Дорога была трудная и долгая, но и ночь зимняя тоже не коротка. Светало, когда обоз со стороны Медвянки миновал Троицкий собор. Высокий купол на фоне синего звездного неба выглядел, как всегда, величаво и таинственно.

Константин Михайлович рассчитывал забежать сначала к Каменским, выпить стакан чаю и передать поклон от Марии Дмитриевны. Потом пойти в военкомат и, если там не задер­жится долго, то с обозом, который в Обояни должен был за­грузиться мукой и сахаром и в полдень захватить его у военкомата, уехать назад, чтобы к вечеру быть дома, в Липовце.

Таковы были планы, но вышло все иначе. Обоз, вместо того чтобы свернуть в Казачью слободку, где была мельни­ца, сначала направился в сторону бывшей женской прогим­назии, во дворе которой был склад армейского снаряжения. А это рядом с военкоматом. Константин Михайлович соско­чил с саней, наказал ездовому, чтобы стерег тулуп, и подал­ся в военкомат. Да там и застрял на весь день.

Медицинская комиссия, которая решит его дальнейшую судьбу, соберется только после обеда, а пока берись-ка, то­варищ Мицкевич, да составь на основе сведений из волостей отчет о регистрации бывших офицеров и военных чиновников по Обоянскому уезду.

— Братцы, пощадите, отпустите на часок,— взмолился Константин Михайлович,— вчера не ужинал и сегодня еще без завтрака.

Заместитель военкома, пожилой невысокий шахтер с ши­роким, крапленным углем лицом, послал красноармейца куда-то на воинскую кухню. Тот принес солдатский котелок густого крупяного супа и изрядный ломоть хлеба. Константин Михайлович перекусил и принялся за дело. Пока он подсчи­тал всех офицеров и чиновников, разнес по специальностям, составил по форме список всех 74 человек, собралась и ме­дицинская комиссия.

Ее решение было неожиданным. Местный врач побоялся направить Мицкевича в Красную Армию, но не хватило у него и смелости дать освобождение от воинской службы. Что за хрипы в груди? Константин Михайлович не отрицал, что на румынском фронте заработал туберкулез, но и не козырял болезнью, не просил, чтобы оставили дома. Поэтому обоянская медицинская комиссия 31 января 1919 года реши­ла: послать ротного командира бывшего подпоручика Миц­кевича в Курский губвоенкомат на предмет определения его годности к воинской службе.

Получив на руки официальное отношение, Константин Михайлович собрался пойти к Каменским, а потом в уездный отдел народного образования. Вообще он был согласен идти в Красную Армию и без курской комиссии, только бы разре­шили поехать попрощаться с женой и детьми. Тут заместитель военкома замахал руками, накричал на него, не позволил сходить и к Каменским, а назначил старшим команды из семи прапорщиков и подпоручиков и приказал сейчас же следовать на железнодорожный вокзал, ибо скоро отправляется узко­колейный состав из Обояни на Ржаво.

Он успел только позвонить заведующему уездным отде­лом народного образования Непиющему:

— Дорогой Александр Федорович, еду сегодня на комис­сию в Курск. Кажется, пойду в армию. Пожалуйста, назначь­те на мое место жену, как мы и договаривались... У нее сред­нее педагогическое образование, есть и кое-какой стаж. Где работала? В Пинске, в железнодорожной школе...

Ох и намаялся Константин Михайлович, пока добрался до Курска. Намерзся, наголодался дальше некуда. Ехалось так трудно и медленно, что и не будь он болен, можно было за такую дорогу не то что заболеть, но и отдать богу душу.

Паровозик с двумя вагонами вышел из Обояни с большим опозданием. Как он ни пыхтел, однако в Ржаво Мицкевич со своею командой попал, когда пассажирский поезд из Харько­ва на Курск уже миновал выходные стрелки. Следующий поезд — московский, будет около полудня, часов через две­надцать, но на него, возможно, и не сядешь. Решили ехать товарняком. А тут еще так сложилось, что на продпункте не успели отовариться. Приехали в Ржаво поздно, после по­луночи, а продпункт открыт только до двенадцати. Уезжали в Курск на товарняке в шесть утра, а продпункт еще на зам­ке. Иначе говоря, приехали голодными и уезжай голодными. Мицкевич как старший команды поставил на обсуждение:

— Хлопцы, едем товарняком или обождем, чтобы от­крылся продпункт, и сядем на московский?

Большинство было за то, чтобы ехать, и они поехали, но в дороге пожалели, что приняли такое решение.

Ехалось не только в голоде, но и в холоде. Товарный часами простаивал почти у каждого столба, не только на станциях, но и на всех полустанках и разъездах. Бранились и плевались не только те, кто был против товарного, но и те, кто одержал верх в споре. Под вечер их на каком-то глухой полустанке обогнал московский. Чтобы разрядить гнетущую атмосферу, прапорщик из-под Карташовки, очень спешивший в Курск, достал из своего вещмешка пакет.

— Просили передать земляку в Курске. Да уж пусть он простит...

Все смотрели голодными глазами и глотали слюнки, пока прапорщик развязывал желтую бечевку, развертывал бумагу. Пирог с мясом! На их компанию это был не ахти какой наёдок, но хоть что-то же. Курцы вдобавок еще закурили. Сразу отлегло на душе. А тут и товарняк наконец раскачал­ся, пошел веселее.

Поздно вечером обоянская команда была в Курске, но осталась переждать ночь на вокзале: в городе было небез­опасно, ночью выходила на промысел банда. Вояки обогре­лись в зловонном и прокуренном зальчике, получили в прод­пункте по буханке хлеба, мерке сахару и вяленой вобле. Выпили по стакану чаю и сладко заснули на полу.

Назавтра с утра пораньше Мицкевич со своею коман­дой был в губернском военкомате. Его самого не стали слу­шать на медкомиссии, а послали на дом к земскому врачу, известному специалисту по туберкулезу. Тот должен был ска­зать свое решающее слово. Иначе говоря, судьба Константи­на Михайловича была в его руках.

По совести, он хотел, чтобы его признали здоровым и мобилизовали в армию. Прежде всего была бы уверенность, что он действительно здоров. Во-вторых, кончились бы не­определенность, ожидание, что не сегодня-завтра его все равно сдадут в армию и оставят в местных отрядах или, что вероятнее, как бывшего офицера пошлют на Восточный фронт против Колчака. Рано или поздно это произойдет, не иначе. Все эти комиссии, поездки в Обоянь и Курск — воз­можно, зряшная трата времени и нервов.

Надо сказать, он испытывал не только неловкость, но и прямую вину перед знакомыми, служившими к этому времени в армии, и особенно перед их женами и матерями. Как ты им докажешь, что по состоянию здоровья не можешь служить? Руки и ноги целы, глаза видят, голова есть не только для того, чтобы шапку носить. Значит, здоров,— вот какой меркой меряли люди.

Константин Михайлович шел по заснеженным улицам губернского города и думал о том, что скажет ему доктор и как он будет возвращаться в Обоянь. Хорошо бы сегодня же добраться до Обояни, а там — в Липовец, попрощаться с Марией Дмитриевной, с Данилкой и Юркой. И — в дорогу. Он поймал себя на том, что все время размышляет и прики­дывает, исходя из одного: земский врач, к которому он идет, даст согласие на его мобилизацию. На этом и основывался, планируя, как будет вести себя в эти оставшиеся дни, ибо позже, когда на его хилые плечи снова наденут шинель, уже кто-то другой будет распоряжаться его временем, им самим. Словом, он морально подготовил себя к тому, что его заберут в армию, и в соответствии с этим складывался бег мыслей и забот.

В размышлениях о том, хорошо ли он делает, что остав­ляет жену и детей в глухой деревне среди малознакомых людей, Константин Михайлович подошел к большому дере­вянному одноэтажному дому с белыми окнами и поднялся на высокое крыльцо. На его звонок вышла деваха в клетча­том шерстяном платке и сказала:

— Доктор уехал в Москву. Говорил, что должен вер­нуться в понедельник.

Этот ответ выбил Константина Михайловича из колеи, однако, пока он добрался до губвоенкомата, снова пришел к убеждению, что все это лишь временная отсрочка, не более. В военкомате попросил, чтобы его направили к другому врачу. Нет, приказали ждать и выписали паек еще на четверо суток. Константин Михайлович слонялся по Курску, ходил несколь­ко раз на вокзал в надежде увидеть кого-либо из знакомых, ночевать приходил в губвоенкомат и, прежде чем улечься спать на облезлой кушетке, прочитывал свежие газеты. В «Правде» за 4 февраля 1919 года наткнулся на сообщение об открытии I съезда Советов Белоруссии, прочел текст при­ветственного выступления на нем Свердлова. А в «Известиях ВЦИК» была небольшая заметка, что 2 февраля создана Литовско-Белорусская республика. Было непонятно, почему сразу после провозглашения Советской Беларуси произо­шло слияние с Литовской республикой, а в числе руководи­телей объединенной Литовско-Белорусской республики не было Змитра Жилуновича.

Четыре ночи провел Константин Михайлович в Курске, дожидаясь доктора. И жестко было спать на кушетке в губвоенкомате, и холодно под шинелью. В понедельник утром он уже сидел в докторской приемной. У врача было свое правило: первым делом он принимал тяжелых больных, потом — военных и уж после — всю остальную публику, поэтому очередь подошла быстро.

Высокий, сутуловатый старик внимательно и спокойно выслушал Константина Михайловича, расспросил о его жизни, об армейской службе, о том, что он поделывает сейчас и веско сказал:

— Молодой человек, ваше здоровье в ваших руках. В правом легком процесс прекратился, а в левом — продол жается. Надо пить свежее молоко и яйца, есть побольше мяса с чесноком. Все, все понимаю, батенька, но я говорю так, как оно есть. Это единственное спасение. Организм у вас крепкий, и он не поддается болезни, но ему надо помочь, чтобы он победил. Имейте это в виду. Где вы живете? В дерев­не? Тем более... Старайтесь пить свежее молоко без ограни­чений. На год даю вам охранную грамоту, ни о какой армии и мобилизации не может быть и речи. Понятно?

С тревожным и противоречивым чувством возвращался Мицкевич в губвоенкомат. Значит, дело серьезно, если не со­всем худо. Надо полагать, доктор тактично не сказал всего о дальнейшем развитии болезни. Пить молоко? А где ты его наберешься? Купить бы вдоволь молока для Данилки и Юрки...

Правда, порою мысли принимали иное направление. А мо­жет, не так уж страшна болезнь? Сам доктор говорил, что организм крепкий и борется. Да и кашляет сейчас он вроде бы меньше, чувствует себя бодро. Внешний вид неважнец­кий, но не такой чахоточный, как у некоторых, сидевших в приемной.

Еще больше Константин Михайлович воспрянул духом, когда, получив в губвоенкомате официальное заключение, сел на вокзале в пассажирский поезд на Белгород и часа через три был уже на станции в Ржаво, где тоже не пришлось дол­го ждать. Иначе говоря, еще засветло он был в Обояни и сра­зу поспешил в уездный военкомат. Там ему выдали поло­женный документ об отсрочке, и он успел еще забежать в отдел народного образования. Делопроизводитель Елена Семеновна удивилась:

— Вы, Константин Михайлович, видно, сговорились с Мулеваном: он сегодня тоже вернулся и поехал в Липовец... Да, хорошо, что вспомнила. Какие-то посылки пришли из Москвы на ваш липовецкий адрес. С почты все звонят и зво­нят: где ваш Мицкевич?

— Наконец-то! — обрадовался Константин Михайло­вич.— Наконец москвичи отозвались. Я давно жду эти посылки. Уже и перед учениками было неловко, что их так дол­го нет...

Этот день был для Константина Михайловича на редкость счастливым или, точнее сказать, удачливым. Мало того что быстро и без приключений добрался,— еще и долгожданные посылки пришли. А тут, только он вышел из отдела народного образования, ему навстречу сам Винокуров в санках.

— Ну как, занятия в среду будут? — весело приветство­вал он Константина Михайловича, соскочил с санок и крепко пожал ему руку.— Забраковали, говоришь? Ничего, поправ­ляйся... Работа найдется... Хорошее дело у нас делаешь. Я тебя еще на одну должность сосватал... Садись, отвезу в Липовец. Там тебя жена и дети ждут не дождутся...

— Сперва правь, Николай Иванович, на почту, а потом в какую-нибудь харчевню. Есть охота, аж голова кружится... На почту зачем? Дошли наши посылки с сухарями, теперь москвичи что-то взамен прислали... И давай-ка, браток, обе­щанные газеты и книги. Избу-читальню в школе оборудуем. Пускай люди читают газеты, ума набираются.

Пока то да се, пока Винокуров управился со своими делами, а Константин Михайлович получил на почте московские по­сылки да на минутку забежал к Каменским,— прошло немало времени. Поэтому выехали поздно и сразу взялись подстеги­вать коня; хотели догнать три фуры-пароконки, отправившие­ся из Обояни в Вышний Реутец вскоре после обеда. Вместе ехать было бы веселее и спокойнее: пару дней тому бандиты напали на обоз, шедший с Марьинского сахарного завода, одного красноармейца убили, а двоих ранили.

Проехали всего с час, как на синем небе дружно высыпа­ли звезды. Сухой ветер тянул с востока, переметал снегом дорогу. Примораживало. Зима не сдавала позиций.

Винокуров передал вожжи своему пассажиру, а сам достал из-под соломы попонку, накинул на плечи себе и Константину Михайловичу и сказал;

— Сегодня и тулуп пригодился бы...

Сытый мерин не очень-то поспешал, Винокуров время от времени взмахивал кнутом, стегал его по хвосту и жало­вался:

— Прошусь на Восточный фронт, хочу повоевать с Колчаком — не отпускают. Сижу без толку в этом саперном батальоне, стал не комиссаром, а каким-то интендантом...

Константин Михайлович молчал: мучили угрызения со­вести, что в это ответственное время заболел и не может, как все, пойти в армию, не может взять на свои плечи хоть частицу общей ноши, чтобы иметь право на мир, хлеб

— Ничего, не горюй,— хлопнул его по плечу Винокуров, словно читая в мыслях.— На твою долю тоже дел хватит. В Липовце партийная ячейка организуется, я тебя в технические секретари советовал... В волости уже был разговор на этот счет... Ты же наш человек, сочувствующий в полном смысле слова... Опять же: будет партячейка — будет и изба-читальня...

Константин Михайлович думал о своем: вот обрадуются завтра ученики, когда он скажет, что привез московские по­сылки. Они уже и не надеялись что-нибудь получить за свои сухари. А тут на тебе! Значит, сегодня он везет в Липовец не просто посылки, а радость детишкам. Пусть маленькую, но радость!..

Разговору помешала стрельба, начавшаяся где-то впе­реди. Остановились, прислушались. Вскоре стрельба перешла в одиночные выстрелы, а потом и они стихли. Винокуров под­стегнул коня. Через каких-нибудь полчаса на дороге что-то зачернело, послышались голоса.

— Видно, наши,— сказал Винокуров и дернул за вож­жи.— Что такое? Почему стоите? — спросил он, увидев пароконки своего батальона.

— Стрелял кто-то,— послышалось в ответ.— Потому и остановились...

Винокуров легко объехал обоз, проскочил вперед и отдал команду:

— Все за мной!

Вскоре миновали Медвянскую Слободу и без приключе­ний добрались до Вышнего Реутца. Светало. Винокуров передал вожжи красноармейцу Гришке Холодову, который без приключений и привез Константина Михайловича во Второй Липовец.

— Мамочка, наш татка приехал! Татка приехал! Тат­ка! — завопили на крыльце Данилка с Юркой, когда отец слез с саней и первым делом принялся доставать из соломы посылки.

— В хату, в хату, хлопцы! — сгреб Константин Михай­лович сынишек, не выпуская из рук посылки.— Просту­дитесь...

У печи стояла Мария Дмитриевна и вытирала слезы:

— Где ж это ты, Костик, запропал? Мы уже глаза проглядели...


Московские посылки

После завтрака в тепле Константина Михайловича смо­рил сон. Что ни говори, а в дороге по-настоящему не выспишь­ся. Вздремнуть можно, но разве ж это сон? Не раздеваясь, он прилег на полати, укрылся шинелью и, хотя Данилка с Юр­кой то бегали по комнате, то шебуршали под полатями, крепко и сладко заснул.

Снились ему отец с дядькой Антосем. Давно он не видел во сне отца так близко и отчетливо. Был тот в настроении, возможно, даже заглянул к тетке Хруме — в глазах свети­лась какая-то особенно светлая усмешка. Отец будто бы высыпал из кармана на стол несколько горстей конфет, а дядька Антось принес из своего тайника лесных орехов. Пот­чуют они малышню, а Владику все мало: таскает то из одной, то из другой кучки себе в карман. Дядька заметил и хлоп Владика по руке, а тот в плач...

Так было во сне. А наяву плакал Юрка. Малыш чего-то не поделил с Данилкой и справил крик. Константин Михай­лович встал и пошел умываться.

Во второй половине избы шумели ученики. Кто-то из них, должно быть, видел, как учитель выгружал из саней посылки, и тут же деревню облетел слух: учителя так долго не было, потому что его вызывали в Курск получать на центральной почте московские посылки. По тому, как шумно было в клас­се, Константин Михайлович заключил, что сбор там немалый.

Он выпил стакан чаю и переступил классный порог. Ученики сразу притихли и настороженно смотрели на учителя.

— Ну, что будем делать? — Константин Михайлович заговорщицки глянул на детей, понимая их настроение.— Будем сегодня решать задачи?

— Нет! Давайте делить посылки! — выкрикнул кто-то с последней парты.

— Делить так делить!

Хлопцы мигом притащили с учительской половины все пять посылок и разложили на столе.

— Костик, сбегай принеси ножницы,— кивнул Константин Михайлович на дверь своей квартиры.

Наступила торжественная минута. Сергей Емельянов держал над столом мешок, облепленный сургучными печатями, а первоклассник Костик Мозолевский осторожно разрезал ножницами нитку и срывал сургуч. Когда по­сылка с одной стороны была вскрыта, приступила к своим обязанностям первоклассница Нина Холодова. Она доставала из мешка присланные вещи и раскладывала их на передней парте — мужские в одну сторону, женские в другую.

Чего тут только не было! Одежда старая и новая, светлая и темная, шерстяная и хлопчатобумажная, дорогая и дешевая, размеров больших и малых. Во втором посылочном мешке среди всего прочего оказался реквизит какого-то циркача: вышитые бисером и блестками рубашки, шаровары с си­ними лампасами, турецкие фески и пестрые тюбетейки. Каж­дую новую экзотическую вещь дети встречали дружным смехом. Посмеивался в ус и Константин Михайлович: привез-таки радость мальчишкам и девчонкам!..

В третьем мешке была обувь. Тоже разных фасо­нов, размеров и цветов. От форсистых штиблет до моднецких девичих ботинок с длинными голенищами. С обувью была и еще одна посылка.

Когда все пять посылок были выпотрошены и раз­ложены на столе и партах, Константин Михайлович обра­тился к ученикам:

— Мы сделали доброе дело, послав детям в Москву сухари. Они не остались, как видите, в долгу. Теперь нам нужно разумно и справедливо разделить присланное. Пер­выми право выбора получают сироты и те, у кого дома много братиков и сестричек. Каждый, кого я вызову по списку, выберет себе что-нибудь из одежды или обуви. Пусть смот­рит сам, что ему нужнее...

Трудным, ох трудным был для Константина Михай­ловича этот день. Не просто было разделить московские посылки так, чтобы каждому что-то нужное досталось, чтобы все были довольны и унесли домой радость. Да, большинство ликовало. Но были и обиженные, были такие, кто шел из школы в слезах. Как ни старался учитель, всем угодить не удалось. Видимо, это было просто невозможно.

Он долго еще сидел в опустевшем классе. На столе ле­жали опорожненные мешки и вещи, которые никому не подо­шли: красная феска, жилетка, обшитая разноцветными шну­рами, детская коричневая курточка года на три, шаровары с лампасами и один шевровый ботинок, которому не на­шлось почему-то пары. Признаться, учитель и не надеялся, что довольны будут все. Дети даже наиболее справных хо­зяев и те обносились, а что уж говорить о бедных и много­детных семьях!

Константин Михайлович пришел к выводу: надо еще раз послать в Москву сухарей. А там весной ученики получат обещанные пять метров ситца через отдел народного обра­зования. Только бы не проворонить, когда ситец привезут в Обоянь...

Надо сказать, с разделом московских посылок было еще не все. Едва свечерело, прибегает дебелая крикливая баба, мать Мишки Грачева,— менять выбранные сыном ботинки. Те оказались малы. Достает из-под шерстяного платка ме­шочек крупы и кусок сала, рядом ставит те самые ботинки.

— Дорогой дядечка учитель, сделай такую ласку, обме­няй. Спасибо тебе в ножки, что ты надоумил наших оболту­сов послать эти самые сухари. Ничего нигде не купишь, а на них же все горит. Тем летом купила своему Мишке новые портки, а как идти в школу — уже две заплатки положила. И когда он успел, ирод, продрать? Дядечка учитель, дайте хоть на один номер побольше. Это ж ноги натрет малец...

Сколько было мороки, пока Константин Михайлович втол­ковал женщине, что вся обувь распределена среди учеников и в школе ничего не осталось. Повел ее в угол, где лежа­ли пустые мешки и тот единственный злосчастный ботинок. По-видимому, ботинок-сирота больше всего и убедил Миш­кину мамашу. А сколько еще пришлось ее уговаривать, что­бы забрала крупу и сало...

Были жалобы и назавтра, и все одно и то же: дети взяли одежку не по росту.

— Мои вы дорогие,— объяснял учитель.— Это же не в магазине. Что нам прислали, то мы и разделили. Спасибо, хоть это пришло. Я, признаться, думал, что затерялись в до­роге наши сухари. Ломал голову, что сказать детям. А вам, добрые люди, всё не угодишь...

Правда, в тот же день он услышал слово благодарности от матери Нины Холодовой. Благодарили его и позже и не раз спрашивали, сушить ли еще сухари. Он отвечал, что можно сушить. Многие матери, приметив, что Константин Михай­лович в классе, прямым ходом шли со своими гостинцами к Марии Дмитриевне. Но на этот счет было строгое правило: ничего не брать. Исключение делалось только для тех, кто приносил молоко: оно было необходимо детям и самому учи­телю. Женщины прознали об этом и наперебой кто утром, кто вечером несли молоко Марии Дмитриевне.

Та расплачивалась за молоко иголкой и умелыми руками. Обноски перелицовывались на ручной швейной машинке, где латались, где штопались и превращались в сносную одеж­ду для старого и малого. Мария Дмитриевна так наловчи­лась, что от заказчиков отбоя не было. За работу портнихе перепадал не только горлач молока для Данилы и Юрки, но и еще то-другое. Так и жили, перебивались помаленьку.

В дни, когда Константин Михайлович занимался с солдатами в своем ликбезе, к Марии Дмитриевне приходили на посиделки соседки. Уложив сыновей спать, хозяйка учила теток вышивать, делать мережки, вязать из овечьей шерсти.

Однажды возвращается Константин Михайлович поздно вечером, а Мария Дмитриевна ему и говорит:

— Приходила какая-то женщина с сыном. Хочет перевести хлопца от Мулевана в твою школу.

Назавтра Константин Михайлович ведет первый урок и видит: подошел и закурил на крыльце незнакомый мужчина. В перерыве вышел к нему:

— Что вы хотели?

— Как вам сказать? Хотел бы, чтобы вы, товарищ-гос­подин учитель, взяли мою Глафиру в свою школу. Она в старой училась.

Константин Михайлович уже знал, что на деревне «ста­рой» школой называли ту, где работал Мулеван, а вторую Липовецкую — «новой».

— А что это вам вдруг захотелось переводить девочку из одной школы в другую?

— Ну, как вам сказать? Вы лучше учите... Да еще помо­гаете родителям детей обувать и одевать.

— Неплохо учит и Мулеван... Да и, говорят, тоже соби­рает со своими учениками сухари. Так что и он будет помо­гать родителям...


«Зіма ў Парэччы»

Спустя неделю после того, как во второй Липовецкой школе делили московские подарки, вдруг ночью со вторника на среду разбушевалась свирепая метель. Еще с вечера стало примораживать, сыпало острой крупой, сбивало с ног студе­ным ветром, больно щипало за нос и уши.

Константин Михайлович возвратился вечером из волости, привез два мешка книг и большую стопу свежих газет. Комис­сар Винокуров слово сдержал: во второй Липовецкой будут изба-читальня и своя библиотека. Завтра привезут из Выш­него Реутца два книжных шкафа, еще мешок-другой рекви­зированных в помещичьем имении под Рыбинскими Будами книг — и можно открывать избу-читальню.

Осторожно, чтобы не разбудить сыновей и Марию Дмитриевну, достал из печи чугунок с тушеной картошкой и кружку с молоком. Поужинав, читал свежие газеты и слушал, как за окном бесновалась вьюга. На все лады и голоса за­вывал, стонал и скулил ветер, сыпал снегом то в одну, то в другую стену. Гудело в трубе, надоедливо позвякивала вьюш­ка, время от времени мелко хлопала в уголке окна плохо приклеенная бумажная лента.

Вскрикнул сквозь сон и заплакал Юрка. Константин Михайлович задул лампу. Малышу уже второй день нездоро­вилось, днем не спал, а если и сейчас, не дай бог, проснет­ся, то беды не оберешься. Укрыл сына и сам проворно юркнул под одеяло.

Не спалось. Он еще долго слышал, как озорует вьюга, шуршит снегом, заметает стежки-дорожки. Здесь, в Липовце, яр, более или менее затишно, и то вон как крутит и мечется ветер. А что говорить о тех, кого метель застигла в чистом поле? Ох-ох-ох! Вот кому не позавидуешь!

Тревога и беспокойство овладели Константином Ми­хайловичем. Сперва думал о Юркиной болезни. Уже второй раз ему нездоровится в Липовце. Известно, харч скудный. Хорошо, хоть молоко есть. Нужны масло, мясо. А где их возьмешь? Надо постараться, чтобы Юрка и Даник хоть из­редка ели мясо. У них сейчас самый рост. Трудное время, ни­чего не скажешь, но что-то надо делать, предпринимать. Может, если не весною, то хоть летом удастся попасть в Минск или в Вильно.

Правда, им-то грех жаловаться. Многим еще хуже, куда как хуже. Не очень сытно, конечно, живется, но уже то хоро­шо, что перебрались всею семьей в деревню. Тут легче пе­ребиться месяца два-три, а там бог батька, там весна, тепло, война, глядишь, пойдет на убыль, если вовсе не кончится. Если б человек не жил надеждой, было бы совсем плохо. Особенно беженцам, таким, как он с семьею и вся его род­ня,— ни надежного пристанища, ни денежной профессии, ни ценных вещей, чтобы менять на продукты. Что ни говори, а дома, вместе с близкими было бы намного легче пере­носить невзгоды военной поры. Эх, скорей бы вернуться в родные места...

Константин Михайлович встал, обул валенки, надел вна­кидку шинель и подошел к окну. Там, за стеклами, ничего было не разглядеть. Сквозь снежную заметь лишь неясным пятном темнела соседняя изба. Ветер по-прежнему гонял снег, злобно завывал в трубе и за стеной.

Постояв у окна, Константин Михайлович тихонько зажег коптилку, взял тетрадь, потекли строки, давно созрев в душе и просившиеся на бумагу:

Далёка я ад мёжаў родных...

I дзен галодных і халодных

Пражыў нямала...

Потом он огородил коптилку книгами и с подъемом писал всю ночь. То, чем жил последнее время, о чем мечтал бессонными ночами и что никак не шло из головы, теперь водило его пером:

О, край мой мілы! Усёй душою

Хачу злучыцца я з табою,

Ў тваіх палях пазычыць сілу,

Ў тваёй зямлі сысці ў магілу...

Благаславёны час той будзе,

Калі я ў родным сваім людзе

Куточак бацькаў прывітаю

I радасць жыцця там пазнаю...

Чем больше он думал про родной край, про мать, отца и дядьку Антося, сестер и братьев, тем сильнее ощущал це­лительную власть воспоминаний. Милые, дорогие! Это же скоро шестнадцать лет, как нет отца. А кажется, совсем недавно в Люсине получил то горькое письмо от дядьки Ан­тося.

Нет в живых и самого дядьки Антося. Недавно он тоже переселился в Теребежи: умер от «испанки». Бедолага! К его бы уму и чувству юмора еще и образование — был бы он большим человеком, замечательным писателем-психологом, белорусским Достоевским. Взять, к примеру, его сказки. Одну сказку мог растянуть на целую неделю. Бывало, на­чнет зимним вечером в субботу, а назавтра дети на печи ждут продолжения. И послезавтра, и еще через день, и еще. Закончит только в следующую субботу, а то и в воскре­сенье. Получался целый роман-сказка. Героями ее были крестьяне, паны и Несвижские подпанки, животные и птицы, Добро и Зло, цветок папоротника. Была там и Цыганка — некое подобие ведьмы, но добрее, покладистее. Действие этих сказок — не то романов, не то повестей — иногда происходило в далеких, малознакомых местах, где-нибудь за Неманом, в Паласенском лесу, в Сверинове или Кнотовщине, но чаще всего здесь же, в Ластке или Альбути, где малышам были знакомы каждый уголок, каждое урочище. Жаль, что сюжеты дядькиных сказок плохо сохранились в памяти. Надо полагать, дядька всякий раз со­чинял их на ходу, импровизировал, потому никогда и не повторялся, каждая его сказка была новым вариантом или вообще новым произведением.

Сидя у теплого припечка, Константин Михайлович на какой-то миг даже задремал, и ему приснилось, будто он снова едет... в кадушке. Почему-то крепко запало детское воспоминание: во время очередного переезда его, совсем еще малыша, посадили, подостлав кожух, в глубокую кадку из-под сала, а кадку водрузили на телегу Каруся Дивака. Он сначала хныкал, а дядька Карусь его успокаивал. Потом, убаюканный дорогой, он сладко уснул в своем гнезде, и его спящим привезли в новую лесничовку. Куда они переезжали? Должно быть, из Акинчиц в Ласток, потому что воспоми­нание очень смутное и далекое...

Константин Михайлович поправил огонек в коптилке и взялся за перо:

I вось над хатай, над гуменцам

Сняжынкі жвавыя гуляюць,

Садок і дворы к засцілаюць

Бялюткім, чыстым палаценцам...

Писалось легко, радостно, живое воспоминание по-хоро­шему бередило душу. Перед глазами вставали картины пер­вой зимы в Альбути, походы с дядькой Антосем в лес на зай­цев и иную дичь. Вспомнилось дядькино «А браточка ты мой!». Пускай же все это оживет в новой главе «Новай зямлі», в главе, которую он назовет «Зіма ў Парэччы».

Огонек коптилки мигнул раз, второй и потух. Кончил­ся керосин. Надо ложиться спать...

Назавтра Константин Михайлович проснулся поздно, но привычного шума на школьной половине не было слыш­но. Он выглянул в окно. Все там было покрыто чистым белехоньким снегом. Строения, земля, деревья. Кажется даже, что и небо не синее, как обычно, а белое-белое.

За ночь замело в деревне все стежки-дорожки — не прой­ти. Сплошной ковер сказочной белизны. Ветер завалил сне­гом все лощины и яры, понаметал сугробов самой причуд­ливой формы, а в урочище Святая Яруга даже засыпал у какого-то мужика хлевушок с овцами. Поэтому в школу пробились, пришли только те, кто жил совсем рядом или поблизости. Учитель насчитал всего семнадцать человек, дал им домашнее задание и отпустил.

В тот же день пополудни выглянуло солнце, и сне­жинки заискрились под его скупыми лучами. К вечеру солнце сделалось огненно-красным, а западный ветер, при­несший вьюгу, сменился на северо-восточный суховей. Все говорило о том, что мороз взялся не на шутку.

Константин Михайлович прочистил тропку от школы до сарая, принес дров. Снег озорно и звонко скрипел у него ногами.

К утру дотянуло ни много ни мало до двадцати девяти градусов мороза. В школу пришли всего трое ребят. Так с четверга для учителя начались на целые десять дней непредусмотренные каникулы. Даже Винокуров не присылала эти дни подводу, будто понимал, что учитель занят ка­кими-то важными и неотложными делами.

Было начало марта 1919 года, но мороз хотел, видно, в последний раз показать свои силу и власть: так взъелся и рас­свирепел, как, бывало, на Беларуси после рождества. Под его грозной и суровой десницей застыло в мол­чании все живое и неживое. Деревня словно вымерла — нигде ни души. Выскочит какой-нибудь хозяин или хозяйка, выне­сет что там ни есть свиньям или подкинет соломы корове и — в избу, а то и на печь. Птицы позабивались где-то по хлевам и гумнам, и лишь изредка подавали озабоченный голос во­робьи.

Константин Михайлович на все эти дни вынужденного прогула обосновался на школьной половине и блаженст­вовал. Писалось ему с переменным, так сказать, успехом. Иногда еле-еле вымучит страницу-другую, а в иной день на­пишет три или четыре страницы. Все зависело от настрое­ния, состояния духа и от чего-то еще, неуловимого и самому ему непонятного.

Он сам растапливал печку, подтаскивал стол к ее тепло­му боку, иногда пек картошку и потчевал Данилу с Юркой, когда те приходили посмотреть, что делает отец. А он расха­живал по комнате, поглядывал в окно, но душою и сердцем был далеко-далеко, в светлой и отошедшей безвозвратно стране детства:

За пояс дзядзька закладае

Сваю сякеру, Таксу кліча,

Кусок аладкі ў нос ей тыча

I вон за дзверы выпускае,

А Костусь з торбаю, з лапатай

Даўно чакае іх за хатай.


Курские соловьи

Незаметно пришла весна и принесла новые тревоги и забо­ты. Надежда вернуться домой, на Беларусь, отпадала на неопределенное время. Из скупых газетных сообщений учитель второй Липовецкой школы знал, что там, на бело­русских полях, после очень короткой мирной передышки хо­зяйничают белополяки. Польские легионеры в марте-апреле 1919 года заняли Сморгонь, Лиду и Барановичи, вели бои за Мозырь, прифронтовым стал Минск. Недавно из Обо­яни были отправлены две маршевые роты: одна на Восточ­ный фронт, против Колчака, вторая — на Западный, в Го­мель, где подняла было голову контрреволюция.

Комиссар Винокуров, правда, с особой тревогой всегда говорил о Южном фронте. Возможно, потому, что этот фронт был нацелен прежде всего на Харьков — Курск — Орел, через которые проходила прямая дорога на Москву. Видно, у комиссара саперного батальона была какая-то своя информация о силах и планах армии Деникина, формиро­вавшейся на Кубани и на юге Украины.

Весною оживали дезертиры. До этого они более или ме­нее тихо отсиживались дома, у жениных юбок, а с теплом, когда каждый куст ночевать пустит, выходили с оружием в руках на промысел: грабили магазины, нападали на обозы с продовольствием и товарами, убивали сельских активистов.

Имели место случаи и более серьезных выступлений против Советской власти. Много было разговоров о воору­женном бунте кулаков, спекулянтов и дезертиров в слободе Михайловка Дмитровского уезда. Бандиты сначала жестоко расправились в слободе с представителями Советской власти, потом разгромили уездный милицейский отряд, посланный на их усмирение, захватили раненого начальника мили­ции и двух красноармейцев и замучили их. Порядок в слободе установился лишь после того, как из Курска прибыли две роты особого назначения.

Неспокойно было и в Обоянском уезде. Особому кава­лерийскому отряду под командой Кузнецова, в который вхо­дило полторы сотни добровольцев, тоже хватило работы вес­ною и летом, когда из Суджанских лесов вылезали на оперативный простор под Рыбинские Буды, Ивню, Пены и дру­гие богатые деревни дезертиры, спекулянты и разный дру­гой сброд, охочий до самогонки и крестьянского добра.

Но «зеленые», как тогда иронически называли дезертиров», боялись Кузнецова. У него в отряде были две пулеметные тачанки. Люди всё опытные, обстрелянные, их командир прошел фронты империалистической войны, штурмовал Зимний.

Константин Михайлович видел однажды Кузнецова в Обояни, когда тот со своим отрядом проезжал в сторону Медвянки. Выглядел красный командир весьма воинственно и колоритно. Высокого роста, могучий в плечах, из-под шапки выбивается черный как смоль чуб, залихватские усы. Ладно пригнанный френч перехвачен широким ремнем, на нем в ко­буре наган, у левого бока сабля. Синие галифе с желтыми кожаными нашивками-леями, блестящие хромовые сапоги со шпорами. А белый жеребец под ним не идет, а пишет. Такой же ловко скроенный и форсистый, как и сам седок...

Тогда же пошли тревожные слухи, будто белогвардейские войска заняли почти всю Украину и вот-вот будут под Бел­городом, от которого рукой подать до Обояни. По Курской губернии, словно в подтверждение этих слухов, прокатилась волна контрреволюционных выступлений — в Рыльском, Дмитровском, Льговском, Фатежском и Суджанском уез­дах. Взбунтовались кулаки в деревнях Долженково и Гахово Обоянского уезда. Тут-то Кузнецов и показал, что умеет не только красоваться в седле, но и смело воевать.

Как ни тревожно было в округе, весенняя страда шла своим чередом. Сеяли пшеницу и ячмень мужики, сеяли и коммунары. Коммун в Обоянском уезде было еще мало, пре­обладали так называемые союзы сельской бедноты — не­большие объединения бывших батраков, засевавших теперь для себя помещичью землю и помогавших друг другу

Сеял и учитель второй Липовецкой школы. Как уже говорилось, при доме, который арендовала волость под шко­лу, был сад и порядочный кусок огорода. По договорен­ности с волостным отделом народного образования Кон­стантин Михайлович принялся засевать огород. Вскопали с Марией Дмитриевной несколько грядок и посеяли морковь, свеклу и лук. Достать лошадь было трудно, поэтому поса­дили под лопату пять ведер картошки. Если останутся здесь, в Липовце, жить и работать,— будет хорошее подспорье, а если поедут летом или осенью домой — пусть кто-то, кто при­дет на их место, пользуется на здоровье.

Мысли о возвращении в родные места весною особенно бередили душу учителю второй Липовецкой. С этими мыс­лями он вставал по утрам, о возвращении на родину думал днем, когда занимался с учениками. Это было как наваждение. Конечно, он и прежде много думал о родных краях, о матери, братьях и сестрах, но такого, как сейчас, когда по всякому поводу и без повода возникали мысли о близких, об их те­перешней жизни,— такого еще не было.

Услышал Константин Михайлович, как заливаются пер­вые жаворонки,— и сразу вопрос: поют ли уже жаворонки в Миколаевщине? Сошел снег в Липовце, день-другой бушева­ла вода в яру, разделив деревню надвое, а у него другая тре­вога: широко ли разлился нынче Неман, не натворит ли беды? Зазеленели робкие листочки в дубраве за Папорот­ным, а у него мысль: стоят ли дубы в Бервенце, не добрались ли до них немцы? И так все время. От того, что видел и слы­шал здесь, мысль тотчас переносилась в далекие и дорогие края. То ли такова уж была его натура, то ли просто исто­милась душа по родным и близким, жаждала увидеть их, на­говориться с ними, дохнуть лесным привольем и запахами неманских лугов.

И в этот день, управляясь с Марией Дмитриевной на ого­роде, Константин Михайлович тоже неотступно думал о Смольне, о том, пришла ли уже туда настоящая весна, начали ли сеять.

Солнце уже стояло высоко и грело на совесть. Он снял рубашку и повесил на ветку яблони, на которой заметно про­клюнулись и зарозовели почки. Весна! У забора зазеленела трава, на пригреве буйно вымахала крапива. Когда она успе­ла? Всего какую-то неделю стоит апрельское тепло, а смотри ты, как все пошло в рост. Если б еще весенний дождь освежил землю. А его нет и нет, а так нужно, чтобы он напоил жаждущий влаги плодородный курский чернозем.

Вчера соседка дала Марии Дмитриевне по горстке фасо­ли и бобов да еще щепотку пророщенных огурцов. Констан­тин Михайлович вскапывал теперь грядку, чтобы поскорее бросить эти семена в землю. Может быть, небесная кан­целярия все же расщедрится и отпустит немного дождя на курскую землю. Там, на Беларуси, Балтика, если хочешь, заливает, а тут и капли не упадет, не доходят досюда за­падные ветры, берут верх восточные суховеи.

Занятый делом, он не заметил, как подъехал на пароконке Винокуров.

— Бог в помощь! — весело и не без иронии поздоровал­ся гость.

Был комиссар в летней форме: новая гимнастерка с блестящими пуговицами, галифе, но вместо сапог светлые обмотки, делавшие его ноги длинными и тонкими.

— Привез вам, Константин Михайлович, паек за два месяца и хочу заодно попрощаться. Еду наконец воевать с Колчаком,— выложил все новости сразу комиссар Винокуров.

— Тогда пошли, Николай Иванович, ко мне,— предложил учитель,— пообедаем на прощанье.

Немного погодя комиссар хлебал мучную затирку, заправленную салом с лучком, и расхваливал хозяйку:

— Давно не едал такого вкусного варева.

Разговорились. Комиссар незаметно для себя впал в лозунговый тон:

— Отдаю свою молодую жизнь на алтарь революции. Еду на фронт воевать с белыми, а потом буду возводить светлое здание коммунизма. Вот так-то.

Константин Михайлович посмеивался в ус, слушая Винокурова, и опять сомневался: «Да умеет ли он вообще говорить просто и ясно? Вот уж набрался этих газетных слов!»

В это время отворилась дверь и какая-то женщина вызвала Марию Дмитриевну.

— Что там такое? — спросил Константин Михайлович, когда хозяйка снова вернулась к столу.

— Приходила жена лесника Кафанова. Лесник говорит: если школа не вывезет свои дрова, то за лето люди растащат.

— Где ты сейчас возьмешь лошадь? — с огорчением произнес Константин Михайлович.— Пропадут дрова...

— А где дрова-то? — спросил Винокуров. — Далеко?

Спустя какой-нибудь час Константин Михайлович с комиссаром грузили в лесу дрова на армейскую пароконку. За один раз было не увезти — оставалось еще на полный воз. Комиссар Винокуров, как человек хозяйственный, предложил съездить еще раз. Но пока доехали, разгрузились у школы, возвратилась, уложили оставшиеся дрова, начало уже смеркаться. В лесу стало тихо, прохладно и неуютно.

Константин Михайлович чувствовал себя неловко: человеку завтра в далекую дорогу, а он тут со своими заботами. Вот как задержал. Да лихо их побери, эти дрова!

Когда выехали из лесу, было уже совсем темно. На небе тускло поблескивает звезды, в ложбине стлался туман. Пахло недавно вспаханной землею, зеленым листом, первыми цветами.

Мерно копытили кони, Винокуров с вожжами в руках шел обочь воза и рассказывал о своей жизни в Обояни. Обычно неразговорчивого, его сегодня как подменили.

— Кончил я начальную школу и не знаю, куда по­даться. Надо же как-то научиться еще и хлеб зарабатывать. Тпру! — внезапно остановил он коней.— Слышите? Слы­шите?!

Константин Михайлович не сразу сообразил, в чем дело. Неужели слышна артиллерийская канонада? Насторожил ухо. Нет, только слева несмело подают голос какие-то пичуги, а там, где темнеет стена кустов, пробовал горло соловей.

— Слышу только соловья...

— Вот-вот! Один поет уже давно, а второй только-толь­ко начинает. Слушайте, слушайте, какая разница: один как в дуду дудит, а второй-то какие коленца выдает!

Действительно, один лишь безостановочно техкал, а вто­рой уже разливался на все лады.

Комиссар как-то внезапно ожил, весь превратился в слух и внимание, даже не замечал, что обмотка на левой ноге съехала и вот-вот совсем развяжется.

— Это у одного еще только зачин, а у второго уже, бра­тец, идет кукушкин перелет,— комментировал Винокуров соловьиную песню.— Люблю послушать соловья. Когда-то знал названия всех тринадцати колен... Слушайте! Слу­шайте! Первый перешел на плёнканье, а второй заиграл в лешеву дудку. Чувствуете разницу?

Вечер был теплый, тихий, едва-едва повевал свежий ветерок, сквозь редкие облака пробивалась половинка месяца.

Константин Михайлович смотрел на Винокурова и не узнавал его. Куда девались обычные скованность и стесни­тельность? Это был совсем другой человек, полный жизни, энергии, экспрессии, словно всем существом нацеленный на то, чтобы слушать и слушать песню курского соловья.

— Вот! Второй тоже выравнивается.— Винокуров, вид­но, хорошо разбирался в соловьином пении, знал, какое колено за каким должно следовать, угадывал весь этот порядок и ритуал.

Когда проехали с полкилометра, он снова остановил коней. Дорога уходила в лощину с кустами, и там, в кустах, заливались наперебой четыре, кажется, соловья.

— Слышите?! Слышите?! У каждого своя песня, свой лад. У одного раскат, а у второго опять кукушкин перелет...

Только сейчас Винокуров заметил, что обмотка тянется по росной земле. Поправив ее, опять слушал соловьев, и что-то необычное творилось с человеком. Не мог устоять на месте, вытягивался на цыпочках, становился на один пенек, на другой, упиваясь песней. Временами казалось, что он не в себе, что его забрала песня, что он сам поет вместе с птицами и понимает их песню, ибо вся душа его настроена в унисон этой мелодии...

Таким Константин Михайлович видел комиссара Винокурова в первый и последний раз. Назавтра тот уехал в Курск и оттуда на Восточный фронт. Много позже, уже весной 1921 года, стало известно, что комиссар дивизии Винокуров погиб в Туркестане, наткнувшись на засаду басмачей.


Деникинцы

Лето и осень 1919 года остались в памяти учителя Миц­кевича как кошмарный бредовый сон. За всю свою жизнь, за свои тридцать семь лет он не попадал еще в такой пере­плет, в такое нелепое положение: не было иного выхода, кроме как скрываться от чужого глаза в сарае или в погребе. А если б кто-нибудь подсмотрел, где прячется учитель, и донес?

Ничто вроде бы не говорило о том, что приближаются белые. Учитель завершил в конце мая занятия с первоклас­сниками (старшие ученики перестали ходить в школу еще раньше) и собирался поехать со всею семьей к теще в Обоянь. Но получилось так, что уехала только Мария Дмитриевна с мальчиками, а Константин Михайлович как заведующий избой-читальней и секретарь партячейки (пусть и технический) обязан был целую неделю отсидеть на дежурстве в волости. Людей не хватало: Обоянский уезд­ный исполком постановил мобилизовать на фронт 80 про­центов волостных исполкомов и сельских ревкомов.

Отдежурив, учитель поехал в Обоянь и больше в дерев­ню, можно сказать, не возвращался. Только в конце июня приехал в волость, где председатель волисполкома дал ему подводу, чтобы недавний секретарь партячейки перевез в Обоянь секретарские бумаги (ячейка в полном составе — три человека — влилась в коммунистическую роту и отпра­вилась воевать с Деникиным), а заодно и свой скарб.

Вскоре стало известно, что белые заняли Белгород, Корочу и Новый Оскол. Весь июль прошел в тревоге: фронт приближался к Обояни. Правда, была еще надежда, что красноармейцы не пустят белых за реку Псел. Тем более что бои на линии Рыльск — Коренево — Короча шли долго и с переменным успехом, а Курский укрепленный район был объявлен на военном положении. Значит, все было на­целено на длительную оборону.

Однако еще до завершения жатвы белая армия гене­рала Маевского, командовавшего силами юга России, по­теснила красных и заняла Рыльск, Суджу, а 17 августа и Обоянь.

К счастью, боев в городе не было: пехотный полк крас­ных отошел в сторону Медвянки и занял там новые позиции. Через несколько дней началось контрнаступление частей Красной Армии и белые без боя отступили за Псел, а в Обояни был вновь создан ревком, в который вошли Георгий Косухин, Александр Непиющий и Степан Исаков.

Город стал прифронтовым. Ночью и по утрам было слышно, как где-то в районе Ивни гремели орудия, а на той стороне Псела, у деревни Бовыкино, палили из винто­вок. Иными словами, фронт был совсем близко, улицы опустели, лавки который уже день не открывались. По улицам сновали только кавалеристы: пройдет сотня, пройдет другая, и опять тихо. Порой протащатся военные повозки или протарахтит кухня. Город замер, притаился в ожидании чего-то страшного...

Свершилось это страшное утром 13 сентября, когда мирно пригревало солнце, а скворцы и воробьи стаями отъедались впрок в садах и огородах. Сначала раздались одиночные артиллерийские разрывы, потом где-то на Бел­городской отозвался станковый пулемет, его поддержала дружная винтовочная стрельба. Она то затихала, то нараста­ла, пока после полудня не прекратилась вовсе. Ближе к вечеру в Знаменском монастыре уже хозяйничали белые, а по Большой Тимской улице прошло несколько сотен всадников с тремя пушками. Это, говорили потом, двину­лась на Курск конница белого генерала Шкуро. Было оче­видно, что 9-я стрелковая дивизия красных отошла на север от Обояни.

И день, и второй через город в направлении Курска двигалось — кто в пешем строю, кто на повозках или верхом — белое воинство. Была тут артиллерия, были тыло­вые части, даже, на удивление всем, проползли два танка. Сила шла немалая.

На пятый день после вступления белых в Обоянь их части завязали бои на южной окраине Курска, потом овладели губернским центром и продвинулись далеко на север от него, под Орел.

Поначалу в Обояни не было никакой власти или, точнее сказать, не ощущалось ее правящей руки. Однако уже недели через две в центре города был расклеен приказ генерала Май-Маевского о хлебной повинности: крестьяне обязаны сдать по шесть пудов зерна за каждую десятину земли. А немного погодя появился приказ курского губернатора Римского-Корсакова, обязывавший всех, кто захватил землю и чужое имущество или получил их от советских властей, возвратить все «законным» владельцам.

Еще через неделю-другую вышел приказ, имевший непосредственное отношение к подпоручику Константину Мицкевичу: как бывший офицер царской службы он должен был в трехдневный срок пройти медицинскую комиссию на предмет годности к воинской службе в частях белой армии. Так прямо и писалось в повестке: «в частях белой армии».

Но вояка, без которого не мог обойтись когда-то сам Николай, а теперь новоиспеченный властитель России Деникин, лежал в бреду. Несколько дней назад Константин Михайлович попал под дождь, промок до нитки, просту­дился, и тут же какая-то хворь, похожая на малярию, сва­лила его не на шутку. Поэтому на первый призыв в армию он не явился, а подворный обход, начавшийся ровно через цеделю, застал его еще в постели.

Старый хмурый военный врач в белом халате и в золо­том пенсне долго выстукивал грудь и спину Константина Михайловича, молчал, лишь недовольно вертел головой, а на вопрос молодого хлюста-офицерика ответил:

— Не подходит. Болен...

Это обстоятельство на какое-то время спасло подпору­чика Мицкевича от службы в белой армии.

От второго призыва его спасла Мария Дмитриевна. Пошла она на Малую Тимскую, чтобы обменять серебряные вилки, оставшиеся от свадебного подарка пинских коллег-учительниц, на муку и сало, а там сидит соседка, со слезами рассказывает, что недавно забрали ее мужа — офицера, ра­ненного в руку. Мария Дмитриевна долго не торговалась, взяла за вилки, сколько давали, и скорее домой. Прибежала, выпроводила ребят на улицу, а потом говорит Константину Михайловичу:

— Одевайся и иди к Лебедеву в его тайник. На Тимской хватают бывших офицеров, не смотрят, раненый он там или больной... Беги, Костик, не медли! Чует мое сердце недоб­рое...

Бывший подпоручик без особой охоты надел старую, сшитую еще в Пинске бекешу, взял пакет с едой и выскочил на огород в коноплю.

Надо сказать, Константину Михайловичу на этот раз здорово повезло: только он вышел черным ходом, как в па­радную дверь громко постучали. Мария Дмитриевна откры­ла. На пороге стоял тот самый франтоватый молодой офи­цер, что приходил с врачом, но на этот раз с ним были два чернявых солдата.

— Где Мицкевич? — спросил офицер, заглянув в какую-то бумагу.

— Поехал вчера в Курск, ему нужно было к врачу,— от­ветила Мария Дмитриевна и чуть не обомлела: в дом вхо­дили Даник с Юркой. Что, если непрошеные гости спросят детей об отце? Но, к счастью, те не догадались.

Константин Михайлович просидел в тайном убежище несколько дней и уже начал наведываться иногда по вече­рам домой, как тут однажды утром налетела целая свора. Одни шастали в доме, другие в сарае, лазили с фонариком в погреб и на чердак.

— Гдэ? Гдэ? — подступал с кулаками к Марии Дмит­риевне рыжий деникинец явно кавказского происхожде­ния, в черкеске и папахе.

— Уехал в Курск и еще не вернулся,— объясняла хозяйка.— Приедет, ничего с ним не станется. Разве что по дороге где-нибудь загребут в ваше воинство... раз уж вы не можете без него обойтись... Какой из него офицер, еле ноги таскает...

Покормив детей, Мария Дмитриевна собралась сходить к мужу, отнести ему поесть и рассказать о визите деникинцев. Пускай сидит там в сараюшке и носа не высовывает. Едва вышла за калитку, повела глазами и сразу заметила, что за их домом наблюдает солдат. Конечно, во-он сидит на скамейке у колодца. Значит, надо держать ухо востро! В версию насчет Курска белые, должно быть, уже не верят и решили проследить, кто к ним входит и кто выходит. Ма­рия Дмитриевна не пошла к мужу, а через свою мать нака­зала ему сидеть тихонько и — упаси, боже! — не пытаться попасть домой.

Но долго высидеть в щелястой сараюшке было не так-то просто. Зима в тот памятный 1919 год началась на Курщине необычно рано. Уже в конце октября, что бывало очень редко, выпал снег. Правда, мороз по-настоящему сковал курский чернозем в первые дни ноября, но взялся так решительно и круто, что вскоре Псел стоял подо льдом такой толщины, какая бывает только к середине зимы, а то и на кре­щение.

Холод вынудил Мицкевича и Лебедева перебраться и сараюшки в саду в сырой погреб. На новом месте было, конечно, теплее, но зато сидели они, как слепые котята. Там, в сараюшке, можно было читать и кислорода хватало с из­бытком. Тут же почти темно, свет проникал только сквозь маленькое оконце с двойным стеклом, воздуху в обрез, так что ночью приходилось приоткрывать потайной ход.

Сидя впотьмах, друзья вволю наговорились о своем житье-бытье. Константин Михайлович вспоминал тюрьму, карцер, начальника тюрьмы Славинского. Казалось, это было совсем недавно, все так свежо в памяти, а ведь прошло с тех пор ни много ни мало, целых десять лет, перевалило на одиннадцатый. А сколько разных событий осталось позади. Братцы вы мои! Где только не довелось побывать, сколько всего перенести, пережить, выстрадать. Ох-хо-хо!

И всего досаднее, что не видно было конца этой маете, как не было и надежды возвратиться в ближайшее время на родную землю. Уже давно казалось, что жизнь нала­дится, пойдет своей колеей только тогда, когда он с семьей ступит на родные поля, вдохнет аромат хвои в Смольне, увидит дорогой неманский берег, сходит по грибы в Паласенский лес. А когда это сбудется и сбудется ли вообще? Скажи ты, небо! Но никто не мог дать ответа на все слож­ные и не очень сложные вопросы, тревожившие Констан­тина Михайловича. А тревожило многое...

Впереди зима, да еще какая зима! Если при Советской власти получали паек мукой и какими ни есть продуктами, то сейчас положишь зубы на полку. Главное, как прокор­мить детей? Сами с женой они как-нибудь перебьются, а мальчишки? Загвоздка! Да и ему с его легкими нужны молоко и сало. А где ты их возьмешь?

Единственная надежда была на то, что деникинцы долго не удержатся на Курщине. Уже во второй половине октября Красная Армия разбила белогвардейцев под Орлом и Воронежом. Ходили слухи, что на Курск успешно наступает 14-я армия красных под командованием Уборевича. О его военном искусстве много говорили. Нет еще и тридцати, а стратег — ого!

В те тревожные дни уездный городок привела в трепет ужасная весть. Морозной ночью с 15 на 16 ноября, когда на пустых улицах метался и злобствовал ветер, по приказу деникинского офицера Муладзе прошла чистка местной тюрьмы. Среди заключенных были разные люди: и советские активисты, и пленные красноармейцы, члены сельских ком­бедов, но больше всего простых хлеборобов и горожан. Их, босых и полуголых, допрашивал на тюремном дворе сам Муладзе, его подручные били арестантов шомполами и при­кладами, пока те не валились с ног. Тогда наступал черед особой команды. Мертвых и полуживых складывали на санки, везли к мосту через Псел и там без разбора спускали под лед в заранее приготовленную прорубь.

Кто видел эту зверскую расправу, в точности неизвест­но. Но шила в мешке не утаишь: назавтра в Обояни только и разговоров было о ночной трагедии. Город затих, при­таился. Во многих домах обливались слезами матери, жены и дети замученных. Кое-кто пытался подойти к той проруби, но через мост бесконечным потоком тянулись фуры и по­возки. Это отступали на Белгород тыловые части белых, а с ними шли в бега те, кому Советская власть была как кость в горле.

Когда известие о ночном злодействе дошло до Мицке­вича с Лебедевым, у тех уже не оставалось сомнений:

— Всё! Через неделю в Обояни будет Советская власть... Это уж точно. Белые заметают следы перед бегством.


Рудовец

Заточенные в погребе учителя ошиблись в своем прогно­зе всего на три дня.

Конечно, это были самые трудные и страшные дни. Хотя и говорили, что главный деникинский палач Муладзе со своею сворой сбежал в Белгород, ночные аресты и расстре­лы в Обояни продолжались. Повсюду царил страх, на­растала тревога, но в то же время все смелее пробивалась и надежда, что песенка белых спета. Спета! Это понимали и те, кто ждал Советскую власть, и те, кто сочувствовал белым и дул в их дудку. Однако время было нервозное, и поэтому на улицу никто особо не высовывался, чтобы не попасть в какой-нибудь переплет. Между тем поток беженцев с каждым днем рос и запрудил всю Белгородскую улицу. Бежали родовитые господа и всякая мелочь, бежали городские тузы. Спешили кто как мог в Белгород, откуда еще ходили поезда на Харьков.

Сами беженцы говорили, что красными заняты Льгов и Рыльск, что 19 ноября после жестокого короткого боя они ворвались в Курск. На следующий день в Обояни уже слышали артиллерийскую канонаду, но не со стороны Курска, а из-под Солнцева. Еще через пару дней орудия заговорили совсем близко, по эту сторону Медвянки, а утром 26 ноября латышская стрелковая бригада заняла пригород Обояни — Стрелецкое и завязала бой с Корниловскими полками, упорно защищавшими город. Поздно ве­чером 7-й и 9-й латышские полки очистили от корниловцев Обоянь.

Константин Михайлович хорошо запомнил тот вечер. Яростная метель весь день заглушала стрельбу, доносив­шуюся, казалось, со всех концов города. После полудня, едва перестрелка утихла, он вылез из погреба и пробрался домой. Данила и Юрка бросились отцу на шею, обнимали и знай охали: какая большая выросла у него борода.

Давно всем семейством не сидели за столом. Хотя суп был не сказать чтобы наваристым, но ели все с аппетитом. Теперь можно жить и снова думать о том, как бы весною податься в родные места.

После обеда Константин Михайлович навел бритву и едва успел пройтись по одной щеке, как совсем близко заговорил «максим», ему отозвался второй где-то около Троицкого собора. Пришлось положить детей на пол у печи. Глянул в окно. По улице бежали, разматывая катушку провода, три рослых солдата без погон. Наши...

Пальба в центре города и у моста не смолкала до вечера. Перед тем как наступить темноте, метель еще больше уси­лилась, сливая в безумном танце небо и землю. В белой пелене исчезли строения и деревья, только и различишь кирпичную стену соседнего дома. Снежный вихрь возник у ее основания, внезапно взмыл вверх, поднялся вровень с крышей, скользнул по ней и пропал. Потом такой же вихрь перебежал улицу, взвыл где-то под застрешьем их дома, сыпанул снегом в стены, налетел на деревья... Когда шальной разгул стихии унимался, становились слышны оди­ночные винтовочные выстрелы. Да еще изредка разрывы снарядов, выпущенных белыми по городу, заглушали по­свист метели и отдавались, звоном в стеклах.

Всю ночь Константин Михайлович не спал, ревниво оберегая сон своих близких и задремал только под утро. Да и какой там был сон! Придремнул вполглаза, как заяц под кустом, прислушиваясь к каждому шуму и даже шороху за окном. За два без малого месяца, проведенных в сараюшке и в погребе, он уже привык так чутко спать.

Метель не прекратилась и к утру, зато стрельба в городе утихла совсем, лишь подавали время от времени голос пушки где-то далеко к югу от Обояни, в стороне Ивни или Курасовки, и на востоке, под Бобрышовым, а то и даль­ше — в Верхней Ольшанке.

Ближе к полудню, когда ветер немного переменился и отмяк, Константин Михайлович собрался было пойти в разведку — узнать, что слышно в Обояни. Но Мария Дмитриевна не пустила его. Пошла сама. Заглянула сна­чала к соседке, потом к своей матери. Особых новостей она не принесла. Новость была только одна: Обоянь взяла Красная Армия, в городке встал на отдых латышский стрел­ковый полк.

2 декабря 1919 года начали работать советские учреж­дения: военный комиссариат, уездный ревком. При ревкоме были открыты отделы: продовольственный, земельный, социального обеспечения, народного образования. Еще че­рез несколько дней были организованы финансовый отдел и здравоохранения.

Пришла как-то Мария Дмитриевна, заплаканная и взволнованная, с базара, жалуется на дороговизну, а Константин Михайлович недоверчиво грозит ей пальцем:

— Ты не это, Маруся, хотела сказать...

Жена:

— Висит объявление, чтобы все бывшие офицеры прошли в трехдневный срок медицинскую комиссию.

— Что ж плакать, дорогая? Рано или поздно, а комис­сии мне не миновать... Пойду в Красную Армию, тут уж и Деникину, и Колчаку, и Пилсудскому крышка. Пред­ставляешь, войне конец и мы едем домой... Разве только не возьмут меня.

Константин Михайлович угадал: медкомиссию он не прошел. Прямо из военкомата направился в отдел народ­ного образования, чтобы встать там на учет.

В холодной монастырской хоромине застал делопроиз­водителя Елену Семеновну. Она, как всегда, была на своем месте. Как всегда, на буржуйке кипел, позвякивая крышкой, медный чайник, а сама Елена Семеновна бойко строчила на допотопной машинке — печатала какой-то отчет. Все здесь было по-прежнему, как будто в Обомни и не хозяйнчали два месяца деникинцы.

Елена Семеновна встретила посетителя радостно, зарегистрировала, спросила, где он хотел бы работать в новом учебном году, угостили чаем, заваренным на мяте и каких-то еще травах. На прощание скатала, что через три дня можно будет получить хлебные карточки. К тому времени будет также известно, где есть вакансии.

Вроде бы ничего она такого не сказала, а Константин Михайлович шел домой окрыленным. Может быть, его приятно удивила и обрадовала сама атмосфера делови­тости и какой-то особой уверенности, ощущавшаяся в сло­вах и поведении Елены Семеновны. Во всяком случае, сей­час, после посещения отдела, хотелось верить, что со дня на день ученики пойдут в школу.

Еще издали он увидел в окне свое семейство: в центре Мария Дмитриевна, слева Данилка, справа Юрка. Мальчики что-то говорят, тычут в стекло пальцами, смеются. Кон­стантин Михайлович в ответ помахал им шапкой.

— Ну, что с комиссией? — озабоченно спросила жена.

— Прошел регистрацию в отделе народного образо­вания,— успокоил ее Константин Михайлович,— и есть на­дежда получить назначение в Рудовец...

Через несколько дней он получил хлебные карточки и узнал, что занятия предполагается начать после 15 де­кабря. В Липовец возвращаться не придется, там будет по-прежнему работать Мулеван, а вторая Липовецкая уп­раздняется. На одну деревню при недостаче учителей две школы — слишком большая роскошь. Тем более что в дом, который арендовали под школу, вернулась хозяйка с деть­ми.

Начало занятий откладывалось по множеству причин. Не хватало помещений, некоторые школы нуждались в ре­монте, не было ни дров, ни керосина, ни учебников, ни бумаги. А тут еще в дополнение ко всем бедам нака­тился на Курщину тиф. Страшная болезнь косила направо и налево, солдат и мирных жителей, мужчин и женщин, старых и молодых, брала свою дань в городе и в деревне. Не хватало врачей, негде было размещать тифозные лаза­реты, нечем было кормить больных.

Но несчастье несчастьем, а детей-то учить надо. В уезд­ных и волостных ревкомах воевали с бандитами, с сыпня­ком, отправляли рожь и пшеницу на фронт и в Москву, посы­лали людей на заготовку дров в Суджанекие леса, однако не забывали и о школе, готовились в самое ближайшее время начать занятия.

Единственное, что радовало, это успехи Красной Армии. За какие-нибудь две недели фронт откатился далеко на юг, бои шли уже где-то под Харьковом и по ту сторону Сум. Отборные войска генерала Май-Маевского откатывались под ударами красноармейцев. Как никогда прежде, вери­лось, что война скоро закончится и можно будет наконец вернуться в отчий край, на родные поля.

А пока стояла нелегкая задача — перезимовать. Умуд­риться перезимовать так, чтобы никто из семьи не подхва­тил сыпняка, попасть в такую школу, чтобы была недалеко от уездного центра или хотя бы у бойкой дороги, чтобы нашелся там угол для учительской семьи. А если еще при школе будет клочок земли под бульбу и цыбулю, так ни­чего лучшего и не надо. Правда, в Липовце не довелось попользоваться выращенным на огороде, да там ведь не до огорода было.

Неожиданно все устроилось как нельзя лучше. Учи­тельница, работавшая прошлый год в Рудовецкой школе первой ступени, не вернулась на свое место к 15 декабря, осталась работать на родине — в Грайворонском уезде. Поэтому с 17 декабря в Рудовец приказом уездного отдела народного образования был переведен из второй Липовецкой школы учитель Мицкевич.

Это давало известные удобства. Прежде всего Рудовец недалеко от Обояни, Константин Михайлович сможет приходить утром на работу, а к вечеру возвращаться домой. Когда же он сойдется с людьми, приведет в порядок школу и свою комнатушку (худо-бедно, а в каждой школе есть уголок для учителя), то можно будет перевезти весною семью, чтобы лето прожить в деревне. А осенью, глядишь, удастся наконец направить стопы в родные края. Не век же вековать в Обоянском уезде. Если посчастливится, то это будет последняя зима в гостях.

Константин Михайлович ловил себя на том, что в нем растет странное чувство: будто он с семьею отстал от своего поезда, сидит на железнодорожной станции в томительном ожидании, а других поездов нет и нет. Не раз это виделось во сне, не раз возникало именно такое понимание ситуации, в которой они находятся. Да, в Обояни они гости, тран­зитные пассажиры, а раз так, то надо им честь знать да поскорее возвращаться к родным пенатам...

Но это дело будущего, а пока пора приниматься за работу. Константин Михайлович сбегал в Рудовец, осмотрел свою новую школу, поговорил с председателем комбеда. Школа была у дороги на Обоянь, недалеко от церкви и погоста, стояла на большом выгоне, за которым возвышались на пригорке две почерневшие от времени ветряные мельницы. Здание походило на то, в каком размещалась школа в Малых Крюках. Стены точно так же сложены из тонких дубовых бревен, обмазаны глиной и побелены. Такие же окна, двери, крыльцо — как будто одни мастера строили. Единственная разница: Рудовецкая школа красовалась в са­ду среди яблонь, груш, ягодных кустов, а в Малых Крю­ках — ни деревца.

Сама же деревня напомнила учителю Липовец. Как и в Липовце, подковой тянулся от околицы до околицы глу­бокий яр. Не такой, пожалуй, широкий, но зато с более отвесными кручами. Крестьянские избы стояли на той же стороне яра, где и школа, но несколько десятков усадеб перебросилось и на другой берег. Еще с десяток — в уро­чище Поповка, за глубоким рвом. Но что особенно понра­вилось Константину Михайловичу, так это сады почти на каждой усадьбе, а сразу за деревней — настоящий лес, в котором преобладали лиственные породы, как под Пин­ском: дуб, клен, ясень...


Итак, учебный год начинался с большим, очень боль­шим опозданием: официально — только с 15 декабря. Но это официально. На самом же деле во многих школах Обоянского уезда да и всей Курщины занятия начались еще позже. Где-то школьное здание требовало неотложного ре­монта, где-то просто не было учителя, там в школе лежали тифозные больные, а там, боясь сыпняка, родители держали детей взаперти.

В придачу ко всему еще и Дед Мороз вцепился в землю мертвой хваткой. Мало того что у людей не было хлеба, не говоря уже о чем-нибудь там к хлебу, что лютовал тиф,— еще и природа норовила показать бедному человеку свою силу и власть. Ранние морозы давно сковали землю и реки, все время донимал проклятый восточный суховей, зимою приносивший в здешних местах стужу, как летом — паля­щую жару и сушь. Все было против людей: и голод, и хо­лод, и сыпняк.

Тем не менее вскоре после назначенного дня начал занятия в новой школе и Константин Михайлович.

Дети поначалу ходили плохо: из сорока семи учеников по списку посещали школу всего два десятка с небольшим. У кого одежда не годилась для таких лютых морозов, кто был болен.

На какое-то время поднять посещаемость помог ситец. Было это так. На первых порах учитель каждый вечер после уроков спешил в Обоянь, чтобы назавтра затемно пуститься в обратный путь: дороги-то всего километров шесть. Однаж­ды вечером встретил в Стрелецкой слободе разъездного инструктора Поспелова. Тот сказал, что Рудовецкой школе надлежит получить ситец, по пять аршин на ученика. На­завтра нашлась подвода, учитель привез ситец в школу и роздал ученикам. Недели две на уроках было до тридцати шести человек, а потом все пошло по-прежнему.

Мороз, как назло, не отступал. Как дожал перед Новым годом до двадцати градусов, так они, эти двадцать, держа­лись и после рождества. Только малость подсыпало снега. Были дни, когда в школу приходило всего пятнадцать-семнадцать учеников. Чем их меньше, тем холоднее в школе. Больше учеников — больше и дров.

Выручил председатель комбеда. Случилось так, что местный поп сбежал с деникинцами и бросил часть своего имущества. Комбед получил из уезда распоряжение попов­скую мебель и дрова доставить в Обоянь, в тифозный барак. Но дров у попа было много, и председатель комбеда, у которого в школу ходили сын и дочка, несколько раз разгружал сани у школьного крыльца. И детям теплее, и меньше поездок в Обоянь.

Это было очень кстати, так как учитель уже не ходил каждый вечер домой. Не мог: болела голова, ныли ноги, не отпускали колики в спине. А чтобы ночевать в школе, надо было отапливать свою половину, надо было и что-то варить.

Благо учительница, работавшая прежде в Рудовце, припасла кое-чего на зиму. В яме под полом кухни лежало мешка три картошки, несколько корзин свеклы и морковки. По тому голодному времени — целое богатство. Как все это уцелело — сказать трудно. Видимо, в Рудовце очень ува­жали учительницу, раз никто не позарился на ее добро.

Брать без спроса чужое Константин Михайлович, ра­зумеется, не мог. Сказал об этом председателю комбеда. Тот расхохотался, хлопнул учителя по плечу:

— На мою ответственность! Не приедет она зимою за картошкой...

— А весной?

— И весной не приедет. Кто это потащится ради трех мешков картошки за сто пятьдесят верст? А приедет — мы ей из поповского погреба дадим...

Иными словами, у нового учителя Рудовецкой школы была еда, были дрова, не было лишь одного — здоровья. Он и так всю эту зиму чувствовал недомогание, а тут еще навалилось что-то вроде «испанки»: головные боли, ломота в костях, пропал аппетит, зато мучила жуткая жажда. Чтобы отвести болезнь от детей и Марии Дмитриев­ны, он послал в Обоянь писульку, а сам наносил дров, воды, достал из подполья картошки и устроил для себя в школе нечто вроде карантина.

Сутки Константину Михайловичу было совсем худо: подскочила температура, ломило все тело, сон переходил в бред. Однако назавтра, когда примчалась навестить его жена, малость отпустило, и он как ни в чем не бывало кухар­ничал. Мария Дмитриевна принесла липового цвета, чебреца и еще каких-то трав и вскоре ушла, чтобы засветло добраться до Обояни. К вечеру Константину Михайловичу опять сделалось плохо, во сне мерещилось что-то страшное и несуразное. Проснулся он поздно, протопил печь, испек картошки, выпил чаю с травами и... сел за стол писать очередную главу «Новай зямлі».

Эта глава давно уже сложилась у него в голове и про­силась на бумагу. Еще в Липовце, когда работал над главой «Зіма ў Парэччы», у него был готов план продолжения поэмы, но тогда набежали другие дела. Потом было бес­покойное лето, его сменила еще более тревожная осень. По­рою, сидя в лебедевском подвале, особенно бессонными ночами, Константин Михайлович мысленно возвращался к зимним приключениям в Альбути, и перед ним маячили отдельные места главы «На рэчцы». Это должен был быть гимн зиме, ее властной силе, хотелось показать, как бо­рются мороз и зима с неугомонным Неманом. Правда, в но­вой главе автор намерен был вести речь не столько о Не­мане, сколько о речушке, что протекала в Альбути недалечко от лесничовкн и была излюбленным местом его детских забав зимою.

Давно уже звучал в голове зачин главы, где он вспоминал свое далекое и такое светлое детство, ту пору, когда жизнь его еще шла без забот и тревог:

Бывала, толькі чуць разднее,

Чуць трошкі ў лесе пасвятлее.

Глядзіш — на рэчку ён шыбуе

I лёд сякеркаю мацуе,

То падбяжыць і скаўзанецца,

I сам сабе ён засмяецца;

То спыніць крок, замрэ, застыне —

Такая радасць тут хлапчыне!

Константин Михайлович записал две строфы, заду­мался, и перед его глазами, как живые, встали зимние картины: заметенное подворье, глубокие траншеи в снегу, ведущие к колодцу, к хлеву и гумну. Дядька Антось с охап­кой овсяной соломы, у его ног вьется Такса... Все такое близкое, дорогое, незабываемое!..

Здесь, за столом в Рудовецкой школе, учитель Мицкевич на несколько дней превратился снова в маленького Костика, снова бродил по далеким тропкам детства, забывая о на­сущных делах и заботах. Он скользил по замерзшей ре­чушке, отряхивал снег с согнувшихся под его тяжестью деревьев, любовался узорами на окнах. Что ни говори, а есть что вспомнить...

И тут внезапно нахлынула, захватила его всего радость. Самое трудное позади, в подвале больше сидеть не придется. Скоро на смену зиме пожалует весна, а там, если хочешь,— долгожданная встреча с родными краями. Главное, не падать духом, верить и надеяться! Константин Михайлович ощутил, что в душе его что-то поет, ожили какие-то струны и повели ликующую мелодию:

Адкуль тут музыка нясецца?

Чыя тут песня ў душу льецца?..


На новое место

Через день-другой Константин Михайлович уже чувство­вал себя совсем здоровым и утром в воскресенье приехал навестить своих.

— Как угадал! — радостно встретила мужа Мария Дмитриевна.— Я сама собиралась сегодня подъехать в Ру­довец с кем-нибудь, кто будет возвращаться с базара. Узнать, как ты там. К тому же Елена Семеновна заходила: твой заведующий Васильев в понедельник хочет тебя ви­деть...

Константин Михайлович в понедельник встал рано. Надо зайти к Васильеву и бежать в Рудовец, чтобы успеть к занятиям. Он тихонько позавтракал, надел бекешу, поправил одеяло на ребятах, сладко спавших у теплого бока печки, поцеловал в щеку Марию Дмитриевну:

— Если меня долго не будет, значит, пошел прямо в Рудовец.

Морозец с утра держался изрядный, и учитель бодро шагал тихими улицами спящего еще городка. На углу Курской и Монастырского переулка висело большое полотнище:

«Рабочие, крестьяне, все честные граждане!

Освободившая нас от ярма деникинских зверских банд Красная Армия и народ выдерживают бешеный натиск сып­ного тифа. С 15 февраля начинается по Курской губернии Неделя фронта и борьбы с тифом».

Константин Михайлович обождал, пока перекресток минует эскадрон кавалеристов, и свернул в глухую улочку, на которой в глубине двора стояло облезлое кирпичное здание. Здесь на первом этаже теперь размещался уездный отдел народного образования.

Школьное начальство было уже на месте. Дмитрий Мат­веевич Васильев — высокий лысоватый человек лет пятиде­сяти в шинели внакидку — что-то писал и одновременно спорил с разъездным инспектором Поспеловым, сидевшим за другим столом.

— А, Константин Михайлович! — встал Васильев, про­тягивая руку.— Легок, братец, на помине. Мы тут только что говорили о тебе.

Заведующий достал кожаный кисет с самосадом, пред­ложил Поспелову, потом сам свернул цигарку и лишь после этого приступил к делу.

— Товарищ Мицкевич,— официально начал он,— знаю я вас уже третий год как честного и добросовестного учи­теля, сочувствующего партии большевиков. Поэтому хочу предложить вам должность разъездного инспектора. Нам нужен человек подготовленный и требовательный, именно такой, как вы, опытный учитель, который смог бы не только контролировать, но и помочь, тем, кто работает сейчас в школе. Имеется на выбор два места: одно на Долгобудскую и Пенскую волости и второе — на Ольшанскую и Бобры- шовскую. Выбирайте сами, Константин Михайлович, что вам больше подойдет.

—- Не ждал я такого предложения,— слегка растерялся Мицкевич.— Вообще, мне надо бы домой, на Бела­русь, и так засиделся тут у вас.

— Пока Пилсудского из Белоруссии не вытурим, некуда вам ехать,— возразил Дмитрий Матвеевич.

— Оно-то верно,— согласился Константин Михайлович,— но если и дальше пойдет так, как сейчас, то Красная Армия скоро и белополяков погонит, как гонит Деникина. Тем более весна на подходе. Не может быть, чтобы этим не воспользовалась наша армия. Тогда и мне надо будет вострить лыжи...

— Тогда это и будет. А сейчас куда навостришь? На Долгие Буды или на Ольшанку?

— Ладно, Дмитрий Матвеевич, поеду в Ольшанку. Я тот угол лучше знаю, учительствовал полгода в Малых Крюках. Но при одном условии. Моя жена тоже учительница. Прошу, если можно, назначить ее в школу в этом же инспекторском районе, чтобы и я там где-нибудь мог жить на законном, так сказать, основании.

— Не только можно, но и нужно,— встал из-за стола Васильев, поправил шинель на плече и подошел к висевшей на стене карте уезда.— У нас 174 школы, до наступления белых в них работало 360 учителей. Теперь же мы пока что имеем всего 248 человек. Кто в Красную Армию подался, а кто и с белыми сбежал. И такие нашлись. Выбирай для жены любую школу в Бобрышовской или Ольшанской волостях, где есть вакансия. Катово, Карташовка, Яковлевка... В Яковлевке помещичья усадьба отошла под школу. Там в самый раз поселиться учителю с семьей...

Спустя час-другой из Обояни через Стрелецкое и Рудовец выступил в Бобрышово продотряд на шести парокон­ных повозках. На предпоследней лежал, прикрыв ноги соломой, Константин Михайлович. Он собирался заскочить в Рудовец и ехать дальше в Бобрышово, чтобы побывать в школе и познакомиться с тамошним начальством.

Два дня новый инструктор (или инспектор — эти поня­тия еще не установились) делал обход школ в Бобрышов­ской и Ольшанской волостях. Где на подводе, где пешком он посетил почти половину школ своей зоны. По списку зна­чилось двадцать — в восьми из них побывал Константин Михайлович. Встречали его по-разному: кто дружески, кто безразлично, а кто и просто враждебно, как, скажем, учитель Тубольцев из Наголенской школы. Это инструктора не смущало: учителя тоже живые люди, у каждого из них свои заботы, свой характер.

Огорчало школьного инструктора Мицкевича другое. Помещения школ доведены, как говорится, до ручки. В одних течет крыша, в других прогнили полы, в третьих надо перекладывать печи — в каждой школе своя беда. Не хватало всего: перво-наперво дров, потом — столов и парт, мало было завезено в губернию новых учебников, совсем не было тетрадей, бумаги, карандашей и чернил. Волостные испол­комы входили в нужды школ, выделяли деньги, сулили подкинуть дров, в самое кратчайшее время организовать ремонт. Но у волостного руководства и комитетов бедноты было по горло более важных и более неотложных дел, чем школьные. Фронт требовал людей и хлеба, Москва и Курск тоже требовали людей и хлеба, а впридачу еще и дров для города, для паровозов и больниц. А тут и сыпняк по всей губернии собирал все бо́льшую и бо́льшую дань. Чтобы задержать его губительное шествие, тоже нужны были люди, хлеб и дрова. Здесь и там показывали свои волчьи зубы бандиты и дезертиры. Иначе говоря, волостное начальство было на ногах не только днем, но и ночью. Константин Михайлович понял, что особой помощи от него не дождется, надо рассчитывать на собственные силы.

Только на третий день он собрался в Яковлевку, с ко­торой связывал свои личные надежды. Школа там, как и говорил Васильев, помещалась в доме-дворце помещика Самбурского. При господском доме были сад, огород — все это закреплено за школой. А учителя в школе нет: сбе­жал. Даже не сбежал, а просто подался в попы. Повторилась история Мулевана с той разницей, что липовецкий учитель все-таки устоял перед искушением. А тут приехали мужики из-под Рыльска, насулили не только хлеба, но и булок с мас­лом, и голодный учитель променял свой паек на поповские заработки. Деревня там богатая, люди рождаются и уми­рают, изредка, несмотря на войну, даже женятся, а поп удрал с деникинцами. Чтобы уломать учителя, хитрые те мужики привезли с собою пару бутылок, копченый окорок и вяленых колбас, для будущей попадьи прихватили отрез шелка на платье, а детям — кулек конфет.

Переночевав в Катово, Константин Михайлович пешком пустился в дорогу. В поле хозяйничал ветер. Он то дул в спи­ну, то вдруг менял направление и налетал уже сбоку, то сыпал колючим снегом прямо в лицо, в глаза. Да и морозе за уши, за нос щиплет, дай боже!

Идти было трудно. Дорога — смерзшиеся комья и глу­бокие колеи. Снегу мало, ветер давно согнал его в лощины. Местами земля покрыта льдом — ноги разъезжаются, скользят.

Скоро весна. Надо бы, на добрый лад, собираться домой, готовиться в дорогу, а он, смотрите, тащится в Яковлевку, на новое место. Так складывается жизнь, ничего тут не поделаешь. Все идет к тому, что не так долго уже ожидать, но пока приходится жить тут, на курской земле.

Может, все так складывается из-за того, что написано у него мало? С пустыми руками, без новых работ показы­ваться в родных краях после такой долгой разлуки? Нет, не с руки. Если б он, скажем, воевал все это время, тогда другой разговор, уважительная причина. Но проклятая хворь не позволяла взять винтовку, пойти воевать с белыми, вынуждала томиться в четырех школьных стенах.

А что, собственно, мешало ему писать? Какие были запреты? Просто возникали такие обстоятельства, что не было ни настроения, ни условий для творческой работы. Бессонными ночами он думал о неоконченном «Сымоне-музыке», вынашивал мысленно очередные главы «Новай зямлі», разрабатывал сюжеты, шлифовал отдельные места и строфы. Давно вынашивал и роман. Он же когда-то обе­щал Янке Купале написать белорусский роман. О путях учи­теля в жизнь, в революцию — о самом знакомом ему и близ­ком, пережитом самолично.

«Янко, браток мой милый, друже дорогой! Как ты там живешь? Видно, тебе тоже, как и мне, несладко. Да и кому может быть хорошо, когда на свете полыхает война? А Бе­ларусь, как известно, не обходит ни одна война. Какой-то военный полигон Европы... Через белорусские поля и леса, города, местечки и деревни шли когда-то шведы, потом Наполеон, в недавнюю войну — немцы. Теперь топчут белорусскую землю белополяки. Гибнут люди, горят двор­цы, школы, книжные собрания, растут только курганы да могилы. Такова уж испокон веков судьба белорусской земли.

А нам с тобою, дорогой Янка, судьбою суждено жить на этой многострадальной земле, славить ее работящий на­род. Как здорово было бы нам встретиться в эту трудную пору, наговориться вволю, обсудить все житейские и лите­ратурные проблемы. А их столько накопилось за пять лет военного безвременья. Конечно, проблемы всё сложные и нелегкие, не нам с тобою их разрешать, с ними разберутся народ и время, но и нам нельзя стоять в стороне, и нам нужно сказать свое слово, внести свою лепту в общее дело. Потому так хочется поговорить, посоветоваться с тобой, услышать, как ты смотришь на события, узнать твои взгляды и оценки. Хочется прочесть тебе свои новые стихотворения, отрывки из «Сымона-музыкі», услышать твои поэтические строки. Я понимаю, что и тебе нелегко писалось, но если что и написано, то от души, открыто, без фальши, без оглядки на то, что кто-то там скажет, понравится кому-то или нет...

Помнишь, я посылал тебе в Смоленск летом 1918 года письмо. Получил ли ты его? Возможно, и не получил, потому что никакого ответа от тебя, брате мой дорогой, не было. А может, и получил, и даже написал мне, а твое письмо просто не дошло. В это военное время почта рабо­тает скверно, не все доходит до адресатов. В такое время многое идет через пень-колоду. И вроде никто не виноват, все списывается на войну. О-хо-хо!»

В этой мысленной беседе с Янкой Купалой Константин Михайлович не заметил, как впереди показались крестьян­ские избы, вразброс стоявшие по обе стороны дороги. За ними справа темнела стена оголенных деревьев. «Яковлевка,— подумал Константин Михайлович, прибавляя шагу.— Только почему же не видно самой усадьбы?»

Когда он работал в Малых Крюках, из школьного окна не раз любовался барским домом на пригорке в окружении вековых дубов. Большие окна, белые ставни... Здесь тоже, помнится, должны быть белые ставни и крыльцо на стол­бах-колоннах. Ага, вот в чем дело: он вошел в деревню с другой стороны. Что ж, двинем дальше. Перешел по льду небольшенькую речушку и быстро пошагал в направлении белых мазанок. Тогда только из-за вековечных, живописно стоящих деревьев показался угол помещичьего дома со знакомыми столбами, поддерживающими высокое крыльцо.

Вспомнилось, как заезжали сюда, в Яковлевку, со сту­дентом Клочковым. Кажется, недавно это было, а смотри-ка, скоро два года, как он, бедолага, сложил так нелепо свою голову. Вот ведь как оно бывает. Что ни говори, а война — дикий и кровавый омут, в котором легко уго­дить в беду.

Через какой-нибудь час Константин Михайлович с председателем деревенского комитета бедноты Дмитрием Борисовым — высоким, давно не бритым мужчиной с потух­шей трубкой в зубах — осматривали бывший барский дом, где через две недели должны были начаться занятия.

За два дня похода по школам Константин Михайлович повидал много тяжелого и безрадостного. Но такого за­пустения, как здесь, в Яковлевке, не было нигде. Еще летом 1918-го, когда в одном крыле дома жила старая барыня, а остальную часть здания занимала школа, все тут выгля­дело иначе, все было досмотрено. Теперь же в целости остались только стены. Все окна со стороны сада были не просто повыбиты, а вырваны живьем, одно даже вместе с коробкой.

— Неужели вы, взрослые люди, не понимаете, что, разрушая школу, обкрадываете своих же детей? — с доса­дой и злостью говорил Константин Михайлович.— Это зда­ние уже не помещичья собственность, а ваша школа, второй дом для ваших детей. Для них завоевано право учиться в красивом, чистом и теплом помещении, а вы, их родители, пускаете на ветер то, что должны бы беречь и почитать...

— При чем тут родители? — оправдывался Борисов, раскуривая трубку.— Война, будь она неладна, во всем виновата... Два раза фронт тут проходил. Не до дворцов было...

— А как давно белые отступили? — спросил вдруг Константин Михайлович.

— Скоро два месяца,— прикинул председатель комбеда.

— Подойти, браток, сюда,— усмехнулся учитель и под­вел Борисова к прорези в стене, где было окно.— Когда выдрали эту раму? Только отвечайте честно, положа руку на сердце.

— А кто ее знает... Может, месяц тому, а может, два.

— А я знаю когда,— резко сказал Константин Михай­лович.— В эту или в прошлую ночь. Видите, кто-то в ва­ленках ходил, следы еще снегом не засыпало. Дальше. Вон под тем окном, вырванным давно, в комнату снегу намело, а под этим еще нет ни снежинки.

— Может, вы и правы...

Тут подошел хромой Афонька Васильев, школьный сто­рож, принес ключи. За ним прибежали трое мальчишек. Им хотелось посмотреть на нового учителя: в деревне уже поговаривали, что будут открывать школу.

Хлопот с ремонтом школы в Яковлевке было много, ох как много. Константин Михайлович, признаться, даже не думал, что худо-бедно привести в порядок барский дом, в котором всего шесть жилых комнат, будет стоить таких трудов.

В доме было много боковушек, подсобных помещений, кладовок, коридоров, две большие веранды, выходившие в сад. Но они не так пострадали, как жилые покои, где не только были выбиты или вынуты окна и сняты с завесов многие двери. Через окна во все помещения понамело снегу, который лежал всю зиму и, когда таял, повредил дубовый паркет, краску на полу и шпалеры на стенах. Ветер, вольно гулявший по комнатам без окон, без дверей, не наделал столько вреда, сколько люди. Это они нещадно разрушили красивые изразцовые печки-голландки. Там, где были дверцы топок и вьюшек в трубе, зияли черные провалы. Надо полагать, дверцы выдирали ломом, не заботясь о том, чтобы возле них уцелела плитка. Мебель растащили, а что оста­лось, то было или совсем поломано, или безбожно ободрано. Старинные кушетки и высокие стулья с гнутыми спинками стояли голышом — обивка давно пошла на потребу местным жителям.

Безжалостная мужичья рука дала себя знать не только в барских покоях. В дубовых аллеях тоже зияли пустоты: много деревьев сгорело за зиму в крестьянских печах. Туда же пошла большая часть ограды, начинавшейся от до­ма и спускавшейся к самой речке в обхват сада и огорода.

Оглядев имение раз и второй, инструктор Мицкевич пришел к решению, что первым делом надо безотлагательно застеклить окна и навесить двери, а также починить печи в тех комнатах, где будут учиться дети и жить семья учи­теля. Иными словами, уцелевшие окна и двери из других помещений придется перенести сюда, где будут класс и учительская квартира.

Константин Михайлович сказал об этом Борисову, на­жимая на то, что занятия должны начаться самое позднее через три недели.

— Все будет готово через две недели,— пообещал пред­седатель комбеда, пыхая трубкой и поправляя на шее пест­рый шарф.— Даю слово. Дети пойдут в школу. Не бес­покойся, товарищ.

Не в лучшем положении были остальные школы, осо­бенно в Ольшанской волости. Но ремонт там прошел относительно быстро и делалось все на совесть. Из двадцати школ Ольшанской и Бобрышовской волостей работало уже семнадцать, через несколько дней должны были начаться занятия в Андреевке, а вот в Троицком и в Яковлевке дело затягивалось.

Правда, инструктору Мицкевичу повезло: уездный отдел народного образования получил на ремонт школ кое-какие материалы. На его две волости пришлось пятнадцать боль­ших листов стекла, ящик гвоздей, десять банок белой крас­ки. Обрадованный Константин Михайлович взял в Рудовце подводу и в тот же день прикатил в Яковлевку с шестью листами стекла, четырьмя банками краски и гвоздями.

— Ну, теперь дело пойдет,— потер руки Борисов и заявил определенно: — Через неделю можно будет начи­нать занятия. Слово!

Приходит в Яковлевку Константин Михайлович ровно через шесть дней, а в школе без перемен. Никто и гвоздочка не подумал вбить.

— Завтра приступаем к ремонту,— оправдывался пред­седатель комбеда.— Обещали прийти Василий Шкурченко, Александр Бесчетников, ну и, конечно, столяр Иван Ва­сильев.

— Посмотрим, завтра я сам приду. Если не начнется ремонт школы, так и доложу в уезде: Борисов в Яковлевке срывает мероприятие Советской власти. И напишу еще соответствующий рапорт.

— Нет-нет, рапорт писать не нужно.— Почему-то слово «рапорт» особенно напугало Борисова.— Мы свои люди, не надо рапорта...

Константин Михайлович переночевал в Рудовце, чуть свет прибежал в Яковлевку и прямо в школу. В пустом зда­нии кто-то вполголоса, но бодро напевал «Выхожу один я на дорогу», слышно было, как где-то весело шорхает ру­банок.

В круглом зале с расписанным в восточном стиле потол­ком, где помещались классы, о чем свидетельствовали три уцелевшие парты, орудовал рубанком высокий человек средних лет с маленькими усиками и вообще интеллигент­ным видом. Он подгонял уцелевшие рамы, чтобы застеклить три больших окна в зале, который, конечно же, снова станет классной комнатой. Высокий с располагающей улыбкой поздоровался:

— Мицкевич? Я сразу догадался, что вы и есть школь­ный инструктор. Очень, очень рад познакомиться. Перед вами Шкурченко, по кличке Моряк. Это мой батя служил когда-то матросом на царской яхте, возил раз-другой Алек­сандра ІІІ в Кронштадт... Сам я артиллерист, всю войну про­трубил в зенитной батарее, стрелял по немецким аэропла­нам... Теперь собираю гарнцевый сбор на мельнице. Но люди мелют мало, нечего весною молоть,— так председа­тель комбеда упросил вставить в школе окна. Я не мог от­казать, да и с вами хотел повидаться... У меня в доме два школяра.

— Ну так принимайте помощника!

Константин Михайлович снял бекешу и принялся за дело. Вскоре пришел сам председатель комбеда и торжественно вопросил:

— Ну, инструктор, идет работа?

— Идет, да не так, как хотелось бы. Вы обещали прислать трех человек, а работает один.

— Как один? Вот Шкурченко, вы да я — нас трое,..

— Реально работает один. А этого мало...

Тем временем распогодилось, сквозь тучи пробилось высокое уже мартовское солнце и по-настоящему пригрело. Где-то в саду весело затенькали синички, подали голос жаворонки, в кронах дубов устроили шумную возню во­роны. Весна, а школа в Яковлевке еще не работает. Кон­стантин Михайлович снял зимнюю шапку, озабоченно потер затылок, подставив солнцу лысину.

— Как вы посмотрите, товарищ Мицкевич и товарищ председатель, если я приглашу вас к себе на обед? — ска­зал Шкурченко, когда рамы были подогнаны и не раз примеряны.— А потом возьмем у Ивана Васильева стеклорез и начнем вставлять стекла.

Василий Шкурченко жил недалеко от барского дома, через дорогу. Внешне его изба ничем не выделялась среди других, была такой же приземистой, с маленькими окошка­ми. Но стоило войти в горницу, как сразу бросился в глаза достаток и еще то, что хозяйка здесь любит чистоту и по­рядок. Слева стояли две деревянные кровати, застланные домашней работы, со вкусом вытканными покрывалами. На каждой красовалась гора белоснежных подушек. Пест­рая, тоже домотканая дорожка вела от порога к невысоко­му шкафчику со стеклянными дверцами, на нем с достоин­ством возвышался натертый до блеска пузатый самовар. В красном углу в деревянной кадке рос высокий и разве­систый фикус. Он заслонял образа в обрамлении вышитых рушников и край стола, на котором лежали две стопки книг, что было редкостью для крестьянской хаты. Если же учесть, что вместо традиционной скамьи у стола и вдоль стены стояли пусть и самодельные стулья, а на стене тикал будильник, то становилось ясно: Василий Шкурченко и его супруга вкусили городской жизни и перенесли ее навыки в это свое деревенское жилье.

Марина Петровна! — позвал хозяин жену.— При­нимай гостей!

Из другой двери, что вела, видимо, на кухню, ступила в горницу красивая чернявая молодица лет тридцати пяти.

Минут через десять на столе перед каждым стояла мис­ка наваристого крупяного супа с изрядным куском мяса, потом появились пышные блины с выжаренными шкварка­ми и сметаной и вдобавок стакан парного молока. Так обильно и вкусно скромный учитель давненько не едал. Должно быть, гарнцевый сбор — выгодное дело, хоть и ред­ко, казалось бы, приходили в движение крылья ветряка.

После обеда зашли к Борисову, в сенях у котороги стояло стекло. Когда подходили к подворью, из хаты выскочила жена председателя комбеда — неопределен­ных лет женщина в замусоленной юбке и темно-малиновой безрукавке, явно сшитой из какой-то дорогой ткани, рекви­зированной мужем в доме Самбурских.

— Где ты таскаешься, чтоб твои кости собаки таска­ли? — набросилась жена на Борисова.— Забыл, что у тебя есть дети, которых надо одевать и кормить?

Председатель знаками показывал жене, что с ним не только Василий Шкурченко, но и посторонний человек, начальник, однако женщина воинственно наступала на Борисова, готовая, казалось, вот-вот пустить в ход кулаки.

— Пускай человек тоже знает, какой из тебя отец и хозяин, раз у тебя нет на столе куска хлеба, раз дети твои сидят в избе босые и раздетые да еще голодные в придачу!

Тут как по команде на пороге показались три малень­кие девочки. Все три плакали в голос, причем чем дитя меньше — тем громче был плач. Пока кричала и бранилась жена, Борисов еще выдерживал марку, перебрасывал труб­ку в зубах, поправлял на шее шарф, но когда заголосили дети, он вдруг переменился, ссутулился, виновато замор­гал, вот-вот заплачет. Однако нашел в себе силы и мужество, чтобы прикрикнуть на детей:

— Брысь в дом, поросята, и на печь!

Жена продолжала орать на одной ноте, клясть мужа, но тот ответил спокойно:

— Язык, моя дорогая, у тебя ходит гладко, да языком твоим топора не наточишь.

Потом Борисов вошел в сени и через порог подал на­ружу по листу стекла, один лист взял и сам. Правда, Кон­стантин Михайлович заметил, что в сенях, настолько за­ставленных всякими ушатами и кадушками, что сам черт ногу сломит, осталось всего два листа стекла вместо трех. Но спросить у председателя, когда тот пребывал под огнем тяжелой артиллерии, было неловко. Константин Михайлович не знал и не догадывался, что вся эта сцена с детьми была задумана Борисовым именно для того, чтобы оглушить его, школьного инструктора, и отвести внимание. Потому что один лист стекла он еще в первый день, едва заполучив, отдал Шкурченко в обмен на полмешка картошки и три фунта крупы. Выговорив, правда, условие, что Моряк в придачу к картошке и крупе три дня будет ремонтировать школу.

Не знал школьный инструктор Мицкевич, что, обеда» у Шкурченко, он жертвовал еще и банкой краски. Накануне Борисов в страхе перед посуленным ему инструктором ре. портом начальству слезно упросил Моряка прийти ремонтировать школу. Шкурченко сперва дал согласие, но потом уперся: у него, мол, дела и дома, и на мельнице. Председа­тель же комбеда боялся, что инструктор завтра придет и, если увидит, что дело не сдвинулось с места, напишет ра­порт. Тогда уж беды не оберешься, тем более что и лист стекла он сбыл, а Шкурченко тут же где-то приспособил его к делу. Хитрый и смекалистый Моряк (не зря самую легкую и хлебную должность в деревне он прибрал к рукам), забирая вечером стекло, увидел краску, и у него созрел план, как заграбастать хоть одну банку.

— Или даешь банку, или буду работать не три, а два дня,— заявил он тоном, не терпящим возражений.

— А кто мне отремонтирует школу?

— Пусть об этом думает товарищ инструктор, пусть у него об этом голова болит... Слушай дальше! Если при­дется учителя накормить, я за это берусь. За мной два обеда, кормлю, известно, и тебя, Дмитрий Матвеевич. Но одна банка моя. И вся проблема!

— Режешь, Василий, без ножа, словно я тебе в горшок наблевал.

Как бы там ни было, а Шкурченко после обеда, окры­ленный тем, что все у него идет по плану, а краска, считай, уже в кармане, работал с подъемом и пребывал в хорошем настроении. Насвистывая все ту же мелодию «Выхожу один я на дорогу», он ловко и уверенно резал стекло, вставлял в раму, а Константин Михайлович крепил его в пазах мел­кими гвоздочками, которые догадался взять из дому Шкурченко.

В целом инспектор был доволен этим днем: поставили не только три окна, но еще и перенесли из сеней дверь. Она не очень-то подходила по размеру, и пришлось набить на косяк планку, чтобы дверь плотно закрывалась.

Шкурченко уже собирал инструменты, когда председа­тель комбеда пригнал перед собою школьного сторожа Афоньку и показал ему:

— Видишь, три окна вставлены и дверь? Отвечаешь мне за них головой. Понял? Нет? А за что тебе Советская власть деньги и хлебный паек дает?

— Хоть одно доброе дело сделал сегодня наш предсе­датель,— усмехнулся Шкурченко.

Спустя два дня Константин Михайлович по дороге из Больших Крюков в Обоянь заглянул в Яковлевку и, разумеется, направился прямо в школу.

— Смотри, Бекеша пошла,— услышал он реплику ка­кой-то молодки в свой адрес.

То, что увидел инструктор в школе, отнюдь не обрадо­вало его. Шкурченко работал, видимо, только вчера и то не весь день. Только и было сделано, что поставлены еще два окна и одна дверь. Всего-то! Причем в одном окне вместо стекла вставлена фанера. Двух листов стекла не хватило на два окна. Вот черти!

Константин Михайлович в гневе пошел к Борисову, хо­телось поговорить с ним серьезно, взять, что называется, за грудки. Только миновал хату Шкурченко, как вдруг навстречу Афонька.

— Вы, товарищ начальник, к Мигуну? — За глаза школьный сторож никогда не называл председателя комбе­да по фамилии.— Нет его, вызвали в Обоянь. И Моряка нет, он повез гарнцевый сбор в Клейнмихелево.

— Нет так нет,— махнул рукой Константин Михайло­вич и добавил: — Вы, Афанасий Андреевич, присматривай­те хорошенько за школой. На той неделе начинаем занятия.

— Да уж смотрю, смотрю! Два раза ночевал там. Будь оно неладно!

Инструктор после разговора с хромым Афонькой по­вернул в сторону водяной мельницы и вышел на дорогу, ве­дущую на Рудовец и Обоянь. Дождь со снегом хлестал его в спину, подгонял. Он поднял воротник бекешы, втянул голову в плечи, прибавил шагу...


Назавтра в уездном отделе народного образования проходило совещание — школьные инструкторы отчитыва­лись о том, как идут занятия. В Ольшанской и Бобрышовской волостях дела обстояли не худшим образом: не рабо­тали всего две школы.

— Через неделю-другую будут работать все,— закончил выступление Константин Михайлович.— Учительница Троицкой школы вернулась из тифозного барака, но ей несколько дней надо побыть дома, набраться сил. В Яковлевке тоже начнем занятия, но ремонт помещичьего дома, отданного под школу, идет со скрипом, еле-еле. Я говорил уже об этом заведующему отделом.

— Какие вопросы есть к товарищу Мицкевичу? — спросил Васильев,— Нет вопросов? Тогда у меня вопрос к Елене Семеновне. Сколько у нас осталось ситца?

— Шестьдесят пять аршин.

— Пятнадцать аршин, пожалуйста, выдайте Мицкевичу на ремонт школы в Яковлевке.


Лето 1920 года

Председатель комбеда, возможно, недослышал, а мо­жет, и с умыслом пустил по Яковлевке слух, будто Бекеша дает за ремонт школы целых пятьдесят аршин ситца. Бори­сов изо всех сил старался поднять авторитет школьного инструктора Мицкевича, мол, тот все может достать: стекло, краску, гвозди и даже ситец, не говоря уже про соль, ма­хорку и мыло.

Теперь Константина Михайловича довольно предупре­дительно встречали в деревне, мужчины снимали перед ним шапки, как перед настоящим начальником, останавлива­лись поговорить, поинтересоваться, что слышно на свете. Однажды его перенял сам Семен Васильев — старый груз­ный мужик с седою бородой и слезящимися глазами, самый крепкий хозяин в Яковлевке: у него были крупорушка и ветряная мельница. Его занимал вопрос: не знает ли «това­рищ инструктор» охотника поменять ситец на муку или крупу? Получив отрицательный ответ, старик пробормотал что-то в том смысле, что хлеб-де и сейчас в цене, а со временем станет еще дороже...

Другой зажиточный хозяин, кузнец Степан Васильев, по прозвищу Мамай, заглянул в школу сам и спросил, не надо ли выковать какую-нибудь щеколду или засов. Константин Михайлович сказал, что заказы, конечно, есть, но рассчитываться он будет только деньгами. Мамай со­гласился сделать дверцы для печек и починить сами печки. Хочешь не хочешь, пришлось ему отмерять пять аршин ситца. Остальные десять аршин достались Шкурченко, который довел все по части столярки до конца. Иными сло­вами, ситец помог отремонтировать школу в Яковлевке.

21 марта начались занятия. Несколько дней уроки давал Константин Михайлович, а потом приехала Мария Дмит­риевна.

Привез ее с детьми и со всем небогатым домашним скарбом еще один Васильев, по прозвищу Судьба. Яковлевка на добрую половину состояла из Васильевых, и, возможно, поэтому каждый, помимо фамилии, имел еще и уличную кличку. Степан Трофимович, человек простой и поклади­стый, получил свое безобидное прозвище за то, что безро­потно принимал любые жизненные повороты, объясняя их одними и теми же словами: «Что поделаешь, судьба».

Мария Дмитриевна приехала пополудни. Константина Михайловича дома не было: закончив уроки, пошел в Пселец, где заболел учитель,— надо было найти ему за­мену.

Степан Судьба, высокий, в длинном черном полушуб­ке с полотняными заплатами, сначала перенес на крыльцо через лужи Данилу и Юрку, а затем и узлы с постельным бельем. Плетеную корзину с посудой и кухонной утварью отволок прямо в комнатку, приготовленную учи­тельнице под жилье.



Когда под вечер пришел Константин Михайлович, Да­нилка и Юрка уже носились вокруг барского дома, настоль­ко освоившись, будто не сегодня приехали, а всегда жили здесь. Бросились в глаза занавески, белевшие на одном из окон: Мария Дмитриевна по-хозяйски обживала новое место. Пусть же оно будет счастливым и последним для них на курской земле!

Константин Михайлович остановился у крыльца, снял шапку и вытер потный лоб.

Вот и хорошо, что семейство в сборе. Столько этих хождений по школам. Хоть можно будет отоспаться по-человечески. За последние недели он здорово измотался. Нужен был глаз да глаз за тем, как идет ремонт в Яковлев­ке, служебные обязанности вынуждали заглянуть хотя бы раз в неделю в Вихровку, или Ржаву, или в другую отдален­ную школу. Надо было сбегать и в Обоянь, посмотреть, как там жена с детьми, не сидят ли впроголодь, не мерзнут ли без дров. А теперь они опять все вместе, под одной крышей...

Та памятная многим весна 1920 года на Курщине мало чем отличалась от других здешних весен. Разве что была она ранней, снег сошел еще в марте и держался чернымм ледяными островками лишь кое-где по глубоким и диким ярам да в густых дубняках. Раньше обычного, послышались голоса жаворонков, раньше прилетели скворцы. В Яковлевке, в господском саду, их сбивалась на жировку целая пропасть — местами меж яблонь было аж черно.

Дни стояли теплые, солнечные. Однако ночи были хо­лодные, не то что с заморозками, а с настоящими морозами. На небе густо, как зимой, высыпали звезды.

Ветры менялись. На смену юго-западным пришли южные, потом несколько дней тянул холодный сиверко, сыпануло даже снежной крупою, но скоро опять повернуло на тепло и солнце. Правда, в первые дни апреля несколько раз небо затягивалось вроде бы обложными дождевыми тучами, шли они, как и должно, с запада, но до настоя­щих весенних дождей почему-то не дошло. И тучи, кажется, как тучи, а дождь брызнет несмело разок-другой — и нет его.

Однако весна брала свое. В курском черноземе было много зимних запасов влаги. Дружно зазеленела трава, пошли в рост озимые, оживали деревья. В извечном круго­вороте природы наступала радостная полоса пробуждения жизни. И ничто, казалось, не говорило о том, что нынешние весна и лето будут здесь, на Курщине, не такими, как обычно.

Школьный инструктор Мицкевич был занят повседнев­ными, уже привычными делами. Чуть зарозовеет на востоке, он перехватил что ни есть и в путь по своему школьному приходу. Учебный год выдался, как никогда, коротким, а его укорачивали еще и непредвиденные обстоятельства. То учитель свалился в тифу, то умер (было и такое), то спился, как Тубольцев из Наголенской школы, то, никого не спро­сив, бросил все и уехал куда-то на Украину. И за все в ответе школьный инструктор.

Исходя из обстоятельств, надо было добиться, чтобы все школы работали до 20 июня. Ученики старших клас­сов — главная рабочая сила на селе, их и на привязи не удержишь в школе, если надо брать в руки плуг и севалку. Другое дело младшие, первые и вторые классы — они долж­ны ходить в школу весь июнь. Но кое-где сами учителя подбивали детей бросать учебу. Хотя бы тот же Ту­больцев.

Константин Михайлович понимал, что и позже, когда занятия кончатся, у него, инспектора, не убудет работы. Прежде всего планируется открыть пять новых школ. Для них, известное дело, надо подобрать помещения, при­кинуть, сколько набирается реально учеников на каждую новую школу. Да и с теми школами, которые нынче рабо­тали, хлопот вдоволь. Все они требуют ремонта — иные больше, иные меньше. Надо досмотреть окна и печки. Надо за лето вывезти дрова. А это не так легко и не так просто, потому что крестьяне и без того исполняют немалую гужповинность: возят дрова на станцию Клейнмихелево и в Обоянь. Там им дают за сажень пять фунтов соли, фунт гвоздей, полфунта махорки да пять коробков спи­чек. Не жирно, но все же кое-что. А где это все возьмет школьный инструктор?

Конечно, из головы не идет мысль о том, что летом или на худой конец осенью он тронется в долгожданный путь — поедет с семьею в Минск. На это он нацелен всем своим существом, только об этом и говорят они с Марией Дмитриевной. Но это лишь планы, намерения, мечты, а как все обернется на деле, один бог знает, если он есть. По­этому, коль у тебя жена и дети, изволь думать, как их про­кормить сегодня, завтра и хотя бы на неделю-другую впе­ред. Именно из этих соображений он выбрал Яковлевку, место по нынешним временам не из худших. Если бы тол­ком отремонтировать дом Самбурских, засеять огород, при­вести в порядок барский сад, то, если не удастся по каким-либо причинам вернуться на Беларусь, можно и зимовать тут: как-никак крыша над головой. Только надо думать, с чем, на каких харчах перебьешься этот год.

А пока Константин Михайлович ощутил приход весны по тому, что понадобилось сбросить тяжелую бекешу: она уже не грела, а была только в тягость. Ходил теперь в выгоревшей офицерской форме, полученной когда-то в Румынии.

Возвратившись из своего ежедневного инструктор­ского обхода (как, бывало, отец), перехватив горячего, он брал лопату и отправлялся в конец огорода, где барская усадьба обрывалась озерцом. Готовил грядки под лук, свек­лу, капусту. Место отменное, и, главное, вода рядом. Поли­вай себе сколько влезет и насколько хватит сил и охоты.

Сегодня около отца вертелись мальчишки, потом подо­шел Шкурченко. Моряк уже дважды заглядывал к Кон­стантину Михайловичу домой. Он давно не читал свежих газет и хотел узнать, как идет война с Колчаком и Деникиным. Долго не верил, что адмирал Колчак расстрелян приговору Иркутского военно-революционного комитета. Известно, Моряк любил поговорить о политике и о разных «промблемах» деревенской жизни, но обычно приходил еще и с надеждой снова разжиться ситцем. На этот счет него был особый нюх. Знал, что Советская власть много внимания уделяет школе и не поскупится на ситец для детей.

Сегодня, правда, Василий Шкурченко пришел поговорить на другую тему. Самой острой и болезненной проблемой весною 1920-го на Курщине была засуха: над пло­дородной, богатой губернией нависла реальная угроза голода.

На дворе уже вторая половина мая, а еще не выпало ни одного настоящего весеннего дождя, в которых так нуж­дается курский чернозем. На чистом синем небе с белыми редкими облачками, какие бывают разве что в середине лета, изо дня в день висит огненный шар солнца. С утра и подолгу вечерами он багрово-красен, и после заката небо с той стороны долго еще полыхает. Днем не так уж и жарко, около двадцати градусов или чуть больше, так как дует еще прохладный восточный ветер. Но землю он сушит нещадно. Ночи, правда, тоже холодные, порою с замороз­ками, в низинах с вечера стелется густой туман. Иными словами, ночью земля получает какую-то каплю влаги, зато днем, когда пригревает солнце и дует суховей, теряет ее в несколько раз больше.

Вблизи озерца лопата Константина Михайловича вы­ворачивает пласты сырые и тяжелые. Здесь еще вдосталь живительных соков. Потому и торопится он вскопать гряд­ки, чтобы жена посеяла морковку, свеклу, фасоль и лунку-другую огурцов (намоченные в блюдечке, они давно прора­щиваются на подоконнике). Лук и чеснок уже посадили, через несколько дней под лопату посадят картошку, а там останется купить рассаду капусты...

— Капуста у нас в Яковлевке не растет,— замечает Моряк, свертывая цигарку.

— Будет расти,— уверенно отвечает Константин Михайлович.— На такой земле да чтобы не росла. Без воды не росла бы, а она-то рядом.

— Может, вы и правы,— уступает Моряк, что бывает с ним редко.— Давайте, я подменю...

Загрузка...