НА РАДОСТЬ И ГОРЕ

Их отъезд и все будущее решилось в одну минуту, можно сказать — случайно, да и вообще многое поначалу напоминало банальную историйку и свершалось как бы помимо их воли.

Встретились они в нотариальной конторе.

Андрей Михайлович не был в Москве несколько лет. После смерти жены сбежал на Север, сбежал в один день, бросив все, не оформив никаких документов, и потерял право на жилье, прописку.

Они с женой не регистрировали брак, а жил он в ее комнате, которую заняли теперь чужие люди. И надо было собрать и заверить всякие справки, свидетельства, что они действительно были мужем и женой, что прописка в Москве у него не случайная. Все это было не то чтобы унизительно, а где-то на грани немыслимого, фантастически нелепого, почти изуверского: для него-то жена была еще жива.

Андрей Михайлович и не собирался, пока — во всяком случае, жить в Москве, но друзья твердили ему: «Дурак! Ни за что ни про что терять там жилье? Не вечно же бичевать по тундре! Уже сейчас, как мороз, сердце хлюпает, а дальше что?..»

Он сидел в длинной очереди, в большой темной комнате, в углу которой три машинистки, оглушительно стуча клавишами, печатали заявления клиентов конторы, кассирша жужжала, щелкала аппаратом. А в другом углу была узенькая дверь в коридорчик, совсем темный, и там — еще дверь, толстая, глухая, как над погребом. В коридорчике изредка дребезжал звонок, — нотариус и его помощник вызывали стоявших в очереди.

Церемониал этот раздражал. «Как к министру…»

Но тут из погреба послышался недобрый мужской голос. Дверь распахнула женщина. Стоя на пороге, она сказала:

— Хорошо. Если нельзя говорить по вашему телефону, я пойду в автомат. Обзвоню всех, все ваше начальство, но ее, — она показала на сухонькую старушку в черном у края стола, — гонять больше не позволю!

И хотя говорила она тихо, в голосе ее была такая убежденность, что всем стало ясно: так и сделает.

— Да кто она вам в конце концов! — выкрикнул нотариус, полный, краснолицый, без пиджака, в сорочке с закатанными рукавами.

— Так же, как и вам, — человек. И старый человек. Вам же ясно, что она его жена!

— Мало ли что ясно! Мне доку́мент нужен! Доку́мент! Это-то вам ясно?..

Они еще спорили, и очередь поняла: нотариус не хочет заверять какую-то справку для мужа старушки, который сейчас болен: нужно, чтобы он пришел сам или прислал доверенность на имя жены.

Андрей Михайлович усмехнулся своему.

Женщина эта понравилась ему сразу. У нее был крепкий подбородок, жесты, интонации голоса запальчивые по-мальчишески. Невысокая. Строгий костюм. Усталые морщинки у глаз, у рта. Но и сквозь них пробивалась очень уж молодая, задорная решительность, которая отличала ее лицо от всех.

Наверное, и нотариус разглядел в ней что-то необычное, а может, просто понял, эта так не отступится, и, набычившись, сказал старухе:

— Ладно, давай свой доку́мент.

Женщина, не закрыв дверь — нотариус даже на это не обратил внимания, — вернулась к столу. А потом все слышали, как он строго переспрашивал у нее имя, адрес, а она отвечала сухо и коротко.

Андрей Михайлович встал и вышел за нею на улицу. Думал — просто покурить, но зачем-то догнал ее и сказал:

— Здо́рово вы с ним! Я бы не смог.

Она приостановила шаг. Еще не остыв, ответила:

— Развели хамство! Ненавижу!

— Это верно… Но вы-то… как-то непохоже на себя все это делали…

— Почему же?

— Как бы сказать?.. Вы очень женственны. Нет, — заторопился он, — это не ради комплимента, правда! А тут… совсем уж по-мужски.

Она улыбнулась как бы нехотя.

— Привыкла уж так.

— Почему?

— Это не важно.

Дул холодный ветер. Обгоняя их, прохожие сбегали вниз, в тоннель, над которым зябко играла светом красная большая буква «М».

— А зачем вы к нотариусу? — спросил он.

— Копию с аттестата зрелости снять.

— Зачем?

— В университет поступаю.

— Вы?

Она рассмеялась.

— Нет, моя дочь. Но это теперь все равно что я. Даже отпуск специально взяла, чтобы подготовить ее. Она второй год пытается.

— У вас такая большая дочь?

— А почему вы удивляетесь?

— Нет, завидую. Хорошо, когда большая дочь: друг.

В первый раз она взглянула на него внимательно и как бы говоря: «У вас тоже могла быть такая…» Ответила:

— Не всегда так.

— Почему же?

— Ну, это тоже не важно, — они подошли к метро, она остановилась и, насмешливо глядя ему в глаза, спросила:

— Еще вопросы ко мне будут?

— Будут. Можно вас проводить?

— Нет.

— А приехать к вам домой можно?

Мгновение она помедлила с ответом, и он отметил это с внезапной для себя радостью.

— Нет.

Она спустилась в метро.

Андрей Михайлович постоял, покурил в вдруг пошел в сторону, противоположную нотариальной конторе. «Черт с ними, с «доку́ментами»! В другой раз, может…»

Снег уже растаял. Ветер гнал по белесому асфальту коричневые сморщенные листы дуба.

На следующий день он все-таки разыскал ее дом: адрес запомнился. Она жила на десятом этаже.

Позвонил. Дверь открыла она.

— Вы? — широкие брови ее взлетели вверх.

— Здравствуйте, Наталья… Дмитриевна, да? — сказал он твердо. — Я.

— Однако!

— Пришел поздравить вас с праздником.

— С каким праздником?

— День геолога, что ли. Или лесоруба. Забыл.

— А вы что, — геолог, лесоруб?

— И то, и другое, и… на все руки, как говорят. И вообще наше знакомство заверено в нотариальной конторе, вы не можете меня выгнать.

Она рассмеялась. «Какое переменчивое у нее лицо», — подумал Андрей Михайлович и стал вынимать из карманов кульки с конфетами, сыром, яблоками, бутылку вина. Она сказала насмешливо:

— Это оставьте. Семье принесете.

— Но у меня нет семьи.

— Тем более пригодится.

«Действительно, что это я, как торгаш? Одичал на Севере».

Он воскликнул с отчаяньем:

— Хоть вино-то! Сухонькое!

— Ну, если трудно без сухонького… Проходите. Как хоть звать-то вас?

— Андрей.

— А отчество?

— Можно без отчества, — опять во взгляде ее он уловил иронию и поспешно добавил: — Михайлович.

— Проходите, Андрей Михайлович. Ничего, что на кухню?

— На кухне всегда уютней.

— Вот и хорошо.

Все она делала очень естественно. И то, как велела спрятать продукты, и то, как пригласила на кухню, достала штопор открыть бутылку, подала на стол свои яблоки и отказалась пить вино.

— Не хочу.

Для него ясно было, что сейчас она, верно, не хочет вина, не надо уговаривать, надо принимать слова и поступки ее такими, как они есть, и не искать в них второго смысла.

«С ней легко, — подумал Андрей, И еще подумал: — Легко, если быть такой же, как она».

Он рассказывал о себе и спрашивал что-то.

В дверь позвонили. Вошел высокий малый, худой, горбоносый, с черными длинными волосами. Плащ на нем висел балахоном.

— Куда ж ты в плаще на кухню, Борис! — воскликнула Наташа.

— Черт с ним!.. Ты знаешь, что сделала эта сволочь, теща эта, эта старая стерва? Не пустила меня к малышу! — Борис был явно нетрезв. Увидел Андрея. — Здрассте… А-а, вино! Это хорошо. — Он налил себе вина, сел, не сняв плаща, уныло повесил нос над стаканом и тут же вздернулся вверх, как на ниточках, патлы пышных волос разлетались в стороны. — Нет, ты скажи, Наташа, имею я право сына видеть?.. Прости, конечно, что я так ввалился. Но ты все на своем горбе вынесла, Машку свою одна подняла, никто грошом не помог, ты-то все понимаешь! Скажи: имею право я или нет?

— Имеешь. Только не в таком виде, — ответила она.

— Какое это имеет значение!.. Пусть ушел! Но я сорок рублей в месяц плачу? Плачу! И она должна мне сына давать! А она… она даже цепочку с двери не сняла, так и разговаривала через щелку.

— И правильно сделала.

— Правильно? Я тоже правильно сделал, я ей сказал: «Сволочь ты старая! Шишига!»

— Ты с ума сошел!.. Не знаю, какой там она тебе тещей была, но ведь бабка она идеальная! Я же вижу их вдвоем все время — во дворе, на лестнице, мальчишка всегда ухоженный. Она тебе сына растит, тебе! А ты…

— Что я? Я — отец, плачу сорок рублей и имею право…

— Послушайте, молодой человек, пойдите отсюда вон! — тихо, но внятно проговорил Андрей.

— Что? — глаза у Бориса стали выпуклые.

— Пойдите отсюда вон!

— А кто вы такой?

— Это не имеет значения.

— Я не к вам пришел! К Наташе пришел, она-то меня поймет, она всех понимает! Правильно, Натка?

Она молчала. Андрей встал, подошел сзади к Борису, взял его под мышки и рывком поднял, повернул к двери.

— Вот так! Живо! — и подтолкнул рукою в спину.

— Нет, по какому праву он тут распоряжается, Наташа? — изумленно спрашивал тот, оглядываясь. — Кто он такой? Наташа, это что же такое?.. Вина жалко, да?..

Она смеялась. Андрей захлопнул за ним дверь и, хмурясь, вернулся на свое место.

— Пошляк! — он вытер брезгливо руки. — Правовед…

Она все еще смеялась. Но вдруг — Андрей никак не мог привыкнуть к этим резким ее переходам — оборвала смех, сказала, как бы оправдываясь:

— Хороший парень. А с женой развелся — она тут живет, в моем подъезде — и сошел с круга… Ох, хлебнула я с ним всяко! Жалко его.

— А почему он с вами так… фамильярно?

— Музыкант. Эстрада. Там свой стиль.

— Может, нехорошо, что я выгнал его? Вернуть?

— Не надо. Сейчас он все разно ничего не поймет… Ладно! Не стоит об этом! И вообще вот что: пришли вы незвано, а я тут стирку затеяла. Так что уж я буду в ванной, а дверь открою. Буду стирать, а вы пейте вино и рассказывайте. Мне тут все слышно.

Он разглядывал чистенькую кухню. На полке — макеты парусных шхун, громадный глобус. Отец ее был капитаном дальнего плавания. Он давно умер.

Андрей уже знал и то, что квартира эта — кооперативная. Наташа — врач. Работала на две ставки, с утра до ночи, чтобы выплатить пай. И еще возится со всякими типами, вроде этого Бориса…

Андрей рассказывал о северных сияниях, о куропатках в сугробах, о маках в весенней тундре и думал, почему большинство северян, приехав на материк, любят трепаться о всяких прелестях и редко кто вспомнит о якутских тордохах — врытых в землю грязных жилищах, о том, как в июне рядом с каждым из них, рядом с маками вырастают из-под снега груды ржавых консервных банок, пустых бутылок!..

«Ей можно рассказать все, и от этого Север не станет хуже, — почему-то решил он. — Она как маленький ослик, на которого навьючили кучу хвороста. Громадная куча! Самого ослика не видать, только палки торчат во все стороны, и копытца по асфальту щелкают. Тянет!» — он видел таких в Средней Азии.

Но это не было жалостью к ней.

— Послушайте-ка, Наташа, — вдруг сказал он решительно, — нечего вам в отпуск в Москве сидеть! Давайте укатим куда-нибудь.

— Куда?

— Куда угодно!

— Ох, хорошо бы! — вздохнув, сказала она из ванной.

— Хорошо? Так я сейчас пойду и куплю на вечер билеты на самолет.

— Так сразу и на вечер?.. А почему вы уверены, что я поеду? — она вышла, вытирая руки полотенцем.

— Уверен! Вы же — девчонка.

— Может быть, — она усмехнулась. — А как же экзамены в университет?

— Они еще нескоро. Да и вообще дочь сама их сдаст. Она сама должна готовиться и сдавать.

— Что ж, и это верно. Я об этом тоже думала… Отец мой любил вот так собираться в один час.

— Так зачем же дело стало!

— А куда? Куда мы поедем?

— Куда угодно! Вот глобус. Крутаните, закройте мне глаза, а я пальцем ткну. Куда попаду, туда и поедем.

Все это походило на игру, и им нравилось в нее играть, хотелось узнать, чем она кончится.

— А если в какую-нибудь… Танзанию!

— Поедем в Танзанию!

— А заграничный паспорт? Билеты?

— Я все достану. Я — маг, я — чародей. Я все могу. Со мной не пропадете.

— Что ж, посмотрим! — она поставила глобус на стол и сильно раскрутила его.

Андрей подождал, пока он станет вращаться медленней. «Хоть бы в СССР попасть! Хорошо бы на юг…» Скомандовал:

— Закрывайте глаза мне!

Она закрыла их ладонями. Они были горячими. «От воды, должно быть…»

Он все рассчитал точно: палец его уткнулся в Грузию. Они разом склонились к глобусу.

— Тбилиси!

— Нет. Южнее, — поправил он. — Кахетия. Вы были в Кахетии?

— Нет.

— Чудесно! Я тоже.

Андрей тут же позвонил своему давнему приятелю, чтобы тот в свою очередь позвонил в Тбилиси, другу, и чтобы друг этот связался с кем-нибудь в Кахетии, чтобы их ждали там.

Наташа смеялась, верила и не верила ему, а потом сказала ошеломленно:

— С вами, и правда, не пропадешь.

— Не пропадешь!.. Собирайте чемодан. Я поеду за своим и за билетами, а через два… нет, три часа — в аэропорт.

Он встал, высокий, широкоплечий. Седина у висков подчеркивала мягкость его лица. Сейчас Андрей и сам знал, что он такой вот — добрый, сильный, и нравился себе самому.

Отступать было некуда. Он все сделает, как сказал. Наташу обманывать нельзя. Ни в чем, даже в малой малости обманывать нельзя — это он тоже знал твердо.


Карусель дороги: автобусы, самолет, ночной Тбилиси, расцвеченный огнями, шалый какой-то, сонная дежурная в гостинице (места, как ни странно, им были оставлены), а утром — незнакомые люди, у которых надо было брать рекомендательные письма, назойливо разноголосый железнодорожный вокзал, — все это никак не давало сосредоточиться, и только в пригородной электричке он начал приходить в себя.

Вдоль дороги цвели заросли кизила — грозди, россыпи желтых, мохнатых бусин на черных ветках. А дальше — ровные коричневые поля, ряды виноградных лоз, они еще не выбросили лист, и черенки их были сиротливыми. Вразброс стояли полногрудые белые кусты ткемали и рощицы темно-розовых, почти фиолетовых персиковых деревцев. Мелькали прямоугольники сочно-зеленой, странно-зеленой пшеницы, идущей в рост… Женщина в красном платье склонилась над бурым клочком земли… А за всей этой пестрядью красок — голые гряды холмов, и на них — резко начертанные в небе, одинокие белые церкви.

Вагон был полон крестьян с мешками, бидонами — возвращались с базара. Электричка часто останавливалась. Андрей разглядывал пристанционные зданьица. Каменные лестницы к ним были узки и невысоки, а рядом — облезлые статуи львов, оленей и пообочь — кипарисы-недомерки. Бедность эта была приятна. «Без обмана», — подумал Андрей.

Дома в поселках наполовину как бы повисли над землею на простых деревянных столбах, и даже издали было видно, как много воздуха на их открытых террасах.

Наташа разговорилась с каким-то стариком. Тот отвечал, коверкая русские слова: она смеялась, но старик не обижался. Должно быть, и он чувствовал обаяние ее простоты.

«Простота… Уж слишком много ее в наш век! — вдруг подумал Андрей. — Не простоты, а простоватости, упрощенности. Раз-два — и в дамках! Поживут недельку и разбегутся, как бильярдные шары. Простота, от которой блевать хочется!»

Все это было несоотносимо с Наташей, он понимал это, понимал уже и то, что теперь их отношения не могут кончиться чем-то обрубленно-плоским, да и вообще не умел он так вот «здорово-живешь» сходиться с людьми. За те годы, пока жил один, были у него случайные связи с женщинами. Они даже не остались в памяти.

Совсем не то, что сейчас. И все-таки он спросил себя: «Но почему она так, сразу, поехала со мной? Значит, могла и с другим?.. А что? Она необыкновенная, уж к ней-то мужики лезли! И осталась чистенькой?»

Словечко это — «чистенькая» больно кольнуло.

Опять и опять искоса разглядывал ее лицо. Волосы хоть и каштановые, а было в нем что-то цыганское. Но без овалов, без южной приторности. Нос — так даже чуть-чуть уточкой. Какие-то несообразные черты лица. И может быть, поэтому так резко менялось его выражение: от безудержно, по-детски веселого до скорбного.

Наташа все больше нравилась ему, и он рад был, что поездка удалась, но теперь к этой радости примешивалась досада. Андрей вдруг, в первый раз за два дня почувствовал себя отдельно от Наташи, не вместе.

Увидел на дальнем зеленом холме стадо грязно-белых овец и сказал ей:

— Смотрите! Вон шашлык по горам ходит.

— Как шашлык?

— Вон, видите?

— Ах, овцы, — она наконец поняла его и поморщилась. — Ну, зачем вы так! Это же — не вы, Андрей, не ваше.

«Да откуда вам знать, что мое, что не мое!» — хотел ответить он, но промолчал. Действительно, эту прокатную фразу он слышал где-то раньше и с удивлением вспомнил об этом.

А она, словно заметив, что он недоволен, порывисто положила свою руку на его.

— Тут лучше Танзании! Спасибо вам, Андрей.

Она радовалась церквушкам на горах, их строгости и слитости с просторной и такой разной долиной. Они говорили еще о чем-то, но все равно никак не покидало его это досадное чувство недоверия — к ней ли, к себе ли самому?


Но оно, это чувство, ушло двумя часами позже и опять из-за какого-то сущего пустяка.

Им надо было ждать председателя райисполкома, и они пошли в музей. Он размещался в древней крепости, стены которой были высокими даже среди современных домов. В его залах все было тихо и строго. Но вдруг они увидели небольшую, аляповато раскрашенную картинку, на ней непонятную толпу народа и надпись рядом: «Акакий Церетели с местной интеллигенцией под чинарой». Андрей взглянул на Наташу, разглядел в глазах ее прыгающие искорки смеха и улыбнулся.

А рядом на стене висели какие-то темные железки, скрепленные проволокой, и еще надпись: «Макет радио, изобретаемый Гр. Нахудршвили». Андрей хотел уже рассмеяться, но Наташа грустно сказала:

— Жалко его, правда?

И верно, ему вдруг стало жалко этого никому не известного Нахудршвили, который давно помер и был, должно быть, искусным изобретателем: такие трогательные железочки, проволочки… Так бывает жалко разломанную детскую игрушку. Андрей опять с удивлением заметил в себе это чувство: один бы прошел равнодушно мимо, а тут…

Тут экскурсовод-женщина, которая вела за собой молчаливо-пришибленных всякими древностями школьников, сказала про одну из икон:

— Здесь Христос не так подвешен: под мышки. Поэтому сразу можно определить эпоху позднего Возрождения, — когда она произнесла это громко, заученно, Андрей и Наташа рассмеялись одновременно и выбежали из музея.

Был полдень. Но солнце грело не жарко. Улицы пустынны. Дома однотонно-серые, блеклые, а рядом, за невысокими глиняными заборами цвели сады. В них было листьев меньше, чем цветов, белых, синевато-розовых, фиолетовых, сиреневых… И этот контраст между тишиной, скудностью жилищ и говорливым, ярым цветеньем деревьев будоражил. Словно бы хлынул в городок, прорвав засилье каменно-скучного, пыльного, поток жизни новой, высвобожденной от всего обыденного.

Андрей и Наташа снова почувствовали себя вместе, слитно друг с другом и никак не могли унять смех. Председатель райисполкома, сухая, мужеподобная дама, с заметными усиками на верхней губе, взглянула на них недовольно, как только что экскурсовод в музее.

Но все равно — помогли письма — принимали их, как сказал Андрей, по высшему разряду. И хотя сами они просились в какую-нибудь тихую деревушку, председатель позвонила директору местного винного завода, и их поместили в гостинице этого завода, в бывшем княжеском имении, в заповедном парке.

В гостинице этой, старинном двухэтажном особняке с террасой и балконом, где больше никто не жил, Андрею дали ключи от него.

Комнаты, раскрашенные в разные цвета, с невероятно высокими потолками, лепными карнизами, мебелью, оставшейся, не иначе, от дедов — кресла с гнутыми ножками, громадные зеркала, полированные шкафы с округлыми боками.

Особняк стоял в глубине парка, про который директор завода с гордостью сказал:

— Сто восемьдесят две породы деревьев, ни одной похожей, — и показал почему-то на три совершенно одинаковых кряжистых дуба. Они были, должно быть, потому так одинаковы, что стояли еще без листвы.

По парку бродили павлины. А утром Андрея разбудил яростный щебет птиц.

Все это было как-то нереально. Чувство такое рождалось сразу же, когда на рассвете он выходил на балкон, увитый сухими виноградными лозами, в видел зеленый клин аккуратно подстриженного луга между странными, слишком уж пышными елями, кипарисами, лаврами. Вдали, в острие клина, стояла одинокая красная скамейка, а еще дальше, в прогале между ржавыми ветвями дубов, сияли на солнце белые, как вишенное кипенье, снеговые горы среди таких же белых, задумчивых облаков.

Этот лужок и грустная скамейка были словно бы из старинного русского романса, никак не вязались со всем окружающим, и Андрей каждое утро спешил посмотреть: не исчезли ли они, взаправду ли все это?..

Потом он умывался, спускался вниз и стучался в дверь «синей» (по цвету стен) комнаты, будил Наташу. А иногда она уже ждала его на террасе, и они шли завтракать в заводскую столовую, шли по аллеям, тропинкам парка, через иссеченную солнцем бамбуковую рощу, мимо павлинов, разгуливающих по лужайкам, и каждый раз смеялись, глядя, как эти царственно-важные птицы вдруг деловито начинали — ну, совсем как пошлые курицы! — скоблить лапкой за ухом.

Все было внове.

Буфетчик в столовой продавал кому-то окорок. Вывесил его сперва пустой бутылкой — мало. Поставил вместо нее полную, к окороку приткнул стакан. Задумчиво пошлепал толстыми губами, почесал бровь, почти смыкающуюся со смоляной шевелюрой.

— Полтора кило, — и сам улыбнулся своей выдумке.

У него была своя «Волга», он любезно взялся привозить «специально для них» с городского базара парное мясо и свежие овощи. Цены драл с Андрея немыслимые!.. Зато у него круглые добрые глаза, всегда про запас — шутка, а в холодильнике — пара бутылок отличного сухого вина. Все — специально для них!

Председатель райисполкома передоверила заботу о гостях своему заместителю Ладо Кабахидзе. Это был седой человек с манерами, жестами веселого зазывалы. Наверное, его и держали в исполкоме лишь одного ради — встречать приезжих. Знал он неисчислимое количество баек, присказок, за столом всегда был тамадой, голубые глаза его уже стали белеть от выпитого вина. Но все, хоть и относились к нему не без насмешки, звали Кабахидзе неизменно ласково — «Ладико», несмотря на высокий чин и седины.

Ладико возил их по окрестным селам, старым монастырям, но всегда торопился свернуть на какой-нибудь винный заводик, затерявшийся в долине, или к придорожной корчме. И тогда начиналось многочасовое сиденье за столом, цветистые, «многоступенчатые», по выражению Андрея, тосты, которые, однако, всегда кончались одним и тем же и в том же порядке:

— За дорогих гостей, за нашу встречу!.. За наших родителей, В память тех, которые умерли, и за здоровье живых… За дружбу народов… За Кахетию — голову Грузии!.. За мир во всем мире!..

Сперва это казалось забавным, но вскоре они стали прятаться, едва завидев машину Ладико. Им все казалось, что они мало бывают вдвоем. Необходимость такая возникала, должно быть, из какого-то странного для обоих, равного волнения, грустного или радостного, с каким они воспринимали все окружающее, где бы ни были: в лесу, у реки, в темных, заброшенных церквях. И мысли их о большом ли, малом, тоже почте всегда совпадали.

Наташа сказала:

— Мне иногда кажется, мы не просто похожи. Вы — это я…

И он копил в памяти такие вот случайные вырвавшиеся фразы, которые звучали чуть ли не признанием в любви.

— Между прочим, множество народу на улице подражают вам: в походке, в манере носить кепку. Ни у кого не получается! У них — вот именно манеры. А у вас — просто, как и должно быть…

— Странно! Когда я иду рядом с вами, я чувствую себя самой собой. Сто лет этого не было! С другими не то чтобы притворяться надо, а в чем-то всегда сдерживаться, прятать что-то. А тут идешь как есть. Даже себе нравишься. Странно!

Андрей ревниво переспросил:

— Так уж и сто лет?

— Больше, — ответила она серьезно. — Такого вообще не было.

— А что же было? — опять спросил он, уже злясь на себя, на нее, подозревая тайное, нехорошее.

Она ответила просто:

— Ничего не было, — и по тону ее он понял: действительно ничего не было.

Но чаще Андрей отмалчивался, боясь спугнуть такие вот ее настроения: скажешь что-нибудь лишнее, и все это вокруг, такое неправдоподобное, сгинет, останется лишь прежнее одиночество. Да и вообще он любил слушать ее. Она много знала и интересно рассказывала, и сам голос ее, низкий, какой-то теплый, казался ему красивым. Иногда, слушая его, он терял нить мысли. Наташа спрашивала:

— Правда, Андрей?

— Конечно! — отвечал он, не зная, о чем идет речь.

Но вдруг волнами приходили другие мысли: «Ну да, музыка слов, райские кущи… Это здесь хорошо. А потом все уйдет в быт, как вода в песок».

Так было с умершей женой: казалось, любили друг друга, а позже — раздражались из-за житейских мелочей, несхожести привычек, раздражение это нарастало с каждым годом, и помнится, однажды он даже спросил себя: «А любим ли мы друг друга?»

Андрей так и не успел ответить на этот вопрос: она умерла в один день, попав в автомобильную катастрофу.

Осталось чувство вины перед ней и чувство незаживающей боли и страха перед чем-то нелепым, независящим от тебя, что может каждую секунду вторгнуться в жизнь и все сломать в ней. Наверно, поэтому до сих пор Андрей даже и не помышлял о том, чтоб хоть сколько-нибудь прочно связать свою судьбу с чьей-то. Одиночество не только казалось ему привычным, оно будто оберегало его независимость, силу.

«Музыка слов! — с издевкой думал он, но тут же убеждал себя: — Но ведь с Наташей все, решительно все против этого треклятого быта! Тут совсем иное, ни с чем не сопоставимое!.. И она — не знаю, любит ли, влюблена ли — но она открыта в своих чувствах, она не боится себя. А я? Трус?.. Так что же, и в любви нужна смелость? Нет, не эта смелость пошлости, а настоящая смелость… Как бы это сказать? — Андрей начинал путаться в своих размышлениях, злился и, чтобы уйти от неприятных вопросов, опять спрашивал: — А почему, почему она так, сразу, поехала со мной? Может, для нее это — просто случай, а я ищу в нем чего-то большего?..» — и перебивал рассказ Наташи какой-нибудь неуместной резкостью. Наташа удивленно взглядывала на него, и глубже становились скорбные морщинки у губ.

— Зачем вы так! Вы такой мягкий и вдруг… Это не вы! Это не ваше! — вновь говорила она ему, и каждый раз справедливо. Ему и раньше всегда была неприятна эта обычная для мужчин бравада своей мужиковатостью, якобы прямотой. А здесь, в Кахетии, Андрей как бы заново открывал себя, словно бы разгребая пласты хоть и привычного, но расхожего. Он никогда и не подозревал, например, что может час простоять перед иконой мадонны.

Мать Христа как-то неловко и по-домашнему отставила одну ногу в сторону, чтобы удобней было держать младенца, — множество матерей видел Андрей в такой вот позе в деревнях, но тревожный фон одежд мадонны, коричнево-темных, багровых, но вытянутый в печали лик, в печали о том, что она еще не знает, но предчувствует, в печали о длинной веренице людей, которые прошли мимо иконы и еще пройдут… Чем дольше стоять, тем больше появлялось этих «но»…

Андрею вдруг становилось неприятно, что и Наташа замечает необычное в нем. Он раздражался по пустякам, и тогда Наташа брала его руку в свою, говорила тихо:

— Ну, простите меня. Я неправа, — она ни разу не рассердилась на него. И он успокаивался. Но как-то с неостывшим еще волнением воскликнул:

— Да в чем же вы-то неправы! Ведь я неправ, я!

Наташа рассмеялась и ответила так же тихо, не глядя на него:

— Ребенок вы… Мне порой кажется, что я во всем, всегда буду виновата перед вами.

Андрей промолчал.


Однажды под вечер Ладико все-таки застал их врасплох и увез на очередной винный завод. Отказаться было невозможно, потому что «там люди ждут, голодные ждут, без нас никогда за стол не сядут, познакомиться надо».

Все так и оказалось: на открытой террасе было сдвинуто вместе несколько столов, рядом, на лужайке, группами стояли мужчины — человек десять, женщины из дома носили на террасу блюда, прикрытые бумажными салфетками.

За стол сели только мужчины. Во Главе — Ладико. «Ну, сейчас начнется! — с тоской подумал Андрей. — У них родители в гробах извертелись, наверно!»

Наташа, не иначе прочла мысли эти на его лице, потому что, взглянув на Андрея, улыбнулась добро и чуть с насмешкой и, перебивая шум, улыбаясь все так же, опросила:

— Скажите, у вас женщина может быть тамадой? Сколько не были мы в застольях — всегда мужчины! Где же равноправие?

Все на секунду умолкли. «Скандал! Обидятся!» — подумал Андрей.

Но уж таково было обаяние непосредственности в Наташе, что никто и не заподозрил ее в какой-нибудь тайной мысли, заулыбались ответно, а сосед Андрея, директор завода, сухонький опрятный старичок, воскликнул:

— А почему не может быть? У нас Тамар была! Царь царей Тамар! А тамада — что? Ты — женщина, царь царей! Наш первый закон: гостеприимство, желание гостя — желание хозяина! Быть тебе тамадой!

«Наверняка она на это и рассчитывала: больше-то женщин нет! — подумал Андрей. — Сделай такое кто-нибудь еще и не так, как она, быть скандалу! А тут… И ведь ради меня! Точно, ради меня! — решил он.

Все засмеялись согласно. Наташа сказала, как бы подтверждая мысли Андрея:

— Тогда я буду поднимать свои тосты, уж не обессудьте. Мне нравятся ваши, они красивые, но не смогу я так, как вы…

Все-таки она не преминула помянуть родителей, а потом застолье пошло быстрее… Пили за цветущие сады, за древних грузинских зодчих, за новый, добрый мир, открывшийся ей и Андрею…

Директор завода — дядя Нико — все подливал в бокал Андрея и, посмеиваясь, рассказывал:

— У нас почему за родителей пьют? Одному — вообще не принято. Нужен собутыльник. И вот придет к тебе кто-нибудь и скажет: «Давно, Нико, мы родителей наших не поминали». Ну, как откажешься! — у него были быстрые лукавые глаза, тонкие губы, — Нет, до конца пейте! Только до конца! Разве вы в Москве такое вино найдете? Вино, как человек: взрослеет, набирает сил, потом стареет, умирает. И ему всегда свой режим нужен. А у нас что? План, товарооборот! Везут в Москву в бочках и тут же, чуть не на станции разливают в бутылки — бочкотара нужна! А вино после дальней дороги отдохнуть хочет, успокоиться, чтобы опять стать бодрым, веселым. Разве с ним можно так?.. Пей, дорогой гость, пей!

— Не могу больше, дядя Нико! — взмолился Андрей. — Ей-ей, живот лопнет!

Дядя Нико обиженно поджал губы.

— Пусть лучше плохой живот лопнет, чем хорошее вино пропадет!

И Андрей смеялся, пил, не замечая того, как пьянеет.

За столом стало шумно. Наташа вдруг опросила:

— Можно я стихи вместо тоста прочту? Это одни из моих любимых. Их написал Нико Бараташвили, а перевел Борис Пастернак…

Она негромко, но с какой-то внутренней, своей болью прочла:

— Стрелой несется конь мечты моей.

Вдогонку ворон каркает угрюмо.

Вперед, мой конь! Мою печаль и думу

Дыханьем ветра встречного обвей.

Вперед, вперед, не ведая преград,

Сквозь вихрь, и град, и снег, и непогоду

Ты должен сохранить мне дни и годы.

Вперед, вперед, куда глаза глядят!

Пусть оторвусь я от семейных уз.

Мне все равно. Где ночь в пути нагрянет,

Ночная даль моим ночлегом станет.

Я к звездам неба в подданство впишусь…

Она смотрела только на Андрея, он подумал: «Для меня читает!» — и вдруг вспомнил свою работу на Севере, в тундре, в местах диких, необжитых, и вспомнил всю свою жизнь, одиночество, сейчас оно казалось ему нелепым. Было жалко и себя, и Наташу.

Она читала:

— Я вверюсь скачке бешеной твоей

И исповедуюсь морскому шуму.

Вперед, мой конь! Мою печаль и думу

Дыханьем ветра встречного обвей.

И Андрей в самом голосе ее слышал все неистовство, счастье и горечь этой скачки.

— Я слаб, но я не раб судьбы своей.

Я с ней борюсь и замысел таю мой.

Вперед, мой конь! Мою печаль и думу

Дыханьем ветра встречного обвей.

Пусть я умру, порыв не пропадет.

Ты протоптал свой след, мой конь крылатый,

И легче будет моему собрату

Пройти за мной когда-нибудь вперед…

Все разом заговорили, а Наташа притихла и только искоса поглядывала на Андрея.

Ладико поднял тост за нее. Андрей ревниво подумал: «Почему он, не я? — но тут же умиленно стал повторять про себя: — «Вперед, вперед, не ведая преград!.. Ты должен сохранить мне дни и годы…». Да, именно так! «Я слаб, но я не раб судьбы своей… Я вверюсь скачке бешеной твоей…» Именно так!..»

Теперь шумный корабль пира по приказанию тамады умело вел Ладико. Наташа молчала. Андрей, не зная зачем, спросил у дяди Нико:

— У вас жена есть, дядя Нико?

— Есть, дорого́й.

— Она красивая?

— Нет, — ответил он, смеясь.

— Не может быть! У вас жена должна быть красавица!

— Она лучше, чем красавица.

— Правда? Чем же?

— Воевал пять лет, она ждала. В плен попал, она ждала… Разве в красоте смысл?

Тут на террасу вышла с глиняным блюдом, накрытым салфетками, высокая пожилая женщина. Несмотря на годы, она держалась прямо, даже чуть откинув голову назад. Седые косы собраны в громадный пучок. Она уже начала полнеть, но губы, как у дяди Нико, и все черты лица были тонки, чеканно-строги. Дядя Нико лукаво взглянул на Андрея.

— Вот она. Смотри.

— Да она же красавица, дядя Нико! Что же ты обманул меня!

Нико молчал, улыбаясь уголками рта, гордясь, видимо, и своей женой, и собой.

Они говорили еще о чем-то и целовались. А дальше Андрей почти ничего не помнил. Какие-то обрывки фраз, причудливые многоголосые песни и молчаливые темные горы рядом. Дядя Нико — в конце концов и он запьянел — почему-то рассказывал о святом Георгии:

— Он же был простым хозяйственным работником у Диоклетиана, у римского царя. Ну, давно еще!.. Вроде управляющего, что ли. И говорят, нечист на руку был, приворовывал. Царь это дело заподозрил. А Георгий через свой шпионаж вызнал все и бежал в Грузию. Вместе с золотом. Тут он выкупил много наших детей, взятых в плен иноверцами. А когда пришли к нему люди и спросили, чем отблагодарить его, Георгий сказал: «Мне ничего не надо. А постройте вы триста шестьдесят три церкви моих, и пусть треть даров ваших всегда остается этим церквям, монастырям, чтобы могли жить в них хорошие воины, хорошие люди…»

Ладико привез их к гостинице и уехал. Было темно. Вдалеке погромыхивал гром. Андрей искал в карманах ключи, их не было. Потерял. Запасные были у заводского сторожа, он жил в домике неподалеку.

— Будить? Нет! Нельзя! Нас выгонят отсюда! Мы же не всами… всумо… всамделишные! Выгонят, — сказал Андрей. — Я сам! У меня окно на втором этаже открыто. Видите? Открыто! — Наташа ничего не могла рассмотреть. — Залезу, спущусь вниз и открою изнутри. Замок-то английский.

Наташа спорила. Он соврал.

— А вы знаете, кем я был в детстве? Вором. Форточником! В форточку залезал, открывал дверь — и все! Остальное другие делали. Это — моя специальность, не спорьте!..

И полез по столбу, подпирающему балкон, а дальше — вдоль стены по узкому карнизу. Сам не понимал, как это все у него получается, но убежденно кричал сверху:

— Это — моя специальность!

Окно было закрыто. Распахнута лишь форточка. Андрей едва достал до нее рукой и, чтобы подбодрить себя, опять крикнул:

— Я — старый форточник!

Он подтянулся на руках. Форточка была большая. Лег животом на раму. Как на беду, была закрыта не верхняя, а нижняя задвижка окна. Возвращаться?.. Еще страшнее. Он повис в воздухе вниз головой, уцепившись носками ботинок за перекладины рамы. В темноте едва нащупал эту проклятую задвижку!..

Он зажег в доме свет и открыл дверь. Лицо Наташи было бледно, губы, руки дрожали. Андрей, весь перепачканный в известке, улыбаясь глупо, спросил:

— Что вы?

— Сумасшедший! Я так боялась за тебя! Я никогда в жизни так не боялась! — она приникла к нему и заплакала, громко, обиженно всхлипывая.

— Глупая! — он тоже, не заметив этого, перешел на «ты», гладил ее волосы. — Ну, что ты! Зачем ты!

— Да! Если бы ты хоть палец себе вывихнул, я бы вовек себе не простила! Удержать не смогла!..

Обняв за плечи, он повел Наташу к ее комнате. Она отворачивала лицо, и плакала, и уже смеялась.

— Это ты под куполом цирка работал, да? Я люблю цирк. И что ты там врал про себя, форточник! Ты любишь цирк? И тогда, в день отъезда — тоже под куполом… Знаешь, в детстве мой идеал, воображаемый идеал, всегда дрался и всех побеждал! И пьянее всех, и трезвее всех, и сильнее всех, и под куполом… А дружила я в школе с хилым очкариком. Его дразнили, а я дралась вместо него с мальчишками…

Они остановились у ее двери. Он крепко обнял Наташу и почувствовал, как она тоже прижалась к нему, будто искала защиты. Андрей подумал: «Я сейчас могу войти вместе с ней и остаться. Да, остаться. Она любит меня?.. Но вдруг сейчас и в ней, и во мне вино говорит, не любовь? Это — любовь? Ничего похожего я не знал. А что это?..»

Но задав себе эти вопросы, он уже не мог войти к ней. Ругал себя: «Дурак! Зачем я такой нелепый, крученый! Так просто — войти. Ведь входил же к другим! При чем тут другие?..»

Он чувствовал: войти сейчас — значит, на всю жизнь войти, совсем войти, со всеми своими потрохами. Но раз приходят такие вопросы, значит, можно ее обмануть? Значит, себя обмануть. На всю жизнь обмануть. Обмануть все будущие встречи с кем бы то ни было, всех людей обмануть. Навсегда. И уже никогда не быть ему правдивым. До конца, до донышка правдивым, каким хочется быть.

«Войти, и все пойдет иначе! Как?.. Чем стану я?.. Да я просто трус!» — он отшатнулся от нее пьяно. Глаза у него сузились от злости — он уже на нее злился и, поводя пальцем в воздухе, проговорил, спотыкаясь о слова:

— Знаю я эти женские штучки! Слезы… да, слезы. «Ах, какой ты сильный!» — да… А потом? Что потом? Царь царей Тамар!

Она вздрогнула и взглянула на него быстро, но он успел увидеть в ее глазах боль. Лицо ее стало таким же белым, как несколько минут назад.

— Спокойной ночи, Андрей, — она закрыла за собой дверь.

Он еще постоял, проговорил:

— Знаю я все это! Я тоже хитрый, — чувствовал, как поднимается отвращение к себе, и опять бормотал: — Меня не проведешь, слезой не купишь!.. Царь царей!..

Шатаясь, вытирая стену плечом, поднялся по лестнице, упал на кровать и заснул.


Утром, еще не очнувшись, во сне Андрей почувствовал, как ужас от случившегося волнами накатывает на него. Секунду он сопротивлялся, поднялся на постели, голова была ясной, и от этого ужас — еще безысходней.

Только однажды он испытал такое вот чувство непоправимости совершившегося, своей беззащитности от чего-то нелепого, противоестественного, что вторглось в его жизнь и все сломало в ней, — в день смерти жены. Но тогда было и иное: сейчас-то он сам виноват во всем — сам! — сознавать это было еще больнее. Равным с прежним, давно забытым было только ощущение собственной беспомощности — ничего нельзя поправить, ничего не придумаешь, хоть бейся головой о стену!

Андрей сбежал вниз, долго стучал в дверь синей комнаты, сперва робко, потом настойчиво. Ни звука в ответ. «Уехала! Все! Все кончено!.. Не может быть! А почему не может быть? Она-то решительней меня: конечно, уехала!..»

Он выбежал в парк. Было пасмурно, дул резкий холодный ветер, раскачивал лохматые вершины кипарисов. «Ну да, как и положено во всех романах: быть грозе, — подумал он и тут же оборвал себя: — Брось хоть сейчас ерничать!»

Пошел по привычной тропке, через бамбуковую рощу. Роща была синей и темной, как небо. Павлины забились под кусты. «Мерзкие птицы! Орут как жабы!..» Распахнул дверь столовой. Наташи не было. Буфетчик весело сверкнул зубами.

— Что на обед прикажешь, кацо? Телятинка есть, специально для вас. Или шашлык?

Андрей вернулся в парк, обошел все аллеи, дорожки. Наташи нигде не было. Сходил к автобусной остановке. Никого не было и на улице. Вдоль шоссе угрюмо стояли дома с закрытыми окнами.

В душе стало пусто, так пусто, как бывает осенью в покинутых, изреженных дождями птичьих гнездовьях. Не было сил даже ругать себя. «Поймать машину, догнать на вокзале, в электричке? Все бессмысленно! Зачем? Она права».

Он долго еще бродил по парку, пока не вышел к дальнему краю его. Тут над обрывом к реке среди кустов сирени стояла покосившаяся часовенка из белого известняка. Вспомнил чей-то рассказ: в этой часовне служили благодарственный молебен после свадьбы дочери князя, владетеля имения. Ей было пятнадцать лет. А через год ее мужа убили курды в одном из набегов на Кахетию. И она, помня о нем, так и осталась вдовой на всю долгую-долгую жизнь, хотя была красавицей — Андрей видел ее портреты, — из древнего богатого рода и сватались к ней лучшие женихи Грузии.

«Романтические бредни! — подумал Андрей. — Небось хромая была или еще что. На портретах-то не видно».

Сирень пахла душно, как одеколон в парикмахерской.

Подошел ближе и тут на открытой площадке рядом с часовней увидел Наташу. Она стояла лицом к обрыву. Он не верил своим глазам: ведь был же, проходил здесь дважды?

Наташа закинула за спину конец шарфа и так и оставила руку у горла. Столько отчаянья было в ее жесте, приподнятой к горлу руке!

Маленькая фигурка над высоким обрывом. Внизу — шумная, извечно шумная река мыльного цвета, но сейчас и этот цвет показался ему особым. Горы спрятались в синих лохмотьях туч, но они были там, эти горы, были! И вон там — им показывали — ущелье, по которому когда-то спускались курды грабить долину. Да, были набеги их, была шестнадцатилетняя княжна — вдова, верная памяти своего мужа, были, как есть сейчас, эта белая часовня, свидетельница их любви, и есть монастыри-крепости, прекрасные старые грузинские тосты, из уст в уста переданные от дедов внукам, есть дядя Нико и его жена, их трудная и завидная судьба, есть, как была и будет во веки веков, любовь чистая, ничем не замутненная.

— Наташа, — тихо позвал Андрей. Она мгновенно обернулась, непроизвольно протянула руку к нему и уронила ее. В глазах Наташи было то же отчаянье, и радость, и упрек — нет, не за вчерашнее, а за то, что его так долго не было, — он ясно понял это. И еще понял то, что она жалеет его и мучается его болью. Она — его болью!.. Подошел быстро и взял ее руку.

— Прости… Простите меня, если можете. Я…

— Не надо об этом, Андрей. Это был не ты.

— Ты понимаешь это?

— Да.

Он опустился на колени и стал быстро целовать ее руки. Она вдруг засмеялась глухо, счастливо.

— Тебя надо три дня в бочке отмачивать!

— Почему?

— Тебя вчера все старики перецеловали.

— Дядя Нико. Он хороший.

— Другие тоже! — Андрей услышал в ее голосе обиду.

— Правда?

— А ты не помнишь?

— Мне самому неприятно было, — он оправдывался.

— А что же целовался?

— Так они же первые! Боялся, обидятся.

— Господи! Сколько тебе лет?

Он спрятал лицо в ее ладонях и сказал:

— Я люблю тебя, Наташа.

Пальцы ее вздрогнули. Она проговорила печально:

— Не надо сейчас… Не надо сейчас об этом, — она гладила его лицо, волосы. — Ты пойми: я очень, очень хочу, чтобы ты в каждой мелочи был мужчиной. Как ты умеешь: под куполом… Пусть будет твое ребячество, твоя обидчивость, но чтоб всегда был мужчиной. Я устала быть за мужчину, понимаешь?

— Я буду им. Во всем, всегда буду! — она молчала. — Ты не веришь?

— Верю. С первого дня поверила. Но вчера, — Андрей услышал, как трудно ей говорить, — подрухнуло что-то. Это пройдет, пройдет! — теперь она убеждала его. — Только… только не надо сейчас об этом, ладно?

Он еще поцеловал ее руки, одну и другую.

— И вообще я хочу есть! Я столько ждала тебя! — она засмеялась. — Да встань же ты, наконец! Пошли!

Но только они вышли на аллею, как хлынул дождь, проливной, белесый, почти молочный. Струи сталкивались друг с другом, рассыпаясь брызгами. Сразу же вспенились на гравийной дорожке потоки воды.

Андрей, Наташа побежали. Но вдруг она остановила его.

— Слушай… Слышишь?

Он услышал где-то далеко свист птицы. Кивнул головой. Наташа сказала:

— Эта птица для нас работает, правда? Даже в дождь! А я люблю дождь. Ничего, что я люблю дождь? — она хотела бежать дальше, но теперь он остановил ее.

— Я тоже люблю дождь. Пойдем тихо. Все равно уж…

Мокрые до нитки, они завтракали в столовой, не замечая вкуса еды, посмеиваясь друг над другом. Андрей вспомнил ее слова: «Я всегда буду перед тобой виновата», — сказал:

— Ты бы хоть раз обиделась на меня, рассердилась, что ли! Мне бы легче было.

— А я не могу, понимаешь? Не могу! — ответила она, как бы удивляясь самой себе, и улыбнулась. — Может, я и хочу, чтоб сейчас тебе тяжелей было.

«Что это — всепрощенчество? — он вспомнил этого долговязого, пьяного музыканта в Москве и ее слова о нем: «Ох, хлебнула я с ним всяко!» — Она со всеми так, как со мной? А нотариус? А вечное ее — «это не ты, это не твое»! Ерунда! Какое уж тут всепрощенчество! Так что же это?»

Сказал, усмехнувшись:

— Где-то у Достоевского мысль: любовь — это добровольно дарованное от любимого предмета право над ним тиранствовать.

— Чушь собачья!

— Точно, чушь собачья! Я и сам так всегда думал.

— Ну, то-то же!

Они рассмеялись оба. Андрею опять стало так же легко с ней, как было в первый день знакомства и во все последующие дни.

Потом, переодевшись, они пошли в лес, взбирались на ближнюю гору, все выше, выше, по тропе, неизвестно куда идущей, сквозь заросли цепкого кустарника, И вдруг за одним из поворотов увидели маленького ослика-сосунка. Испугавшись их, он отбежал и остановился, оглядываясь. Длинные ножки дрожали, копытца — будто искусно выделанные из кости подставочки, белое пятнышко на носу и неправдоподобно черные глаза. Испуг в них сменился удивлением я любопытством.

Андрей сделал шаг, и ослик отступил. Так — несколько раз.

— Его, наверно, гроза сюда загнала. Он заблудился, Андрей! Село внизу, вверху ничего нет.

Андрей, продираясь сквозь кусты, исцарапав руки, стороной выбрался на тропу выше ослика и позвал:

— Ну, иди ко мне, иди, не бойся, дурашка.

И тот, верно, покачиваясь на неокрепших ногах, подошел к нему, уткнулся темным носом в протянутую руку. Андрей погладил его, шерстка была мягкая, как трава. И Наташе ослик разрешил погладить себя и больше уже не отходил от них. Сколько они ни прогоняли его вниз, к селу, ни уговаривали, ни прикрикивали, ослик все равно возвращался, тыкался носом в ноги Андрея, Наташи, а потом почему-то избрал ее и больше уже вообще не отходил ни на шаг, глядя вверх ласковыми своими, большущими глазами, прижимая уши, Андрею даже завидно стало.

— Что ж это ты, брат: я тебя первый приручил, а ты предаешь?

— Какой-то библейский ослик, — сказала Наташа. — Давай его усыновим?

Глаза у нее сейчас были, ну точь-в-точь как у ослика. Андрей вспомнил, как когда-то сравнивал ее с другим осликом, упрямый работягой, и подумал: «Верно сравнивал. Но еще в ней есть и такое вот доброе, доверчивое существо, и многое, многое есть: и мать Христа на иконе, и гордая собой жена дяди Нико, и верная погибшему мужу княжна — все!»

Он порывисто подошел к ней, обнял и поцеловал. Потом, притихшие, минуту, а может быть, вечность, они стояли обнявшись и почему-то стыдясь смотреть друг на друга.

Тучи разогнало, небо было звонкое, чистое. Лучи солнца — каждый отдельно от другого, ровно и ярко блестящие полосы, нити воздуха — косо падали из-за горы в долину. Там лежали коричнево-розовые и девственно-зеленые, умытые дождем, и бархатисто-черные поля, сады. Видно было, как движутся, непрерывно движутся вниз к благодарной земле эти призрачные, радужные полосы света. Андрей подумал восторженно: «Если бы был бог и он мог бы сойти на землю, то пришел бы он вот по таким лучам, на такую землю», — взглянул на Наташу: видит ли она все это, и по глазам понял: видит. Вдруг, мгновенной вспышкой, родилось в нем чувство, такое же радужное, и нереальное, и вместе с тем осязаемо весомое, явственно зримое, как эти лучи солнца, чувство радостного понимания того, что все предыдущие дни и день сегодняшний, и эти секунды нерасторжимой близости останутся навсегда с ними. Ничего не уйдет из памяти, и, что бы там ни было дальше, они всегда будут счастливы, как могут быть счастливы двое, которые стали не двумя, а одним человеком.

Он прошептал:

— На жизнь и на смерть, на го́ре и радость — вместе. Навсегда, на все, да?

Наташа коротко и благодарно сжала его руку в своей: да.

Они пошли вниз, в село, к людям. Ослик отставал и догонял их, покачиваясь на тоненьких ножках, тычась с ходу теплым носом под колени Наташи. Андрей теперь не завидовал, ему было приятно, что ослик полюбил ее больше.

Загрузка...