Вдвоем с другом, строителем, мы пробирались в бригаду Володи Вагина, строившую ЛЭП[1].
Это было под Братском. Я работал там несколько лет назад, когда стройка эта только начиналась. А вот теперь уже братчане тянули линию электропередачи к следующей гидростанции, Усть-Илимской. Было любопытно посмотреть что И как. А у друга моего были на трассе свои дела.
Ехали на ГАЗ-63, единственной машине, которая может пройти здесь, — три оси, две — ведущие. Июль, жара, а грязь непролазная! Да и дорога-то не дорога, а так, прошел по тайге бульдозер и развалил просеку.
Добрались сперва до какого-то села. Село как все таежные села: из прожелобленных горбылей, в два настила, крыши, черные древние стены домов, узорчатые наличники, двухэтажные амбары с шаткими отполированными временем лестничками, дряхлые повети выглядывают из-за крепких заборов, лодки с загнутыми носами, похожие на индейские каноэ, стоят вразброс вдоль речного берега, и тишина, сонная тишина стоит, только и слышно, как зудят пауты, мошка да свиристят юркие ласточки. Все здесь будто бы в прошлом столетии.
У одного из домов остановились попросить воды. Вышла к нам худая жилистая старуха в платке, повязанном по самые брови, недобро оглядела машину, спросила:
— Гэсовцы? — и не дожидаясь ответа, посоветовала: — Вот бы и пили воду из моря свово… У нас луг — от, видали небось? — тридцать лет у тайги воевали, а ноне трава по пояс. Заливать его, да? А поле какое, видали? Тоже заливать? Электричество летось провели, жить-то начали баско, а вы?..
Нам смешно слушать такое, но мы поспешили успокоить старуху: сюда море не дойдет. И только тогда она, торопко стуча ногами, вынесла в деревянных ковшах студеную воду, которая пахла хвоей.
«Тридцать лет у тайги воевали, а ноне трава по пояс…»
Видать, все зрелые силы свои старуха отдала войне за этот лужок. Можно представить, с какой сердечной усладой проходит она сейчас по нему, раздвигая высохшими руками молодую траву.
Нам — гидростанция. Ей — лужок. Разница?.. Смотря как взглянуть.
Дорога — вообще хоть какая-то дорога — вскоре кончилась, и вездеход наш попер, кажется, прямо через тайгу. Он брал приступом сопку за сопкой. Небо опрокидывалось, как фанерный лист на ветру. На подъеме оно синело во всю свою ширь, а на спуске мы видели лишь темные острые вершины елок, которые неслись на нас, словно пики казачьего войска.
Шофер дядя Вася, седенький, опрятный старичок, поначалу старался выглядеть вполне интеллигентно и задавал всякие каверзные вопросы:
— Ну, ответьте-ка мне, товарищ писатель, что такое счастье?.. Нет, не ваше личное, а вообще, для всех, объективное понятие…
Когда я отказывался, он смеялся сухоньким, вежливым смехом и говорил назидательно:
— Счастье — это удовлетворение в данное время всех ваших желаний… А что такое совесть? — он опять прихохатывал. — Совесть — это противоречие между вашими поступками и вашим же представлением о жизни. Вот так!..
Потом дядя Вася, узнав, что моего попутчика зовут Львом Николаевичем, стал ругать Льва Толстого:
— У Толстого драмы нет в романах: одна философия жизни. Вот Тургенев — это да! Великий русский писатель. А Толстой — что? — свел все дело к Платону Каратаеву, разве смысл в нем? Убогий он! ему бы по нашим дорогам поездить, он бы смысл сразу нашел…
Тут в моторе что-то яростно забурлило, дядя Вася остановил машину у какого-то ручья, и мы так и не узнали, кому надо было ездить по этим дорогам — Каратаеву или самому Льву Толстому. А дядя Вася только лишь начал отвинчивать крышку радиатора, как ее выбило столбом пара, кипяток брызнул ему на руки. Дядя Вася ошалело отпрыгнул в сторону.
Некоторое время он ехал молча. Но тут раз за разом стал глохнуть мотор. Дядя Вася выбегал из кабины и суетливыми, округлыми движениями крутил заводную ручку. Рубаха его, в красненький горошек, покрылась пятнами пота, лицо закаменело.
Вскоре мотор, как ни старались все мы, заглох вовсе.
— У-у, гад! — простонал дядя Вася и сел на пенек.
Мы молчали. Уже стемнело.
— У-у, гад! — опять простонал дядя Вася, глядя на капот с каким-то сатанинским выражением лица. Он забыл Льва Толстого, Тургенева и всю свою интеллигентность: он ругался. Честно говоря, я давно уже не слышал такого отменного мата. Причем это не был мат вообще: он имел конкретный адрес — мотор, предмет вполне одушевленный для шофера. В конце дядя Вася сказал:
— Если ты, падло, сейчас не заведешься, я тебя вот этой штукой, — он угрожающе поднял заводную ручку, — разобью вдребезги! Понял?..
И мотор тут же завелся.
Стало совсем темно, когда мы добрались, наконец, до становища бригады Вагина.
Бригада эта идет позади всех: сперва лесорубы чистят просеку, потом другие люди ставят опоры, и уж за ними Вагин с ребятами подвешивают провода.
Мы переночевали в палатке, а утром я попытался, что называется, разговорить Вагина. Но напрасно: он оказался человеком хоть и моложавым, бойким с виду, но стеснительным до крайности. Я уходил к другим рабочим и опять возвращался к нему, Володя все отделывался пустыми междометиями. И только когда мы вспомнили общих знакомых, Ивана Ломова, Женю Верещагина, прораба Андрюшина — «Колобка», село Илир на трассе ЛЭП, Иркутск — Братск, чайную в нем, которой рабочие дали весьма точное название — «Мертвая муха», вспомнили мосток через речку Вихоревку (под ним шоферы-лэповцы устроили «ресторан»: всегда тут, в похоронке, лежали стаканы, нож, хлеб, котлеты, колбаса, сало — кто что оставит), вспомнили березовые колки вокруг, в которых по весне глухарей много, — только тогда Володя стал со мной откровенен.
А начался разговор с того, что он пожаловался:
— Бригада сейчас плотная собралась, как хорошая роща: все дубки — один к одному. Только вот Поршень у нас не туда гнется.
Я уже знал, Поршень — это прозвище, и удивлялся: почему «поршень», а не просто — «сачок»?..
Когда работы шли еще неподалеку от Братска, бригада ездила на трассу из общежития на грузовике. И чуть ли не каждое утро Поршень прибегал к одной и той же, нехитрой уловке: как только машина подъезжала к крыльцу, Поршень незаметно убегал за угол, будто бы по нужде. Снимал штаны, садился и ждал, пока ребята уедут, а потом жаловался: «Что ж вы меня бросили!..»
Володя тогда тоже начал хитрить: попросит шофера завести мотор или даже отъехать немного, а сам стоит, ждет. Поршень не вытерпит, выглянет из-за угла: уехали, мол, а Володя ему рукой машет — давай сюда! И тот надевал штаны и бежал к кузову. Причем никогда не обижался: бежал молча и затягивал ремень на ходу.
— А тут упорол такую штуку, — рассказывал Володя. — Пошел ночевать в деревню. Нашел там какую, что ли? И опоздал к утру. Мы уже на тросах мотаемся, распорки ставим, а он снизу руками машет, виноватится. Ну, залез тоже…
Как раз сегодня я видел, как они ставят эти распорки — металлические перекладинки между проводами одной фазы. Ставят их, чтобы в грозу и ветер провода не замкнулись. На высоте метров в двадцать бегут ребята по тросу, за другой держатся, а то и не держатся. Это не цирк, а работа: бегут, потому что хочется больше сделать, а не держаться — сподручнее.
— Идем втроем, каждый по своей фазе. Прошли один пролет, второй, оглянулся я: нет Поршня!.. Упал?.. Мы — обратно! Смотрим, а он, сволочь, ноги за трос заплел, лег на него, а голову на распорки положил — спит! Ты не поверишь, да мы и сами сперва глазам не поверили: самым натуральным образом спит! Это уж потом мы узнали: с вечера он выпил изрядно и вернулся с бутылкой; на земле, на виду ему похмеляться стыдно было, так он глотнул в воздухе, его и повело на сон… Взял я бинокль, смотрю, а у него монтажный пояс не зацеплен, а так, для вида, накинут на проводок. Что делать?! Крикнешь, со сна испугается — упадет. Веришь — нет, целый час с обоих сторон, чтоб равновесия больше было, мы вдвоем, шаг в шаг, как мухи, к нему по тросу шелестели! Дошли, за ворот взяли, он глаза этак мутненько приоткрыл и спрашивает: «А?.. Что?.. Работать надо?..» — вскочил и пошел дальше, распорки ставить. Хоть смейся, хоть плачь!..
Сейчас Володя смеется. Он невысокого роста, до синя загорелый.
Недавно прошел дождик, но слабый. Парит, и, как всегда это бывает в такую погоду, налетела мошка — занудливо ноет над ухом, жжется. Володя все равно без майки: привык… Уж очень складное у него тело, я бы сказал даже — веселое. Поневоле рассмеешься и сам.
Потом Володя сказал:
— И вот сейчас отпустил его на два дня в Братск, зубы вставлять. Уж четвертый идет, а его все нет.
— Слушай, Володя, зачем ты с ним цацкаешься? Выгнал бы — и все тут.
— Выгнал? Кого? — он искренне удивлен.
— Поршня. Сачок ведь!
— Ну, знаешь! Выгнать просто. Да и зачем? — Володя сдвинул черные свои брови, это очень не шло его круглому лицу. — Не сачок он, работать умеет, только вот гайки кой-где разболтаны…
Мы молчим. Он все еще хмурится.
Солнце как-то внезапно свалилось за огорожу тайги; на просеке, в завалах деревьев, раскорячливых сучьях сгустились тени, и сразу ушел куда-то близкий запах смолы, а из лесу, издали дохнуло сырой прелью.
Должно быть, сумрак этот помог Володе рассказывать дальше.
— А ты знаешь, — вдруг спросил он, — как однажды я сам чуть не смылся с ЛЭПа?.. Это еще на первой линии на Иркутск было, ну, помнишь, — эта знаменитая. Дошел я тогда не то что до точки — до восклицательного знака! Мы просеку рубили, так я уйду ото всех подальше, в траву сяду, березу обниму и плачу. И такая жалость к себе пронизывает, будто я сам как та береза, будто не сегодня — завтра срубят меня. До восклицательного знака дошел! Казалось: нет в мире ничего справедливого, один я, и никто мне во всю жизнь ласкового слова не скажет… Осень, дожди лупят, тайга кругом темная и каждый день одна и та же.
Тут, понимаешь, какое дело? В городе, на заводе можно и одному жизнь прособачить — все равно дружки найдутся, дом есть. А в тайге можно только артельно жить, чтоб всем вместе, во всем, в хорошем, да и в плохом, важно, чтоб всем вместе. Тут каждый для всех должен быть и другом, и братом, и сестрой-хозяйкой. А если этого нет, пиши — пропало.
Вот как мы на май: сговорились и гуляли не два дня, а четыре — кто на охоте, кто на рыбалке, а кто в городе, — зато сейчас, видишь, вкалываем от темна дотемна, сами себе нормы ставим.
А тогда как? Вся бригада — со школы, недоумки. А бригадир — Глотин ему фамилия, фамилия-то что надо! — тороватый мужичок попался! Так все обкрутит, что мы не поймем, где правда, где брехня. А сам и обсчитывал нас, и делил на любезных сердцу своему и нелюбезных. Один спит, другой топором машет, всякий вякало по-своему вякает. Веришь — нет, один раз в палатке окно разбили, неделю спорили, кому стекло вставлять, — так и заткнули тряпкой. А уж постель застилать, пол подмести — об этом думать забыли.
И дожди, дожди! Дорогу размыло, наш пикет самый дальний, не проехать, — бывало, и без жратвы сидели.
В общем, сговорились мы впятером смываться. Стали уже вещички потихоньку собирать, как вдруг, вечером приезжает на тракторе прораб.
— Вагин, есть такой?.. Телеграмма пришла. Завтра к тебе мать приезжает. Валяй на станцию.
Я, как услышал, сел на койку и зенками хлопаю, обалдуй обалдуем. Мать? За пять тыщ верст? Сюда? В эту дыру? Куросмех какой-то!
…Вагин рассказывает, а я никак не могу поверить, что когда-то был он таким вот. Строит Володя здесь, под Братском, уже четвертую ЛЭП. И лесорубом был, и бульдозеристом, и бетонщиком, и опоры ставил, а сейчас освоил новую профессию — монтажника. Все эти годы в тайге, но сумел кончить строительный техникум, стал одним из лучших бригадиров. Недавно его пробовали было назначить мастером, но он отказался: «Вот последнюю рабочую должность на ЛЭП изучу на своей шкуре, тогда, может, и пойду в начальники…» Нет, не могу я представить себе Володю каким-то растерянным жалким юнцом.
— Краем глаза вижу, — продолжает он, — ребята тоже растерялись, в глазах у них страх, самый настоящий страх. Мать приезжает! Мы и слово-то это который месяц только в матерках поминали!.. Но все это до меня вроде бы не доходит, а увидел я село свое Теплое — под Веневом, знаешь, на Тульщине? Двор, реденькая травка у крыльца, и мать сидит на крыльце и плачет. Это в тот день было, когда у нас телка пропала. Мы с сестрой без отца росли, туго жили. И вот купили телку, думали: направится жизнь, только бы зиму перебиться, пока телка подрастет. Рыженькая такая, с белой подпалиной на груди… Пошел я ее пасти, а сам увязался с пацанами раков ловить. И вот пропала телка. Пропала! Два дня мы по всем лесам, лугам бегали, как сквозь землю провалилась!.. Мать сидит на крыльце и плачет.
И вижу, как на картине: травку эту жухлую, плахи на крыльце, белые, выскобленные, толщиной в четверть — дом наш, наверно, лет сто назад ставили, — и босые ноги материны, малинником исцарапаны, синенькие жилки у пальцев, и сбоку — костяные наросты, вроде мозолей; от них она башмаки всегда на номер больше покупала… А я головы поднять не могу. Уж лучше бы она отхлестала меня или бы дрын какой взяла! Плачет, молчит… Из-за этой чертовой телки у меня, наверно, детство кончилось, — проговорил Володя и неожиданно рассмеялся.
Смех у него негромкий. Мы закурили. Огоньки сигарет помаргивали в темноте. Поодаль, у палатки, пышно горел костер, вокруг него по деревьям, кустам прыгали большие, веселые тени ребят. Бригада готовилась ужинать.
— Не скучно слушать? — спросил Володя. — Подожди, сейчас самое интересное начнется… Сижу я на койке, дурак дураком, а ребята, не сговариваясь, стали меня снаряжать. Один рубаху новую вытащил, другой — сапоги крепкие, третий штаны отдал, которые только на праздники надевал. Заметь: первый раз они какое-то дело вместе начали делать.
Ну, поехал я. Встретил. Стоит она на перроне и даже обнять меня не может: руки сумками, узелками заняты — варенья, соленья и прочее.
— Случилось что? — спрашиваю.
— Не пишешь ты, измучилась я, проведать приехала.
— А откуда деньги?
— Ты присылал, да и корову я продала — зачем она мне одной?
Сеструха моя в том году замуж в другое село вышла…
Сперва я отговаривал мать ехать в тайгу, в неустройство наше, поживем, мол, в поселке. Сам думаю: может, уехать с нею обратно? А она — ни в какую! Столько ехала и до конца не доехать?
Ну, двинулись.
Трактор кувыркается по колдобинам, ревет, не слыхать ничего, молчит мама.
Дождит, ветер, луна в тучах, как подвешенная, прыгает, и лес кругом сумной, густорослый. На душе у меня — сплошная тревога. Как увидит, думаю, житье наше — реву не оберешься. И почему-то стыдно мне перед ней.
К рассвету доехали. А ребята не спят. Встречать выбежали. Смотрю: приоделись все. Даже Глотин пиджачок однобортный надел, на три пуговицы застегнутый; в прорехи нижнюю рубаху видно, гря-язная… Смотрю дальше: рядом с палаткой — поленница дров наколотых, в окне — вместо тряпки стекло. Ну, думаю, да! И даже пол черти вымыли! Правда, на досках — разводы коричневые, по углам кудель паутинная, зато на столе — букет кедрача с шишками. Шишки большие, расперились, красивые!.. Мама каждому ладошку дает, знакомится, вроде бы довольная. И все-таки, как вошла в палатку, огляделась — расплакалась; «Ах вы милые! Как же вы так живете!..» Юбку подоткнула, давай полы перемывать, паутину выметать, печку растопила, тепло, сухо стало. Сели завтракать. Она нас домашностями угощает, а мы вроде бы и забыли, что бежать собирались, наперебой ей свое житье расхваливаем. И грибы-то, и ягоды, и охота, рябчиков столько — заелись (а у нас и ружья-то ни у кого нет). И работаем-то сколько хотим, без устатка — лафа!
Она все больше помалкивает, приглядывается.
В общем, поговорили, посидели, пошли работать. Ребята оставляли меня, а мне неловко: пошел с нами. Но, правда, они не очень оставляли-то, я сперва не понял почему.
Идем. Глотин рассказывает:
— Машка мне, значит, жалуется: «Ты за мотоциклом больше ухаживаешь, чем за мной». А я не таюсь, отвечаю: «Я за мотоциклом поухаживаю, так он меня повезет, а на бабе куда уедешь…»
Раньше нам такие разговоры его смешными казались, а тут как ожгло меня. «Ах ты гад!» — думаю…
Юрка Жоглин, дружок, подзывает меня, шепчет:
— Прораб нам вчера все выяснил: Глотин не поправде наряды закрывал. Что делать будем?..
Решили обдумать, не торопясь, — неудобно при маме скандал затевать. Да только не вышло этого. Стали мы лес валить, а Глотин сел на пенек и философствует:
— Трап наладим — перекурим. Перекурим — тачки смажем. Тачки смажем — перекурим. А перекурим — лягим спать…
У него много было таких вот блатных приговорочек. И тоже раньше они забавляли нас, а тут меня опять взорвало!
— Слушай, — говорю, — бугорок! Либо мы все уйдем, либо ты сматывайся из бригады. Хватит!
А он хохочет.
— Тю, малец! Ты шо, с гвоздя сорвался? Или при маменьке осмелел? Хто это мы?
Я не оглядываюсь, но спиной слышу: ребята все ко мне сгрудились. Рожа у Глотина скривилась, и глаза двоят, нас боятся. Но сам кричит:
— Валите, вы!.. — и дальше мат трехэтажный. — Работнички! Таких, как вы, еще два эшелона пришлют!..
Кто-то сзади меня за рукав дергает: брось, мол, все равно уезжать хотели.
В общем, смолчали мы. Но в душе-то еще волны бродят.
Вечером приходим к палатке. И что ты думаешь! Смотрим, вокруг нее, за деревья веревки натянуты, а на них все наше бельишко выстиранное висит: рубахи, кальсоны, портянки, майки — все! Это, значит, мама, никого не спросясь, сама чемоданчики, сундучки пораскрыла и все выстирала.
Я как взглянул — у меня все внутри перевернулось… Видать, и у ребят тоже, потому что они — разом! — к Глотину и продолжают тот, давешний разговор: никаких «или»! Уходи ты, а мы останемся.
Ну, сам посуди, как нам было уехать, если мама, старуха… Да что тут говорить!
Утром встали, первый снег выпал, белый, прозрачный. Тайга на солнце играет. А по просеке, по тому снегу черные следы в одиночку. Петляют как пьяные. Ушел Глотин…
Володя замолчал. Нас уже дважды звали ужинать. Он спросил:
— Пойдем, что ли?
— Ну, а дальше что? Потом что?
— А что потом? Пожила мама месяц у нас и уехала.
— А вы?
— Мы дальше лес рубили, — ответил Володя скучно, — до Братска дошли. Ребята меня бригадиром выбрали. Вот и все.
— Володя, а к чему ты все это мне рассказал?
— Как к чему? — удивился он моей непонятливости. — Ты говоришь: Поршня из бригады выгнать. Зачем? Он же — не Глотин… Выгнать просто…
Вот и весь наш разговор.
Ночью мне не спалось. Вокруг палатки стояла тайга, шепотно-ласковая. Я долго прислушивался к ее шорохам, к дыханью ребят на соседних койках. Почему-то вспомнилось, как несколько дней назад ночевал я в рабочем поселке, как хозяйка, женщина с широким русским лицом, возилась у печки и ругала кота:
— Ишь, можедомец, зажрался! Кашу не ест! Ступай в колхоз работать, дадут тебе дом, корову, будет и молоко, и мясо…
Вспомнилось, как старуха в ближнем селе сперва не хотела нам дать воды напиться и шофер дядя Вася с его нелепыми вопросами.
А может, и не такими уж нелепыми?.. В чем оно, таежное счастье?..
Все сплелось в голове, спуталось. Так ничего и не додумав, я заснул.
А утром на попутке вернулся Поршень, сухопарый и уже в годах мужичок, старше Володи Вагина лет на пять. Зубы он так и не вставил, и от этого улыбка у него была криворотая. Поршень долго, смешно рассказывал, как гоняли его из одной поликлиники в другую, какие там очереди, как попал, наконец, к врачу, но оказалось, что техник ушел в отпуск и что во всем Братске зубы можно вставлять только через месяц… Я все ждал: отругает его Володя или нет? Ругать он не стал, а только посмеялся над Поршнем и спросил:
— Ты куда свечи запасные от бензопилы дел? Обыскались мы, дров напилить нечем.
— Так они у меня под подушкой, в тряпочке завернуты Не догадались?
— Кто ж их знал!
— Ну, это сейчас! Это я мигом!..
Поршень, суетливо размахивая длинными руками, сбегал в палатку, принес свечи и минут через пять затарахтел пилой уже на просеке.
Звук был чистый, высокий, как небо над нами.