ЩЕНОК

Слабых, как рядно, рукавиц, выданных прорабам, хватило лишь на пару дней, и кожа на ладонях сперва покраснела, вздулась, лопнула едкими мозолями, а потом поржавела, прикоснешься к лицу — будто нестроганой деревяшкой.

Мы не неженки, нет, просто жизнь завзятых строителей приучила нас к технике более ласковой, чем лопата.

Но мы не отнекивались, когда поставили нас в эти треклятые котлованы, понимали: так всегда бывает в начале стройки. Вот выведем фундаменты, смонтируют на них дизели, дадут ток экскаваторам, кранам, буровым станкам, которые валяются сейчас мертвым хламом у входа в штольни, — нам и садиться на те машины.

Скорей бы! Мы уж все жданки проели.

И поэтому бередил всех в бригаде Мишка Бряков. Был он какой-то халявый: голова маленькая, лицо опойное, уши торчком, нательная рубаха без пуговиц, на ходу ноги приволакивает, пыль загребает. И в деле такой же разбродливый: лопату кинет и стоит, не то думает, не то дремлет, — глаза тусклые, не мигают.

Бригадир Василий Долгушин спрашивает:

— Что, Миш, тяжело? Небось опять вчера в чайхану забурился?

— Чего там, сто грамм всего и принял, — Мишка будто не замечает подковырки, садится прямо на землю. На босу ногу надеты резиновые тапки, щиколотки тонкие, жалкие.

— Я вчера в горы ходил, — он вздыхает. — Ох, горы ночью жуткие! Камни как зашуршат — сыпятся, сыпятся, эхо гукает: «Куда пришел!..» Звезды — с ладонь… А что, правда, у других звезд планеты с людьми есть? — вдруг спрашивает он и через минуту, уже лениво, отвечает сам себе: — Наверно, есть. Больно много их…

Горы и сейчас рядом. Задрали бурые покатые плечи к небу, поседевшему от жары. Жара во всем: в рыженькой чахлой траве на склонах, дымном асфальте дороги, по которой семенит с громадной вязанкой хвороста ишак, в усталых листьях чинары, в блеклом, как Мишкины глаза, мареве горизонта. И только ниже нас, над ущельем плавают голубоватые хлопья прохлады: там, невидимый, зло гудит Вахш.

В ночную смену барахлила бетономешалка, и самосвалы успели навалить поблизости гравия, песка вдоволь, полон и ларь с цементом — такое случается не часто, успевай шевелись. Четверо наверху, визжа лопатами по железу настила, загружают бункер. Бетономешалка, похожая на громадный самовар, то и дело, словно бы пар, изрыгает серую массу бетона, он валится по деревянному желобу в котлован. Котлован, глубокий, обширный, весь разбит на клетки витыми прутьями арматуры. Тут нужно месить, ровнять бетон ногами, лопатами — вибраторов нет. И если наверху какая-то тень от бетономешалки и от навеса, под которым механики монтируют по соседству очередной дизель, если там нет-нет, но набежит ветерок-залетка, то внизу воздух не движется, лучи солнца как будто бы давят на спину. Мы давно уже сняли с себя все, кроме трусиков, сапог и кепок, но пот заклеивает поры, телу нечем дышать, мышцы деревенеют, и только, преодолевая вязкую боль, можно еще заставить их двигаться. А бетон опять гремит по желобу, суматошно кричит моторист: «Эге-гей!» — посторонись, значит; мы шарахаемся в стороны, в узкие мышеловки арматуры, садня в кровь о ее проволоку голые плечи, но все равно не успеваем порой — клейкая масса шлепает прямо о спину, сваливается за голенища. И так, грязные, потные, злые, мечемся мы по дну котлована долго-долго, каждая минута — пытка. Но тут есть свой азарт, и он не позволяет нам просить пощады. Мы знаем: точно через час те четверо у бетономешалки спустятся вниз, а мы займем их место, и уж тогда-то наше им отыграется! Но они тоже знают это и мстят нам заранее, без продыха валят гравий в пасть бункера, бегом волокут носилки с цементом. Еще и кричат:

— Бери больше, кидай дальше! Отдыхай, пока летит!

А Мишка Бряков, раскособочась у кромки котлована, меланхолично бубнит:

— Градусов полста, наверно. А ночью я даже продрог, — и тычет пальцем вверх, в горы.

Долгушин интересуется:

— На кой ляд ты ночью-то туда поперся?

Долгушин сейчас тоже ничего не делает, сидит на камушке. Но его, бригадирово дело — закрывать наряды, с начальством ругаться, а главное — следить, чтобы у нас все было: и гравий, в песок, и цемент, и вода.

Сейчас все есть, пусть сидит.

— За дикобразами, — отвечает ему Мишка.

— А ружье где взял?

— Я так, без ружья, с мешком.

— С мешком?

— Они же в полную луну, как глухари, на тропу лезут. Подойдешь — за уши и в мешок.

Бригадир долго хохочет, широкое лицо его становится плоским. Из-под синей суконной кепки горошинами катит пот, но Долгушин никогда, даже в столовой, не снимает ее, стесняясь, должно быть, своей лысинки.

— За уши и в мешок?.. Ну да, шила и мыла, гладила и катала, пряла и лощила, а все языком!

— Языком! Сам-то ты лепетун! — обижается Мишка.

— Так где же дикобразы твои?

— А-а! — неопределенно мычит Мишка и отворачивается: скучно ему говорить с бригадиром. А тот, прохохотавшись, рассказывает: в прошлый выходной ездил с дружками на кабанов, загнали в тугаях матку и трех поросят. Он-то не врет. Долгушин мужик основательный, цепкий. Он и обличьем под стать характеру: присадистый, темный, толстые пальцы в растопырку — крабьи клешни.

Кто-то из нас не выдерживает, кричит:

— Эй, хватит вам болтанки болтать! Мишка, бери лопату!

Бряков нехотя поднимается, долго чешет пятерней спину и только потом подходит к куче гравия. Минут пять он старательно орудует лопатой, она у него скользит на крупных окатышах, и нет, чтоб отбросить их рукой в сторону, Мишка упорно тычет черенком. Жилистые ноги его напряглись, лопатки вздыбились, уши покраснели, и даже на них мелкими капельками роснится пот.

— Ну, скоро ль обед-то? — стонет он, и на лице его искреннее недоумение: зачем это его, Мишку Брякова, заставляют кидать чертов гравий?

Долгушин уходит. Говорит, что нужно к прорабу, но глаза юлят — значит, пошел домой. В кишлаке, в Нуреке, он выхлопотал себе кибитку с садом, брошенную прежним хозяином-таджиком, и целыми днями возится с деревьями. Что ж, за садом тоже уход нужен. Если что, найдем бригадира там.

С обеда Бряков часа на полтора опоздал, а вернулся о охапкой горных тюльпанов.

— Во, ребятки, принес вам. Гляко-сь, какие огнистые…

Выругав, мы загнали Мишку в котлован, там он и сопел до конца смены.

Цветы лежали в пыли, стебли побелели, алые лепестки сникли, скукожились. Уходя, Мишка даже не взглянул на них, хмурился, обиженно топырил губы.

Трудно было подолгу сердиться на него: какой-то он ушибленный, что ли?..

Однажды терпение наше лопнуло. Два дня Мишка прогулял. Видели его вдребезги пьяным в соседнем кишлаке. Он притащил в чайхану какого-то щенка, посадил его на стол и кормил супом из своей тарелки. Кто-то пытался протестовать, а Мишка кричал:

— По какому праву! Он что, хуже вас? Лучше!..

На третий день Бряков пришел в бригаду. За ним на шпагатике тащился щенок. Мишка молча сел на груду изляпанных бетоном опалубных досок, виноватясь, опустил глаза. Мы сдвинулись вокруг. Щенок испуганно жался к Мишкиной грязной ноге, был он совсем еще маленький, такой же лопоухий, костлявый, как и хозяин, коричневая шерстка дыбилась, коротышка хвоста повздрагивала.

— Щеночка привел? — с потайной злостью спросил Долгушин.

Мишка еле заметно дернул шпагатик, и щенок, вдруг привстав, выкатил глаза-пуговицы на бригадира и зарычал:

— Р-р-р!..

— Какого черта!..

Монолог бригадира был так же длинен, как и энергичен. Мишка же время от времени подергивал шпагат, и каждый раз щенок, оскалив острые, молочно-белые зубы, недобро рычал:

— Р-р-р!..

— Да заткни ты пасть этой твари! — выкрикнул Долгушин.

— Стограмм! Тихо! — строго сказал Мишка, щенок проныл что-то жалобное и улегся у его ног.

— Как?.. Как ты его назвал?

— Стограмм, — глаза Мишкины были невинны. Кто-то позади бригадира коротко хохотнул.

— Тьфу! — Долгушин сплюнул с отвращением. — Не нашел посрамнее имечка?.. Словом, вот мое окончательное постановление: катись из бригады к едреной бабушке!

— Я больше не буду, ребята, — тихо сказал Мишка.

— А-а! — Долгушин отошел в сторону.

Мы присели на доски, курили. Мишка упрямо молчал, словно бы свыкся уже с бригадировым решением. Щенок, сердито дрожа задней лапой, ловил блох на брюхе. Очень уж белые были у него зубы.

— Вымыть его надо.

Мишка молчал.

— Какой породы-то?

Мишка опять не ответил.

— Помесь дворняжки со шпицем, — буркнул Долгушин.

Молчание становилось недобрым. Наконец кто-то из нас хмуро сказал:

— Ты бы хоть извинился как следует.

— Я же сказал: не буду, — но опять в глазах его, кроме равнодушия к нам, ничего не было.

— Ох, и дурак ты! Дурак — уши холодные! Ну, выгоним мы тебя, пойдешь в другую бригаду — и оттуда выгонят. А дальше что?

Солнце за его спиной вышло из облаков, и уши Брякова засветились насквозь. Или покраснели?

— На другую стройку уеду.

— Да ты сколько их обошел, а все никуда не приклеился!

Он молчал.

— Пойми, Мишка, пропадешь так. Вое у тебя — наособицу. Вот и в общежитие не пошел, в какой-то хане угол снимаешь…

— Кто ему общежитие даст? — сказал Долгушин. — Люди по полгода ждут, а он тут всего два месяца.

Нам, должно быть, было бы легче, если бы Мишка оправдывался. Может, сгоряча и выгнали бы его. Но он, то ли понимая это, хитря, то ли действительно не находя себе оправдания, молчал, и это было как серпом по руке.

— У тебя хоть родственники-то есть?

— Есть.

— Кто?

— Отец.

— А он кто?

— Космические корабли строит.

— Что?!.

— Да брешет он, все брешет! А вы уши развесили, — Долгушин опять посунулся в круг. — Я вчера в отделе кадров про него все вызнал: никакого у него отца нет, сирота он, с войны еще, сызмальства́ — детдомовец. Он и родителей-то не помнит. Бряков — это по воспитателю фамилию дали.

И тут щенок сам, без подергивания, вскочил и зарычал на Долгушина:

— Р-р-р! — и даже притявкнул: — Ав-ав! — Коротыха хвост задиристо торчал кверху.

А Мишка вдруг ожесточился, впервые мы увидели в глазах его гнев.

— Вызнал, да? А я не вызнал, не нашел я отца, так что? Может, он и впрямь корабли строит, может космонавт он, откуда ты знаешь? Откуда?!

— Космонавт! — Долгушин захохотал. — С печки на полати летать.

— Обожди, бугор. Что ж ты сразу не сказал об этом?

— А что говорить? Отсевок какой-то! Выгнать — и все. Зачем нам его обрабатывать?

— Кому это «нам»?

— Ну, вам, — глаза бригадировы поскучнели.

— Нельзя его выгонять.

Надолго все замолчали. Молчал и Мишка. Молчал щенок.

Видать, Долгушин что-то понял, пробормотал:

— Черт с ним. Как хотите, — и ушел.

А Мишка, ни слова не говоря, встал, потащил за собой щенка, привязал его к станине дизеля и полез по арматуре в котлован. Впервые он не шаркал ногами, спешил, но была в движениях его какая-то суетливая угодливость. И должно быть, поэтому нам было стыдно за него, молча мы разбрелись по своим местам.

Весь день Мишка работал внизу. Ворочал лопатой, месил ногами бугры, под глазами его легли тени, а когда упирался черенком, ноги напрягались до такой истовой худобы, что казалось, вот-вот порвутся жилы у щиколоток. Мы менялись, работали то рядом с ним, то наверху, у бетономешалки, а Мишка так и оставался в котловане. Мы и не звали его с собой: пусть упирается, коли ему от этого легче. К вечеру Мишка совсем выдохся, ежеминутно срывался ногами с прутьев арматуры в бетон, увязал в нем, а когда моторист кричал свое предостерегающее «Эгей!», не отбегал от желоба, а только выпрямлялся, дышал, скаля редкие зубы; ошметки бетона шлепались ему о спину, и кожа на ней подергивалась, как у лошади от паутов.

Стограмм лежал на боку, прижавшись к дизелю, тень от машины была короткой, лапы щенка торчали на солнце. Вернувшись с обеда, мы принесли ему две порции котлет с вермишелью, он жадно съел все и потом долго еще вылизывал застывшие крохи жира с миски, благодарно поглядывал на нас влажными темными глазами. Набив пузо, щенок лег на спину и смешно задрал кверху игрушечно-пухлые лапы.

Так он и прижился в бригаде, прижилась и кличка его — Стограмм. Бряков уже не привязывал его, щенок бегал по площадке, деловито обнюхивая обрезки досок, камни, был он добродушный и глупый. Когда кто-то из нас, навалившись на лопату, скользил ногами по железному настилу у бетономешалки, Стограмм думал, что это с ним заигрывают, и щекотно кусал нас сзади за икры.

В двенадцать и четыре за нами приходила дежурка, чтобы отвезти в поселок, на обед и домой. Стограмм научился сам, как кошка, взбираться по ступенькам, приваренным к заднему борту, и, если мы задерживались у котлована, требовательно и удивленно лаял из кузова. Ездил он всегда на руках у Брякова, пряча в его животе нос от встречного тугого ветра. Сердился Стограмм в трех случаях: когда землекопы, которые неподалеку рыли еще один котлован, приходили стащить у нас совковые лопаты (их не хватало вечно!), когда по шоссе мимо проползали груженые «двадцатипятки» (два первых двадцатипятитонных самосвала на днях пришли на стройку и, видимо, подавляли оценка своей громадностью) и когда на площадке появлялся Долгушин.

На землекопов щенок лаял звонко и коротко, на «двадцатипятки» — заливисто, победно, ведь они, эти железные, урчащие великаны, каждый раз убегали от него по шоссе.

Увидев Долгушина, Стограмм забивался куда-нибудь в угол, шерсть на холке его дыбилась, он рычал угрожающе и изредка взвизгивал, словно бы побаиваясь бригадира. Нас это забавляло, а Долгушин старался не замечать щенка.

Что-то странное делалось с Бряковым. Стал он раздумчивым. Хотя и работал теперь без понукания, но нет-нет встанет как жердь посреди площадки, смотрит в землю, а глаза — пустые. Окликнешь — не слышит. Однажды так вот чуть было не наехал на него самосвал.

Щенка Мишка кормил, пожалуй, лучше чем самого себя, и через день купал в Вахше. Стограмм выправился, стал гладким, из коричневого — вроде бы розовым и от хозяина не отходил ни на шаг, а если уж отлучался куда Мишка один, то потом, когда возвращался, Стограмм не знал, как избыть радость, носился прижав уши, вокруг котлована, с маху кидался Брякову в ноги.

И ударился Мишка в воспоминания. К месту, не к месту рассказывал, как мальчонкой ездил зайцем на поездах, про детдом, как наставник их, тоже Бряков, учил ребят резать из дерева ложки и бил их по лбу этими ложками, про тайгу, как однажды заплутал в ней…

Или же подкинет какой-нибудь вопросик:

— Почему у одних людей дети умными родятся, а у других глупыми? Вот в школе никак я алгебру одолеть не мог…

— Слышал я, один профессор собакам пятую ногу прививал. Я бы этого профессора в тюрьму посадил, верно?..

Разговоры такие велись на перекурах. Любили мы эти минуты. Лежишь под навесом, на прогретой земле, тело блаженно поламывает, будто лопаются под кожей пузырьки воздуха, и с ними отлетает усталость. Ни о чем не хочется думать, а пуще всего — о том, что через четверть часа надо опять браться за лопату. Впрочем, иногда перекуры затягивались: запозднятся шоферы с гравием, цементом, водовод где-то лопнет — и лежи, загорай. А Мишка рассказывает:

— С голодухи после войны даже попрошайничать начал, как нищий. В трамваях. В трамваях лучше: люди не спешат никуда. И нарвался на лысого такого дядьку. Стоит, газеткой шуршит, очкарик, а потом оглянулся и за руку меня — цоп! «Ну-ка, пойдем!» Вылезли на остановке, меня колотит с испугу, а он руку не отпускает. И привел к себе домой. Квартира — я таких и не видел никогда: пять, что ли, или шесть комнат, прихожая, гостиная, детская, спальня, кухня, а одна даже и не знаю зачем. Шесть человек их живут: старики, он с женой и дети, две девочки, Леночка и Лелечка. Такие смешные девчонки! Потом они меня все заставляли через веревочку прыгать, слова какие-то придумывать, на рояле играли… А сам — ничего, никаких моралей не читал, посадил обедать. Чудак!.. Я потом к ним зачастил, они меня даже одного в квартире оставляли — тащи что хошь, а не хотелось. Они меня Мишукой Налымовым звали. Кто такой Налымов, не знаете?..

Бряков рассказывал, и лицо его, похожее на хорьковую мордочку, преображалось: резкие черты сглаживались, бродила у губ слабая улыбка.

— Эй, чего сидите?! — от шоссе, с бугра, к нам быстро шагал Долгушин. Лицо его было красно, на лоб из-под кепки катили горошины пота. — Чего сидите! Начальство вон к нам идет с прорабом. А ну, давайте — в котлован!

Вдалеке по шоссе шли двое: начальник строительства и прораб. Мы как раз сегодня кончили один фундамент и перебрались на следующий, только начали класть бетон, как кончился гравий.

— Гравия нету, Петрович.

— А это что? Что? — сучил рукою Долгушин, тыркал пятерней на жалкую кучку, которой не хватило бы и на два замеса. — Бери лопаты, начальство же! Как не поймете? Что они скажут?

— Мы что, для начальства работаем?

Лицо бригадирово вдруг побагровело, маленькие коричневые глазки выкатились, он заорал:

— А ну, кончай разговаривать! Сейчас же работать!

Первый раз Долгушин кричал на нас, и, должно быть, ему это не спустилось бы, но неловко нам было при посторонних заводить ссору — мы молча полезли в котловая. А Стограмм изошелся в лае.

— Цыц, ты! — прикрикнул на него Мишка, и щенок, недовольно урча, улегся в тень.

Начальник стройки осмотрел готовый фундамент, велел засылать его мокрыми опилками и ушел. А мы еще с полчаса, пока не привезли гравий, с бесцельной ленью тыкались по котловану, лопатили и без того утрамбованный бетон.

До конца дня Долгушин сидел под навесом и нудил: нет, мол, в бригаде ни одного путного бетонщика, надоело ругаться с экскаваторщиком и шоферами, вообще на стройке не поймешь, что творится, и, может быть, в такую жару наш новый фундамент перегреется… А жара сгустила воздух, нечем было дышать, и руки двигались будто бы в вязком студне. Как назло, самосвалы с гравием зачастили один за другим, визжал натужно барабан мешалки, бетон сплошным потоком, чавкая, валил в котлован. Кровь назойливо, как комары, звенела в висках, но мы упрямо, зло продолжали ворочать лопатами. А Долгушин нудел… Перегреется бетон… Взял бы и притащил опилок, полил их из шланга — дело-то чепуховое. Почему должны вкалывать одни мы? Почему он сидит?

В четыре мы уехали. Укрывать фундамент остался один Мишка Бряков — он сам вызвался. И с ним — Стограмм. Бригадир тоже шлялся еще по площадке.

Напрасно мы их оставили одних. Но кто мог знать, что случится дальше?

На другое утро Мишка на работу не вышел. И на следующее — тоже. Все мы жили в другом кишлаке и не знали, что думать, как вдруг шофер самосвала рассказал нам: видел вчера вашего Мишку в чайхане пьяным; опять он пытался кормить щенка за общим столом и опять кричал: «По какому праву! Он что хуже вас? Лучше!..»

Долгушин торжествовал, доказывал:

— Что я говорил? Из жука птица никогда не получится! Теперь-то уж мы его в два счета вытурим, — и смеялся.

Мы молчали. А вечером пошли разыскивать Брякова. Нашли мы его в хане — глиняном кособоком домушке. Нечесаный, еще полупьяный, он лежал на полу и, тараща пустые глаза, бормотал:

— Стограмм украли… Украли Стограмм…

Пришлось прополоскать Брякова в Вахше, чтобы пришел он в себя.

И вот что вызналось.

В тот вечер Мишка таскал опилки, Долгушин стоял рядом, ворчал, и тут вдруг Стограмм опять залаял на него. Долгушин с маху, ногой поднял щенка высоко в воздух, и тот перевернувшись, упал в котлован; упал на прут арматуры, еще перевернулся и плюхнулся в месиво бетона. Он визжал так пронзительно, что Мишка, даже не обругав бригадира, бросился вниз. Долгушин ушел. Мишка долго еще отмывал щенка от серого цементного клея.

Под утро, пьяный Бряков не слышал, как Стограмм выбрался из комнаты на улицу, а там кто-то унес его.

Нам не хотелось этому верить: может, спьяну Бряков придумал такое? И мы направились к бригадиру.

Долгушин пропалывал траву в саду. Он не заметил, как мы подошли, и только когда кто-то, навалившись грудью на изгородь, хряпнул жердиной, — оглянулся. Руки у него были в земле, он машинально отряхнул их, спросил:

— Вы что, ребята?

Мы молчали. И тут вдруг глаза Долгушина размывчато юркнули в сторону, он сгреб с головы неизменную свою кепку и вытер подкладкой лицо. Волосы на розовом черепе были редкие, слипшиеся. Долгушин опять опросил:

— Что вы, ребята? — и наконец взглянул на нас, взгляд его прыгал с одного лица на другое.

Нам уже можно было ничего не объяснять: все ясно.

— А я вот… Траву рву. Зарос больно сад, — сказал Долгушин и умолк.

Сквозь тяжелую душную зелень деревьев желтели мячики яблок. Небо над далекими снежными вершинами гор казалось дымным.

Что мы могли сказать Долгушину, что спросить?.. Зачем он холит этот сад? Почему-то обидным казалось в ту минуту, что он — он! — и дергает траву. Зачем считает себя человеком, рабочим? Зачем, по какому праву украл Долгушин частицу нашей доброты?

Мы молчали. Наконец один из нас нашел нужные слова:

— Знаешь, Долгушин, уходи-ка ты из бригады по-доброму, не нужен ты нам.

Он еще пытался объясниться, но мы ушли.

Дорожная пыль ручьями текла из-под ног. Кто-то сплюнул, сказал:

— Какая здесь пыль едкая, зараза. Насквозь штанины пропитывает. И все как-то пятнами.

…Через неделю Долгушин перевелся к сантехникам, и мы выбрали другого бригадира. Мишка Бряков по-прежнему с нами. А щенка, хотя и обшарили все окрестные кишлаки, мы так и не нашли.

Загрузка...