ВЛАСТЬ ТРАССЫ

Шли дожди, рейсовые вертолеты в Орокун не ходили уже неделю, и аэропорт в Мирном был похож на людской муравейник. Лишь сила командировки с министерскими печатями позволила мне проникнуть к начальнику аэропорта, запершемуся в тишине дальней комнаты от отчаявшихся пассажиров. Это был рано полысевший, полный человек. Выслушав все, он без улыбки сказал:

— Туда иркутские чайники летают, — и для убедительности ввинтил указательный палец в висок. — Наше управление, якутское, вообще отказалось принимать в Орокуне ИЛ-14: поле паршивое. А они грузы возят. Особый контракт. Видать, просто план негде выполнить. Если хотите, уговорю пилота.

Спешить мне было некуда, но, вспомнив душный зал ожидания, сопливых ребятишек, спавших на чемоданах, грязные стаканы на буфетной стойке, толпу, осаждающую охрипшего диспетчера, я согласился.

В самолете пришлось сидеть на каком-то ящике, задрав ноги на листы сухой штукатурки, поставленные косо, на ребро. Старший пилот, молодей парень, балансируя на этих листах, едва пробрался к кабине. Форма на нем выглядела подчеркнуто щегольски.

— Долго лететь?

— Два часа, — ответил он и усмехнулся одними усиками, тонкими. — Но наша фирма работает без гарантий.

Облака за иллюминаторами были какие-то мятые. Стало скучно, и я уже начал придремывать, но тут листы штукатурки заколыхались, и из-под них вылез небритый человек в коротком городском пальто и меховой шапке. Почему-то меня удивило не это его появление, а зимняя шапка — сюда, на север, давно пришло лето.

После короткой перепалки с пилотом он как можно уютней устроился между бортом самолета и штукатуркой, вынул из кармана початую бутылку вина и сказал добродушно:

— Ну, вот и порядочек!.. Подумаешь, «заяц»! Все мы в жизни — зайцы.

Глаза у него были маленькие, быстрые, как у воробья. На рыхлом лице они выглядели словно взятыми напрокат. Я промолчал, но ему, видно, хотелось выговориться.

— А что? Точно, зайцы! Вот бегу. От кого бегу? От жены. От собственной жены!.. Да не в ней дело! От волков бегу: уж больно много их на западе по кабинетам сидит, — он прихлебывал из горлышка, жевал раскисшие в кармане шоколадные конфеты. — Ничего, в Орокуне по-иному будет. Чем дальше — тем лучше: на новом месте всегда заработки больше. Да и живут там, я знаю, не люди — человеки живут! Потому и бегу… И ведь сама она меня на агрессию вызвала… Ну, пью. Так все пьют! А она выражается: «Свинья грязная! Скотина!» Ну, и так далее. Я начальником мастерских работал, а она у меня уборщицей. Утром, за чаем выслушал я эти ее инкрустации, ну, как водится, поговорил с ней по всем падежам и отправил в управление, за пакетом будто. А сам — на работу. Комиссия, составили акт: «Пастухова без уважительной причины опоздала на три часа. Уволить по 47-г». Все по закону! И что ты думаешь? — он опять надолго прилип губами к бутылке, и в горле его что-то возмущенно заклокотало. — Опять комиссия, профсоюзы, суд, пересуд — восстановили! Демократия, видите ли. Или я жене своей не хозяин?.. Еще мне же — выговор и ревизией пригрозили. Плюнул и — сюда. Как говорят, под шум волны… Демократия! Видал в порту толпу? А ты-то летишь! Вот и вся демократия…

Меня коробило это его «ты». Что за нелепость! Зачем мне все это!.. Опять прихлынуло тоскливое чувство своей ненужности, затерянности в жизни.

А все началось с пустяка. С ничего. В воскресенье дома я сидел за столом и долго смотрел в окно. Был солнечный день, внизу двумя потоками лилась людская толпа. Тысячи людей, мириады людей! И все шли мимо друг друга, не зная друг друга, не глядя друг на друга. Одни головы и сплющенные — так казалось сверху — туловища. Недочеловеки.

На углу стояло кафе с красной крышей и прозрачными стенами. Там даже зимой не надо раздеваться, у стойки можно налить себе в пятидесятиграммовые рюмки коньяк. Наливали до края и пили, расплескивая, не закусывали или жевали что-то, не глядя на соседа, и выходили, спеша, хлопая дверью.

Куда они спешат? Зачем?.. Будто и не сами они шли, они не властвуют собой: несет их людская река, куда ей заблагорассудится.

Вопросы эти, как и любые ответы на них, были бессмысленными.

И вдруг я увидел, как двое в толпе еще издали помахали друг другу руками, прибавили шаг, обнялись и долго стояли, говорили о чем-то. Это было как островок среди безбрежного одиночества. Я не мог отвести от них взгляд и с ужасом подумал о том, что завтра и мне надо будет влиться в эту толпу, спешить вместе с ней на работу, толкаться в автобусе, а потом придет день, длинный день, состоящий из множества мелочей, может быть, важных вместе, но бессмысленных в отдельности, и опять — автобус, толпа, спешка, а дома — усталая от этой же суеты жена и длинноногая дочка, которой надо помочь сделать уроки.

Двое у перекрестка все еще разговаривали, и, даже по жестам судя, они были рады встрече. В те минуты я завидовал им так, как никогда и никому в жизни не завидовал.

Вот тогда-то и пришло ко мне это острое чувство тоски.

Зачем я?.. Ну да, кандидат наук, начальник лаборатории в институте, но десятки других могли бы заменить меня на этом месте.

Жена?.. Я уже не знаю, любим ли мы друг друга. Мы давно не говорим об этом. Благополучная семья, безликая, как толпа.

Глупые, никчемные вопросишки! Но я никак не мог отвязаться от них и все вспоминал с наивным умилением маленький городок, в котором жил в юности, — там, увидев кого-либо на улице, почти всегда можно было сказать, куда и зачем он идет.

Вот тут-то и пришло из Орокуна в институт письмо с просьбой прислать кого-нибудь, помочь отладить технологию на заводе силикальцита. Когда-то в моей лаборатории делались опыты с их песками, я подписал положительное заключение. И вот — такое письмо.

Просьба несложная, можно было бы послать любого инженера, но я выпросился сам.

Зачем?.. Наверное, чтобы бежать от праздных, ненужных мыслей. От себя. Вот так же, как бежит от себя этот мой небритый попутчик с воробьиными глазками.

Сравнение было обидно, я старался не слушать соседа, но все же отдельные слова доходили до сознания.

— У меня характер твердый!.. Как студень. Если сто грамм выпью — уже не работник… А лучше сварщиком пойду. Не пыльно, опять же держак — триста граммов, рука не отломится… Я этому Митьке и говорю: «Черта мне в твоем «Москвиче»! Через год приеду на своей «Волге» — на спор!» А что? С моей-то квалификацией? Приеду! И в отпуск — на Кавказ, на своих колесах, суп пити, соус барбарис, вино «Черные глаза», — и тут он пропел:

— Мадам, уже падают листья…

Самолет стал снижаться. Дверца в кабину была распахнута, я видел плечо радиста. Он кричал:

— Дай силу, направление ветра!.. Что?.. Плевать нам на твое разрешение, мы все равно сядем! Говорю, ветер дай, ветер! Понял?.. Ну, вот так…

Один за другим мы пробивали слои облаков. Первый — кипенно-белый, бугристый, на мгновенье вдали мелькнула немыслимо яркая полоска синевы. Но тут же справа и слева, снизу, обступила самолет грязно-серая пелена. И так — пять, десять, пятнадцать минут… Муть за иллюминатором становилась бесконечной, отливала зловеще-черными красками. Ниже, ниже… Крыло самолета теперь не казалось изящным, оно было равнодушно-тупое и серое, как шкура носорога. «А может быть, тучи упали на землю, мы рухнем вместе с ними, земли вообще не будет?.. И ничего нельзя сделать! Надо покорно сидеть на нелепом ящике. Все бессмысленно, как уличная толпа».

Стало страшно. Мой сосед икал, глотая слюну.

Но секундой позже — внезапный просвет. Сразу, совсем рядом открылась невысокая сопка. Блеклая зелень лиственниц была радостной. Самолет мягко шлепнулся на взлетную полосу, замелькали мимо грязные лужи.


Главный инженер алмазодобывающего рудника прислал в порт за мною «газик». Как только машина поднялась на сопку, выглянуло солнце. Вечерело. Шофер сказал:

— На севере погода как женщина: семь пятниц на неделе.

Мы ехали так быстро, что солнце скакало между островерхими лиственницами. Деревья были хилые. Стояли они на коричневых каменных плитах, лишь кое-где прикрытых подтеками высохшего белого мха.

В кабинете главного инженера Алексея Петровича Кравченко сидели люди. Длинный, худой, он поднялся ко мне навстречу.

— Простите, что сам не встретил. Я сейчас, как бог, един в трех лицах: начальник наш и его заместитель в отъезде…

Кравченко был молод — лет тридцати пяти — и говорил, стесняясь, должно быть, этой своей молодости, угловатости, объяснял, как много значило мое «добро» орокчонскому силикальциту, как важен мой приезд сюда.

— Вы нам год жизни дали! — сказал он взволнованно.

Я не понимал пока, почему и кто дал им этот год, и, естественно, пытался объяснить, что ничего особенного наш институт не совершил: консультация, каких много, обязанность, за которую мы получаем зарплату. Так оно и было на самом деле.

Кравченко с некоторою даже досадой отмахнулся от моих слов и, еще раз извинившись, попросил подождать, пока отпустит людей.

— Так договорились, Иван Сидорович? — спросил он лысого, безбрового толстяка с глазами навыкате.

— Я на Севере кучерявым стал, — мрачно ответил Иван Сидорович и погладил затылок, — но никогда в таких случаях мы леса не делали. Вы ставите под угрозу пуск фабрики!

— Знаете что? В детстве у нас такая игра была: соберутся человек десять, кирпич вверх бросят: «На кого бог пошлет!» — и врассыпную. Много раз бросали, и ничего. А все-таки один из десяти до сих пор инвалидом ходит.

— Мне ваше детство, ваши проповеди не нужны! Мне нужно…

— Проповеди?.. Что ж, ни один поп, проповедуя добродетель, не станет ругаться матом. А вы меня заставляете это делать. В конце концов за технику безопасности я отвечаю так же, как и за пуск фабрики, и из-за вашего аврала распоряжения Фридмана отменять не стану! Надо было раньше думать о лесах.

— Раньше? У меня участок программу целого СМУ выполняет! Крутишься, как…

— Все! — опять перебил его Кравченко. — Земной шар тоже крутится. Считайте, что разговора нашего не было.

У толстяка лысина стала красной как помидор.

— Тут не земной шар! А север! Пуповина! Стержень! Это-то вы понимаете? — он хотел еще что-то выкрикнуть, но покосился на меня и, вздернув плечи, выкатился из кабинета.

Я рассмеялся. Кравченко тоже покосился на меня и недовольно сдвинул густые брови, обиженно выпятил губы. Ему, наверное, хотелось выглядеть солидным перед московским гостем, но от этого вытянутое лицо его стало совсем мальчишеским. Он спросил резче, чем надо бы:

— Что у вас, Нина Петровна?

Сбоку, у окна сидела зардевшаяся от волнения круглолицая девушка в кудряшках.

— Я насчет стульчиков, Алексей Петрович. Как бы хорошо в самолете установить! Зала у нас нет, так хоть там диапозитивы показывать…

— О-ох! — простонал Кравченко и прижал ладони к вискам. — Ну, ведь есть же, есть начальник мастерских, главный механик, профсоюзы ваши, наконец! Почему же с этим надо ко мне? Почему?

У нее были глаза удивленного пуделя, и ответила она как о само собой разумеющемся:

— Так ведь к вам же верней, Алексей Петрович. Детский сад, ребятишки… Если вы распорядитесь…

— Хорошо. Распоряжусь, — обреченно проговорил он. — Распоряжусь! — а когда она вышла и мы остались одни, возмущенно добавил: — Стульчики! А потом ночные горшки тоже ко мне потащут!..

Он заходил по комнате, пытаясь успокоиться. Что-то нарочитое, чересчур аффектированное было в его жестах, походке — так показалось мне. Но тут он остановился прямо напротив меня и сказал тихо, устало:

— Нет, вы поймите: я — главный инженер рудника. Через две недели пускаем новую обогатительную фабрику, строим первый в Союзе город с микроклиматом. Мало того — сами, хозяйственным способом, за счет прибылей, — вне всяких планов, ни проекта, ни денег на это нет — стали осваивать месторождение алмазов на роке Амге. Сотни проблем! Одна сложнее другой! А мне надо разбираться, почему шофер Пупкин развелся со своей женой, почему Иван Сидорович не сошелся с Пульхерией Гавриловной во взглядах на цвет салаки в масле, стульчики для детишек искать!.. И так — каждый день по двадцать часов!.. Я на Севере новичок, меня сюда как градостроителя прислали, мне странно все это. Приучили людей — здесь, как нигде! — к тому, что все решает только «сам», «хозяин», а какой я «сам»! — Кравченко даже тощий живот свой выпятил, показывая, каким должен быть «сам». — Может, просто слаб, неумел, кишка тонка?.. Ну, не по мне такая жизнь! Она вообще бессмысленна, античеловечна! Работа — сон, работа — сон, работа — сон, ничего больше! Тысячи мелочей. Некогда остановиться, подумать. Машина, не человек! — он развел длинными своими руками и стал похож на покоробленную мельницу.

Я усмехнулся, вспомнив свои предотъездные мысли. Что мне было ответить?.. Вот еще один человек затерялся в текучке, в толпе. А может, рисуется? С чего бы это ему выкладываться мне, человеку стороннему, незнакомому?

Должно быть, разглядев недоумение на моем лице, он сказал:

— Да нет, вы не подумайте, что я жалуюсь. И скорей всего я не то, не так говорю. Но вы из Москвы, я тоже — москвич, квартира там есть, работа всегда будет, — я могу уехать в любую минуту. И не могу. Сам же заварил здесь кашу, а теперь уезжать? Нельзя!.. Но ведь крутишься вокруг собственной оси, и каждый человек оттуда — как бог. Там иной мир, общение с людьми, которые по всем параметрам выше тебя, там искусство, какая-нибудь паршивенькая афиша — уже толчок мыслям. Вы понимаете меня?

Я молчал. Алексей Петрович рассмеялся — брови весело разлетелись в стороны — и сел рядом, просительно положил руку на мое колено и стал таким, каким, наверное, и должен был бы быть всегда: молодым.

— Простите, что так вот навалился со своим сумбуром на вас… Но поймите: вот вы сидите здесь, и вы — бог, спустившийся на землю. Понимаете?.. Так рассказывайте! Все-все! Мне Москва по ночам снится. Снится! — повторил он, удивляясь самому себе.

Я отнюдь не чувствовал себя богом и не помню уж, что говорил ему. Мне казалось, пустое, но он все спрашивал, спрашивал…


Я вышел из конторы рудника часов в девять вечера, но было светло как днем: тут стояли белые ночи.

В зените небо размалевали алые перья облаков, ниже к горизонту они багровели, а потом становились фиолетово-синими. Но это были лишь основные цвета, а по ним скользили, меняясь с каждой минутой, оттенки сиреневого, зеленого, розового, и только просветы меж облаками оставались однотонными, голубовато-белыми — такими бывают первые ландыши в высокой траве, в тени чистого осинника.

Такое вот сумасшедшенькое небо.

А внизу — на бесконечных увалах, горушках — черная, этим странным ночным днем черная щетина тайги. Как тревога, предостережение.

«Какой-то восторженный, что ли?.. Каша в голове», — подумал я о главном инженере.

Тут в дальнем конце поселка раздались два звонких удара колокола, и изо всех домов, брусчатых, обшарпанных, стали выходить нелепо одетые люди. Мужчины в черных костюмах, нейлоновых рубахах и галстуках, женщины в открытых вечерних платьях. Чулки — каких только не было здесь чулок! — ажурные, со стрелками, безразмерные, со швом и без шва, ярко-синие, зеленые, простого телесного цвета и белые — как будто вышагивали не ноги, а нитяные шпули…

Все держали в руках зеленые ветви карликовой березы с мелкими клейкими листочками и отмахивались ими, как веерами, от комаров. Комары жалили их, гнали прочь, но они шли неторопливо по развороченной бульдозером улице, по грудам камней, осторожно обходя грязные лужи, высоко, как цапли, поднимая ноги.

И все это шествие свершалось в тишине, абсолютной тишине. Только и слышно было, как зудел гнус и вдали, где строилась фабрика, редко, протяжно, словно болотная выпь, ухал пневматический молот, вбивая в вечную мерзлоту железобетонные сваи.

Диковатое, ненастоящее небо вверху… Опять звонко ударил колокол, и вереница людей двинулась чуть быстрей, запрыгали в руках зеленые вееры-веники.

Меня еще качало от усталости после бесконечного перелета сюда, двух пересадок, взбалмошного разговора с Кравченко, в голове гудом гудели авиамоторы и чьи-то голоса. Я очумело смотрел на действо, разворачивающееся передо мной, оно показалось мне почти мистическим: та же московская толпа, уместная там, на асфальте, и столь фантастическая здесь, — близко, за двумя рядами домов стояла тайга, небо зловеще и насмешливо играло красками. Словно прилетел я к тому же, от чего бежал, только тут все выворочено наизнанку.

Ничего не понимая, я пошел вслед за толпой. Короткая улочка — метров пятьсот, а в конце ее — длинный низкий сарай. Над входом висел колокол. Люди, едва не касаясь его головами, заходили в сарай. «Масоны, что ли?» — подумал я.

Молчаливые, сосредоточенные, они бросали быстрые, косые взгляды, оценивая туалеты друг друга.

Наконец на черной стене — из пазов между бревнами торчал мох вместо пакли — я разглядел синюю афишу:

«Италия — Франция»
«Обнаженная маха»
Новый кинофильм. После фильма — танцы».

Сарай был клубом; настоящий клуб, большой, пока только строился.

Я даже рассмеяться не смог, побрел в гостиницу.

Гостиница переоборудована из бывшей опытной фабрики геологов. В моем номере был когда-то рентгеновский кабинет, и окна — чтоб легче затемнять — круглые, как корабельные иллюминаторы. На желтых шелковых занавесях блуждали красные ненатуральные лучи солнца. Я никак не мог заснуть. Казалось, комната качалась, плыл корабль, незнамо куда… Невдалеке от гостиницы, за редким лиственничным леском была дорога, шли по ней МАЗы, груженные металлом, оборудованием, брусом. Невидимые, они надрывно ревели за окном, как какие-то допотопные чудища. И только один затихал, как вслед за ним, издали начинал глухо рычать следующий, вой его усиливался до невыносимо высокой ноты, скрежетали коробки передач, клацали на выбоинах стойки прицепов. И некуда деться от этих звуков, была в них какая-то враждебная непреклонность.

Я знал: хорошо, что солнце, — шоферам легче. Сейчас от них зависит невероятное дело, которое затеяли на Орокуне. Да, действительно невероятное. Орокунцы сами — без всяких приказов свыше — в пятистах километрах от поселка на реке Амге начали осваивать месторождение: его алмазы нужны были стране уже сейчас. Кравченко изменил проект фабрики, и теперь можно было не дожидаться, когда протянут туда линию электропередачи. Они рассчитывают взять первые алмазы осенью. Важно только, пока не прошла высокая вода на Амге, забросить к пристани нужные материалы, а дальше тащит по реке баржи специально сконструированный буксир-толкач — он может пройти даже над порогами.

И вот потому-то по ночам, когда на руднике высвобождается часть машин, идут, идут они одна за другой по пыльной коричневой дороге, по лежневке, хлябающей бревнами в болоте, к Амге. Успеть бы в паводок — двумя неделями позже баржам пути по реке не будет.

А еще я знал теперь, что стены, перекрытия амгинской фабрики будут сложены из блоков благословенного нами силикальцита: не надо ждать алюминиевых панелей, которые еще и не начали делать где-то в Иркутске, — «вы нам год жизни дали»… И от меня зависит теперь, сможет ли удвоить свою производительность завод силикальцита в Орокуне. Кравченко пошел на риск: все блоки вот уже месяц идут только на Амгу, а здесь их тоже ждут как манны небесной, и если не переоборудовать завод, то строительство первого в Союзе города с микроклиматом — зимний сад, люди в одних пиджачках ходят по улице, когда рядом — пурга, мороз в шестьдесят градусов, — строительство это встанет, как говорят, под угрозу.

Все это я понимал. Но сейчас люди «в одних пиджачках» проходили мимо меня московской толпой, перенесенной сюда, в тайгу: веера — веники, ноги — нитяные шпули, окна — иллюминаторы, разбойное ночное солнце на желтых занавесях.

Все — несопоставимо, несовместимо, бессмысленно. Реален только рев машин-мастодонтов. Я уже видел в своем воображении эти чудовища: громадные, как холмы, грязная свалявшаяся шерсть обвисла с брюха к самой земле, задраны клыкастые головы к сумасшедшему небу… Вот и Кравченко: «Ну, не по мне эта жизнь! Не человек — машина!..»

Зачем я сюда прилетел?..

Я встал и ушел в самый дальний конец поселка, чтобы не слышать рев мастодонтов.

В леске стояло белое одноэтажное здание. Оно было неожиданно веселым. Может быть, из-за красной черепицы на крыше.

Я обошел его и увидел стоявший среди деревьев остов самолета ИЛ-14. Такой же, на каком летел сюда я с иркутскими «чайниками». Пропеллер был согнут, одно крыло отломано, иллюминаторы смотрели пустыми черными глазницами, ободранный, искореженный фюзеляж, разутые, без покрышек, шасси.

Я догадался: домик — детский сад, а самолет тот самый, в котором надо бы установить стульчики, чтобы смотреть диапозитивы.

Но ведь он, наверное, разбился, этот самолет… Привезли сюда как игрушку. Что ж, конечно же, детям забавно лазить по нему, выглядывать в иллюминаторы, крутить штурвал, который недавно держали живые, сильные, мужские руки… Вдруг вспомнились чьи-то стихи:

Не верь, что мертвые мертвы!

Покуда в мире есть живые,

И те, кто умер, будут жить…

Я заглянул в дыру, которая служила когда-то дверцей, пассажирские кресла были выломаны.

Звякнула какая-то железка, и в полутьме пилотской кабины что-то зашевелилось, поднялась взлохмаченная голова. Это был мой дорожный попутчик. Он тоже узнал меня и спросил гнусавым голосом:

— Что? Тоже ночевать негде? Залезай, места хватит.

— Я — в гостинице.

— А-а, — он зевнул, улегся на брошенную в проходе стеганку и, помолчав, добавил: — А я все лечу… Ничего, мы народ привычный: поперек порога лягу, утром рубец на пузе разотру, да и пойду дальше, — и заключил с неожиданной злобой: — Гостиница, ковры, белая простынка!.. Демократия!

Ни разу в жизни я не ругался, но тут как-то само собой выговорилось:

— Сволочь ты, однако. Шкура!

Вернулся в гостиницу и, почему-то успокоившись, сразу заснул.


Сутками я пропадал на заводе. Решение было найдено в первые же дни, и, доложив о нем, я мог бы уехать. Но что-то мешало мне. Я объяснял это желанием увидеть воочию реконструированный цех — но сколько уж таких цехов я видел! — и все откладывал свой отъезд.

Вставал на рассвете. Мне нравилось наблюдать, как постепенно вянет на востоке малиновое, звонкое небо, как исподволь набегает на него серенькая, легкая дымка, а затем и она исчезает, и небо становится дневным, синим, простым.

Мне начинал нравиться и поселок. Он стоял на склоне сопки. Между домами вздыбливались вдруг громадные замшелые валуны. Из-под камней выбегали веселые ручейки — таяла вечная мерзлота, — они, сливаясь в прозрачные потоки, перепрыгивали через главную улицу и терялись в тайге.

Бледно-зеленая вблизи, синяя на дальних увалах, тайга уходила к самому горизонту. Но эта бесконечность ее не угнетала, может быть, потому, что я знал: вон за той сопкой будет еще одна, а за ней еще горушка, и еще, и там тоже живут люди и строят новую фабрику на Амге.

Наверное, не только мне тайга казалась доброй: в поселке берегли каждое деревце. Я видел однажды, как Кравченко жестоко отчитывал дюжего бульдозериста, который случайно задел ножом похилившуюся березку, и тот покорно молчал, вздыхал, боясь поднять глаза.

С Кравченко мы встречались редко, хотя я часто бывал на новой обогатительной фабрике близ Орокуна, которую готовили к пуску. Стены ее — из алюминиевых панелей — вздымались высоко над зеленой тайгой и матово отсвечивали на солнце. Громадный, срезанный изящным уступом куб был будто бы привнесенным сюда из другого мира. А внутри здание было нафаршировано грохотами, обсадочными машинами, шаровыми мельницами, железными, отвесными, как на кораблях, трапами. По ним сновали люди, казавшиеся снизу малыми детьми, игравшими во что-то забавное. Крыши пока не было — отчерченный резко кусок безоблачного неба, и под ним, на самой верхней высоте — совсем уж крошечные фигурки сварщиков с вспышками бенгальских огней в руках: они ставили последнее перекрытие.

Может быть, среди них был и мой попутчик с воробьиными глазками?.. Вспоминать о нем было неприятно, да и никак он не вязался в сознании с этим суетливым, веселым многолюдством. Но ни разу я не встречал здесь и Кравченко и как-то сказал ему об этом.

— Так что ж что пуск! — Алексей Петрович удивленно взмахнул нескладными своими руками. Видно, была у него такая привычка. — Тут всем ясно, что надо делать. Все и так спешат. А зачем я? Палочка-погонялочка? Людям мешать? Нет, это не надо. Вот на Амге…

И тут он запальчиво начал рассказывать о неувязках в проекте, о необоснованных претензиях заказчика, о Стройбанке, который не хочет платить деньги за выполненные сверх программы работы… А я невольно подумал: «За Амгу-то с него не спросят, если даже и не возьмут там алмазы в этом году. А тут… Не восторженный он, а наивный, что ли? Почему он так уверен в себе? И этот его риск с городом! А если бы я не смог поставить силикальцитный завод на ноги?..»

Ночи стали спокойными. Рев машин теперь не будоражил. Наверное, я просто привык к шестичасовой разнице с московским временем и засыпал мгновенно.

Но как-то МАЗы уже не пошли к Амге: все необходимые грузы были отправлены. Я лежал, слушал тишину и вдруг понял: мне уже не хватает этого рева машин.

Из полузабытого далека, из юности пришло воспоминание. Нет, не воспоминание, а скорее чувство, которое я назвал бы властью трассы. Я знал его хорошо.

Тогда зимой я мотался механиком на одной такой северной трассе…

Издалека, сквозь белую заметь тумана мелькнет огонек избы, и еще бездомней засвистит ветер за стеклами кабины, мотор будто притихнет, и станет слышно, как резко скрипит сыпучий снег под колесами. Последний километр растянется в вечность…

Наконец остановка. Ты выскакиваешь из машины, на ходу-что-то крикнешь дежурному «прогревальщику». Сквозь терпкий запах бензина услышишь — нет, почувствуешь губами, кожей лица вкус уюта, жилья. Распахнешь дверь гостинички. А там — сонная хозяйка (они даже днем сонные), там чай-чифирек, и можно вытянуть ноги, посидеть недвижно и ответить лениво на чей-то вопрос или промолчать. Ты даже позволишь себе лечь на койку и задремать, и снова увидеть, как наяву, пляшущую в зареве фар и все ускользающую вбок колею дороги. Но крепко заснуть не сможешь. Будешь слышать, как, взревев, опять притих мотор под окном (он покажется живым и усталым) и как мимо тебя — одна за другой, одна за другой! — идут, идут машины, шурша ветрам. Одна за другой, дальше, дальше… И вдруг появится чувство, что ты выбился из строя, отстал.

Моторы стонут под окном, их стон, удаляясь, становится все тоньше, призывней. И уже нет, как не было, сна. Ты встаешь и, наскоро поплескав в лицо водой из неуклюжего рукомойника, едешь во тьму, которая становится ближе, домашней, чем случайный уют автопункта.

«Вот доберусь до конца — тогда отдых…»

Тревожное и вместе с тем радостное чувство.

Должно быть, в последние месяцы точно так в Орокуне и жили все: каждый работал не только за себя, но и за товарища, который был сейчас на Амге (слово-то какое вкусное — «Амга!»). Наверное, не минуло это чувство и меня, иначе зачем бы я поднимался на рассвете и целый день на ногах — я уже стал не то директором завода силикальцита, не го местным прорабом: сам бегал по складам, конторам, выбивая нужные материалы, чертежи, деньги.

И все меня принимали теперь за своего. Иногда по вечерам, сменив спецовку на пиджак, тщательно вычистив его, я шел с другими на звук колокола смотреть кино, отмахивался березовыми ветками от комаров — к ночи их всегда больше — и уже не удивлялся пестроте вечерних одежд. Фантастика и для меня стала бытом.

А еще вспомнил я, лежа в ночи, как забежал однажды в мастерские — нужно было срочно выточить одну детальку — и увидел там своего попутчика по самолету. Он, сидя на станине электромотора, в полудреме жевал жесткие охотничьи колбаски, не снимая с них шкуры, запивал чаем из бутылки, сизые скулы его двигались медленно, как уставшие жернова.

— Точи сам, если срочность, — сказал он, отвернувшись. — У меня обед. Имею я право на отдых?

Я не стал спорить и включил токарный станок.

— И вообще у меня своя срочность, — пояснил он через минуту. — Два раза сам приезжал, главный инженер, проверял: гну вот, варю из труб стульчики в самолет. Детишкам. Говорит: «Душа винтом, а чтоб до завтрева были…»

Я, рассмеявшись, прочел ему:

Не верь, что мертвые мертвы!

Покуда в мире есть живые,

И те, кто умер, будут жить!..

— Чего-чего? — спросил он.

Я промолчал. Вдруг, в ту секунду стихи эти как-то странно соотнеслись в душе с прежними моими московскими мыслями. И в этом не было ничего тягостного.

Стальные стружки упругими волнами плескали из-под резца, покалывали запястье, и я чувствовал себя сильным.

— А ты же сварщиком хотел! «Волгу» хотел! Суп пити, соус барбарис! «Мадам, уже падают листья!..» Что ж ты здесь?

— Сварщиком! Я комаров не нанимался кормить. Хотел на Амгу податься: там платят больше. Так туда, говорят, не всех пускают: только проверенных. А я, выходит, непроверенный… К черту «Волгу!» Какая тут жизнь! Двадцати процентов кислорода не хватает! Шутка ли — двадцати! Кис-ло-ро-да! Два раза руку поднимешь, а сердце стукнет три раза. Это что — демократия?.. Вот заработаю на дорогу — и шабаш. Свое здоровье дороже!

Я уже выточил детальку. Подошел к нему и, улыбаясь, несколько раз сильно тряхнул его мягкую потную руку.

— Молодец! Правильно решил! От имени парткома!.. От имени месткома!.. От имени всего коллектива!..

— Чего-чего? — он в изумлении так выкатил глаза-пуговицы, что я побоялся, они вот-вот оторвутся.

— Дядя, не верь, что мертвые мертвы! — повторил я. — Впрочем, тебе этого не понять… Дядя, слушай, а ты живой? Живой, а? — и ткнул его пальцем в бок.

— Ты случаем не того, парень? — испуганно спросил он. — Может, кислородное голодание?..

Я ушел.


В день моего отъезда на завод силикальцита пришел Кравченко. Все облазил, осмотрел, а потом сказал:

— Здо́рово! Почти так же я и сам думал сделать, но у вас хитрей.

— Как это сам?

— Да копошились мыслишки. Я еще до вас кое-что набросал, — он вынул из кармана маленькую записную книжку и показал мне мелко, небрежно набросанный чертежик. Я долго разглядывал его. Действительно, почти все мои идеи были заложены в этом чертежике.

Так что же, мой приезд сюда был необязателен? Все и так обошлось бы?.. Так мне обидно стало, так обидно, что я закричал:

— Зачем же вы голову мне морочили? Зачем сюда вызвали? Зачем?

— Я же не специалист, Сергей Иванович. Что же вы обижаетесь? Мало ли что… И ведь у вас лучше получилось! Разве я смог бы! — он опять раскинул мельничные свои крылья, пустил вразлет брови, карие глаза были добрыми, как у телка. — Ведь если бы не вы, нам и с Амгой, и с городом — труба!

И тут я подумал: бог с ним, с его чертежиком, при чем тут мое самолюбие! Кравченко прав в главном: пусть краем души, но и я причастен к строительству нового Орокуна, к Амге, на которую «пускают только проверенных». И не знаю, по каким уж там ассоциациям решил: да, есть людская река, и многих она несет против их желания, но есть и кормчие на этой реке. Кравченко — из таких.

И вообще на него нельзя было сердиться. Я улыбнулся ему.

Он провожал меня в аэропорт и рассказал по дороге, что по проектным делам предстоит командировка в Москву, что самый резон лететь ему, главному инженеру, но сейчас начнется такая же запарка с городом, как с Амгой, и уж пускай едет опять директор рудника.

— Он — человек пробойный! — объяснял Алексей Петрович. — Как специалист, знаете… Ну, не стоит говорить. Главное — пробойный: в кабинетах ему привычней. «Хозяин»! «Сам»!.. А тут надо будет на месте чертежи перекраивать, лучше уж мне остаться…

Он замолчал надолго, но, прощаясь, стоя у самого трапа, сказал, по-детски обиженно оттопыря губы:

— Ох, как я завидую вам! Москва… Говорят, Собачью площадку на Арбате, Кривоколенный переулок срыли сейчас. Грустно! Так вы найдите то место, поклонитесь от меня, ладно?.. Любимые мною места.

Самолет взлетел. Я видел, как Кравченко, махая рукой, шагал за ним прямо по лужам.

«В сапогах, ничего…»

Даже сверху фигура его выглядела нелепой, нескладной. Он был один сейчас на летном поле, лишь вдалеке, у домика аэровокзала стояла толпа пассажиров, мешки, чемоданы…

Внизу поплыла тайга. По склонам сопок меж зеленых деревьев сбегали вниз коричневые полосы: тут прошли весенние ручьи, смыв с камней тощий слой земли, мхов.

Где-то справа осталась Амга.

Я уютнее устроился в кресле, закрыл глаза. На душе было горестно. Но я уже знал: впереди меня ждет жизнь иная, чем прежде. В суматохе последних дней я просто не успел подумать, какая именно, что и как мне придется менять в себе и вокруг себя, но твердо знал: все переменится.

Загрузка...