— Кра! Кра! — и сегодня подает она голос.
На ее клич откуда-то с соседних огородов прилетает еще несколько ворон, и они устраивают на яблоне.
Константин Михайлович отходит от окна, меряет шагами комнатушку, останавливается перед рамкой на стене.
Под стеклом несколько снимков, по большей групповых, семейных. Все мужчины какие-то понурые, бородатые, как староверы. Среди других фотограф выделяется снимок бравого унтера. Он снят в полный рост, папаха чуть-чуть набекрень, из-под нее выглядывает залихватский чуб, стрелки усов нацелены вверх, на груди — Георгиевский крест, на боку — шашка, надраенные до блеска сапоги на снимке получились белыми. Ничего не скажешь, ладный был хлопчина, а его, бедолаги, уже и нет в живых: немцы где-то на реке Щаре отравили газами.
Человек, которому жить бы да красоваться, сложил голову. За что и почему? Каков его грех перед людьми и богом, если этот грех вообще есть? Сколько тысяч таких горемык лежат в Пруссии, в Мазурских болотах, на Полесье? Сколько осталось калеками? Сколько беженцев оставило насиженные углы и проторило путь на восток, в глубь России? На муки, голод и смерть!
Чтобы прогнать невеселые мысли, Константин Михайлович отошел от рамки со снимками и посмотрел на полку с книгами. Это его «Песні жальбы», «Родныя з'явы», «Другое чытанне», купаловский сборник «Шляхам жыцця», несколько годовых подшивок «Нашай нівы» в переплете, книги Максима Богдановича, Ядвигина Ш. С ними он не расстается, эти книги побывали в Перми, в Румынии, а теперь вот приехали в Обоянь. Рядом с книгами — несколько номеров газеты «Вольная Беларусь». Они дороги Кастусю не только тем, что там с 8 августа начал печататься с продолжением «Сымон-музыка»,— это единственный источник сведений о том, что происходит на родине. А происходит там много странного, противоречивого и вообще непонятного даже для него, для поэта Якуба Коласа. Разумеется, он не считает себя политиком, он лишь беспредельно любит свой родной край, свой трудолюбивый, но обделенный счастьем народ, от всего сердца желает ему в этот важный и ответственный момент найти дорогу к подлинной свободе, при которой национальное возрождение, начавшееся перед войной, принесло бы реальные блага простому человеку.
Письма из родной Миколаевщины приходили редко, и в них было мало новостей. Тому были свои причины. Брат Михась, учившийся в Несвижской семинарии, очутился бог весть где — в Вязьме; туда была эвакуирована их семинария. Письма писал дядька Антось, а у него не было времени да, видно, и настроения делиться новостями. «Живы-здоровы, чего и вам желаем... Поклон шлют...» — тут и весь сказ. Когда в Перми получали такие письма, Кастусь радовался, что семья еще в Смольне, что мать с девчатами держится родного угла, их миновала участь беженцев... Теперь же хотелось более подробных известий о том, как там хозяйствуют дядька Антось и мать. Жила еще надежда, что произойдет чудо и они с Марией Дмитриевной до зимы возвратятся в родные места. Правда, по трезвом размышлении выходило, что никакого чуда не будет, что перебиваться им зиму тут, вдали от дома.
В один из дней, когда не сиделось в четырех стенах, Константин Михайлович поплелся в город. Ходил по Обояни долго и без определенной цели, просто выбирал улицы, где было поменьше грязи. Сначала заглянул на рыночную площадь, постоял у собора Александра Невского. Ничего не скажешь, красиво и толково построена церковь. Одни купола чего стоят! Подвод на рынке было немного, торг шел вяло. На деньги никто ничего не продавал. Муку, хлеб, масло и другие продукты меняли на одежду, мануфактуру и обувь. Потом он свернул на Резинкинскую улицу, прочел наклеенные на стене газеты и объявления у входа в двухэтажный каменный дом купца Прибыткова, где помещался уездный Совет рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Прошел по Георгиевской, ступил на тропку, ведущую в мужской монастырь. День был хмурый, и старые монастырские строения, стоявшие в саду по ту сторону глубокого оврага, выглядели мрачно и нелюдимо. Здесь, на этой окраине Обояни, он еще ни разу не бывал. Пришлось спуститься в страшный провал, где стояли глубокие лужи, потом взбираться на гору. Через дыру в заборе Константин Михайлович проник в монастырский сад, оттуда вышел на дорогу и уперся в неказистое строение, над дверью в которое была фанерная вывеска: «Уездный комиссариат народного просвещения».
«Буду знать, где искать школьное начальство,— подумал бывший учитель.— А вдруг понадобится...»
Константин Михайлович подошел к самому срезу обрыва за монастырской усадьбой. Как окинуть глазом далеко на юг простиралась широкая болотистая низина, по ней змеилась в бесконечных изгибах лента реки Псел.
«Ни дать ни взять как на Высоком береге»,— усмехнулся Константин Михайлович.
Смеркалось, когда он возвратился домой. Не заглядывая на кухню, прошмыгнул в свою боковушку, засветил лампу.
Как-то вдруг, нежданно пришли те яркие и проникновенные слова, которые поэт искал упорно и давно, чтобы в каком-то необычном ключе начать здесь, в Обояни, работу над «Сымонам-музыкай». Хотелось отсюда, из далекой Курской губернии, послать сердечный поклон белорусскому краю, просто и открыто высказать свою любовь, свою неразрывную связь с родными борами, реками, полями, по которым истомилось, изболелось его сердце.
Задернул занавески, прошелся по комнатке, сел за стол.
О, край родны, край прыгожы!
Мілы кут маіх дзядоў!
Што мілей у свеце божым
Гэтых светлых берагоу,
Дзе бруяцца срэбрам рэчкі,
Дзе бары-лясы гудуць,
Дзе мядамі пахнуць рэчкі,
Нівы гутаркі вядуць?..
Строки лились легко, с долгожданным подъемом и возбуждением. Это был не только гимн родной Беларуси, но и глубокое раздумье о ее прошлом. Вековечная боль народа-страдальца усиливалась еще и тем, что он жил на скрещении больших дорог, что на полях Беларуси не однажды разрешались в кровавых схватках споры соседей. Здесь были в плену не только работящие руки — никли под панским сапогом творческие силы народа, гибли его талантливые сыны:
Колькі талентаў звялося,
Колькі іх і дзе ляжыць,
Невядомых, непрызнаных,
Не аплаканых нікім,
Толькі ў полі адспяваных
Ветру посвістам пустым!..
Он слышал и не слышал, как жена открыла было дверь, покачала головой и, чтобы не мешать творческому настроению мужа, осторожно отступила. Потом Мария Дмитриевна принесла на тарелке печеную картошку и чашку молока. Константин Михайлович вспомнил, что он сегодня не обедал...
В тот памятный вечер он засиделся допоздна, пока не кончился керосин в лампе. Потом долго лежал на топчане, а в голове складывалось продолжение:
Дык хіба ж мы праў не маем,
Сілы шлях свой адзначаць
I сваім уласным краем
Край свой родны называць?
Назавтра Константин Михайлович прочел на свежий глаз написанное и остался доволен. С того вечера и началась жадная ежедневная работа над третьей частью поэмы. Если все пойдет хорошо, без помех, то за зиму он поэму закончит, а там, к весне, если опять же повезет, глядишь, удастся вернуться домой, в Миколаевщину или в Пинск. Тогда можно будет взяться за «Новую зямлю» — многие главы и этой поэмы уже давно просятся на бумагу...
Снова набежали мысли, и Константин Михайлович склонился над столом. Писал, думал, зачеркивал, что не нравилось, переписывал страницу наново.
— Снег! Снег! — вскричал вдруг Данилка на кухне.
Константин Михайлович поднял голову. За окном кружили редкие, но крупные снежинки. Их на глазах прибывало и прибывало, и через несколько минут все за окном ожило, закружилось в озорной пляске. Снежинки были легкие и пушистые, ветерок подхватывал их, взметывал и не давал падать на землю. Порою казалось, что белый пух не сыплется с неба, а наоборот, подымается с земли и летит куда-то далеко-далеко в поднебесье.
Как было не залюбоваться первым снежком! Белехонькой чистой простыней укрыл он огород и сад, побелил крыши соседних строений. Все вокруг сразу преобразилось, стало иным — красивым и обновленным.
Под вечер снег перестал, на небе высыпали звезды, морозец набирал силу. Так пришла зима в Обоянь. Что она хорошее несет?
КНИГА ТРЕТЬЯ
В Малых Крюках
Прошла неделя, вторая. Новости вдруг постучались в окошко дома на Первой Знаменской и принесли перемены в устоявшуюся жизнь Константина Михайловича.
Зима в Обояни набирала силу. Мороз сковал Псел, а еще раньше — бесконечные заливы и пойменные озерца вдоль его берегов. В снежном убранстве старинный купеческий городок как-то сразу сменил свой облик — похорошел, обрел некую праздничность. Снег словно убрал с глаз ржавые крыши, голые яблони и кусты, набрякший от дождей лист в садах и на огородах, мерзлые комья земли на улицах. На белом фоне наряднее смотрелись новые и преклонных лет двухэтажные каменные здания в центре города. Теперь особенно бросались в глаза два цвета: белый и коричневый, иногда с красноватым оттенком, который свидетельствовал, что здание возводилось недавно, перед самой войною.
В снежном наряде величаво стояли в конце Первой Знаменской три высоких и мощных серебристых тополя. Еше дальше, внизу, перед самой кручей, на которой разметнулась кирпичная монастырская стена, до половины скрывавшая небольшую церковку с круглыми куполами-луковицами, распростер могучие плечи великан — необычайной толщины вяз. Первый снег выпал в тихий денек и цепко улегся не только на толстых сучьях деревьев, но и на тоненьких веточках. Поэтому здесь преобладали два контрастных цвета: белый и черный. Снег как бы проявил каждую ветку и веточку, чтобы показать, какие это могучие деревья и как много им нужно места.
Потом разгулялась на несколько дней метель, дороги замело, навалило сугробы на улицах, почти неделю не ходили даже поезда по обоянской узкоколейной ветке. Ветер днем и ночью злобился за окном, пересыпал с места на место снег, надоедливо стучал ставней, завывал в трубе.
Вот в такой день, когда, как говорится, добрый хозяин собаку из хаты не выгонит, некий солдатик принес повестку. В ней офицеру Мицкевичу К. М. предлагалось срочно явиться к обоянскому военному комиссару.
— Неужто опять в армию? — встревожилась Мария ДмитриевнаТН Ты же еще так кашляешь...
В Обояни давно ходили слухи, что фронт разваливается, если еще полностью не развалился, а немцы будто бы стремительно наступают на Украине и в Белоруссии. Чтобы сдержать кайзеровские войска, организуется Красная гвардия. Отряды красногвардейцев сформированы уже в Курске, Белгороде, Рыльске и других городах губернии, скоро такой отряд якобы будет и в Обояни. В этой связи, думалось, и вызывают...
— Маруся, не знаешь, где мой башлык?
— Пойдешь?
— Пойду.— Константин Михайлович уже надевал шинель.— Сегодня пойду — сегодня и знать буду, зачем вызывают. Может, сразу не заберут...
На улице ветер сбивал с ног, сыпал снегом в спину, а то внезапно менялся и тогда противно сек по глазам. Приходилось останавливаться и переводить дыхание, а потом снова месить и месить глубокий снег, рассыпающийся под ногами. Мороз был не такой уж и свирепый, градусов под двадцать, но с ветром он донимал изрядно. Хорошо, что до присадистого красного здания, где прежде восседал воинский начальник, а теперь помещался уездный военкомат, было недалеко.
В просторной прихожей стояли и сидели солдаты, дымили зловонным самосадом. На скамье с высокой спинкой, подложив под голову замусоленный ранец, сладко храпел человек в черном матросском бушлате. Здесь же, у его изголовья, стояли костыли и заслоняли собою карабин, висевший на спинке скамьи. Было накурено, холодно и грязно. Константин Михайлович немного постоял, согрелся с дороги, только после этого развязал башлык и отряхнул снег с шинели. Потом подошел к высокой дубовой двери, обитой клеенкой, отворил ее и доложил:
— Командир роты 292-го Александрийского пехотного полка Мицкевич по вашему вызову явился.
Справа, у окна, сидел молодой солдат и неумело, одним пальцем печатал на машинке. Далеко в другом конце кабинета кто-то, сидя на корточках, поправлял дрова в печке. Услыхав рапорт, этот «кто-то» поднялся, привычным движением, выдававшим в нем кадрового офицера, расправил гимнастерку и указал на стул, приглашая сесть.
Уездный военный комиссар, видимо, ровесник Константина Михайловича или на год-другой моложе его, обращал на себя внимание интеллигентным обликом и какою-то располагающей красотой: высокий, подтянутый, продолговатое лицо чисто выбрито, правильный нос, темные глаза высокий лоб с залысинами.
— Товарищ Мицкевич,— нажимая на фамилию, произнес военком,— мы вас посылаем на мирный фронт. По декрету Советской власти вы как учитель увольняетесь из армии и обязаны в ближайшее время приступить к работе в школе. Сведения о вас переданы в Обоянский уездный комиссариат просвещения. Ясно?
Солдатик, клевавший пшено на машинке, был еще и казначеем: он выплатил отставному уже командиру роты жалованье за два с половиной месяца, и Константин Михайлович повеселел, даже хотел было прямо пойти из военкомата в комиссариат просвещения. Но когда вышел на улицу, где бушевала метель, и вспомнил, что комиссариат находится на краю света, а точнее — за оврагом в одном из монастырских строений, повернул домой.
Только через два дня Константин Михайлович попал в нужное ему учреждение. Школьный инспектор и женщина-делопроизводитель встретили нового учителя приветливо и доброжелательно, первым делом налили из чайника, стоявшего на буржуйке, кипятку, предложили кусочек сахару. Как он ни отнекивался, а стакан выпил...
Он выбрал тогда школу в деревне Малые Крюки. Выбрал именно ее, потому что из всех деревень, где имелись вакансии, она была ближе к Обояни и там была комната для учителя. А что еще нужно? Летом, на худой конец осенью они возвратятся в Белоруссию. Так зачем же сниматься из Обояни? Пусть семья живет пока на Первой Знаменской, а он отмается несколько месяцев в этих незнакомых Малых Крюках. Там видно будет...
Делопроизводитель прикинула, на что он может рассчитывать: 67 рублей как учителю народной школы, прогрессивная надбавка за каждое пятилетие учительской работы по 4 рубля 70 копеек — итого 81 рубль 10 копеек. Кроме того, учитель будет получать хлебный паек на себя и на семью из расчета по 50 фунтов пшеницы в месяц на взрослого и по 5 фунтов на каждого из детей до 6 лет. Не густо, но жить можно...
— А ты не мог, Кастусь, расстараться места в городе? — спросила Мария Дмитриевна, узнав о назначении в Малые Крюки.
— Нигде нет вакансий,— ответил Константин Михайлович.— Сколько тех школ в Обояни, а учителей с университетским образованием из Вильно понаехало дай боже... Осталось до конца учебного года, считай, четыре месяца, а там двинем в свои края. Только не унывай! Это главное...
Назавтра Константин Михайлович подался бы в Малые Крюки пешком — очень уж ему хотелось поскорей взглянуть на свою школу и на деревню, где доведется работать. Но за спиною постель и хоть кое-какой скарб — ложку, миску, чугунок, полотенце — не потащишь. Вышел наудачу в город и — бывает же везение! — на Георгиевской, возле Смоленской церкви, услышал разговор двух мужиков, один из которых то и дело называл Малые Крюки...
Лошаденка резво бежала по накатанной дороге, и часа через два, когда оставили позади деревню Рудовец, панское имение за глубоким оврагом, темно-синие кусты молодого дубняка и гребешок леса, возница сказал:
— Вона и наши Малые Крюки.
Учитель сперва увидел две ветряные мельницы с неподвижными крыльями, каменную церквушку с зелеными куполами, два белых домика подле нее, а дальше — деревенские хатки, нестройно вытянувшиеся вдоль извилистой речонки. Не доехав с версту до деревни, возница, ничего не говоря, свернул почти перед самым ветряком направо и погнал в сторону церкви. Учитель сразу догадался, что школа там, за погостом. И верно: за церковной оградой на пригорке одиноко стояло белое продолговатое строение с низкой крышей. Сложено оно было, как и все деревенские хаты здесь, на Курщине, из тонких дубовых бревен, обмазано глиной и побелено. Выделялась школа разве что своими размерами, большими окнами да еще тем, что имела два крыльца: одно, видимо, вело в классную комнату, другое — в квартиру учителя. Вокруг ни забора, ни деревца, ни протоптанного следа, а оба крыльца заметены снегом. Должно быть, школа давно пустует...
Объехав поповский дом с голубыми ставнями, дядька остановил чалую у школьного крыльца. Константин Михайлович вылез из саней, взял узел с постелью и сумку с едой поблагодарил Грибкова — он уже знал фамилию возницы и только тут сообразил, что у него нет ключа от школы. Но сразу успокоился: задрав рясу и проваливаясь в снег, к ним спешил сам батюшка.
— Отец Василий, привечайте соседа,— крикнул возница.— Нового учителя привез...
Подошел высокий и грузный, без шапки, слегка на подпитии поп лет шестидесяти, с седою бородой и такой же седой длинной гривой. Он взял учителя под руку и силком потащил к своему дому. По дороге бубнил:
— Ключ от школы у меня. Сейчас Параска сметет снег с крыльца, растопит печку, а мы тем временем перекусим... Нет-нет! Даже и не думайте отказываться. Это не по-соседски. Василий Иванович Левченко — это, стало быть, я... А вы, значит, Мицкевич? Не поляк? Белорус? И Адам Мицкевич белорус? Чудеса! А я хохол! Украинец... Так вот, Левченко всегда ладил с вашими коллегами-учителями... С Фомой Васильевичем Лукьянчиковым, который работал в Малых Крюках перед вами, мы были в большой дружбе.
Короток зимний день. Когда Константин Михайлович вышел от попа, красный диск солнца был уже на закате. Параска — попова служанка — успела раскидать снег у крыльца и на крыльце, растопила печку-голландку.
Первым делом Константин Михайлович осмотрел классную комнату. Четыре окна, одна дверь ведет в квартиру учителя, вторая — входная. На стене — доска. Стол, шкаф, парты — все старое, залитое чернилами, изрезанное ножами. Парт... Одна, две, пять... девятнадцать. Значит, могут сесть тридцать восемь человек. Маловато! Младшие сядут по трое. Ничего не поделаешь, сколько уж есть. Человек пятьдесят поместится...
В комнате учителя отдельная печь с плитой, два окна, железная койка, стол, две табуретки, полочка для книг и тетрадей и даже комод на трех ножках. Что ни говори — целое хозяйство! Константин Михайлович попробовал взглянуть на свою новую обитель более критично. Неуютно, грязно. Ну, что-то он сам, что-то Мария Дмитриевна сделает женской рукой — и все встанет на свои места, примет жилой вид.
Поправил головешки, опрокинул табуретку набок и сел перед голландкой. Он любил посумерничать так в раздумье у теплой печки, глядя на огонь, послушать, как гудит в трубе и как весело потрескивают дрова. Славно в эти минуты думается, сами собою слагаются строчки, приходят звонкие рифмы, точные сравнения. Так и сегодня: не успел он налюбоваться, как огонь перебегает с головешки на головешку, то вспыхивает синими язычками, то пропадает и тогда уголья подергиваются зыбкой сизой пленкой, а уже поймал себя на том, что в голове роятся, шлифуются строки, складываясь в новые строфы «Сымона-музыкі»...
Сколько просидел так Константин Михайлович не то в раздумье, не то в сладком оцепенении, он не знает. Может, час, а может, и больше. Давно уже стемнело в комнатке, в окно заглядывала луна, и ее яркий, зеленоватый отблеск падал на стол и на пол, а из печки красные уголья бросали тусклый матовый свет на стену. От тишины звенело в ушах. Прикрыл дверцу печки, сел к столу и стал смотреть в окно. Вокруг луны собирались легкие белые облачка, наплывали на нее, а она, как живая, трепетала, избавлялась от их опеки и снова смотрела на зачарованную землю. Он взял карандаш и начал записывать...
Школьные будни
Чтобы начать среди зимы занятия в школе, пришлось приложить немало усилий. И в мирное время, если по каким-нибудь причинам выходила задержка, учителю всегда хватало хлопот. А когда война и кругом разруха?..
Первым делом Константин Михайлович обошел всю деревню и составил список детей, которые уже ходили в школу или нынче должны были пойти в первый класс. Получилось ни много ни мало — пятьдесят три ученика. Еще, надо полагать, человек десять наберется по разным хуторам и выселкам.
Чего только не насмотрелся учитель! Кто сидел без обуви, у кого не было теплой одежды. У одних на печи не повернуться от голодной и босоногой детворы, в другой хате только больной и немощный дед или такая же старуха, которым некому подать воды. Не было хаты, где не пеняли бы на какую-нибудь беду: солдатка просила совета, как выхлопотать пособие на детей и больную свекровь,— их кормилец погиб под Сувалками еще в августе 1914 года; калека-солдат жаловался на брата, который подгреб под себя все хозяйство, а ему хоть с сумою иди. Где-то дети дрались из-за пустой картошки, а в другом месте на столе гора пшеничных блинов, миска сметаны или сковородка шкварок... Что ни говори, а бог не ровно делит!
Порадовало учителя лишь то, что в каждой хате его встречали доброжелательно, приглашали к столу, усаживав, вытирали фартуком лавку или табуретку. Разговорившись, женщина показывала фотокарточку мужа или сына, погибших на фронте; в другом месте спрашивали, когда к нему можно прийти, чтобы он написал какое-то заявление или письмо солдату, томящемуся в немецком плену. В каждой семье своя беда, свое горе, свои заботы, но с учителем все говорили, как со своим, женщины из тех, что посмелее даже интересовались, есть ли у него семья, сколько детей, что поделывает жена. Только в одной хате рыжебородый пожилой дядька озлобленно проворчал:
— Голодранцам нужна не школа, а тюрьма... Не было школ — был хлеб. Появились школы — не стало хлеба, пошла неразбериха по всему свету...
Ничего хорошего не услышал учитель в Бобрышове, в волостном совете крестьянских депутатов. Книг и тетрадей нет, и неизвестно, когда будут. Керосин? Если привезут, то литров двадцать для школы выделят. Дрова? С этим проще. Вот, пожалуйста, квиток на десять возов. Сам учитель езжай с учениками в лес, пили, коли и вывози. Председатель волостного ревсовета обещал в ближайшие дни дать на школы аршин 150 ситца. К этому обещанию Константин Михайлович отнесся скептически: их школа самая отдаленная в волости, если и выгорит с мануфактурой, то разберут другие, Малым Крюкам вряд ли что достанется...
Оттягивать дальше занятия было не резон, время не ждало, и учитель отдал приказ трубить сбор: однажды после завтрака послал двоих мальчишек собирать детей в школу.
В первый день пришло одиннадцать мальчиков и две девочки, чертова дюжина, на другой день — восемнадцать. Через неделю собралось целых тридцать семь учеников. Можно было считать, что занятия в школе начались. Учитель с каждым поговорил, каждого вызвал к доске послушать, как ученик читает, посмотреть, как пишет и решает простейшие задачки. Надо было распределить всех не только по уровню знаний, но учесть и возраст. Это выяснилось, когда пришли два рослых хлопца, два, можно сказать, кавалера, над губой пушок пробивается, а с задачками — ни в зуб ногой. Константин Михайлович возьми и запиши их в третий класс, им это не понравилось, и больше они явились. А как бы пришлись ко двору, когда приспело вывозить дрова. Могли бы, поди, каждый и коня дома взять, теперь же остались одни огольцы, желторотая детвора. Не обойтись без того, чтобы подключить родителей на заготовку дров, а тем неохота гонять своих лошадей. Пришлось временно применить крайнюю меру: идет ученик в школу и несет не только ручку, тетради и книжки, но и полено. Много набралось первогодков, почти половина школы — шестнадцать человек. С ними больше всего хлопот. Надо за каких-то месяца три-четыре научить их читать-писать. а букварей новых — ни одного. Правда, сыскалось три старых, растрепанных (остальные мужчины давно раскурили), один достал у учителя Котовской школы, два еще выцыганил в Бобрышовской школе. Шесть букварей на шестнадцать человек. Мало! Букварь нужен каждому первокласснику. Пришлось написать Михаилу Дмитриевичу Каменскому в Москву: так и так, дорогой шурячок, выручай. Достань, пожалуйста, если можешь, десяток букварей, а еще тетрадей в косую и клеточку, штук двадцать ручек и полсотни перьев.
Вскоре у Константина Михайловича выработались своя система и свой режим рабочей недели. С утра до обеда — занятия со всеми учениками, после обеда приходили только первоклассники. Учитель поставил перед собою задачу научить каждого читать и писать уже в этом учебном году. Задача, разумеется, была не из простых: учиться оставалось каких-то четыре месяца, а букварей пока не прибавилось.
Вечера Константин Михайлович оставлял для себя: бродил вместе с Сымоном по жизненным стежкам своего героя — работал над началом пятой части поэмы.
В субботу занятия были только до обеда, после чего он мчался в Обоянь. Надо было навестить жену и ребят, разузнать новости (до Малых Крюков газеты почему-то не доходили), сходить в баню, прихватить кое-что из припасов. Получалось, что учитель никогда по субботним вечерам не бывал в деревне и не знал, как проводят свободное время старшие ученики.
Возвратился он как-то в понедельник утром, пришел в класс, стал проверять, кого нет. Ученики почему-то все время хихикали, оглядывались. Константин Михайлович присмотрелся и сразу заметил у Сергея Логвинова — бойкого переростка — большущий синяк под правым глазом.
Виду не подал, ничего не сказал и, как обычно, начал урок, нo рыженький Санька Ушаков не стерпел:
— А у Сергея синяк — во!
Дети рассмеялись, а Сергей, все время прикрывавший синяк рукой, опустил голову и, если б мог, то, видно, полез бы под парту...
Этот случай открыл учителю глаза: оказывается, каждую субботу в Малых Крюках устраиваются вечеринки. Хлопцы нанимают гармониста и в просторной хате старого Лукьяна веселятся всю ночь напролет. Да не просто танцуют, а еще безбожно хлещут ханжу и, напившись, жестоко дерутся. Дерутся из-за девчат, дерутся иногда просто так, без всякого повода, ибо так уж заведено — драться на вечеринках.
Как узнал позднее Константин Михайлович, его ученик не был виноват — угодил под горячую руку какому-то местному забияке. Известно, Сергею незачем было там отираться, выслушивать брань пьяных, неприличные частушки, смотреть, как хлопцы бесцеремонно лапают девчат. Но куда деваться вечером в деревне? Ни клуба, ни библиотеки. Хоть бы какая-нибудь сотня хороших книг! И учитель задумал провести силами учеников литературный вечер в школе — с постановкой небольшой одноактной пьесы, декламацией стихов, танцами под поповский граммофон. А что? Будет здорово!
Так уж получилось, что Константин Михайлович в Малых Крюках имел дело только с местным активистом Василием Поляковым, с Гаврилой Погожиным, у которого брал молоко, да еще с соседом-попом.
Школа в Малых Крюках когда-то была церковно-приходской. Построена она на средства епархии рядом с церковью. Хотя школа недавним декретом Советской власти была отделена от церкви, отец Василий по-прежнему «опекал» и школу, и учителя. Это тяготило учителя Мицкевича, но если учесть, что в школе не было ни сухих дров, ни керосина, ни бумаги, а батюшка в свое время выписывал известный иллюстрированный журнал «Нива» с книжным приложением из сочинений русских классиков, то ничего не оставалось, как до поры до времени поддерживать с соседом мирные дипломатические отношения.
Отец Василий часто приходил к учителю на огонек — поговорить, обсудить новости, пригласить на пульку. Тогда, в конце февраля 1918 года, на Курщине не было иных разговоров и тревог, кроме как о том, придут сюда немцы или нет. Было уже известно, что кайзеровские войска заняли Сумы, Харьков и находились где-то по ту сторону Белгорода, совсем близко от Обояни. Знал Константин Михайлович и о том, что в Минске тоже хозяйничают немцы. А они-то с Марией Дмитриевной собирались в мае или июне двинуться домой...
Правда, оставалась надежда, что будет заключен мир и немцы отойдут на запад. Не может быть, чтобы у них хватило сил и средств удерживать громадное пространство от Ревеля до Ростова...
А между тем учитель и его питомцы подготовили литературный вечер. Пожалуй, название «вечер» не очень-то отвечало этому мероприятию: провели его днем, сразу после занятий, и — главное — инсценировку по чеховскому рассказу «Ванька Жуков» поставить не удалось: заболел и не пришел в школу исполнитель главной роли Санька Ушаков. Пришлось начать прямо с декламации стихов, но дети все время посматривали на граммофон с зевластой зеленой трубой, красовавшийся на столе. Пришлось перебить стихотворения Пушкина и Тютчева вальсом «На сопках Маньчжурии» и маршем «Прощание славянки».
Потом снова были стихи и проза. Сергей Логвинов очень хорошо прочел «Бородино» Лермонтова, а Катя Володина известный гоголевский отрывок «Чуден Днепр при тихой погоде...». Но дети просили:
— Давайте еще граммофон!
Тогда Константин Михайлович сходил в свою комнатушку и принес скрипку. С нею он, как и с белорусскими книгами, не расставался нигде — она была с ним в Перми, ездила даже на румынский фронт. Надо было чем-то занять учеников хотя бы часа на полтора. Учитель встал у стола, прижал скрипочку к подбородку, прижмурил глаза, повел смычком — и полилась бесхитростная мелодия белорусской народной песни «Ой, у полі два дубочкі». Потом еще прозвучали «Чабарок, чабарок» и «Каля млына, каля броду». После этого в граммофонной трубе соловьем заливался прославленный итальянский певец Карузо...
Закончился вечер неожиданно даже для самого учителя. Переворачивая пластинку с песнями Карузо, Константин Михайлович увидел через окно, что кто-то едет верхом в сторону церкви, а через несколько минут Василь Поляков привязывал лошадь к столбу, оставшемуся от школьных ворот. Вышел навстречу гостю.
— Еду из Бобрышева... В ревсовете просили передать вам, товарищ Мицкевич, мануфактуру для школы.— Поляков протянул большой сверток, перевязанный шпагатом.— Просили список учеников, посещающих школу, переслать непосредственно в уездный отдел просвещения...
В ту памятную субботу ученики не только услышали декламацию произведений русской классики, мелодии белорусских песен, записи с граммофонных пластинок, но и получили по три аршина ситца...
Что говорили в Малых Крюках о том школьном вечере и о его заключительной части — раздаче ситца, учитель не знал, так как сразу же поспешил в Обоянь, а когда утром в понедельник возвратился, то невольно ахнул: в классе собралось столько учеников, что негде было сесть. Вот что натворил ситец! На последней парте сидели девушки лет по семнадцати-восемнадцати: им бы уже не в школу, а под венец. Пришли и те, что числились в списке, но еще ни разу в этом году не переступили школьный порог. Некоторые мамаши выпроводили и малышей, еще не доросших до школьного возраста. Ситец, которого не продавали весною 1918 года ни в одном магазине Курской губернии, обладал, что ни говори, большой притягательной силой. Все примчались в надежде, что и им удастся отхватить три желанных аршина ткани.
Разумеется, учитель не мог всех оделить ситцем, и через неделю-другую школа вошла в свои привычные берега. Однако теперь в Малых Крюках уже считались с учителем. Авторитет его еще больше вырос, особенно в глазах родителей первоклассников, когда из Москвы прибыли буквари и тетради.
Было это так. Пришел как-то Константин Михайлович в Обоянь, на Первую Знаменскую, а там его ждет письмо от Михаила Дмитриевича: 24 апреля тот будет проездом в Белгород на станции Клейнмихелево. Будет везти с собою буквари, другие книги для начальной школы и тетради. Если Константин Михайлович сможет, то пусть встречает, а нет — он оставит пакет у начальника станции.
В понедельник после занятий учитель пошел на деревню, чтобы договориться, кто его подбросит в четверг на станцию. Пешком в Клейнмихелево не близкий свет — километров двадцать, а как знать, что там за пакет. Вызвался ехать Сергей Логвинов — сестра его, Марья, училась в первом классе и, конечно, без букваря. Было условлено, что букварь она обязательно получит.
С самого утра в четверг Сергею не сиделось за партой, и учитель отпустил его с третьего урока запрягать лошадь.
Спустя каких-нибудь полчаса у школьного крыльца стоял вздрагивая от нетерпения, гнедой жеребчик, а в санях расписанном возке — сидел Сергей с кнутом в руке и строил рожи детям, поглядывавшим в окно. Константину Михайловичу ничего не оставалось, как отпустить учеников пораньше, взять передачу, приготовленную Михаилу Дмитриевичу в благодарность за книги и тетради, и отправиться в Клейнмнхелево.
Сергей вез учителя с ветерком. Подгонять Каштана не было нужды, он за зиму застоялся и теперь, вырвавшись на волю, летел, как ветер.
Дорога была еще санная, но доживала последние дни. Ласково, по-весеннему пригревало солнце. Хотя по ночам и подмораживало, а то и как следует сковывало землю, на пригорках уже чернели голые проплешины.
От станции Клейнмнхелево, или, как ее по-новому назвали, Ржаво, начиналась тридцативерстная узкоколейная ветка на Обоянь. Известный землевладелец граф Клейнмихель, Мансуровы, Нелидовы и другие местные помещики и владельцы сахарных заводов добились от Столыпина государственных субсидий, и была проведена узкая колея в старинный уездный городок. И потекли пшеница и сахар из Ивни и Обояни в Клейнмнхелево, а оттуда на север — в Москву или на юг — в Харьков. Тогда же вблизи станционных зданий выросли склады, пакгаузы. Пассажиров тут было обычно мало. Зато сколько народу повидала эта станция весной 1918 года!..
Немцы уже хозяйничали в Харькове и угрожали Белгороду, и станция Клейнмихелево (Ржаво) была тогда, в марте 1918 года, перевалочной базой, пограничными воротами с советской стороны на территорию, захваченную немцами.
Здесь бурлила разномастная толпа мешочников, мужчин и женщин неопределенного возраста; все они, навьюченные кладью, куда-то спешили, кричали и плакали. Не меньше было и тех, кто бежал от Советов под опеку кайзеровских вояк. Эту категорию пассажиров легко было отличить по одежде. Если мешочники в большинстве были в солдатских шинелях, пропаленных, пропитанных маслом и угольной пылью, то беглецы из больших городов и панских имений выделялись шорогими шубами и модными пальто на теплых прокладках. Разодетые паны и паненки грудились у необъятных чемоданов и плетеных корзин. Пробирались они на юг целыми фамильными гнездами: с малыми и взрослыми детьми, со старыми дедулями и бабулями, которые не могли взять в толк, что творится на свете, почему нужно покидать насиженные углы такой ранней весною...
Там, где собиралось много народу, шел, как водится, бойкий торг. Местные тетки меняли хлеб и сахар на одежду, соль и дрожжи. Где-то пиликала гармошка, слышались пьяные голоса, кто-то выводил:
— Эх, яблочко, куда котишься?..
В толпе сновали две рослые красивые цыганки в цветастых платках и предлагали: «Давай, красавец, погадаю!»
У Константина Михайловича была своя забота. Попросив Сергея не отходить от санок, он через силу пробился в комнатку, где находилось станционное начальство. Издерганные бессонными ночами и бесконечными расспросами, два железнодорожника в форме зло встретили учителя в дверях:
— Поезда на Белгород и Харьков сегодня больше не будет, а на Москву недавно ушел. Понятно? Что еще?
— Мне проездом из Москвы должны были у вас оставить передачу с учебниками и тетрадями.
— Ваша фамилия?
— Мицкевич. Я из Малых Крюков.
— Есть для вас передача,— подал голос усатый телеграфист, сидевший над аппаратом у окна.— Вон ваш мешок стоит в углу... Но и к вам будет просьба. Подвезите, сделайте милость, до Яковлевки студента — едет из Харькова к бабушке. Это ж, кажется, по пути.
— Возьмем студента,— ответил Константин Михайлович.— А вы, пожалуйста, передайте человеку, оставившему для меня посылку, кое-что из продуктов.
— Ничего не выйдет,— подошел телеграфист,— ваш родич или знакомый сказал, что не будет на обратном пути останавливаться у нас.
— А может, все же остановится,— произнес Константин Михайлович.— А нет, так вы кушайте на здоровье. Тут кусок сала и сухари,— положил он пакет на стол усатому.
Подошел откуда-то из глубины помещения и сам студент — высокий, крепкого сложения хлопец лет двадцати. По его красивому лицу и особенно по глазам было видно, что ехалось ему из Харькова нелегко, а ночь была бессонная. Он как-то виновато и стеснительно попросил, показывая на два чемодана:
— Возьмите, будьте так любезны. Хотел уже пешком идти. Да вот взял на свою голову кое-что из одежды и книги.
По дороге разговорились. Петр Клочков — так звали студента — учился на медицинском факультете Харьковского университета, принимал участие в сходках студентов с радостью встретивших обе революции. Оставаться в городе, занятом немцами, ему было небезопасно, и он подался через демаркационную линию. Сейчас добирается в Яковлевку, где в своем имении доживает век его бабка, престарелая пани. Что он будет там делать, студент не знал, но с юношеским пылом говорил о социальных переменах, восхищался большевиками, смело взявшимися ломать старое и строить жизнь по-новому.
— А как смотрит на это ваша бабка?
— Она, конечно, иного мнения... Но без революции невозможен прогресс, я это хорошо понимаю.
За разговором не заметили, как показались небольшая деревушка, дубрава, липовая аллея, а за нею — высокая, хоть и в один этаж, усадьба с белыми ставнями и столбами-колоннами на крыльце. Среди крестьянских хаток под соломенными крышами и бедных подворий усадьба пани Самбурской выглядела настоящими хоромами. Огромные окна, железная крыша, восемь высоких дубовых столбов — целая колоннада, просторное крыльцо в обрамлении сирени и акаций, вокруг вековые дубы и липы.
Однако заметно было уже и другое: в вольготном панском житье что-то разладилось. У крыльца и даже на крыльце лежал еще снег, от калитки к дому вела едва-едва протоптанная тропка. Сергей с форсом подкатил к воротам, но никто не вышел встречать гостя. Только показалась в окне одинокая фигура и тут же исчезла.
Так Константин Михайлович впервые попал в Яковлевку и познакомился со студентом Петром Клочковым.
Война приходит в Обоянь
В тот год весна на курской земле началась рано и шла стремительным шагом. Уже в марте вовсю заливались жаворонки, днем по-весеннему грело солнце, хотя, правда, вечерами примораживало, а ночью иной раз даже по-настоящему сковывало землю.
В эту пору Константин Михайлович повадился каждый день ходить в Обоянь. После занятий ему не сиделось одному в школе, и он, отпустив детей на какой-нибудь час раньше обычного, пешком отправлялся на Рудовец, чтобы до сумерек попасть в уездный город. Назавтра чуть свет пускался в обратный путь.
Так было, пока не пустила земля — прославленный курский чернозем. Снег залежался только в кустах и дубовых чубках-рощицах да в глубоких диких ярах, куда еще не добрались солнечные лучи. Настала такая пора, что ни проехать, ни пройти. Константин Михайлович не видел такой грязищи на Полесье, даже в Люсине. Нога глубоко проваливалась в чернозем, вытащить ее удавалось с трудом — на сапог налипало с полпуда земли. Правда, солнце делало свое дело, земля помаленьку подсыхала, но тугие западные ветры приносили спорые дожди, щедро поливавшие курский чернозем. Природа готовила землю к весенней страде, а сельчане отдыхали последние деньки, отсыпались всласть в ожидании часа, когда можно будет выйти в поле с севалкой.
...Уже вторую неделю Константин Михайлович сидел в Малых Крюках, ждал, когда подсохнет дорога, чтобы сходить в Обоянь, навестить жену и детей. Отпускал учеников на обед, перекусывал сам. Потом снова собирались первоклассники. Шли последние недели учебы. По приказу наркома просвещения Российской республики Луначарского начальные школы в сельской местности работали только до пасхи — до 23 апреля 1918 года. Это было вызвано тем, что в деревне не хватало рабочих рук, многие мужчины находились далеко от дома, многие не вернулись с фронта и никогда уже не вернутся. Весной ученики сельских школ наравне со взрослыми до осени впрягались в нелегкую работу: сеяли, косили, молотили. С давних пор велось, что сельские школы, как и на Беларуси, реально работали от снега до снега. Выпадал снег, кончались работы в поле — дети шли в школу; таял снег, оживала земля — ученики спешили на подмогу родителям и бросали учебу. Так было и в мирное время. А что говорить о военном, когда голодали большие и малые города, когда надо было кормить армию? Чтобы накормить горожан и солдат, надо как можно больше засеять земли. Советская власть шла на официальное сокращение учебного года в сельских школах. Не меньше, чем знания, нужен был теперь хлеб и хоть что-нибудь к хлебу.
За три месяца Константин Михайлович научил всех своих первоклассников читать и писать. Это уже многое значило. Зима не прошла зря. Хуже было с арифметикой.
Складывать и вычитать умели все, но делить и множить — это пока еще давалось не многим...
В один прекрасный день, когда после щедрых весенних дождей дорогу совсем развезло и не было никакой возможности не то что добраться в уездный город, но и перейти улицу, чтобы ваять горлачик молока у Пожогина, Константин Михайлович сидел после занятий у теплой печки, перечитывал и в который раз правил «Сымона-музыку». Отдавшись этому занятию, он не видел, как некто в плаще верхом подъехал к поповскому дому, слез с коня, привязал его у ворот, а сам взошел на крыльцо. Долго гремел щеколдой — этот звук и привлек внимание Константина Михайловича,— потом стучал в окно, где жила служанка. Никто не отзывался, и тогда человек направился к школе.
— Прошу вас, прошу! — вышел навстречу незнакомцу Константин Михайлович и тут узнал студента Клочкова, которого подвозил от станции Клейнмихелево до Яковлевки.
— Приехал к отцу Василию,— объяснил гость,— да у них никого нет. Может, вы знаете, где они? Захворала моя бабуля и послала за батюшкой...
Константин Михайлович пригласил Клочкова в свою клетушку, заставил его раздеться, угостил самодельным кофе из ячменя и желудей. Слово за слово — и завязался откровенный разговор о последних новостях, о житье-бытье, о кайзеровских войсках, ведущих наступление на Рыльск и находящихся не так далеко от Обояни — всего-навсего по ту сторону реки Псел.
— Прошел месяц, как заключен Брестский мирный договор,— озабоченно говорил гость,— а войска немцев наступают и наступают. Урвут кусок там, кусок тут. Сбежал я от них из Харькова, а они здесь догоняют...
— Некому дать им по зубам,— сделал вывод Константин Михайлович.— Что могут сделать наши разрозненные отряды? Силе нужно противопоставить силу. Видит немец нашу слабину и лезет. А как получит сдачи, подожмет небось хвост...
Разговор затянулся и перешел на другое. Клочков интересовался, как живется учителю, куда ходит по вечерам, что читает. Константин Михайлович жаловался, что газеты доходят с большим опозданием, нет и книг.
— Подсохнет малость — прошу ко мне в Яковлевку,— приглашал студент.— У бабки богатая библиотека, много книг с автографами Сергея Тимофеевича Аксакова. Мы с ним в родстве... Есть рисунки художника Трутовского, он жил когда-то в Яковлевке. Тоже родня... А что вы больше читаете? Поэзию или прозу?
— Поэзию люблю, но и прозы не чураюсь,— ответил учитель.— Сейчас отдаю предпочтение поэзии, современной поэзии.
— Я слышал, Константин Михайлович,— улыбнулся Клочков,— что вы сами пишете стихи и издаете книги. Интересно было бы почитать...
— Во-первых, пишу я по-белорусски,— положил учитель руку на плечо студенту,— во-вторых, моих книг у меня здесь, в Малых Крюках, нет, а в-третьих, приехал Левченко, которого вы ждете...
Надо сказать, что поэт Якуб Колас не любил и не хотел объяснять своим новым знакомым на Курщине, почему он пишет по-белорусски. Дело в том, что доказать право белоруса на свои собственные язык и литературу тут было очень нелегко. Еще в Вильно, на этом большом перекрестке народов и верований, где испокон веку жили литовцы и белорусы, русские и поляки, евреи и латыши,— еще там не до всякого россиянина доходило, что каждый из этих народов имеет право на развитие своей культуры, хочет иметь свою литературу, свою книгу и газету, свою музыку и свой театр. Из опыта жизни в Перми, пребывания на румынском фронте Константин Михайлович знал, как далек простой русский человек из центральных губерний России и офицер царской армии от проблем, волнующих национальные окраины империи. Правда, война, стронувшая с насиженных мест особенно много поляков, белорусов, литовцев и латышей, показала коренным жителям центра России, что не все беженцы говорят по-русски, а кое-кто из женщин и вовсе не знает русского, что у них есть не только свой родной язык, но и своя вера, свои обычаи и традиции. Школа — от начальной до университета,— официальная печать, вся система воспитания определенным образом влияли не на одно поколение, оттого во взглядах на национальные дела было еще много консервативного, заскорузлого, а значит, противоречивого. Это особенно остро чувствовали и понимали, естественно, нерусские. Однако Константин Михайлович был глубоко убежден, что Советская власть и в этом отношении установит понимание и справедливость.
Студент надел свою черную форменную шинель с петлицами и на прощание сказал:
— А мне хотелось бы услышать ваши белорусские стихотворения. Украинский язык я мало-мальски знаю... Интересно было бы почитать и белорусскую книгу,— Клочков стоял у порога, взволнованно мял в руке шапку, а в глазах у него были юношеское любопытство, искренность и доброжелательность.
Учитель пожалел, что минутой назад так сухо и официально ответил студенту, и подумал про себя: «Наивный мальчишка еще, такими мы были, когда кончали семинарию...»
— Ладно! Так и быть. Буду в Обояни — принесу свою книгу,— протянул Константин Михайлович руку Клочкову.
Вечером постучала в окно Параска:
— Тут вот книги, панич из Яковлевки вам передал.
В пакете были книги Бунина, Брюсова и финский эпос «Калевала».
В который раз Константину Михайловичу снился памятный переход из румынского селения Карадул по тылам румынского фронта. Подняли тогда по тревоге среди ночи, и через каких-нибудь полчаса полк выступил, начал тяжелый и никому не нужный, как позднее стало известно, переход со всеми тыловыми службами и обозом. Солдаты шлепали впотьмах по лужам, месили грязь, кляли начальство, всех тех, кто не дал поспать. Впереди и далеко сзади скрипели фуры и двуколки, ржали кони, время от времени слышалась команда: «Подтянись! Прибавить шагу!»
Шли всю ночь, а под утро — на тебе, солдатик, на закуску! — дождь. Теплый, с грозою дождь, от которого никакого спасения. Скоро еще и дорога пошла круто в гору, темп, и без того не ахти какой, еще больше замедлился. Чтобы приободрить солдат, промокших до нитки, еле-еле переставлявших ноги, по колонне была передана команда: в ближайшей деревне сделать привал, обсушиться и позавтракать.
С самого начала перехода Константину Михайловичу было худо: болела голова, ныло в желудке, ощущалась слабость во всем теле. После дождя стало совсем невмоготу, подскочила температура, холодный пот заливал шею, ломило ноги. Пришлось передать роту прапорщику Сидоренко, а самому сесть на повозку...
Все это теперь до мелочей повторялось во сне. Было так же душно, так же ломило ноги, мутилось в голове, клонило в сон. В сон во сне. Новое было лишь в том, что где-то совсем близко били немецкие гаубицы, а снаряды рвались еще ближе, в какой-нибудь версте. Тогда полк шел тыловыми дорогами, чтобы выйти на горный перевал, и пушки не стреляли, фронт остался далеко позади. Почему же теперь стреляют? Почему?
Константин Михайлович проснулся, поднял голову, прислушался. Светало, на востоке наливалось краснотою небо, скоро взойдет солнце. Вдруг где-то совсем близко разорвался снаряд, потом, чуть подальше,— второй. Стреляли из немецких гаубиц большого калибра. Это он мог сказать точно, из таких орудий немцы обстреливали Карадул, когда там стоял их 292-й Александрийский пехотный полк. Тот же характерный гул разрыва с каким-то завыванием, то же эхо, от которого позванивают стекла в окнах...
Наскоро оделся, разбудил Марию Дмитриевну:
— Вставай, вставай! Немцы обстреливают Обоянь. Надо поднимать хлопцев!
В это время словно в подтверждение почти одновременно разорвались два снаряда. Правда, подальше. Должно быть, кайзеровцы обстреливали железнодорожную станцию. Потом где-то в той же стороне подал голос станковый пулемет, его поддержал другой, слышались одиночные винтовочные выстрелы. Стрельба то нарастала, то утихала, чтобы тотчас разгореться с новой силой. Немецкие орудия били с определенными интервалами, а потом умолкли.
Мария Дмитриевна не стала будить Данилку с Юркой, а постелила им на полу между печью и глухой стеной и перенесла туда ребят. В это время Константин Михайлович осторожно выглянул на улицу. «Неужто впрямь наступают немцы на Обоянь?» — мучил вопрос. Тишина, нигде никого. Уездный городок в вербную ночь 18 апреля 1918 года спал или, вернее сказать, притаился и делал вид, будто спит.
Перебежали улицу красноармейцы с винтовками в руках. Человек десять-двенадцать. Все — в зимних солдатских папахах, с ранцами или вещевыми мешками за спиной. За ними протарахтела пароконная повозка с какими-то ящиками. Потом промчались три всадника. Все они направлялись к центру, туда, где Обоянский уездный исполком.
Каких-нибудь полчаса стояла тишина. Начали просыпаться обоянцы, кое-где задымили трубы, открылись ставни. Взошло солнце и осветило зеленую, в росе мураву, первые робкие листочки и первый цвет на деревьях. И тут стрельба возобновилась. Стреляли из пулемета и винтовок где-то около Смоленской церкви, а немецкая артиллерия била по селу Стрелецкому или еще дальше — в сторону Рудовца. Потом стало известно, что Обоянь заняла немецкая пехота, а у моста через Псел расположилась артиллерийская батарея.
Произошло все это очень просто. Минувшей ночью немецкая разведка вступила в деревню Бовыкино, в четырех верстах к югу от Обояни. Вчера к вечеру в Бовыкино подошел пехотный батальон, а потом артиллерия. Нынче ночью немцы захватили пост на мосту через Псел, тихо вышли на южные окраины города, обстреляли из пушек железнодорожную станцию и устремились к центру. Небольшой красноармейский отряд, прикрывавший Обоянь и стоявший на вокзале, а частью в здании бывшего дворянского клуба, не ждал немецкого наступления, не располагал ни артиллерией, ни достаточными людскими силами, чтобы отбросить кайзеровских вояк, и поспешно отступил на Рудовец.
Подумать только, бежали они с Марией Дмитриевной и Даником от немцев из Пинска и Вильно, сам полгода тому назад воевал с ними и с австрияками бог весть где, на краю света, в далеких Карпатах, оставил их там, а теперь они — трясца их побери! — приперлись сюда, в Обоянь, в самую глубь России. Получилось так, что — хочешь это признавать или не хочешь — ротный командир 292-го Александрийского полка 70-й дивизии угодил здесь, в Курской губернии, по сути дела, в немецкий плен! Горько и до боли обидно.
Война пришла сюда, в Обоянь. Сюда, в курские края, проникли немцы. Трудно поверить, что это не сон, а реальность. Он, в недавнем прошлом офицер русской армии, не в силах защитить свою семью и самого себя от их произвола. Больше того: немцы теперь возьмут бразды государственного правления в свои руки, станут хозяйничать на нашей земле, возвратят прежние, царские законы, отнимут землю у крестьян. Но были и иные мысли, было убеждение: «Нет, старые порядки не должны и не могут вернуться. Колесо истории не имеет обратного хода!»
Тем не менее Константин Михайлович давно так не переживал, не волновался, не был так встревожен, как в этот день. Ему не сиделось дома, хотелось что-то делать, с кем-то поговорить о том, что свалилось на них. Хотелось, разумеется, услышать новости, узнать, что делается в центре города. Это заметила Мария Дмитриевна:
— Ну что ты терзаешь себя? Почему тебе нужно больше, чем другим? Что всем, то и нам...
— Плохая это философия: сообща ждать дубины? — отвечал Константин Михайлович.— Схожу к кому-нибудь из местных учителей, отведу душу...
— Да вот один идет сам,— первой заметила Мария Дмитриевна Гавриила Лебедева.— Ему, видно, тоже не сидится.
Лебедев шел огородами, напрямик, оттого и не увидел его сразу Константин Михайлович. Коллега перемахнул через забор и сразу спросил:
— Что ж не идешь встречать немцев?
Весельчак и балагур, Лебедев сегодня был не в духе, нервно комкал клинышек бороды.
— А ты чего шастаешь по задам, а не идешь улицей?
— Не хочу с немчурой встречаться... На улице задерживают всех и гонят на торжественную церемонию. Обоянская буржуазия собирается на Белгородской у больницы, привечать немцев хлебом-солью. Там уже распоряжаются городской голова Король, хирург Шибаев и царский чиновник Рашке. Собрались лавочники, несколько зажиточных мужиков приехало, десяток виленских беженцев... Залучили баб, что шли в церковь святить вербу.
— Да-а, компания бардзо пожондна, как говорят поляки. Порядочнее некуда. Но меня беспокоит другое: на сколько немцы тут задержатся? Не двинут ли на Курск? Курская губерния для них кусок лакомый: пшеница, сахар и прямая дорога на Москву.
— Кто их знает,— ответил в раздумье Лебедев.— Может быть всякое...
Вечером по Обояни пополз слух, что немцы арестовывают советских активистов и вывозят на расправу в Белгород. Был введен комендантский час — от сумерек до рассвета воспрещалось показываться на улице. Все говорило о том, что немцы обосновываются надолго.
Город словно вымер: нигде ни души, лишь редко-редко светится окно. После ужина Мария Дмитриевна с детьми сразу легла спать. А Константин Михайлович, не зажигая лампы, стоял настороженно в потемках и смотрел в окно. Горькие мысли не давали покоя. Его тревожило немецкое наступление. Что ни говори, трудно прожить с семьей в военное время, а если немцы еще станут грести под себя — будет и того хуже. Ох-хо-хо!
За окном шастал весенний ветер, раскачивал яблони в саду, ветка сирени назойливо скреблась по стеклу. На ней даже в темноте видны были развернувшиеся листочки. Весна, идет весна! Что она принесет?
Константин Михайлович вздохнул, перешел к другому окну и внезапно вспомнил мать. Как она там с девчатами в Смольне встречает весну? Есть ли у них овес и ячмень, чтобы засеять поле? Картошки должно хватить, писала, что неплохая уродила. Нет хлеба — бульба поможет перебиться «Что бы делать человеку на Беларуси, если б не было бульбы?» — подумалось с грустью.
За окном полыхнуло — это в небо взвилась зеленая ракета. Залаяла собака, потом раздались одиночные выстрелы — и снова тишина. Только вздыхает ветер да поскрипывает где-то калитка.
Лег Константин Михайлович поздно. Прикорнул не раздеваясь и сразу уснул. На рассвете разбудила его частая пулеметная пальба. Он вскочил, вышел в сени, прислушался. Перестрелка нарастала, вскоре подали голос пушки, где-то совсем близко протарахтела повозка, потом галопом проскакали конные, а еще немного погодя громкое «ура-а» огласило сонные улицы Обояни. Бывшему офицеру стало ясно: на этот раз город атаковали красноармейцы.
И верно, немцы хозяйничали в Обояни всего одни сутки: день и ночь. А утром 18 апреля поспешно откатились за Псел. Командующий войсками Курской губернии латыш Слувис был при войсках Льговского направления, которые вели бой с немцами за станцию Коренево. Получив телеграмму о наступлении противника на Обоянь, он сразу двинул в район прорыва боевой отряд Громова, стоявший на отдыхе неподалеку — на станции Солнцево. Красноармейцы и матросы, поддержанные артиллерийским дивизионом, быстро погрузились на платформы, за ночь по железнодорожной ветке Ржаво — Обоянь подтянулись к самому городу и на рассвете внезапно ударили по немцам.
Такого поворота событий не ждали ни те, кто был за Советы, ни те, кто с радостью встречал кайзеровских солдат. Во вторник в уездном городе работали уже все советские учреждения, а в среду утром учитель пошел в Малые Крюки: надо было завершить дела в школе.
На выходе из Обояни, перед Стрелецким, красноармейский пост проверял документы. Два пожилых солдата в обмотках и вылинявших гимнастерках задержали Константина Михайловича, долго вчитывались в его удостоверение учителя, заглянули и в сумку, где нашли только хлеб и книги.
Пост был и перед Рудовцом. Здесь стояли матросы. Два молодых здоровяка в полосатых тельняшках с головы до ног были увешаны военной амуницией: на груди крест-накрест пулеметные ленты, на поясе гранаты, через плечо на длинном ремешке деревянная кобура маузера, в руках винтовка с примкнутым штыком.
— Ступай, ступай, папаша! — даже не глянув в бумагу, доброжелательно сказал один из матросов.
На пригорке в кустах молодого дубняка окапывались артиллеристы, их пушки были нацелены на Бобрышово. Значит, где-то в той стороне противник.
Приходит Константин Михайлович в Малые Крюки, а там полно солдат-пехотинцев и кавалеристов. Возле церкви и школы распряжены военные фуры, дымят походные кухни. Повсюду снуют дети, в большинстве школьники, им все интересно, они все хотят знать, все осмотреть. От них и услыхал учитель новость:
— Сегодня ночью немцы заняли станцию Ржаво.
Стало ясно, почему артиллеристы оборудовали позиции в дубняке, а в деревне скопилось столько войск: до фронта было всего верст двадцать-двадцать пять.
Константин Михайлович уже шел школьным двором, когда его нагнал вопрос Саньки Ушакова:
— А мы еще будем учиться?
— Будем, почему же нет,— ответил учитель и попросил: — Сходи, пожалуйста, Саня, к Мане Бубновой и скажи: пусть она передаст всем первоклассникам, что сегодня занятия после обеда.
Занятия в первом классе в тот день были, но учеников пришло мало, да и те слушали не очень внимательно. Всех, мальчишек и девочек, больше занимало то, что происходило на деревне. А там солдаты ели прямо на траве возле кухонь, потом стояли в строю, и командир что-то объяснял им. Позже на Пселец прошло несколько кавалерийских эскадронов. Ехали, видно, издалека — кони были в пене, а солдаты выглядели усталыми, не шутили и не смеялись.
— Смотрите, смотрите, сколько лошадей!
— А вон еще едут с пиками...
— Где, где?
Ученики вскакивали с мест, теснились у окон, а с перемены их было не дозваться. Что поделаешь, дети есть дети! Война впервые так близко подступила к глухой деревушке Малые Крюки, стоящей в стороне от больших дорог. Прибытие военных было для детей событием интересным и не более. Они еще не понимали, что война — это страшное бедствие, ибо она не только солдатам, но и мирному населению, в том числе им, детям, несет болезни,увечья, смерть.
Учитель не бранился, не одергивал ребят. Они это заметили и осмелели еще больше. Константин Михайлович только качал головой, посмеивался в усы, а потом и вовсе распустил детей по домам: разве это учение, если держишь их на привязи в школе, в то время как рядом происходит такое — кавалерия движется на фронт?
Едва ученики разошлись, Константин Михайлович взял топор и вышел в сени, чтобы нащепать лучины и вскипятить чайник. За этим занятием и застал его Василий Поляков.
— Надо провести сегодня вечером сход. Здесь, в школе.
— Надо так надо,— протянул учитель руку представителю Бобрышовской волости.— Проходите, пожалуйста.
— Некогда проходить. А лампа с керосином будет?
— Даже две.
Еще засветло, накормив скотину, понемногу начали собираться на сход жители Малых Крюков. Шли не очень-то охотно, особенно зажиточные и те, у кого имелись своя мельница или крупорушка. Они знали: на сход скликают, чтобы мужик сдавал пшеницу и сено, подметал свои сусеки, и без того пустые весной. Еще ни разу ни одна власть не звала крестьянина, чтобы ему что-то там дать, зовут с единственной целью — взять...
Мужчины стояли у школьного крыльца, толковали о севе, о ценах на рынке, о немцах, которые чуть-чуть не заявились в Малые Крюки через Обоянь, а теперь, когда их выбили из уездного центра, подбираются сюда через станцию Ржаво. Придут немцы — и им тоже дай. Ох-хо-хо! Все тянут с мужика.
Женщины, у которых кормильцы воевали где-то далеко от дома, и вдовы, нахлопотавшись за день, садились за парты и заводили разговоры о своем: скорей бы тепло да трава, а то нечем скотину накормить. Одна рассказывала, как без дрожжей испечь хорошие пироги на пасху, вторая делилась своим портняжным опытом: она умудрилась из старой юбки сшить платьице дочери да еще выкроить младшему сыну на портки.
Вечерело, когда пришел Поляков и пригласил всех в школу.
Константин Михайлович засветил лампы: одну повесил под потолком, вторую, с отбитым сверху стеклом, поставил на стол.
— А чтоб на вас шерсть дымилась! — ворчали тетки на мужчин, успевших накурить в классе.
Вслед за мужчинами, которые неловко протискивались за парты, вошел высокий молодой человек в черном кожаном пальто. Поверх пальто на нем была новенькая портупея, на одном боку сумка военного образца, на другом — маузер в деревянной кобуре. Военный постоял немного, обождал, пока люди рассядутся, подошел к столу, что-то сказал Полякову и начал свое выступление:
— Товарищи! Вам всем известно, как мы скинули вампира-царя, но всемирный капитал хочет задушить революцию, хватает нас за горло, хочет голодом и пулей поставить пролетариат на колени. Он насылает на нас кровавого леопарда кайзера, немцы нарушают мирный договор, который мы с ними заключили, грабят наши села и города, вывозят хлеб и сахар, лес и каменный уголь, расстреливают наших активистов. Из-за спины у немцев выглядывают русские помещики и капиталисты. Они хотят вернуться в Россию, чтобы снова отнять у вас землю, снова надеть ярмо неволи на вашу шею. Перед Красной Армией стоит большая задача: защитить завоевания революции, смести с нашей земли двуногих акул — помещиков и буржуазию. Мы полны решимости сражаться до полной и неизбежной победы мировой пролетарской революции. Мы убеждены, что пролетариат России разрушит трон капитала и буржуев и вознесет над всею планетой красное знамя труда и социализма. Но Советской власти и Красной Армии нужны хлеб и другой харч, хлеб и топливо нужны городу...
Присутствующие недовольно зашумели. Какой-то дядька с заднего ряда, видимо, бывший фронтовик, размахивая солдатской папахой, прокричал:
— Почему хлебороб должен всем и все давать? А кто ему что-нибудь даст?
Ближе к столу раздались женские голоса:
— Где мануфактура, соль, мыло?
— Весна идет, а кто мне даст семена, чтобы засеять землю? Кто? Скажите, люди добрые!
Военный дал людям выкричаться и спокойно продолжал:
— Советская власть дала вам землю, даст мануфактуру, соль, керосин, мыло, плуги и все, что требуется для ведения хозяйства. Правда, для этого нужно некоторое время. А сейчас вы должны помочь революции, ибо революция эта свершалась для вас, для вашего блага...
Потом говорил Поляков. Его выступление было коротким, но в точку: он знал всех сельчан и сразу принялся раскладывать на лопатки кулаков, спекулянтов и самогонщиков
Сход закончился поздно, но не сказать, чтобы безрезультатно: был составлен список, по которому жители Малых Крюков обязывались в течение трех дней сдать 57 пудов хлеба, 20 пудов сена. Не много, но и не мало, если учесть, что в окна стучалась весна, первая весна после революции.
— Пошли ко мне,— пригласил после схода Константин Михайлович Полякова и военного,— перекусим малость. Есть хлеб, соль, цыбуля...
Когда крестьяне разошлись, он растопил плиту, поставил чайник и обратился к гостям:
— Прошу раздеваться.
Достал хлеб, поставил блюдечко с солью, положил по большой луковице на брата. Ужин не роскошный, но жить можно! Перед тем как вскипела вода, сыпнул в чайник сушеных яблок: они заменяли ему и заварку, и сахар.
Поляков познакомил Константина Михайловича с военным. Это был Николай Иванович Винокуров, посланный Обоянским уездным Советом в помощь властям Бобрышовской волости с заданием собрать пшеницу и фураж для воинских частей, сдерживавших немцев под Обоянью и Ржаво.
Когда выпили по чашке чаю с яблоками, Винокуров вспомнил: у него в полевой сумке имеется изрядный кусок сахару. Константин Михайлович еще раз поставил чайник, а гости стали колоть твердый, как камень, слегка обвалявшийся в сумке сахар. Пока суть да дело, разговор зашел о деревне Большие Крюки, куда собирался завтра Винокуров: там тоже надо было провести сход.
— У церкви в Больших Крюках на вербное воскресенье поймали немецкого шпиона,— рассказывал Николай Иванович.— Да вместо того, чтобы передать в штаб, взяли, чудаки, и расстреляли там, на месте. Приехал из Харькова перед самым наступлением немцев на Обоянь и несколько дней жил у своей бабки в Яковлевке.
— Неужели?! — чуть не выронил чайник учитель.— Неужели Петрусь Клочков был немецким шпионом? Не верю! Ни за что не поверю!
— Вы его знали, Константин Михайлович? — спросил Винокуров, заглядывая в свою записную книжечку.— Верно, Клочков...
— Знал. Дважды видел и никогда не поверю, чтобы он был шпионом... Бедный юноша бежал от немцев из Харькова, и вот на тебе... Как это могло случиться?
— Мне поручено расследовать,— ответил Винокуров.— Проведу сход в Больших Крюках и — в Яковлевку. Мне самому тут кое-что неясно...
В ту ночь Константин Михайлович долго не мог уснуть: перед глазами, как живой, стоял студент Клочков в черной форменной шинели.
Весна и лето 1918 года
Уезжая из Малых Крюков, он брал с собою все свое имущество: постель, книги и даже посуду. Последнее навело Сергея Логвинова на естественный вопрос:
— Больше не приедете к нам?
— А кто его знает,— чистосердечно ответил Константин Михайлович.— До занятий, Сергей, целых пять месяцев — много времени. Может, приеду к вам, может, назначат в другую школу. А лучше бы — домой. Бывай, Сережа! Счастья тебе в жизни!
Он окинул взглядом опустевшую комнату и ощутил ту же пустоту на душе. И пожил-то тут всего ничего, а, признаться, привык, жаль расставаться, словно оставляет частицу своей души в этой глухой деревне, которая, казалось бы, ничем особенным не задела его за живое. Останется в памяти разве только тем, что здесь по вечерам хорошо писались новые главы пятой части «Сымона-музыкі».
В мае 1918 года учитель Мицкевич числился в отпуске и торчал в Обояни, отдавшись хозяйственным заботам. По договоренности с владельцем дома, где квартировал с семьею, он вскопал грядки под лук, морковь и огурцы, посадил картошку. Огород принес Константину Михайловичу немалые хлопоты: грядки пришлось поливать и поливать.
Обычно, как рассказывали местные старожилы, во второй половине или к концу апреля небо над Обоянью подымалось высоко, теплынь и солнце брали свое, еще до наступления мая зеленели деревья. Потом весело и дружно цвели сады, почти весь май город стоял в бело-розовом наряде. Не успеют отцвести вишни и сливы, как занимаются яблони и груши, потом сирень, чуть позже в воздухе запахнет акацией. А в это время на городских окраинах и в диких оврагах, заросших лещиной и смородиной, всю ночь выводят трели знаменитые курские соловьи. Им вторят с болотистых лугов и речных плесов весенними голосами лягушки. Днем тепло, а к вечеру дыхание Балтики дойдет и до курских краев, и хоть изредка, да накатит гроза с громом и молниями, с резким холодным ветром. После такого дождя все в природе ликует и оживает с утроенной силой...
Тогда же, весной 1918 года, на Курщине как-то внезапно установилась жара. Едва-едва успели под Обоянью отсеяться с яровыми, а в бывших помещичьих хозяйствах при сахарных заводах бросить в землю семена свеклы, как повеяло сушью. Сейчас нужен бы спорый майский дождь, а на него ни намека. С самого утра и до вечера в небе ни облачка, не дохнет ветер, а жаркое солнце печет по-летнему упорно и безжалостно. Изредка выпадали дни с восточным ветерком на рассвете, но он, этот ветерок, не приносил свежести и прохлады, а еще сильнее иссушал землю.
Свой трудовой день Константин Михайлович начинал обычно с того, что, сходив несколько раз с ведрами к колодцу, наполнял две большие дубовые бочки — пусть вода согреется за день. Ближе к вечеру он со своим главным помощником Данилкой занимался поливкой. Сегодня поливали грядки, завтра — картошку, на третий день — яблони. Потом все сначала. Дождя не было и не было, а солнце не грело, а палило, палило день-деньской. Поэтому вскоре понадобилось два полива в день: утром и под вечер.
Мария Дмитриевна пыталась урезонить мужа: не надо так лезть из кожи, дождь пойдет. Тот отвечал, что эта небольшая физическая нагрузка как раз кстати после сидения за столом.
И в самом деле, Константин Михайлович целые дни проводил над рукописью «Сымона-музыкі»: правил написанное, нещадно кроил, переделывал, порою переписывал целые куски наново. Особенно много хлопот было с четвертой главой пятой части. Не давалась она, и все тут! Писал о старой ворожее Аршуле, а видел перед собою Баландиху. Давно ее нет на этом свете, а все стоит, как живая, перед глазами. Долго будут дети помнить ее врачевание, а взрослые — малопонятные слова заговоров.
Шлифуя главу, поэт, как всегда, переносился мыслью на родину, видел перед собою Миколаевщину, мать, дядьку Антося. Все это — на берегу Немана. Эх, самому бы туда хоть на денек! Пройтись по прибрежному песочку, подышать неманским воздухом, настоянным на травах, цветах и смородине, броситься в реку у Высокого берега. И лето там у нас не такое, как здесь, нет этой жары, чаще идут дожди. И сами собою просились в поэму строки о родных местах:
Лета сілу набірала
I буйныя каласы
Шчыра хлебам напаўняла
I на радаець пчолкам дбала
Мёдам грэчку налівала,
Срэбро кідала ў аўсы...
Константин Михайлович пребывал в глубокой задумчивости, когда в комнату заглянула жена с Юркой на руках а за нею прибежал Данилка.
— Тата! Тата! Пошли на речку,— стал просить старший.
— Пошли,— неожиданно для самого себя согласился отец.
— Только не задерживайтесь там,— дала наказ Мария Дмитриевна.— Смотри, Кастусь, чтобы Даник не перегрелся на солнце.
Что тут собираться? Данилка надел кепку, а отец взял постилку, полотенце и мыло. До Белгородской шли напрямик, а там свернули к мосту через Псел. По обе стороны от моста прямо кишело. Голые дети носились по берегу или бултыхались в воде, кричали, обдавали друг дружку. Стоял такой гам, что хоть уши затыкай.
Константин Михайлович отошел от моста в укромное местечко, разделся в кустах и — в воду. Бодрящий приятный холодок прошелся по телу, освежил голову, руки сами сделали первый гребок, и он поплыл легко и быстро. На середине реки повернул и пошел вместе с течением, работая руками и ногами.
Потом они вдвоем лежали на постилке, и Константин Михайлович рассказывал сыну про Неман. Далеко он, Неман, и совсем не похож на этот мутный Псел. Неман — диво земное, и вода в нем чистая, как слеза, дно песчаное, на берегу не песок — золото. А рыбы сколько! И какой!
Под настроение он вообще охотно вспоминал то, что было дорого его сердцу, что переносило в родные края, в беззаботное детство. С высоты прожитого та далекая пора казалась такой милой, радостной и счастливой, что порою думалось: это какой-то чудесный сон. И там, в этой сказке, был не он, не маленький Костик, а кто-то другой, и этот другой давно-давно рассказал сказку ему, она отложилась в его памяти. И только. Но бывали и такие дни, когда все далекое и пережитое вставало вдруг перед глазами, в памяти и сознании так ярко и живо, словно было все это только вчера. И тогда он видел перед собою отца, мать, дядьку Антося, братьев Владика и Алеся, сестричек, видел Неман, грибные боровины в Паласенеком лесу, Бервенец... Такой день выдался и сегодня.
Вернулись отец с сыном домой под вечер, когда уже крепко захотели есть. На столе их дожидался чугунок картошки.
Константин Михайлович ел и приговаривал:
— Сегодня у нас не бульбочка, а сущий бормотун.
— А что это еще такое — бормотун? — спросила жена.
— Бормотун — философское яство,— лукаво улыбаясь, разъяснил Константин Михайлович.— Надо насушить льда, ветра наскрести, комариного сала натопить, все смешать и запарить ночью в берестяном горшке на солнечных лучах. Это и будет бормотун...
В тот вечер с какой-то юношеской одержимостью Константин Михайлович работал над «Сымонам-музыкай». В открытое окно веяло сухим ветерком, а далеко на западе, в стороне Суджи, сверкали молнии. Кажется, наконец поворачивало на дождь...
Константин Михайлович знал за собою одну особенность: творческий подъем у него сменялся, бывало, внезапно такой апатией, что ничего не хотелось делать — ни читать, ни писать, ни пить, ни есть. Тоска и грусть по родным, по друзьям, по пережитому, острое ощущение одиночества, боль и бессилие брали в полон его душу и сердце. Хотелось пойти куда-нибудь на люди, слушать веселую музыку или бесшабашную песню, чтобы заглушить стон изнуряющей тревоги. Тяжелое уныние и дикая горечь терпким комком, кажется, душили онемевшие чувства, разливались по всему телу, сковывали безысходностью все его существо, и тогда было одно спасение — вырваться силком из этих пут, из чужих, враждебных углов.
В последний раз это тягостное ощущение Константин Михайлович испытал в Карпатах, когда гнетущие минуты перерастали, видимо, в болезнь легких. Это где-то в его душе смутно гудели колокола тревоги. Схожая с тою волна накатила нынешней весной, прошла, а в начале лета колокола снова ожили. И теперь он, зная о своей болезни, хотел это состояние вязкой тоски отогнать встречей с добрым другом, выложить ему наболевшее. Но где они, друзья? Далеко-далеко, на самом краю света. Оставалось написать письмо. Только кому?
Как-то, перебирая свои рукописи, Константин Михайлович наткнулся на письмо дядьки Язепа, в нем был смоленский адрес Янки Купалы. Вот бы с кем повидаться сейчас, как когда-то в Смольне! Всего-то ночь тогда проговорили Кастусь почувствовал себя сильным и окрыленным надолго.
«Весной 1915 года я покинул родные берега дорогой мне Беларуси, выехал в Московскую губернию. Пробыл там несколько дней в школе, и меня забрали в солдаты. С позиций приехал в Обоянь, где жила моя семья, больным человеком»,— начал он описывать свою жизнь Янке Купале.
Перечитал начало, отложил ручку. Сухо! Но нельзя же без этих общих сведений. Купала ведь не знает, как и почему он попал сюда, на Курщину...
«Браток мой милый! Случалось ли тебе отстать где-нибудь на железнодорожной станции, ждать поезда? Вот в таком положении чувствую сейчас себя я, где бы ни находился. Все жду, когда же наступит возможность снова очутиться среди своих. Болит моя душа по Беларуси. Чувствуешь ли, братка, как тяжко жить на чужбине? Мне часто приходит на память наш тихий, молчаливый, но мягкий сердцем и добрый душою белорус...»
Он собрался с мыслями и продолжал:
«Начиная с нового года, я утратил все связи с родным краем... Что же там делается? Ты живешь ближе к нему, должен больше знать, чем я. Чувствую я, однако: бедный, бедный наш народ! И когда только дождется он просвета? Что же нам делать?.. Будить в народе самосознание...»
***
Однажды Константин Михайлович пошел в уездный отдел народного образования: надо было получить жалованье и хлебные карточки. А там ему говорят: с июня вы обязаны приступить к работе. Учитель был озадачен: разве летом соберешь учеников? Ему в ответ: работа найдется не только в школе, Советской власти нужны образованные люди. На все лето Мицкевич прикомандирован к Обоянскому уездному Совету народного хозяйства, в распоряжение Петра Борисовича Луханина.
Секретарь-делопроизводитель дала Мицкевичу расписаться в том, что он знает, куда ему явиться 1 июня 1918 года и к кому обратиться.
Коль приказано, ничего не попишешь — надо явиться. Как человек дисциплинированный и аккуратный, в назначенный день он пошел искать Петра Борисовича. Оказалось, что матрос-балтиец Луханин работает не в Совете народного хозяйства, а в Обоянском уездном комитете Российской коммунистической партии (большевиков). К тому же его не было на месте: отбыл по делам на Марьинский сахарный завод. Об этом учителю сказал Степан Иванович Исаков — тот самый высокий симпатичный военный, который когда-то объявил подпоручику Мицкевичу, что он увольняется из армии на мирный фронт. Слово за слово, и Исаков, недавно избранный председателем уездного исполкома рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, позвонил в отдел народного образования: учителя Мицкевича он забирает в свое распоряжение.
Так Константин Михайлович летом 1918 года не по своей воле превратился из учителя в...секретаря-канцеляриста. Надо сказать, что с самого начала он не был просто переписчиком бумаг. Вместе с Исаковым в Обоянском уездном исполкоме работало много людей с большим революционным стажем, но низким образовательным цензом. Поэтому учителю хватало работы: он правил и приводил в божеский вид разные документы, умело сокращал длинные и неуклюжие «отношения», писал, получив нужные цифры и факты, даже отчеты. Начальство сразу оценило Мицкевича на свой лад: раз ты владеешь пером, то уж веди, братец, переписку с губернией, а если понадобится, то и с Москвой.
За лето Константин Михайлович исколесил Обоянский уезд вдоль и поперек, побывал в Рыбинских Будах, Солнцеве, Медвянке, Вышнем Реутце, Ивне, Ольшанке, раз-другой ездил по заданию в Курск. Теперь он уже знал Курщину, знал, как здесь живут люди. Земли всюду отменные, жирные, урожайные, но не будет дождей — все пойдет прахом. Никакой чернозем не поможет!
В ближние волости он ездил особенно охотно: давно хотелось присмотреть хорошую школу. Чтобы и здание получше, чтоб огород и садик были при школе и от Обояни не так далеко. Правда, ничего стоящего пока не попадалось на глаза: то помещение наемное, то хоть бы грядка под окнами, то сама деревня на краю света. Известно, свято место не бывает пусто. Однако он не терял надежды, что когда-нибудь и ему выпадет удача.
В то памятное лето Константин Михайлович по-настоящему познакомился с городком, с местными жителями, культурной жизнью Обояни. Потом, осмысливая свое житье-бытье на Курщине, он приходил к выводу, что это было единственное мирное и спокойное лето. Остальные проходили ботах, тревоге и... голоде.
Все началось со знакомства с кружком художественной самодеятельности, в котором было много учителей, душой Обоянского народного клуба (помещался он в здании бывшего дворянского собрания) были энтузиасты самодеятельного театрального дела Сергей Абакумов и Соня Жуковская. Абакумов — купеческий сын, молодой, энергичный к тому же острослов и выдумщик. Он словно нарадоваться не мог, что Советская власть избавила его от богатства и всяких там купеческих обязанностей. На нем лежали постановка и оформление спектаклей, умело, лучше любого конферансье он вел вечера, виртуозно играл на пианино и на гитаре. Хорошенькая учительница Жуковская тоже была мастером на все руки: пела, танцевала, ставила балетные сценки, блестяще исполняла роли гимназисток и курсисток.
Была в Обояни еще одна заметная женщина, учительница Анна Ивановна Грибова-Решетник (работала она до революции в Вышнем Реутце). Старше Сони лет на пятнадцать, выглядела Анна Ивановна еще очень молодо, одевалась просто, но со вкусом. Теперь она была редактором уездной газеты, возглавляла женский отдел, отвечала за организацию революционных празднеств. Поэтому была своим человеком в народном клубе, вникала во все мелочи, касающиеся самодеятельного кружка, помогала Абакумову выбрать актуальную пьесу или довести до нужного уровня постановку.
Иногда бывали в клубе и другие уездные руководители. Как-то ставили чеховский «Юбилей», весь сбор шел в пользу детей-беженцев. Константин Михайлович с Марией Дмитриевной сидели в пятом ряду с краю и не видели, как вошли Луханин, Исаков и Непиющий.
Особенно колоритно выглядел Луханин. Это был мужчина за тридцать, на красивом лице — располагающая улыбка. В его проницательных глазах, во всей крепко сбитой фигуре, военной форме с ремнями крест-накрест, фуражке, сидящей немного набекрень, но без форса,— во всем чувствовались сила, энергия, жизнерадостность. Столь же торжествен и праздничен был прирожденный военный Исаков. Зато Александр Федорович Непиющий, самый старший из них, имел облик интеллигентный, но сугубо штатский. Высок и худощав, смугл, виски седые, на носу пенсне в золотой оправе. Его здесь все знают, и он знает всех. Родом из Обояни, он здесь учился, здесь работал телеграфистом, руководил вместе с Грибовой-Решетник революционным подпольем, попал в тюрьму и потом в ссылку. Не так давно возвратился из Сибири, а весною назначен заведовать отделом народного образования. Отдел — самый многопрофильный в уездном Совете, ибо занимается не только школами, но и учреждениями культуры, всей агитацией и пропагандой среди населения...
Новоиспеченный канцелярист помогал заведующему отделом труда Обоянского уездного Совета народного хозяйства Андрею Севастьяновичу Пашневу составлять перспективный план занятости населения уезда сельским хозяйством, различными промыслами и ремеслами на 1919 год. Тогда, летом 1918-го, местные власти думали еще о мирных занятиях жителей в будущем. Кто мог знать и предвидеть, что для Курской губернии 1919 год будет кровавым, тифозным и голодным.
Когда закончили составление плана, Пашнев потащил своего помощника к родным в деревню Липовец. Деревня была от Обояни неблизко: верстах в двадцати пяти, если не больше. Выехали рано. Сперва военная пароконка домчала их до волостного правления в селе Вышний Реутец, где стоял саперный батальон. Дальше учитель с Пашневым шли пешком.
Ночью пролил недолгий, но спорый дождик. Июльское солнце не успело еще подсушить все лужицы на дороге, потому идти местами было скользко, зато не так жарко, в воздухе стояла влажная свежесть.
Пашнев знал здесь все дороги и тропки и повел гостя в Липовец напрямик. Доспевали хлеба, кое-где еще цвела греча, зеленела картошка, а где и просто земля лежала паром, заросшая сорняками. Земля была равнинная, хотя частенько поля и пересекались длинными оврагами. Овраги были отмечены кустами, в поле на приволье зеленели одинокие груши-дички, купки молодого дубняка.
Пашнев всю дорогу расхваливал свой Липовец. И люди там славные, и земля плодородная, и садов много, за деревней есть небольшая дубрава, рядом и речушка, и лужок — вообще все двадцать четыре удовольствия. Живи и радуйся...
— Ты, Андрей, так расписываешь свой Липовец, словно хочешь меня здесь в школу просватать,— не смолчал Константин Михайлович.
— А почему бы и нет? Школы у нас две, а учитель один. Одна школа в старом казенном здании, а вторая будет в обычной избе. Зато в какой! Посмотришь! И изба хороша, а сад огород и того лучше.
Когда миновали дубовую гряду, показались сперва две ветряные мельницы, потом зеленые купола церквушки из красного кирпича. Самой же деревни видно не было.
Первые избы выглянули лишь тогда, когда дорога круто пошла вниз и открылся на удивление глубокий и широкий яр. Тут по склонам просторной низины с вертлявой речушкой посередине раскинулись две деревни — Липовец Первый и Липовец Второй. Разномастные избы с садами и огородами лепились как придется на зеленых боковинах яра и лишь кое-где выстраивались в подобие улицы. На лужайке белел табунок не то гусей, не то уток, еще дальше паслось стадо, а там уже яр делал поворот.
— Ну как, нравится? — спросил Пашнев.
На дне яра солнце пекло невыносимо: сюда не было хода ветру, который хоть чуть-чуть освежал их наверху.
— Огороды у нас, в Липовце, засевают на добрую неделю раньше, чем где-нибудь,— вел свою линию Пашнев.— У людей огурцы цветут еще, а мы малосольные едим от пуза. Груши раньше поспевают, яблоки. Что значит в затишке да на пригреве...
Родители Пашнева жили недалеко. Андрей Севастьянович отдал команду приготовить обед, а сам повел гостя показывать Липовец.
В Липовце
Пашнев добился своего: после второго посещения Липовца и беседы в Вышнереутчанском волостном отделе народного образования Константин Михайлович дал согласие переехать на работу во вторую Липовецкую начальную школу.
Правда, в сентябре 1918 года школа, где собирался работать Мицкевич, существовала еще только на бумаге. Однако в волости сказали определенно: будет учитель — будет и школа. Волостной отдел народного образования арендует под школу лучшую из пустующих крестьянских изб, а таких в деревне несколько.
В Первом Липовце с давних пор была своя казенная школа, но там стало тесно. Да и справиться одному учителю не под силу. А кто жил во Втором Липовце, тем до школы далековато — версты три. Иначе говоря, нужна была еще одна школа и непременно на другом конце яра, во Втором Липовце. Это хорошо понимали местные жители, с этим считались и в волости.
Забот новому учителю хватило. Все-все надо было начинать с нуля. На руках был только приказ о назначении на работу, больше ничего: ни учеников, ни школы, ни парт, ни книг.
Единственное, что удалось оформить относительно быстро и легко,— это снять в аренду под школу добротную деревенскую избу. Во Втором Липовце на веселом пригорке — рядом с ветряками — выделялась опрятным видом и размерами изба-пятистенка. Пустовала она уже давно. Еще перед войной, летом 1914 года, хозяин с женой и детьми съехал на заработки куда-то в Донбасс да там и осел. Их родичи, жившие рядом и присматривавшие за избой, охотно сдали ее под школу: детям близко ходить на уроки.
Константину Михайловичу очень все здесь приглянулось. В каждой из двух комнат по печке, большие окна, веранда на высоком фундаменте. В одной половине будут учиться дети, во второй разместятся учитель с семьею. Изба стоит в саду, под яблонями горы паданцев, краснеют яблоки еще и на деревьях. Здесь же большой, правда, запущенный без хозяйского глаза огород.
Недели две учитель изо дня в день упорно месил курский чернозем по дороге из Липовца в волость и дальше — в Обоянь. Все приходилось выпрашивать у волостного и уездного начальства: и деньги на парты, и наряд на дрова, и ситец для сирот, книги и бумагу для всей школы.
Как бы там ни было, но 21 октября 1918 года учитель привез во вторую Липовецкую школу два воза новеньких парт. Мало, однако теперь уже можно было оповещать о начале занятий. Назавтра пришли еще две подводы, привезли еще шесть парт, два стола, шкаф, табуретки. Местный столяр сколотил доску. Учитель сам покрасил ее в черный цвет и повесил на стене.
После этого Константин Михайлович критическим взглядом окинул помещение, где в два ряда стояли парты, стол с табуреткой. Для полного комплекта не хватало глобуса, географической карты, портрета Ломоносова или Пушкина на стене. Но учитель остался доволен уже тем, что было. Считай, все сделано его стараниями и заботами.
Теперь можно было подумать и о второй половине, где предстояло зимовать ему самому с Марией Дмитриевной и детьми. Комнатка была небольшая, но достаточно веселая, и устроиться здесь он рассчитывал с удобствами. Три окна, голландка с плитой, у стены — широкая деревянная кровать с настланными досками.
Константин Михайлович развязал мешок, в который Мария Дмитриевна упаковала все необходимое: постель, торбочку со съестным, медную кружку, которая вполне могла сойти за чайник, ложку с вилкой. Нож-складешок был у него всегда при себе. Что ж, можно обживать избу. Пошел он в гумно, набил матрас овсяной соломой, положил на кровать, достал подушку, одеяло. Когда набивал матрас, обнаружил под соломой изрядный запасец сухих дров. Пусть извинит хозяин, если он возьмет без спросу охапку-другую.
Печка, правда, оказалась норовистой. Видно, давно не топили: не только дрова, но и солома не хотела гореть. Дым безбожно валил в комнату. Но не зря когда-то в Пинске, когда Константин Михайлович жил на квартире у фельдшера Балевича, он сдал экзамен по растапливанию печи. Спустя каких-нибудь полчаса в голландке так и гудело. Вот что значит опыт! А Константин Михайлович жарил на тонкой лучинке сало и думал свою думу.
Может быть, Липовец в смысле литературной работы будет для него более счастливым, чем Малые Крюки. Школа школой, но он же не может не писать. А когда пишется, так и живется веселее. Коль берешь перо в руку, значит, у тебя есть что сказать людям. Жаль, что таких минут становилось все меньше и меньше. Осенью и зимою еще куда ни шло: учитель Константин Мицкевич время от времени становился Якубом Коласом или Тарасом Гущей. А за лето, считай, ни разу не посидел по-настоящему над чистым листом. Не до этого, иным занята голова! Эх, скорее бы домой, на Беларусь! Вот там бы он ожил, это точно. Как рвется туда изболевшаяся душа, как изжаждалось сердце! Хоть бы на миг одним глазом глянуть на родную и дорогую землю! Но там хозяйничают немцы.
А я хацеў, каб год мой новы
Вярнуў мяне ў мой родны кут,
На Нёман светлы, ў лес хваёвы,
У тыя вёскі, дзе наш люд,
Дабрэйшы ў свеце, лямку цягне
I лепшых дзён і волі прагне...
А еще через десять дней, 1 ноября 1918 года, во второй Липовецкой школе начались занятия. Около полусотни мальчишек и девочек сидели за новыми партами и настороженно и внимательно смотрели на незнакомого учителя.
Ему уже за тридцать, он среднего роста, во всем военном, поношенном, но чистом и аккуратно выглаженном, в новых сапогах тоже военного кроя. На худощавом загорелом лице — небольшие черные усики и бородка, глаза глядят то добродушно и весело, то серьезно и строго. Говорит живо, ярко и понятно. Вот прошелся между партами, постоял у последней, положил руку на плечо первокласснику Василию Мерцалову. Тот вспыхнул и весь просиял от радости. Ученики следят за каждым шагом нового учителя, ловят каждое его слово и гадают, каким он будет: злым, грубым или всегда таким же добрым, приветливым, как сегодня, в первый день учебы.
Вскоре переехала в Липовец и Мария Дмитриевна с Данилкой и Юриком, и сразу ожила вторая половина школьного здания. Конечно, у Константина Михайловича забот прибавилось: надо было обживать новую обитель, думать о запасах съестного, одежды, дров на зиму. А тут еще нет покоя: то позовут в волость, то в уезд. Поначалу беспокоило больше школьное начальство: сколько учеников во второй Липовецкой, как обеспечены учебниками и бумагой, имеются ли круглые сироты?
Потом стали обращаться из Вышне-Реутчанского волостного совета, из Липовецкого комитета бедноты, подключился и уездный военкомат. По стране шло всеобщее военное обучение трудящихся. Бывший ротный командир Мицкевич получил через волость форменный бланк: по этому образцу он должен был составить список жителей деревни — строевых и нестроевых солдат и офицеров, которые служили в армии и были на фронте, воевали еще с японцами или недавно с немцами.
Пришлось в одну из первых же суббот отпустить учеников немного раньше обычного. Четверо старших ребят остались напилить и наколоть дров: с понедельника начинали топить. Девочки получили задание прибрать и помыть пол в классе. Вторая Липовецкая школа была пока, прибегая к современной терминологии, на самообслуживании...
Константин Михайлович взял проводником Василия Мерцалова и двинулся в обход по деревне, чтобы составить тот самый список для военкомата. Через своих учеников он уже мало-мальски знал липовчан, служивших в армии и пока остававшихся дома, но надо было каждого из них повидать, с каждым побеседовать.
Ох и помесил тогда грязи в Липовце Константин Михайлович! Два дня перед этим шел холодный дождь со снегом, моросил он и нынче с утра, но после обеда распогодилось, выглянуло солнце. Видимо, дело шло к заморозкам — порывами налетал резкий студеный ветер. Он мог принести первый настоящий снег. Казалось, им набухли темные зловещие тучи, которые стремительно гнало с северо-запада.
Учитель не рад был, что выбрался в такой день на дерев, ню, но тянуть дальше было нельзя: завтра приедут из волости за списком, а он еще не составлен.
Маленький, живой и легкий Василёк Мерцалов, казалось, не бежал, а катился по грязи — так умело и ловко выбирал дорогу среди луж и колеин, а Константин Михайлович вроде и старался попадать в его следы, но проваливался глубоко и с трудом выдирал сапоги. К тому же пришлось переходить яр, где грязи и воды было по колено, не меньше. В самых топких местах были проложены кладки, но сейчас, после дождя, их затянуло грязью, и только благодаря Васильку учитель более или менее благополучно переправился на ту сторону яра, где находилась большая часть деревни — Липовец Первый.
Пашнев не зря расхваливал свою деревню. Земли здесь, в Липовце, были отменные, чернозем из черноземов. Что на огородах, что в поле. Должно быть, люди жили здесь зажиточно, во всяком случае у них было что молоть, иначе зачем бы столько ветряных мельниц: целый ряд с одной стороны яра, целый ряд — с другой. В этот день вращались крылья трех ветряков только на той стороне, откуда они шли.
Однако деревня строилась и раздавалась во все стороны без определенного лада и порядка, только что сторонилась самого дна яра, где когда-то, видно, протекала речушка, которая постепенно обмелела, заросла кустами и оживала разве что весной, когда таял снег. В остальном же даже улицы в Липовце были не улицы. Лишь кое-где избы смотрелись окнами в окна. Большинство строений было рассыпано как придется, то выше, то ниже, не подчиняясь никакому порядку.
В Липовце, как и в Малых Крюках, избы всё небольшие и низкие, крыты соломой, окон мало и те не окна — окошечки. Строились избы по шаблону: из темных сеней одна дверь вела на кухню, вторая — в горницу. Горница была без перегородок, но непременно с печкой-голландкой.
Константина Михайловича уже не удивляло, что даже зажиточные хозяева ютились в таких же избах. Тот же Матвей Гнеев, к которому они недавно заходили. Ветряк у него, крупорушка, держит, как когда-то держал, лавку, а живет в старой, видно, еще дедовской халупе с подслеповатыми оконцами.
Этому были свои немаловажные причины. Обоянский уезд — безлесый, несколько небольшеньких господских дубрав можно не брать в расчет. За лесом ездили под Суджу — это неблизкий свет, километров восемьдесят. Да и дорого, не докупишься. Кирпич тоже дорог, и попробуй привези его из Курска или Белгорода. Потому издавна основным строительным материалом здесь был молодой дубняк, росший в глубоких оврагах — ярах. А если учесть, что на Курщине зимы короткие, но холодные, с затяжными морозами, а дров мало, то расчет понятен: маленькую и низкую избу легче обогреть. Удобно и летом — теплым, даже знойным, с частыми засухами. В такой избе с маленькими оконцами — спасение от солнца и всегда приятная прохлада.
Этот первый поход на деревню многое дал учителю. Теперь он не только знал, где находится Садовая улица, где Кафановка, Поповка, Морочовка, Якунщина и другие урочища, но и свел первое знакомство с людьми, среди которых ему с семьей придется жить, зимовать, с детьми которых заниматься в школе. Надо знать друг друга в лихое время, когда так непросто раздобыть кусок хлеба.
Все эти Петровы, Емельяновы, Воробьевы, Быкановы, Холодовы, служившие в солдатах и по самую завязку хлебнувшие на фронте горя, осели в родной деревне, потому что были ранены и комиссованы «по чистой», с «белым билетом». Петр Мозолевский и Матвей Афонин задержались дома по иной причине: на их содержании были многодетные семьи. Эти понимали и чуяли, что они временные гости в Липовце: затянется война — их обязательно позовут и дадут винтовку в руки.
Там, где в избе был мужчина, разговаривать было просто и легко. Тем более что тогда, в конце ноября 1918-го, когда немцы двинули по домам, была реальная надежда, что молодая Советская республика, покончив с белочехами и Колчаком, начнет наконец мирное строительство.
Труднее приходилось с женщинами. Они проливали слезы, кляли тех, кто придумал войну, умоляли не забирать их мужей, они-де все равно не пойдут в армию.
— У него своя армия,— говорила со злостью и горечью какая-нибудь Марфа или Евдокия и звала: — Ванька, Манька, Сидорка, Сёмка, давайте-ка сюда! Смелее, смелее! Вот сколько их, голодных вояк!
Лишь в одной избе заплаканная молодица с дитенком руках сказала:
— Пускай идет служит, все равно с него никакое проку. Только и знает, что ханжу хлестать. Уже сегодня успел набраться и спит, обормот, чтоб он и не встал!
В тот же день Константин Михайлович заглянул к своему коллеге — учителю Григорию Ивановичу Мулевану. И не рад был, что заглянул. Мулеван — прапорщик, и побывать у него пришлось бы так или иначе, чтобы заполнить все графы в списке. Но учитель первой Липовецкой школы встретил Константина Михайловича не очень-то приветливо, чтобы не сказать враждебно.
Впервые они встретились как-то в волости, но едва кончилось совещание в отделе народного образования, как Мулеван, чтобы не идти вместе, куда-то запропал. Что ж, вольному воля. В другой раз Константин Михайлович перед самым началом занятий в своей школе решил сходить к Мулевану кое о чем посоветоваться. Подходя к зданию школы, он хорошо видел в окне Григория Ивановича, но на крыльце встретила сторожиха и сказала, что учителя нет дома. Константин Михайлович повернул оглобли.
На этот раз Мулевана застал. Невысокого роста, толстенький, тот как-то растерянно и настороженно поглядывал на коллегу, не пригласил даже присесть. Разговор явно не клеился, и Константин Михайлович, сделав нужную запись, стал расспрашивать, как идет учеба, есть ли бумага у детей. Но учитель первой Липовецкой отвечал односложно, давая понять, что говорить им не о чем.
Константин Михайлович уже слышал (в деревне ничего не утаишь), что к Мулевану на днях приезжали мужики из-под Ивни или откуда-то с той стороны с предложением, чтобы учитель стал попом в их церкви (прежний поп переехал на Украину). Мулеван отказался, но тайком, поговаривали люди, настраивал липовецких женщин:
— Не посылайте детей в новую школу. Разве это наука, если закону божьему не учат? Этот Мицкевич, видимо, католик какой-то, кто его знает. С сыновьями говорит как-то не по-нашенски, не по-русски.
Если Константин Михайлович прежде верил и не верил, чтобы Мулеван мог такое говорить, то теперь, после посещения, уже не сомневался: мог. Одно только было понятно: почему Мулеван видел в его лице конкурента. Учеников-то хватало на обе школы...
Сухари
До рождества оставалось еще недели три, когда внезапно в Курской губернии ударили сильные морозы. Ученики стали пропускать занятия: у многих не было теплой одежды, не говоря уже об обуви. Константин Михайлович и здесь, в Липовце, получил для учеников ситец, тоже по три аршина на человека. Обещали весною выдать еще по пять аршин мануфактуры, но пока многим не в чем было ходить в школу.
Однажды Константин Михайлович привез в уездный отдел народного образования отчет о посещаемости и приложил к нему список детей, остро нуждающихся в одежде и обуви. Инструктор отдела Поспелов пробежал глазами отчет и заявку и говорит: «Товарищ Мицкевич, попробуйте послать сухарей московским школьникам. А они пусть взамен пришлют вам что-нибудь из одежды. Я дам вам адрес московской школы. Так поступили в Бобрышах. Попытайтесь и вы...»
Назавтра после уроков Константин Михайлович обратился к своим ученикам: так и так, кто хочет получить ботинки или рубашку с брюками, несите сухари, пошлем их в Москву. Через неделю у печки стояло два мешка сухарей. Оставалось только упаковать их как посылки и отвезти на почту. Сначала сколотили три ящика, потом Мария Дмитриевна сшила еще четыре посылочных мешка. Отвезли в Вышний Реутец ящики, а через два дня и мешки.
После этого надо было набраться терпения и ждать, когда откликнутся московские школьники.
Дни летели быстро. Дед-мороз уже взял поводья в свои жесткие руки, а когда седлал восточные ветры-суховеи, то только держись, братцы. Были дни, когда мороз подбирался к 25 градусам. Зима выдалась в тот год и снежная, и крутая. Как бы кстати были сейчас одежда и обувь, но о них, как назло, ни слуху ни духу. А прошло уже ровно две недели, как они послали в Москву первые посылки с сухарями. Константина Михайловича, естественно, тревожило это молчание. Да и просто неловко было перед учениками, которые пока еще терпят, но рано или поздно спросят, где обещанный ответ на их посылки.
Однажды не явился в школу первоклассник Костик Мозолевский. Нет один день, второй, третий.
— Что с моим тезкой? — спросил учитель у соседа Костика по парте.— Почему он не ходит в школу?
— Сидит на печи, не в чем ходить,— ответил Мишка Грачев и смело добавил: — Сказал, что придет, когда московские ботинки обует...
Мишка Грачев от имени всех ребят наступил на больную мозоль, вспомнив про злополучные ботинки. Ишь, чертенята! Может, он и случайно ляпнул, конечно, случайно, но Константину Михайловичу думалось и так, и эдак. Возможно, Мишкины родители дома разговор вели, возможно, Мулеван что-нибудь женщинам шепнул. От него всего можно ждать. Коллега явно носил камень за пазухой, выжидая случая, чтобы бросить в огород Мицкевичу.
Константин Михайлович успокаивал себя: не может быть, чтобы сухари пропали в дороге, не дошли до Москвы. Просто задержались на почте, пока их отправили, потом — пока попали к московским школьникам, пока те собрали посылку в Липовец. Тут надо, чтобы не две недели прошли, а куда больше. Сухари нынче заманчивая штука, но не может быть, чтобы из семи посылок ни одна не дошла. Ну, положим, не дошли, пропали все сухари, но письмо-то не должно пропасть. Кто на него позарится? Возможно, потому и не отвечают из московской школы, что сухари не дошли, а только письмо. А что отвечать на письмо? Вот пройдет еще с месяц, тогда можно чего-то там ждать, а пока еще рано бить тревогу.
Ясно только одно: скоро рождественские каникулы, а после них многие ученики не придут в школу, потому что начнутся самые морозы. Нужны, ох как нужны теплая одежда и добрая обувь.
Однажды, когда учитель в тревоге ждал желанной весточки из Москвы, после занятий к школе подъехала военная пароконка и остановилась у калитки. Константин Михайлович сразу догадался, что за гости. В саперной части, что прибыла с румынского фронта и стояла за Вышним Реутцом, были только тяжелые обозные фуры и двуколки.
На повозке сидели два красноармейца. В одном учитель сразу узнал Винокурова, теперь комиссара саперного батальона. Был он в длинной шинели, в новой солдатской папахе, на боку, как всегда, маузер и кожаная сумка через плечо.
— Товарищ Мицкевич, имеется к вам просьба,— протягивая руку, приступил Винокуров к делу еще на крыльце.— В нашем батальоне двадцать два совсем неграмотных красноармейца. Не умеют ни читать, ни писать. Советская власть должна обучить их грамоте. Помогите нам успеть за зиму. Занятия через день. Будем возить Вышний Реутец и обратно. Идет?
Константин Михайлович, вспомнив доклад Винокурова в Малых Крюках, усмехнулся: смотри-ка, умеет говорить просто и ясно. Пригласил гостя в классную комнату. Винокуров не стал возражать, снял папаху, расстегнул шинель и сел за парту.
— Рассчитываем на вас, товарищ Мицкевич, на вашу пролетарскую сознательность. На время работы в военной школе грамотности возьмем вас на все виды довольстшя, как красноармейца. Паек будете получать...
— Согласен, но при одном условии...
— Каком? Если в моих силах...— встал Винокуров.
— Мне нужно пар десять обуви, хотя бы пяток шинелек, несколько комплектов верхнего обмундирования. Не пугайтесь... Самого поношенного, что идет на списание. Детям не в чем ходить в школу.
— Это организуем. Как вы смотрите, товарищ Мицкевич, на то, чтобы сегодня начать занятия?..
По дороге в Вышний Реутец Винокуров рассказал, что занятия будут проходить в тамошней школе. Учительница есть, но она не может заниматься с красноармейцами: у нее малые дети и сама больна.
Едва остановились у школы, как строем подошло десятка два бородачей. Вслед за учителем и Винокуровым вошлв в класс, стали рассаживаться за партами. Винокуров пересчитал красноармейцев и спросил:
— Где еще три человека?
— В наряде, товарищ комиссар.
— В дальнейшем никаких нарядов для учащихся а дня ликбеза.
Так Константин Михайлович стал работать а двух местах. Когда Мария Дмитриевна пеняла ему, что почти не бывает дома, а все время пропадает то в одной, то в другой школе, он отшучивался:
— Я, как тот сапожник, что говорил: «Если 6 я стал королем, то жил бы лучше любого короля, потому что по вечерам шил бы еще сапоги». Так вот и я... Мало мне работы в одной школе, обзавелся еще и другой...
Правда, вскоре преподаватель военного ликбеза получил свой паек за январь 1919 года: мешочек крупы, с полпуда муки, небольшую головку сахару, литровую мерку постного масла, соль и две мороженые рыбины. Вместе с пайком он привез списанную армейскую обувь, шинели, гимнастерки.
Назавтра после уроков объявил:
— Ребята, внимание! У кого сносилась обувь и нечего надеть, останьтесь. Я тут кое-что раздобыл для вас... А ты, Мишка, сбегай за Костиком, пусть придет выбрать ботинки...
— А когда девочкам скажете остаться? — смело спросила Нина Пашнева.
— Придет и ваш срок, обождите немного,— ответил учитель.— Не может быть, пришлют что-нибудь москвичи. Только наберитесь терпения... Да и ситец скоро будет. Придется девочкам по метру накинуть.
Константин Михайлович принес мешок с добром, выданным ему накануне по приказу Винокурова. Все, конечно, было не по росту, но едва он вытряхнул на пол содержимое мешка, как ученики ринулись примерять.
— Нет-нет! — поднял руку Константин Михайлович.— Обождем Костика Мозолевского. Он уже второй месяц в школу не ходит. Ему первому выбирать.
Дети обступили кучу тряпья и обносков и горящими глазами смотрели на нее. До чего довела война! Старшие отталкивали младших, лезли вперед. Василий Мерцалов поглядывал из-за плеча Семена Астахова и чуть не плакал: вдруг ему ничего не достанется. Это заметил Константин Михайлович.
— Иди, Вася, выбирай себе шинель и рубашку,— решил он порадовать своего лучшего ученика.
Василек шмыгнул носом и в растерянности замер перед горой одежды, не зная, что примерить. Он поднял и отложил одну шинель, вторую, а третью попробовал надеть, но и она оказалась ему длинна и широка.
— Ха-ха-ха! — рассмеялся Саша Емельянов.— Тебе, Васек, лет пять похлебку каждый день хлебать, только тогда шинель подойдет.
— Ничего,— не растерялся Василий, сбросил шинель, взял ее под мышку, а потом вытащил из кучи и рубашку, уже не глядя, наугад.— Мать ножницами чахнет — и будет в самый раз. Из длинного короткое всегда выйдет...
В это время прибежал и Костик Мозолевский, сел на пол и стал примерять ботинки.
Через каких-нибудь полчаса ученики расхватали всю груду, осталась только пара громадных, как лыжи, башмаков.
Учитель был счастлив, что хоть таким образом ребята получили вознаграждение за сухари.
А время летело. Вот уже и четыре недели, как ушли посылки, а в ответ ни словечка. Что могло стрястись? Константин Михайлович чувствовал себя виноватым перед учениками, однако надежды еще не терял.
Каждые понедельник, среду и пятницу в три часа дня около школы останавливалась пароконка, учитель одевался и ехал туда, где ждали его бородатые ученики. Заниматься с ними, неграмотными красноармейцами, было с одной стороны легче, чем с детьми, а с другой и труднее. Все они охотно брались за книгу, но не всем учеба давалась одинаково. То ли память у некоторых была дырявая, то ли голова занята мыслями о женах и детях, но дело не шло. Зато надо было видеть, какой радостью горели глаза тех, кто сам уже научился читать или писал большими корявыми буквами письмо домой.
К концу рабочего дня в батальонном ликбезе с разрешения Мицкевича входил в класс Винокуров и раздавал красноармейцам свежие газеты и брошюры. Вот и домашнее задание: прочесть все заголовки. Обычно это были местные газеты «Курская правда» и «Волна», но иногда попадались и центральные. Однажды, давая задание ученикам, Константин Михайлович наткнулся на сообщение о том, что 1 января 1919 года в Минске создано Временное Рабоче-Крестьянское Советское правительство Белоруссии, председателем которого избран Змитер Жилунович, тот самый Жилунович, что летом 1909 года приходил навестить его в тюрьму на Добромысленском переулке.
Дома Константин Михайлович рассказал Марии Дмитриевне о провозглашении Советской Беларуси.
— Весной едем в Минск,— возбужденно говорил он жене.— Теперь место там для нас найдется. Хватит, помыкались по свету. Пора возвращаться на родную землю.
— Почему в Минск, а не в Вильно? — возражала Мария Дмитриевна.— Там же у меня наследство, половина дома моя, если за войну не пошла дымом...
— Нет, только в Минск... Минск теперь — столица Беларуси, там народ, которому я служил и служить буду. Вот когда пришла пора поднимать Беларусь, как говорил когда-то Карусь Каганец. Праздник, праздник на нашей улице!..
Мария Дмитриевна не сдавалась, выдвигала свои аргументы в пользу Вильно. Константин Михайлович словно не слышал ее:
— Если ничто не помешает, женушка, так в мае или июне двинем домой, в Белоруссию! Не падай духом!
— Дай-то боже!
Как-то в среду Константин Михайлович заканчивал уроки в ликбезе. Как всегда, пришел Винокуров, принес газеты. В них сообщалось, что Красная Армия заняла Барановичи, Лунинец и Пинск.
— Прочту Марии Дмитриевне,— сказал он, пряча газету в карман.— Это же скоро четыре года, как мы из Пинска. Вот как время летит,— вздохнул он и задумался.
Но в тот день прочитать газетные новости Марии Дмитриевне не довелось. Он уже садился в пароконку, как ему сказали, что надо явиться в Вышне-Реутчанскую волость. Там лежала телефонограмма: Мицкевичу предписывалось срочно прибыть в военкомат. Хотел побывать сперва в Липовце, поставить в известность жену, но Винокуров предложил ехать в уезд с батальонным обозом.
— За ночь, Константин Михайлович, доберетесь до Обояни, заскочите в военкомат и с обозом же вернетесь. Чтобы не мерзли в дороге, дам вам тулуп. Это самый лучший вариант.
— Меня, Николай Иванович, беспокоит, что жена не будет знать, где я подевался... Пошлите, пожалуйста, человека в Липовец. Ему все равно бы меня везти. Я сейчас черкну писульку Марии Дмитриевне...
На комиссию
Константин Михайлович лежал под теплым тулупом в санях и размышлял.
Неделю тому назад вызвали в военкомат Мулевана, и он пока не возвратился. Не взяли ли его в армию? То же самое, видно, ждет и его, Мицкевича. Скверно, что не заглянул в Липовец, не попрощался с женой, с Данилой и Юркой. А может, и лучше, что поехал сразу,— слез меньше. «Кто тебя возьмет, такого дохляка?» — утешал себя Константин Михайлович, а сам думал о том, о чем уже договорено с Марией Дмитриевной. Если его заберут в армию, то жена возьмет назначение на его место во вторую Липовецкую школу и зиму как-нибудь перебьется. Конечно, трудно будет управляться со школой и с маленьким Юркой (ему всего второй год), но другого выхода нет. Хата хорошая, зимовать в ней можно, дрова есть, картошки на зиму хватит, хлебный паек получит на себя и на детей...