— Я же сказала, что видела издалека, — проговорила она спустя минуту тяжелого молчания. — Не могу сказать с полной уверенностью, кто был подле твоей невесты… подле той барышни в тот день.
Дмитриевский еще какое-то время смотрел в глаза Амели, а потом горько усмехнулся.
— Только вот ведь какая ирония… Ты едва ли ответишь, даже будь то действительно Василь, — с легкой грустью произнес он, отпуская ее руки. — Я на миг позабыл, что он близок тебе…
— Что с того, ежели твоя невеста увлеклась Василем? Ты ведь знаешь, им легко плениться. Он без особых усилий очаровывает любую особу женского пола. И все же я уверена, что Василий Андреевич никогда бы не пошел против тебя.
— Ужели? — иронично осведомился Александр. — Незадолго до твоего приезда в Заозерное, он именно так и поступил. Впрочем, хватит о том! Не желаю говорить ни о Василе, ни о… о другом.
Он обхватил лицо Амели ладонями, притянул к себе и коснулся лба быстрым поцелуем. После чего с улыбкой проговорил:
— Благодарю, что приехала ко мне, ma Belle Voix. Теперь отдыхай. Ты, должно быть, устала с дороги. Нынче я не побеспокою тебя…
Молодая женщина даже не успела ничего ответить, как Александр резко развернулся и вышел вон. В передней тут же послышался шум: лакеи заносили в дом багаж. Амели опустилась в кресло и рассеянно наблюдала за суматохой, извечно сопровождавшей приезды и отъезды. Она до сих пор ощущала на лбу мимолетный поцелуй Александра и думала о том, что не ошиблась в своих предположениях: точка невозврата в их отношениях была пройдена еще этой зимой.
Амели знала Александра и Василя с детства. Тогда еще Алена, дочка одной из белошвеек Заозерного, она тайком наблюдала за обитателями усадьбы, особенно за барчуками и барыней, первой женой графа Дмитриевского. Девочку восхищала эта красивая высокая женщина в светлых платьях, обожавшая музицировать и петь. Даже на прогулках графиня частенько пела в полный голос романсы. Алена слушала внимательно и выучила все до единого. Тайком убегая в лес, она громко распевала их, запрокидывая личико к небу, видневшемуся меж верхушек деревьев.
Но однажды девочка осмелела настолько, что присоединила свой голос к голосу графини, когда в беседке за вечерним чаем та решила спеть acapello один из романсов Сумарокова. Впервые маленькая Алена пела на публике, пусть и прячась в кустах за беседкой. И чувствовала себя при этом так, будто у нее за спиной выросли крылья, и она вот-вот воспарит к небесам. Голос ее становился все громче и увереннее, и завороженная его звуком, что так красиво вторил голосу графини, она пропустила момент, когда барыня замолчала. Опомнилась Алена лишь тогда, когда ее вытащили из укрытия сильные руки лакея на обозрение удивленным господам. Девочка обмерла от страха, думая, что ее строго накажут за своеволие. Но графиня вдруг восторженно захлопала в ладоши, заливаясь радостным смехом:
— Charmante! О, Nicolas, c'est charmante! Elle est tres talentueuse! O, Nicolas![266]
Алена тогда не поняла ни слова из того, что сказала барыня, и о чем после говорили друг другу господа. Но к матери она вернулась только до конца лета. В сентябре хозяева собрались в Петербург, где Александру, их единственному за столько лет брака сыну, предстояло поступить на обучение в Пажеский корпус. И перепуганную Алену взяли с собой.
Ехать пришлось в одной карете с господами. Девочке было страшно, хотелось плакать, но она не проронила ни слезинки. Сидела почти всю дорогу прямо, словно жердь проглотила, под пристальным усмехающимся взглядом молодого барчука. Даже на мать не взглянула, что бежала возле барской кареты, желая в последний раз поймать взгляд дочери. Знала бы Алена тогда, что более им встретиться не доведется. Через два года белошвейка сгорит от грудной и упокоится на сельском кладбище.
С того самого дня, как Алена решилась подпеть графине, ее судьба совершила крутой поворот. По приезде в Петербург девочку несколько раз прослушали какие-то важные господа. Сперва — Нарышкин, приехавший с визитом к графине после ее записки, а затем и господин Кавос, ставший впоследствии ее преподавателем.
— Не бриллиант, — сказал тогда Кавос графине. — Но после искусной огранки засверкает, помяните мое слово!
Через неделю Алену определили на обучение в театральную школу, и она покинула дом Дмитриевских. Первое время девочку навещала графиня, приезжавшая в Петербург на время сезона. А после и этих редких визитов не станет, ведь в 1811 году мать Александра скончается в родах.
Кавос выпустил на сцену шестнадцатилетнюю Алену в 1817 году, доверив ей маленькую роль в двух актах премьерного спектакля. В тот день наивная крестьянская девочка Алена из тверских земель умерла, а вместо нее на свет явилась Амели, ставшая впоследствии Belle Voix de Moscou. Именно в Москву она переехала спустя год, движимая честолюбивыми мечтами стать госпожой, так похожей на графиню Дмитриевскую.
В столице, как известно, пробиться тяжело, а вот в Москве она стала первой. Ее боготворили поклонники, а литераторы вознесли на пьедестал в своих одах и стансах. Здесь она получила все, о чем когда-то мечтала. Стала первой! Она творила свою судьбу, не оборачиваясь и не прислушиваясь ни к кому.
А потом… Потом на одном из ужинов после очередной триумфальной премьеры ей представили Василя, как «подающего надежды литератора». Именно Василь позднее свел ее и Александра, прибывшего в Москву уже кавалергардом в свите императора Александра Павловича…
И все изменилось в одночасье. Ради Александра Амели отвергла всех своих поклонников, заслужив ироничное прозвище Un femme fidele[267]. Ради него стала отказываться от ролей и даже всерьез подумывала об уходе из театра и возвращении в Петербург. Она полюбила Александра без памяти, не обращая внимания ни на чьи напоминания о пропасти, что лежала меж ними, и даже на сделанное им однажды признание, что он испытывает к ней совсем не те чувства, коих она заслуживает. Тогда они расстались впервые, полагая, что навсегда.
Грешно признаться, но Амели вовсе не огорчилась, узнав через некоторое время о безвременной кончине супруги Александра. Больше ее потрясло, как после этого он медленно, но верно принялся разрушать свою жизнь. Пьяные кутежи, безумные выходки, резкие слова часто приводили Дмитриевского к барьеру и заканчивались гауптвахтой, а однажды даже ссылкой в Малороссию.
Сущее безумие, но Амели тогда вдруг сорвалась из Москвы, уверяя всех, что желает посетить Одессу и впервые в жизни увидеть море. До Одессы в итоге она так и не доехала, задержавшись по пути в одном губернском городе, где квартировал полк Александра. «Compagne de ma vie»[268] — называл ее Дмитриевский. И она действительно стала его спутницей, его ангелом-хранителем, его другом. Именно другом. Потому что в те дни в Малороссии Александр откровенно провел меж ними черту, за которую ей так и не удалось перешагнуть.
В итоге Амели все-таки уехала, и их пути не пересекались долгое время. Она снова пела в Москве, а Александр все же вернулся в гвардию, а значит, в Петербург. Им довелось увидеться лишь в конце 1825 года в Заозерном. Узнав о приговоре Дмитриевскому, а также о несчастьях в его семье, Амели снова бросила сцену и приехала в имение, чтобы верной compagne de ma vie остаться с ним на долгих четыре года. Большего она уже не ждала, как и призналась ему в откровенном разговоре через несколько дней после приезда.
— Я мертв в душе, — говорил ей тогда Александр. — Ничего не чувствую и вряд ли когда смогу. Ты не заслуживаешь такого, ma chère. Ты должна быть любимой… нет, даже не так. Ты должна быть обожаемой! Иного и быть не может…
— Я нужна тебе. И поэтому я остаюсь, — твердо возразила она тогда и первая поцеловала его, начиная тем самым долгую череду дней и ночей, проведенных вместе.
Но страх потерять эти хрупкие отношения ни на миг не покидал Амели. Она так ждала этого момента, что тут же поняла, когда тот настал. Волнение, которое молодая женщина заметила в один из зимних вечеров в движениях и голосе Александра, можно было списать на прошедшую днем охоту. Но каким-то истинно женским чутьем Амели разгадала, что не только удачный гон был тому виной. Александр менялся с каждым днем. В линии его рта исчезла жесткость. Глаза блестели, словно от возбуждения. И он улыбался! Не привычной улыбкой уголком рта, а широко и открыто, как прежде, еще до брака с mademoiselle Дубровиной.
Он стремительно становился прежним: тем Дмитриевским, что залезал на верхушку яблони, чтобы достать самое спелое яблоко и тем самым произвести на нее впечатление; тем, что на ходу запрыгивал в ее коляску, когда она выезжала на прогулки; тем, что однажды влез в окно ее спальни на третьем этаже особняка, пройдя по тонкому карнизу, после чего она окончательно покорилась его желаниям и напору.
И осознание этих перемен отдавалось горечью при всей радости, что чувствовала за него Амели. Ведь для нее это означало только одно — скоро ей не будет места в жизни Александра. И потому она ничуть не удивилась, когда в один из редких и таких коротких визитов Дмитриевский взял ее руки в свои ладони и мягко начал говорить о том, что весьма ценит ее расположение и заботу о нем, что ему безумно дороги их отношения, но…
— Ты сделал предложение той барышне, — докончила за него Амели, видя, как тяжело ему подбирать слова. — Я рада, что это свершилось. И рада, что ты счастлив, что твое сердце ожило…
— Это не так, — возразил ей тогда Александр, и на лицо его тут же набежала странная тень. — Все совсем не так…
— Это ты так думаешь, mon cher compagnon, — улыбнулась она радостно, хотя душа ее разрывалась от горя. — Я рада, что это свершилось. И уеду тотчас после оглашения…
— Я не гоню тебя, — поспешно заверил ее Александр. — Ты вольна уехать, когда пожелаешь. Но бывать здесь с визитами я более не стану.
— Я понимаю, — кивнула Амели. — Ежели позволишь, я задержусь на несколько дней. С могилой матери прощусь…
Но уехать в указанный срок не вышло: наступила оттепель, дороги превратились в непролазную грязь. И Дмитриевский прислал записку, чтобы она и думать не смела пускаться в путь по такому бездорожью. «Путешествие ныне представляется мне неразумным, потому прошу тебя задержаться. По такой распутице недолго застрять где-нибудь в полях. А одинокой путешественнице это было бы весьма нежелательно…»
С того самого дня, как Александр сообщил о своем решении жениться, Амели его больше не видела. И нынче пребывала в ужасе от тех перемен, что случились с ним за столь короткое время. Из него словно вынули душу. Как тогда, после смерти жены. И меж ними тоже многое переменилось. Амели полагала, что Александр впервые позвал ее, потому что она нужна ему как женщина. Но теперь, после его поцелуя, поняла, что это не так. Ранее он никогда не оставлял ее в ночь после приезда в одиночестве. «С его-то горячей кровью», — горько усмехнулась Амели. И ранее он никогда не целовал ее в лоб на прощание…
Compagne de la vie. По-иному и быть не могло. Но даже их прежние отношения нынче переменились, как и сам Александр. И ее весьма занимала причина подобных перемен. Едва ли побег невесты и ее возможная связь с другим могли так опустошить этого сильного мужчину.
Следующим вечером Амели внимательно наблюдала за ним во время ужина, аккуратно вела разговор и подмечала каждую эмоцию на его лице. И ужасалась тому, что поселилось нынче в груди Александра — ярость и ненависть. Жгучий клубок из ядовитых чувств… Но это только разжигало ее любопытство.
А он весь вечер задавал и задавал вопросы, тоже пытаясь ее подловить. Перескакивал с темы на тему, чтобы застать врасплох и понять, не обманула ли она его, утверждая, что толком не разглядела спутника его невесты на Иоанна Лествичника.
— Что за горячее желание узнать его имя? — в конце ужина напрямую спросила Амели. — Что будет, коли ты узнаешь его?
— Он умрет, — равнодушно пожал плечами Александр, но она видела пламя, мелькнувшее в его глазах, и не поверила этому равнодушию.
— Если эти двое любят друг друга, то допускаю, что они могли обвенчаться, покинув границы Заозерного. Ты готов взять на себя такой грех: разлучить мужа и жену? Разрушить своей местью чужое счастье? Я полагала, ты не настолько жестокосерден. Не ты ли когда-то говорил, что любовь нельзя подчинить никому и ничему? Что это единственное чувство, на которое не накинуть сеть… Быть может, не стоит множить свои грехи? Прости им эту слабость… и отпусти их…
— Значит, все-таки Василь, — с усмешкой прервал ее Александр. — Иначе ты бы не вступилась столь горячо… И не уверяй, что лишь о душе моей печешься.
— Никогда прежде не замечала в тебе подобной мстительности, — проговорила Амели и осеклась под тяжелым взглядом своего собеседника.
Более эту тему они не поднимали. Ужин завершили, мирно беседуя. Говорили даже о политике, о гибели русского посланника в Персии, о вестях с русско-турецкого фронта. Светские новости мало интересовали Дмитриевского, навсегда отринувшего от себя прошлую жизнь. А вот о военных событиях он жаждал услышать как можно больше, до сих пор переживая, что его прошение о восстановлении в армии и последующем направлении на войну между Россией и Оттоманской империей было отвергнуто царем.
В тот вечер Александр остался на ночь, но не было в том и намека на их прошлые отношения. Амели заметила, как он смотрел из-за занавесей балдахина, когда она распускала свои длинные волосы цвета темного шоколада. Поймала его взгляд в зеркальном отражении и сердцем вдруг разгадала, что видит он сейчас в зеркале совсем иное лицо. И что-то такое было в том взгляде… Нет, не простой побег из-под венца случился на Красную горку, она чувствовала это. Но открывать свою душу Александр никогда не спешил… И Амели уже не верила, что сможет ему помочь и на этот раз.
Все было иначе в это лето. «Как дешевая постановка», — с горечью думала Амели. Со стороны могло показаться, что все у них по-прежнему: Дмитриевский приходил в ее флигель трижды в неделю, после ужина оставался на ночь, а на рассвете возвращался в усадебный дом. Но это было лишь подобие прежнего Александра: он вспыхивал, словно порох, на любое замечание, горячился, когда Амели пыталась намеками вывести его на откровенность.
А ведь зимой 1826 года это сработало… Получив злосчастное письмо о смерти Михаила в полку, Александр вдруг разговорился, выплеснув всю боль от потери близких — брата, отца, друга. Да, он не стал мягче или дружелюбнее с того дня, но Амели видела, что не было более той тяжести, что давила его к земле. А нынче…
Александр же прекрасно видел все уловки Амели. Отец Феодор верно говорил — исповедь помогала облегчить груз на душе, он помнил это еще по прежним дням. Но нынче мысль о том, чтобы открыться кому-нибудь, обжигала. Никому он не мог рассказать о случившемся — ни Борису, от которого с момента отъезда получал лишь скупые отчеты, ни своей верной Амели. Он пробовал как-то написать Головнину, но вспомнил о том, как уже однажды написал, поддавшись порыву, другую исповедь, и рука сама скомкала лист бумаги.
Признать свою слабость для него было чем-то совершенно невозможным. А еще очень тягостно было признавать, что его отчаянная просьба, отправленная Амели, оказалась ошибкой. Не помогло ему, как ранее, ее присутствие. Не внесло покоя в его душу ее тепло и внимание, а их совместные ночи растравили только сильнее. По прошествии нескольких летних недель к не оставляющим его переживаниям добавилось привычное чувство вины. Вины перед Амели, в глазах которой он легко читал грусть и разочарование, несмотря на все ее старания скрыть их. Вины перед Лиди, с которой иногда встречался в церкви на праздники и на верховых прогулках по окрестностям. Девушка всегда смотрела на него с такой тоской в глазах, а уголки губ ее дрожали, словно она с трудом сдерживает рыдание. В каждом вздохе, каждом движении рук, каждом наклоне головы Александр чувствовал ее боль, и снова возникало сожаление, что он не мог поступить иначе. И снова возвращались мысли, что, быть может, он действительно все это заслужил, что он и вправду Чудовище, погубившее всех, кто был ему близок, причиняющее боль всем, кто его любит. Верно, прав Василь, называвший его la Bête, прав во всем?
Подозрения Дмитриевского подтвердились в начале сентября. Когда случайно обнаружил, что за его спиной ведется активная переписка Амели и petite cousin, не смевшего даже носа показать в эти месяцы в имение. Александр первым встретил человека, посланного в уезд за почтой, и потому в его руки попали два конверта, подписанные знакомым почерком. И тут же ему признались, что барыня из флигеля получает по три письма за месяц и ровно столько же отправляет обратно.
Едва утихший огонь снова вспыхнул жарким пламенем. Память в который раз услужливо напомнила слова и поступки, указывающие на вину Василя. Разум попытался было возразить, что уж слишком покоен нынче его кузен. Сперва прибыл в Москву, после уехал в имение друзей под Тулу — в общем, продолжал, казалось, вести свой привычный праздный образ жизни. «Он любит ее без памяти», — уверяла Александра Софья Петровна, и он чувствовал, что это правда. Тогда разве поступал бы так любящий столь сильно мужчина? С другой стороны, Василь мог догадываться, что Александр пустил по его следу людей, так что… И разум тут же умолк, уступая новой волне ярости и ненависти.
За сцену, случившуюся позднее во флигеле, Александр потом еще долго будет испытывать жгучий стыд. Он ворвался туда, как безумный, желая раз и навсегда узнать правду. К чувствам, разрывающим грудь, примешивалась еще и горечь оттого, что Амели предала его. Единственная женщина, которой он бы смело доверил свою душу и жизнь.
Амели сначала растерялась, не понимая причины его гнева.
— Ты удивляешь меня, — попыталась она оправдаться перед Александром. — Мы и ранее вели с ним переписку, вспомни! И никогда ты не был так зол из-за того. Теперь, видя то, что вижу ныне, я понимаю, почему он просил ничего не говорить тебе о его письмах.
— О чем вы пишете друг другу, ma chère amie? — рявкнул Александр, и она, испугавшись этого рыка, метнулась к бюро и принесла ему и письма, и пакет, который обещалась передать Пульхерии Александровне.
— Ты опустишься до того, чтобы читать чужие письма? — спросила с издевкой, буквально бросая их ему в руки. — Что же, читай! У меня нет от тебя тайн. Moucharde![269] Так обо мне ты еще не думал! Уж лучше putain[270], чем moucharde!
Но Дмитриевский даже не попытался поймать брошенные ему письма, и они, ударив его в грудь, упали на пол. Он недовольно поморщился при грубых словах Амели. Они больно царапнули его сознание, даже ярость несколько поугасла.
— Вижу, ты превосходно овладела французским за эти годы. Отменный словесный запас, поздравляю!
— У меня были хорошие учителя, mon cher! — тяжело дыша от злости, парировала Амели. Прошелестев кружевным капотом, опустилась в кресло перед зеркалом и принялась резкими движениями расчесывать волосы.
После минуты молчаливого наблюдения за ней в отражении зеркала Александр вдруг почувствовал себя виноватым. Ее слова напомнили ему о том, какой нынче была ее жизнь, и о том, какую роль сыграл в этом не только он, но и вся семья Дмитриевских. Он опустился на корточки и стал собирать письма, ворохом рассыпавшиеся на ковре. Но внезапно взгляд его выхватил одну фразу: «Убеди его в том, что он поступает неверно. Он должен понять, что значила для него la Belle. Так будет лучше…»
И снова обжигающим жаром полыхнуло в груди от проснувшихся подозрений. Александр не видел окончания фразы — уголок одного из писем закрывал его от взгляда. Он чуть было не развернул письмо, чтобы прочитать, но вовремя поймал в зеркале пристальный взгляд Амели. Быстро сложил письма в одну стопку, стараясь не показать стыда, от которого, как ему казалось, запылали уши. Ему, Дмитриевскому, читать чужие письма! Господи, до чего он дошел? Что с ним сталось?
— Прости меня, — Александр аккуратно положил письма на край кровати, а потом шагнул к Амели и поцеловал ее в макушку. — Прости…
Прежде чем он успел отстраниться, Амели поймала его руку.
— Василий Андреевич беспокоится о тебе. Оттого в переписке имя твое. Он же кровь родная, не чужой…
— Это он был у грота? — как-то отстраненно спросил Александр, словно его уже не волновал ее ответ.
Амели некоторое время смотрела в его глаза, а потом сказала:
— Подумай сам. Коли он тогда был у грота, к чему ему печься о том, чтобы ты разыскал свою бывшую нареченную?
— А ежели я скажу, что есть причины? — Александр криво улыбнулся. Мысль о том, что Василь так и не нашел Лизу вдруг согрела приятным теплом, но и заставила встревожиться.
— Что, ежели ему крайне необходимо, чтобы я отыскал ее и, вновь поддавшись чарам, повел под венец? Чтобы она стала моей женой. Чтобы получила все, чем я владею. Чтобы после передать все это через право наследования своему супругу.
— Я тебе не понимаю… — рассеянно проговорила Амели. — Какому супругу?
— Тому, кто займет мое место, когда покину этот суетный мир. А покинуть его я должен вскорости после венчания с дивной Belle, как он ее называет.
Удивленно распахнув глаза, Амели взглянула на Дмитриевского, завороженная его вкрадчивым шепотом. А в Александре словно плотину прорвало: бурной рекой полились слова о том, что случилось зимой в Заозерном, и какие последствия повлекло простое дорожное происшествие. Амели, затаив дыхание, слушала его рассказ. А еще она надеялась, что, как и прежде, откровение принесет ему облегчение и покой, поможет примириться с происшедшим. Как это было тогда, летом 1826 года…
— Но почему именно Василь? — мягко возразила она, с трудом разлепив пересохшие губы, когда Александр, наконец, замолчал. Амели поразил накал чувств, бушевавший в его душе. И ненависть… Ее огонь буквально пожирал его изнутри, Амели видела его в глазах Александра, угадывала в резкости движений, слышала в голосе. И ей очень хотелось ошибаться. Потому что она боялась… Боялась, что этот огонь уничтожит его. Поглотит полностью, оставив лишь пепел.
— Потому что не было иной персоны в имении на Лествичника. Взять хотя бы этот факт…
— Неужто? Ни гостей, ни проезжих персон? Никого?
— Ты же знаешь, я никого не принимаю. Заозерное не постоялый двор. И гостей не было. Только Василь и Борис.
Он вздрогнул и посмотрел на нее с невысказанным вопросом в глазах, а потом оба, словно опомнившись и устыдившись, покачали головами.
— Чтобы обогатиться за мой счет, Борису нет нужды в таких планах… Он и так держит все в своих руках.
— Он вытащил тебя из той истории. Пусть и ссылка в имение, но не в Сибирь же… и в солдаты не разжаловали, как Михаила.
Михаила упоминать не следовало. Амели тут же поняла это, едва заметила, какое жесткое выражение приобрели глаза Александра. Он снова закрывался от нее.
— Повторюсь, ежели позволишь. Много неясностей в этой истории, — поспешно проговорила она. Отчаянно пытаясь удержать момент откровенности, даже схватила Александра за запястье. — Не странен ли ее отказ тебе, когда ты шагнул в расставленную ловушку? Не странен ли ее побег перед самым венчанием? Не странно ли, что она пыталась отравить тебя прежде срока?
— Не желаю думать о том, — холодно отрезал Александр.
И Амели поняла, что далее спрашивать бесполезно. А самая верная тактика в таком случае — отступить. Но заметив в глубине глаз Дмитриевского странную тень, она почему-то снова попыталась удержать его:
— И все же… однажды тебе стало легче, после того, как ты открыл мне свою душу. Быть может, и ныне…
— Удивительно слышать это от тебя, ma chère amie. Ты же знаешь, я не сторонник распахивать душу. Я не верю, что это облегчает жизнь. Порой, открывая свою душу, мы рискуем не столько получить прощение и понимание, сколько израниться вконец.
— Мне очень жаль, что так случилось… — прошептала Амели, без особого труда разгадав, о ком он говорит. И в очередной раз с трудом подавила приступ неприязни к той, что без сожаления вскрыла едва затянувшиеся за прошедшие годы раны.
— Пустое! — оборвал он ее. — Все едино ныне. Я сам позволил всему случиться. Кого теперь винить, кроме самого себя?
— И все же… — вновь повторила Амели, протягивая ему руки, которые он принял в свои широкие ладони. — И все же…
Что-то смущало ее во всей этой истории. Что-то, что постоянно ускользало от нее. Она все размышляла, пытаясь понять, что же именно. Днями, когда во время визитов Александра то и дело видела тень на его лице. Ночами, когда просыпалась в одиночестве и замечала у распахнутого окна мужскую фигуру, наблюдающую за звездами. Даже в силуэте его без труда читались напряжение и злость. Амели старалась, как могла, унять его боль, сделать его жизнь светлее, окружала его заботой и лаской, пытаясь принести ему утешение. Александр не сказал ей о том прямо, но Амели поняла и попросила Василя не писать ей более в Заозерное, обещаясь переговорить обо всем лично по возвращении в Москву. К ее облегчению, младший Дмитриевский последовал ее просьбе, упомянув, впрочем, что станет «первым визитером в ее московской гостиной, едва она начнет принимать».
Дни незаметно летели за днями. С полей убрали урожай. Серые тучи, пришедшие на смену лазури летнего неба, не принесли облегчения Александру, а только вогнали в странную тоску. Он надеялся, что когда исчезнет эта лазурь, так схожая с цветом глаз, что он так часто видел во сне, погаснут и яркие воспоминания. Но увы… Всякий раз, когда он слышал шелест женского платья, ему до безумия хотелось, чтобы в комнаты вошла именно она. Обняла его своими хрупкими, изящными руками, прислонилась лбом к его подбородку, как то бывало прежде.
Но это были другие женщины… Его tantine. Амели, дружеское расположение к которой сгорало в огне вины перед ней. Лиди, иногда заезжавшая в Заозерное после службы «справиться о здравии». С ней Александр тоже не мог общаться, как ранее. Ведь каждый раз, встречаясь с ней взглядом, он читал в глубине ее глаз то, отчего в душе поднималась горечь, оставляя неприятный привкус во рту.
От Зубовых он все-таки отделался. Стараясь не думать о ясном взгляде Лиди, просто запретил принимать какого-либо в Заозерном. Это была крайняя мера. И Александр пошел на нее, зная, что даже размытые дороги не смогут удержать mademoiselle Зубову от визита. Более им пересечься было негде: он не посещал службы, несмотря на робкие уговоры отца Феодора, а местами своих прогулок избирал наиболее отдаленные от имения Зубовых окрестности.
Амели уехала сама. Совершенно неожиданно. Или Александр просто не заметил ее сборов. Ведь как можно было упаковать багаж — все эти дорожные сундуки и коробки — за один короткий день? Но как бы то ни было, однажды вечером Амели попросила лошадей, и он без особых раздумий ответил, что распорядится на сей счет.
Она уезжала на Покров, навестив накануне могилу матери на сельском кладбище. Он запомнил это, как и глаза Амели, внимательные, печальные, полные невысказанной тревоги. Она погладила его по гладко выбритой щеке, чуть наклонившись из кареты, возле распахнутой дверцы которой он стоял.
— Мне очень жаль, что так вышло. Ты же знаешь, я готова на все, чтобы твоя душа обрела, наконец, покой и радость. Но в этот раз не я должна быть твоим утешением…
— Ты говоришь загадками, — с улыбкой произнес Александр.
— Вовсе нет, — улыбнулась она ему в ответ. — Ты и сам знаешь это. Только не хочешь признать.
Улыбка мгновенно пропала с его лица, и он попытался отстраниться, но Амели быстрым движением обхватила его затылок, не давая отойти от кареты. Приблизив губы к его уху, она горячо зашептала:
— Ты запретил, но я говорила… со всеми. Mon cher ami, люди видят то, что хотят видеть, порой отвергая очевидное ради своих заблуждений. Подумай! Подумай об одном — твоя жизнь была в ее руках. Но она сделала все, чтобы ты остался жить… Даже в ущерб себе… Просто подумай от том, почему ты еще дышишь!
Он все-таки отстранился, грубее, чем хотелось бы, скинул ладонь Амели со своего затылка. Но в последний момент поймал ее руку и поцеловал через прозрачную кисею перчатки, прежде чем затворить дверцу кареты. Потом передал ей узкий футляр, который по знаку протянул ему стоявший рядом лакей.
В тот же момент зычно крикнул кучер, хлестнув лошадей, и карета медленно покатилась к главной аллее. Амели страшно разозлилась на Дмитриевского за подарок, который ей буквально впихнули в ладонь, и за его ослиное упрямство. Ее уязвило, что он низвел их отношения до заурядной связи благородного господина и театральной певички. Захотелось схватить с бархатной подложки украшение и швырнуть ему прямо под ноги, и она резко распахнула крышку футляра.
В футляре лежала свернутая бумага. Амели не требовалось разворачивать ее, чтобы понять, что за документ поднесли ей в дар. Вольная. Это была ее свобода, оформленная и заверенная должным образом. И это было их прощание… Но под бумагой все-таки оказалось и украшение — удивительно искусная подвеска в виде птицы, переливающейся в свете дня блеском камней. А под украшением — записка: «Я желаю, чтобы твоя жизнь была наконец-то устроена должным образом, ma Belle Voix, и чтобы ни один осколок моей жизни никоим образом не помешал тому. А.».
Амели с трудом подавила желание высунуться в окно, чтобы в последний раз взглянуть на Александра, понимая, что он бы этого не хотел. Никаких лишних слов. Никаких лишних взглядов. Никаких слез… Она понимала его, как никто иной. Ему было комфортно с ней, как только может быть комфортно с женщиной при его характере. Но удерживать ее при себе ради удобства…
Александр смотрел тогда, как карета удаляется по аллее, уже почти обнажившейся в преддверии зимы, и чувствовал благодарность за то, что Амели так и не взглянула на него, открыв футляр, а еще — странное возбуждение в душе, которое вызвал в нем ее шепот. «Твоя жизнь была в ее руках… Но она сделала все, чтобы ты остался жить!..».
А потом вдруг небеса обрушились на землю крупными белыми хлопьями. И Александр замер у крыльца флигеля, подставив лицо первому снегу. Снег падал на его горячую кожу, на ресницы, заставляя моргать, попадал в рот, отчего пришлось плотно сомкнуть губы. Александр раскинул руки и долго стоял под этим первым снегом, не обращая внимания ни на холод, пробирающий до самых костей, ни на удивленные взгляды застывших подле него лакеев. И впервые почему-то, пусть и ненадолго, чуть поутих пожирающий его огонь ненависти, словно уступив мягкой ласке этих снежных хлопьев…
Снежный покров окончательно укрыл землю к началу декабря. Зима ступила в Заозерное, принеся в подоле своего белого плаща очередной виток боли и тоски. Каждый раз, когда за окном в странном танце кружила метель, Александр не мог не смотреть на эту снежную круговерть и не думать о той, которую когда-то метель привела на порог его дома.
Он стал забывать ее лицо. Осознание этого в одну из ночей едва не ввергло его в панику. Он тогда перерыл весь комод с бельем, пытаясь найти то, что спрятал среди складок полотна. Серебряный медальон — единственное, что осталось ему на память, единственное, что сохранил верный Платон, когда он пытался уничтожить любое напоминание о ней.
Александр, правда, попытается избавиться и от медальона. Однажды, поддавшись порыву, бросит его в камин. И будет отрешенно смотреть, как языки пламени подбираются к серебряной безделушке. А спустя несколько минут сам же будет отнимать у огня добычу, уступив липкому страху потерять эту последнюю нить в прошлое. К ней.
Состояние племянника весьма огорчало Пульхерию Александровну. О чем она все-таки решилась заговорить в один из вечеров, когда Александр пришел ее навестить. С недавних пор старушка редко покидала свои покои и почти не вставала с постели, предаваясь унынию, сетуя на многочисленные болячки и слабость. А когда поняла, что Василь впервые за долгие годы не приедет на Рождество, и вовсе захандрила: все больше молчала, отказывалась от еды и даже от любимой вишневой настойки.
— Перед смертью я хочу услышать детский смех в этом доме! — заявила вдруг Пульхерия Александровна своему племяннику. — В конце концов, это ваш долг — дать фамилии Дмитриевских наследника, мой мальчик. Я устала… и я бы ушла… Но хочу уйти в окружении семьи, а не сжимая лишь вашу руку — руку старого бобыля!
— Вы хотите, чтобы я ступил под венцы? — сухо осведомился Александр, мысленно кляня себя за тон, которым говорил сейчас с теткой.
— Я хочу, чтобы в Рождество этот дом не напоминал унылый склеп! — резко бросила она, тряхнув спутанными кудряшками. — Вы отвадили от себя всех, кого только возможно. Вспомните наше прошлое Рождество! Здесь были гости, пригласите и теперь…
— С вашего позволения, не последую этой просьбе.
— Порою мне кажется, что вы просто-напросто упиваетесь своим страданием! — Пульхерия Александровна смело взглянула племяннику прямо в глаза, даже не дрогнув перед его вмиг похолодевшим взором. — Где тот Alexandre, какого я знала прежде? Который брал, что захочет, не задумываясь ни о чем и не уступая никому!
Некоторое время Александр смотрел на нее, не мигая, а потом рассмеялся и, схватив ее сухонькие ладони, расцеловал их.
— Вы тысячу раз правы, ma chère tantine! — прошептал он, и старушка довольно улыбнулась, заметив огонь, который вдруг вспыхнул в его глазах. И это был иной огонь, не тот, что она наблюдала последние полгода.
Именно этот огонь спустя пару часов заставлял Александра нетерпеливо окликать кучера, и тот, желая угодить барину, все погонял и погонял лошадей. Сани летели через снежные просторы с такой бешеной скоростью, что у Александра свистело в ушах. Кровь его кипела, и как никогда прежде, он чувствовал себя живым в эти минуты, и ничто не могло омрачить его приподнятого настроения. Ни удивленно-растерянные взгляды хозяев рождественского бала, которые вовсе не ждали его, так и не получив от него ответа на отправленное ему приглашение. Ни ошеломленные лица гостей, когда он шагнул в бальную залу под звуки вальса. Ни шепотки за спиной, когда он прошел резким и решительным шагом вдоль одной из стен, разыскивая взглядом ту персону, ради которой и приехал сюда.
Лиди кружилась в вальсе, нежно-кремовые юбки слегка развевались в такт грациозному танцу, в белокурых волосах сверкали жемчужины. Она встретилась с ним взглядом и сбилась с шага, растерявшись от невежливой настойчивости взора, которым он окинул ее со своего места у колонны. Его улыбка показалась ей поистине оскалом хищника. Сердце забилось в волнении и тревоге. Она пыталась не смотреть на него и испуганно взглянула на бабушку. Варвара Алексеевна, заметив появление графа Дмитриевского и столь явный интерес к ее внучке, довольно улыбнулась и едва заметно подбадривающее кивнула Лиди.
Но Александр не видел ни этого кивка, ни робкой улыбки Лиди, которую та осмелилась послать ему, проходя в танце мимо места, где он стоял. Он вообще не видел ничего из того, что окружало его в эту минуту. Потому что вернулся ровно на год назад в эту же самую залу под звуки той же самой музыки.
Хрупкие плечи в вырезе бального платья. Широко распахнутые голубые глаза, в которых он буквально утонул тогда. Чуть приоткрытые пухлые губы, словно обещавшие претворить в жизнь самые греховные его фантазии.
Тетушка была права. Он всегда брал то, что хотел. Без раздумий. Слабость, которой она поддался в последние месяцы, была ему вовсе не свойственна. И Амели была права. Он напрасно искал утешения в ее объятиях. Утешение было в ином… И, видит бог, он ни перед чем не остановится, чтобы получить то, что когда-то было обещано ему столь смело!
Глава 32
Сентябрь 1829 года,
Москва
Не иначе, Лизу преследовал злой рок. В четвертый раз она оказывалась на набережной Москвы-реки. И в четвертый раз наталкивалась на толпу любопытных разного сословия и достатка, что собрались поглазеть на вытащенную багром на берег утопленницу. «Худой знак», — промелькнуло в голове девушки при взгляде на тонкие лодыжки, неприкрытые мокрым подолом. Это все, что она смогла рассмотреть за спинами зевак.
Когда-то и Лиза подходила поближе, поддаваясь желанию хоть одним глазком взглянуть на ту, что по своей воле шагнула с моста в воды реки. Теперь же, зная, как страшно выглядит несчастная после смерти, девушка только коротко перекрестилась, мысленно произнеся слова короткой молитвы. Да, молить Господа за самоубийцу вовсе не пристало, но кому, как не Лизе, знать, сколь жестока бывает жизнь, и как может она подтолкнуть к краю.
— Извоз не желаете, барышня? Недорого беру. Только животине на прокорм, — окликнул Лизу один из извозчиков подле Торговых рядов.
Другие же только скользнули по ней взглядом, отмечая и грязный подол платья, и тоненький для осенней поры жакет, и потрепанные края шляпки. Сразу же разгадали, что извозчика она брать не будет. А может, и признали ее. Ведь только неделю назад Лиза справлялась тут, у Торговых рядов, не видел ли кто церковь, зарисованную когда-то рукой Николеньки.
На выполненном углем рисунке из крон деревьев торчали только маковки с крестами да остроконечная крыша колокольни. «Москва — город сорока сороков», — не раз повторяли ей. И теперь, спустя столько времени, она понимала, как наивно было полагать, что церковь и дом Николеньки отыщутся без труда. Да и, может статься, его увезли из пансиона сразу же после ее побега из Заозерного. Ведь брат — единственный, кто мог вернуть ее туда, откуда она так смело ускользнула, решив взять судьбу в свои руки.
Извозчика усталая и промокшая Лиза брать не стала. Не могла себе позволить, помня о скудных средствах, что остались в бархатном кошеле. Потому и направилась пешком под мелким промозглым дождиком от Торговых рядов по Никольской, подальше от улиц, где ее могли увидеть знакомые из прошлой жизни, — особенно от Мясницкой.
Путь до Немецкой улицы, где она снимала комнаты в мезонине, был неблизким и всякий раз выматывал до крайности, но Лиза боялась попасться на глаза кому-нибудь, кто мог признать в ней компаньонку старой графини. Оттого и выбирала узкие улочки и переулки.
Пытаясь найти хоть что-то хорошее в своем новом положении, девушка убеждала себя, что ей повезло. Ведь не каждому удается снять такую квартиру: две комнаты в мезонине одноэтажного дома, отдельная от хозяйской половины лестница, прислуга в виде юркой конопатой девки Акулины и стол, вполне сравнимый с тем, что она получала некогда в доме графини. А все благодаря тому, что по приезде в Москву ей повезло встретить Макара. И в то же время не повезло…
Лиза все-таки свернула на Мясницкую, не удержавшись от соблазна. Только подняла ворот жакета и спрятала в него подбородок, чтобы укрыть лицо от чужих взглядов. Сердце колотилось, как в горячке, а пустой желудок сводило спазмами от волнения. Почему-то в каждом проезжающем мимо экипаже Лизе чудилась карета со знакомым гербом. И она не могла дать ответа, что сделала бы, повстречай эту карету наяву. Отшатнулась бы, пряча лицо, или бросилась на проезжую часть, желая быть замеченной? Как метнулась ныне к кованой ограде, водя пальцами по затейливым узорам и по тому самому гербу.
Осенью темнело рано, и окна особняка на половине хозяйки уже светились десятками огоньков. Они словно приглашали Лизу вернуться в этот красивый дом, выстроенный заезжим итальянцем в прошлом столетии и чудом уцелевший во время нашествия французов. Значит, графиня успела приехать из деревни в Москву до первой распутицы. И с началом сезона двери ее дома вновь распахнутся для визитеров и просителей.
Что будет, если сейчас Лиза окликнет дворника, лениво сметающего воду из луж возле ворот? Что будет, если она назовет свое имя и попросит провести ее к крыльцу, где будет умолять сурового швейцара сообщить графине о неожиданной визитерше? Будет ли Лизавета Юрьевна столь великодушна, чтобы выслушать бывшую воспитанницу? Быть может, она смилостивится хотя бы ради Николеньки. Прикажет разыскать его и вернет к себе. Или гнев графини за грехи сестры падет и на невинного мальчика?
— А ну! Пошто тут? Надо, что ли, чего? — крикнул дворник, недобро махнув метлой в ее сторону.
Лиза отшатнулась и спешно пошла прочь, по-прежнему пряча лицо за высоким воротом. Нет, покамест не готова она идти на поклон к ее сиятельству и ползать в ногах, умоляя о прощении. Еще есть надежда разыскать Николеньку своими силами. А дальше… что толку думать о будущности, коли нет у нее самого важного и желанного?
До дома на Немецкой улице Лиза добралась только в сумерках, когда местный дворник уже закрывал на засов калитку высокого деревянного забора. Молча проскользнула в оставленную им щель и бесшумно вошла в темную переднюю. Оказавшись в тепле, с наслаждением пошевелила окоченевшими пальцами.
— Барышня, — окликнула ее из хозяйской половины Акулина, приоткрыв дверь. — Барышня, уже воротились?
Спрашивала, будто сама не наблюдала за ней, слегка отодвинув кружевную занавесь на одном из окон. Лиза ничего не ответила, только устало прислонилась к стене передней. И, видимо, осталась незаметной для Акулины, потому что девка оглянулась и прошептала громко в глубину комнаты:
— Нету. К себе ушла. Можно выходить, ваше…
— Язык, дура! — прошипел голос Амалии Карловны. Судя по сильному акценту, женщина явно разозлилась. И тут же замурлыкала мягко, словно кошка: — Прошу простить мою прислугу. Недалека умом, посему не ведает, что болтает.
— Будет ли она молчать, коли так? — надломленным, будто теряющим силу голосом спросила невидимая Лизе персона.
— Молчит же о других, — уверенно ответила немка.
Лиза ярко представила ее в этот момент: губы решительно поджаты, глаза с прищуром глядят из-под оборок чепца. И лицо сразу же приобретает иные черты — становится из добродушного и располагающего к себе неприятным и даже опасным.
— И все же…
— Вам пора, мадам, — резко и властно прозвучало от Амалии Карловны. — Не приведи господь, приметит кто карету в переулке. Ступайте. Вам надобно лежать. Ежели будут сильные боли или обильные крови, не пугайтесь первые два-три дня. Но после — пришлите ко мне. Я найду способ нанести вам визит. И eine Bitte an Sie[271]… Никакого доктора, мадам! Сначала мне записку.
— Я поняла.
Спустя пару мгновений в переднюю вслед за Акулиной выскользнула дама под темной вуалью, шатаясь, словно вот-вот упадет без сил. Акулина хотела было взять даму под руку, чтобы помочь, как не раз помогала несчастным, покидавшим хозяйскую половину. Но дама резко выпрямилась и отстранилась от ее руки, как от чумной. Из последних сил пошла без посторонней помощи, нетвердо ступая и едва не путаясь в юбках. Акулина оставила входную дверь открытой и поспешила во двор за дамой. До уха Лизы донесся скрип петель задней калитки, что вела в переулок. Там, как сообразила Лиза, даму дожидалась карета.
— Fürwitz hat manch rein Herz vergifftet.[272]
Голос Амалии Карловны раздался так неожиданно, что Лиза вздрогнула. Или это от холода осеннего вечера, смело ворвавшегося в переднюю через приоткрытую дверь?
— Вы задержались. Обычно возвращаетесь до сумерек, — продолжила из-за двери невидимая Лизе хозяйка. — Не играйте со мной, дитя мое, я знаю, что вы в передней. Акулину легко обдурить, но не меня. Я сама та еще лиса, как уже говорила вам. Ступайте-ка сюда. Мне нужно с вами поговорить.
Амалия Карловна стояла прямо за дверьми. Как только Лиза вошла в комнату, тихо шурша по полу мокрым подолом, хозяйка резко притворила створки и зябко поежилась.
— Акулина что, дверь не прикрыла? Все тепло выпустит, дура.
Сказано было совсем беззлобно. Обыденно. За несколько месяцев, что провела у немки, Лиза привыкла к этому слову, неизменно появлявшемуся рядом с именем прислуги. Акулина действительно была глупа, но изворотлива и хитра — под стать хозяйке.
При первом знакомстве с Амалией Карловной можно было легко обмануться ее наружностью: пухленькая, невысокая ростом, светловолосая женщина, неизменно в кружевных митенках и чепце с пышными оборками — словно дань ее происхождению. На вид — в летах Софьи Петровны. Говорила с акцентом, который становился явственнее, когда Амалия Карловна поддавалась эмоциям. Каждая мелочь в ее небольшом домике дышала уютом, а в воздухе витал аромат шоколада — напитка, который Лиза изредка пила по утрам в родном имении.
Удивительно ли, что девушка обманулась улыбкой, от которой разбегались десятки лучиков-морщинок у глаз, и великодушием, с каким ее, измученную дорогой и испуганную неизвестностью, встретила Амалия Карловна несколько месяцев назад в этой самой комнате.
— Вот-с, многоуважаемая Амалия Карловна, жиличку вам привез, — кланялся тогда Макар.
Он волею судьбы первым из извозчиков ухватился за ленты шляпных коробок Лизы, пока она ждала разгрузки багажа дилижанса, прибывшего в Москву. Билет на этот транспортный экипаж, что ходил между столицей и Москвой и делал единственную остановку в Твери, стоил немыслимых денег. Но Лизе было необходимо срочно уехать, покамест не хватились в розыск.
Правда, она до сих пор сгорала от стыда, что бросила в гостинице Софью Петровну, даже не попрощавшись лично. Только передала для нее записку со словами раскаяния хозяйке гостиницы. Оставалось надеяться, что Дмитриевский не успеет застать мадам Вдовину врасплох и передать властям. А еще, что она простит Лизе спешное бегство и обман. Вряд ли когда доведется свидеться им, участницам безумной аферы Marionnettiste. И снова мелькнуло в голове при этом прозвище: не Александр ли, решивший переиграть действо, более заслуживает его?
Лиза изо всех сил старалась стереть из памяти каждый день, прожитый с прошлой осени. Каждое новое лицо. Голос. Жесты. Отдельные слова и разговоры. Она решила похоронить их, облачившись в траур. Словно надела очередную маску и стала другой.
— Мадам прибыла из Петебурха, — рассказывал Макар, в то время как Амалия Карловна, сложив руки на животе под кружевной манишкой, внимательно разглядывала Лизу.
Девушка была в чернильно-черном платье и шляпке с вуалью, которую откинула с лица, едва предстала перед хозяйкой. Небольшая сумочка-кошель висела на ее запястье. Рядом, одна на другую, были сложены несколько коробок с потрепанными краями.
— Вдовица. В Москве сродственников ни души, остановиться негде. Я сразу же о вас вспомнил, многоуважаемая Амалия Карловна. О вашей доброте душевной. О милосердии. Ну и о том, что в мезонине вашем комнаты есть на постой. Сказал себе тотчас же: «Надобно барыню-то к Амалии Карловне везти. Кто ж еще отнесется к ней так по-сродственному-то?»
— Что привело вас в Москву, дитя мое?
Это обращение невольно заставило Лизу почувствовать еще больше расположения к этой невысокой женщине, ведь так когда-то называла ее мадам Вдовина.
Нет, это не означало, что она целиком открылась Амалии Карловне. Для немки, как и для всех остальных, кого ей доведется повстречать в Москве, у Лизы была приготовлена целая история. Она сочинила ее пока ехала в тряском дилижансе, стараясь лишний раз не поднимать глаз на своих попутчиков, особенно на дерзко разглядывавшего ее нахала-офицера.
Представляясь Амалии Карловне, девушка, чтобы не забыться по случайности, назвалась Лизаветой Петровной. О фамилии умолчала. Да, она вдова. Замуж вышла около трех лет назад и проживала вместе с мужем — инвалидом войны неподалеку от столицы. Муж недавно преставился, взяв с нее слово на смертном одре позаботиться о его воспитаннике. Но беда не приходит одна. В доме случился пожар, все бумаги сгорели, как и скромное наследство, оставленное почившим супругом — дом в Петербурге. Равно как сгорел и записанный на мятом листе одного из писем адрес пансиона мальчика. Сперва ей не хотелось заниматься неизвестным воспитанником, но вскорости проснулась совесть. Платить за пансион она более не в состоянии, но желает забрать мальчика и заботиться о его дальнейшей судьбе, как и обещала мужу.
— Ah, mein Gott, как это великодушно! — восклицала Амалия Карловна, прикладывая краешек платка к глазам. — Какая дивная история! Конечно же, я помогу вам, милое дитя. Вы можете остаться здесь, хотя я не пускаю в дом посторонних. Но в последнее время мне так одиноко, что я подумывала… даже выставили знак о постое. Как славно, что Макар вспомнил об том. Конечно же, вы должны остаться! Акулина покажет вам комнаты и займется багажом. Вы голодны, дитя мое? Акулина скоро будет подавать Frühstück[273]. Вам по вкусу шоколад?
Шоколад оказался совсем не похож на тот, что Лиза когда-то пила с отцом в маленькой столовой своего дома. Амалия Карловна любила пить его горьким, без молока и сахара. Как и в случае с шоколадом, жизнь в доме Амалии Карловны оказалась обманкой — сначала поманила обещанием сладости, а на деле обернулась горечью. Теперь Лиза и сама недоумевала, как могла снова так обмануться в человеке, после того как лицом к лицу столкнулась не единожды с вероломством и лукавством. Ведь пообещала себе, что больше никогда не попадется в эти сети.
Амалия Карловна по первости окружила ее заботой и лаской, и Лиза неожиданно для себя размякла, как подтаявшее мороженое. Тоска и горечь обмана будто выжидали минуты, когда в ледяной броне, тщательно возведенной Лизой за время путешествия в Москву, появится брешь. Выжидали, чтобы захватить в свой плен, закружить сердце воспоминаниями и сомнениями, а затем сжимать его, несчастное, до немого крика. Чем внимательнее становилась Амалия Карловна к мнимому горю Лизы от потери мужа, чем усерднее пыталась помочь ей в поисках воспитанника, тем слабее становились холодность и равнодушие Лизы, и тем труднее ей было не гнать от себя мысли и запирать на замок чувства.
— Вы должны позволить себе выпустить все переживания, дитя мое, — убеждала ее Амалия Карловна, аккуратно срезая серебряным ножичком верхушку вареного яйца. — Я знаю, вам с детства твердили, что обнаружить их — дурной тон. Но если вы не выплачете свое горе, оно съест вас, помяните мое слово. Сколько мне довелось говорить подобное бедняжкам, понесшим потерю! Самую тяжкую, что только доведется понести женщине! Уж я знаю, о чем говорю.
Амалия Карловна ничуть не лукавила. Ей, известной своими искусными руками акушерке, довелось видеть не только радость в московских семействах, но и горе от гибели младенцев или рожениц, которым не посчастливилось благополучно разрешиться от бремени. Лизе о том поведал Макар, когда вез ее на Немецкую улицу, уверяя, что Амалия Карловна достопочтенная женщина, а не «какая-то там мадама».
Искусство Амалии Карловны в акушерстве сослужило на первых порах для Лизы добрую службу. Местный пристав был коротко знаком с немкой, она неоднократно принимала роды у его супруги. Потому по ее просьбе он не спросил с новой жилички никаких бумаг, придя с проверкой, согласно правилам. Лиза, когда ее попросили спуститься из своих комнат, при виде мундира испугалась так, что едва не хлопнулась в обморок. Сперва ей показалось, что ее обман раскрыт, и этот жадно поглощающий пирожок за пирожком человек прибыл арестовать ее и проводить в тюрьму. Неважно — за мошенничество, убийство или покушение на жизнь Дмитриевского.
— О, вот и вы, Лизавета Петровна, — с участливой улыбкой проговорила тогда Амалия Карловна. — Позвольте вам представить Ивана Григорьевича Брунова, пристава местной части. Проведал, что у меня жиличка появилась, и прибыл свести личное знакомство да проверить бумаги, ist das wahr?
— Согласно закону, многоуважаемая Амалия Карловна, матушка моя, — важно поднял палец пристав, впрочем, не отрывая взгляда от пирожка. — В исключительной мере согласно закону. Для порядку.
Бумаги. При этих словах Лизу словно обожгло огнем. Она могла показать ему старые подорожные, выписанные на имя Софьи Петровны, офицерской вдовы, чудом сохранившиеся среди прочих бумаг на дне одного из сундуков. Но пристав — не молодой офицер заставы. Тот, очарованный обаянием Лизы, лишь мельком взглянул на подорожную и не стал проверять остальные бумаги. Этот же определенно не столь легковерен, судя по цепкому взгляду, которым он окинул бледное лицо Лизы и ее платье, пошитое из дорогой ткани. То, что она должна была носить, если бы стала супругой Дмитриевского, а спустя время — его вдовой. Дорогой шелк и кружево без лишних слов указали приставу, что новая жиличка не из простых.
— Mein Gott! Присядьте же скорее! Вам дурно? Это все из-за духоты! — засуетилась Амалия Карловна, приметив, как пошатнулась Лиза. Девушка с готовностью опустилась на подставленный стул.
— Ах, Иван Григорьевич, будьте же милосердны к бедняжке. Она недавно лишилась не только супруга, но и дома. Да и средства на исходе. Но ежели бы вы знали, какую богоугодную цель преследует Лизавета Петровна! Разыскать мальчика, опекуном коего был ее почивший супруг. Это ли не благое дело? Сколько несчастий свалилось на ее плечи! Схоронить супруга, утратить имущество. Мы всенепременно должны помочь бедняжке! Вы же можете поспрашивать у своих? Навести справки. Пансион ведь не иголка. Ах, что с вами? Вы снова плачете, дитя мое? Ну, полноте-полноте…
Лиза действительно залилась слезами, не сумев удержать эмоций. Это за дверьми комнат она могла выплакивать свое горе смело… а тут, при виде такой заботы, что-то переломилось в ней. Внутри так и полыхало жаром от стыда перед добротой, которой она была недостойна даже на толику.
— О, ну что вы, дитя мое! — восклицала Амалия Карловна, хлопоча над рыдающей Лизой и одновременно подавая знак приставу, наблюдавшему за ними с нескрываемым любопытством. — Успокойтесь. Все ваши тревоги позади. Frau Херцлих позаботится о вас. Успокойтесь… ну же! Все отныне будет хорошо!
Это все-таки горе. Слепое, обволакивающее удушливым облаком горе помешало тогда Лизе разглядеть недоброе за всем этим участием. Слова, произнесенные по-кошачьи мягким голосом, открыли потайную дверцу в ее душе и заставили забыть о том, что случилось с ней какие-то несколько дней назад.
На Москву в тот май 1829 года опустилась нестерпимая жара. Хотелось закрыться от всех и вся в прохладе своей комнаты, лежать и тупо смотреть в потолок. Но мысль о неизвестном доме на одной из московских улочек, где уже который месяц жил Николенька, заставляла Лизу каждое утро подниматься с постели. Она старалась не думать ни о чем, что влекло за собой острую душевную боль и следом душившие ее слезы. Будто старательно стирала из головы иное, кроме мысли о брате. Весь май и почти две трети того жаркого лета Лиза ходила тенью из комнат мезонина во двор и обратно на второй этаж. Почти не общалась с хозяйкой дома, стыдясь ее доброго участия.
Уж очень мягкий акцент Амалии Карловны напоминал ей о мадам Вдовиной. Тем паче в один из дней, задумав переменить привычное траурное платье на легкое летнее, Лиза нашла в шляпной коробке тонкую пачку ассигнаций. Деньги обожгли кожу ладоней, словно были невероятно горячими. Но нет, всего лишь обычная бумага с печатями. Ничего странного или необычного. Кроме того, что эти деньги вмиг стали для Лизы символом предательства и лжи. Ассигнации, полученные Софьей Петровной от Дмитриевского в обмен на раскрытие тайного замысла неизвестного ему лица. Деньги, которые Лиза получила, предав свою благодетельницу. Ведь не будь этого тайного дара Софьи Петровны, Лизе ни за что не продержаться бы в Москве столь долго. Целое лето и часть осени. И пусть большая часть денег была растрачена впустую, а надежды обратились в прах. Она не могла иначе…
От щедрого дара Софьи Петровны нынче осталось всего ничего: несколько ассигнаций и россыпь монет в кошеле. Часть денег ушла на розыски дома Николеньки. Довольно крупная часть.
Сперва Амалия Карловна похлопотала перед Бруновым, чтобы тот «позабыл» о том, что не видел бумаг новой жилички. Эта особенность его памяти обошлась Лизе в сумму, равную той, что была заплачена за годовое проживание в мезонине Амалии Карловны. Затем, по совету немки, Лиза обратилась к Ивану Григорьевичу с просьбой о помощи в поисках дома Николеньки.
— Ну-с, сударыня, и задали вы задачку! — прищелкнул языком пристав, когда Амалия Карловна изложила дело от лица Лизы.
«Говорить буду я, дитя мое. Мне хорошо известно, как должно обставлять такие просьбы», — сказала она перед визитом пристава, и Лиза с благодарностью согласилась. Мундир Брунова все еще вызывал в ней трепет, и она опасалась ненароком выдать себя взглядом или словом. И что будет тогда? Арест, суд и каторжные работы, как когда-то сулил ей Дмитриевский? Или того хуже, если она отмерила неверное количество капель, или доктор не поспел в срок.
— Ну же, Иван Григорьевич, для вас нет никаких секретов в части, — немка мягко улыбалась своему собеседнику, и Лизе оставалось только дивиться, как ловко у той получается вести дело.
Ей бы еще тогда насторожиться, поразмыслить над контрастом мягкости облика женщины и твердой настойчивости ее голоса, но одно только воспоминание о словах, произнесенных когда-то с угрозой, потянуло за собой нить памяти. Голос. Наклон головы. Знакомая усмешка уголком рта. То, от чего Лиза пыталась избавиться на протяжении нескольких недель. Стереть, как смахивает пыль Акулина с натертого воском деревянного буфета. Потому и пыталась мыслить отстраненно, стараясь оставаться равнодушной. Никаких деталей. Никаких имен. Он — Дмитриевский. Тот другой — Marionnettiste.
— От вас ничто не ускользнет в поднадзорных вам землях, — плела сети вокруг польщенного пристава Амалия Карловна. А потом откинула краешек салфетки, показывая ассигнацию под тонким полотном. — Скажу Акулине собрать вам пирожков с капустой да шанежек с бараниной под салфетку в корзину.
— На всех квартальных под салфеткой не хватит, — хитро щуря глаза, заявил Иван Григорьевич. — Одному шанежку, второму. У меня кварталов не один и не два. Корзины на всех не хватит. А ведь я и сам охоч до выпечки.
— Das ist lacherlich![274] Мы ведь не нарисовать бумагу просим! — воскликнула Амалия Карловна, снова закрывая ассигнацию полотном. — А просто взглянуть на нее!
— Сколько? — вмиг сообразила Лиза.
— Позвольте заметить, я не благородным металлом прошу, — словно оправдываясь, уточнил пристав.
— Сколько? — повторила Лиза, не обращая внимания на предостерегающий взгляд Амалии Карловны.
— Удвойте. Когда все сыты, и дело спорится скоро, — улыбнулся довольно Брунов.
— А ежели в вашей части нет такой церкви, Иван Григорьевич? Что получу я тогда? — Лиза отбросила прежнюю скромность и задала вопрос прямо, взглянув на пристава в упор.
— Сударыня, вы получите знание, что в моей части этой церкви нет. Иного обещать не могу. Хотя… я близок со своими соседями. И коли вы будете готовы угостить и их стряпней вашей кухни, они будут рады помочь вам в ваших поисках.
— Вы получите то, что желаете, — твердо произнесла Лиза, невзирая на очередной предупреждающий знак Амалии Карловны, разочарованно поджавшей губы.
— С вами приятно иметь дело, сударыня, — с поклоном протянул ей руку Брунов, прощаясь.
Лиза руки не приняла, притворившись, что не заметила его жеста.
— Зря вы на это согласились, дитя, — проворчала Амалия Карловна, когда за приставом захлопнулась калитка. — Определенно, зря.
Лиза пропустила мимо ушей слова немки. Было все едино сколько ассигнаций придется отдать. По ее убеждению, деньги эти ей не принадлежали, и она не имела права тратить их на собственные нужды. А вот на поиски брата… Разве не благое дело — исправить то, что натворила?
В части города под надзором Брунова искомой церкви не оказалось. Обратились в канцелярии других частей. В дом Амалии Карловны время от времени наведывался Иван Григорьевич. Лиза безропотно отсчитывала ассигнации, равнодушно отслеживая остаток денег, которые она по-прежнему прятала в шляпной коробке.
Взятки соседним частям тоже не принесли результата. Лишь рисунок истрепался изрядно, кочуя по чужим рукам. И только тогда Лиза поняла, что тратит деньги впустую, рискуя потерять единственную подсказку, по которой могла бы разыскать Николеньку.
— Более не будет подношений, — твердо заявила она, когда Брунов в очередной раз прибыл с коротким отчетом о безуспешности розысков.
— Ежели вы думаете о чрезмерности моего аппетита, сударыня, то смею заверить, это не так! — возмущенно проговорил пристав, вытирая пот со лба.
Жара в Москве стояла удушающая. То и дело вспыхивали слухи о том, что такая засуха несет с собой мор. Вести с юга страны о вспышке холеры лишь подогревали общую нервозность. Амалия Карловна приказала отгонять от забора нищих и чаще делать уборку в доме, вызвав ворчание ленивой Акулины.
— Сретенка и Мясницкая… Там приставы привыкли к иной стряпне. Чем ближе к Кремлю и Торговым, тем выше аппетиты, понимаете, сударыня?
Лиза понимала. Как понимала и то, что неизвестно, ведутся ли поиски вообще. Нужно искать самой, удерживал только страх, что кто-нибудь признает ее. Но разве был иной путь? Ее репутация и так уже изрядно подпорчена. Что могло нанести ей больший урон, чем бегство из дома опекунши и статус невенчанной девицы после того?
Лиза стала следить за каждой копейкой. Старалась как можно меньше тратить на извозчиков. Только переезжала из одной части города в другую, а розыски вела пешком. Сначала исходила центр Москвы: широкие гранитные набережные, улицы с красивыми каменными домами и зеленью садов, постепенно сменяющейся багрянцем и золотом осени. Потом уезжала ближе к окраинам. Домов из дерева становилось все больше, праздно гуляющей публики — все меньше, но нужная церковь так и не попадалась.
В доме протестантки Амалии Карловны святых ликов не водилось. Потому всякий раз, когда по пути Лизе встречался новый храм, ее тянуло туда как магнитом. Темный вдовий наряд не привлекал к себе внимания и позволял молиться без лишних расспросов. Никто не тревожил горе. И Лиза не могла не думать о том, как кстати пришлось траурное платье, пошитое вместе с венчальным, о котором она тоже старалась не вспоминать. И вообще обо всем, что могло быть. Но как можно забыть, когда само Провидение постоянно напоминало? Как-то после госпожинок[275] Лиза в ходе розысков попала на венчание в одной из церквей. Венчались мещане. Скромно и тихо. С малым количеством гостей. Лиза даже не сразу поняла, что стала свидетелем таинства, когда шагнула из притвора поближе к алтарю, по привычке разыскивая взглядом лики святых покровителей. Застыла сразу же, заприметив венцы, но не стала уходить. Задержалась понаблюдать за церемонией, стараясь не замечать, как больно заныло сердце.
Ах, если бы все было, как в романах, которые Лиза читала своей властной тезке! Там любовь всегда венчалась браком и неземным блаженством счастья. Почему все вышло иначе? Почему слова, что он говорил ей, оказались обманом, а ласки — притворством и только? И почему Лиза до сих пор не может питать к нему злости и ненависти, а наоборот — готова молить святого Александра Невского, чтобы тот сохранил Дмитриевского в здравии, чтобы ее выходка обошлась без последствий? И не только потому, что боится быть убийцей. Она боится за него. О нем тревожится. Grosse bête![276]
— Je suis une grosse bête!
Это вырвалось в сердцах, когда Лиза в очередной раз проверяла ассигнации, развернув платок. А следом пришел злой смех. Только он не причинил больше боли от разочарования, как прежде. Лишь горечь оттого, что вновь получила щелчок от судьбы за свою слепую наивность. Наверное, ей стоило смолчать. Завернуть оставшиеся деньги в шаль или в платье и перепрятать в другое место. Но злость на то, что снова позволила себя обмануть, сыграла против Лизы в тот злополучный вечер. Ярость требовала выхода. Все ее нутро взывало к возмездию.
Наверное, стоило быть не столь резкой, когда она, спешно спустившись в комнаты Амалии Карловны, обвинила Акулину в воровстве. Наверное, стоило придержать язык, когда немка встала на защиту своей прислуги. Стоило быть мудрее. Осмотрительнее. Или вовсе хитрее. Но разве эти качества когда-либо были ее сильной стороной?
— Это невозможно, — было сказано Лизе твердо, что заставило ее вовсе потерять голову.
— Вы даже не спросите Акулину? Не призовете ее к ответу?
— Нет, дитя мое. Я уверена, вы ошиблись в пересчете. Или попросту не рассчитали свои траты. Бывает, — мягко произнесла Амалия Карловна, но по ее глазам Лиза вдруг отчетливо поняла, что та лукавит. — Деньги любят счет.
— Вы полагаете, я настолько беспечна? О нет, я не так наивна, как, может статься, вижусь вам! — Предположение о том, что она может быть так глупа, лишь распалило злость Лизы. Как и выражение лица немки: деланно безмятежное с напряжением во взгляде. — Я достоверно знаю, что у меня пропали деньги. А доступ в комнаты мезонина только у Акулины, разве нет? Если вы не желаете помочь в этом вопросе, вероятно, я могу обратиться к тому, чья обязанность следить за порядком? Быть может, стоит кликнуть квартального?
— Werft keine Steine, meine Fräulein![277] — прикрикнула, словно хлыстом хлестнула, Амалия Карловна, выпрямляя спину. А потом уже не так резко добавила: — Не стоит бросать камни, дитя мое… не в вашем положении. Хотите звать квартального? Зовите! Кликните в окно — вон Гаврила дрова складывает, он приведет. Да только готовы ли вы встать перед ним? О, только не надо так смотреть! Я не первый год живу на свете! У вас нет бумаг. У вас почти нет багажа, хотя платье на вас дорогое. Первое время вы вздрагивали при любом звуке. А красный воротник[278] привел вас просто в… м-м-м… Benommenheit[279]… от страха… Вы по-прежнему желаете позвать квартального? Так мне тоже есть, что поведать ему. И дальше пусть сами разбираются, кто вы такая и от кого бежите, дитя мое. Молчите? О, вы полагали, что Амалия Карловна не понимает? Я повидала многое и прекрасно знаю, что означают некоторые признаки. Я умею видеть людей. Могу сказать, что меня не касаются чужие дела. Но ровно до тех пор, пока не трогают мои.
С каждым словом немки кровь в жилах Лизы стыла все сильнее. На какой-то миг захлестнула паника, которую девушка с усилием подавила. В конце концов, перед законом она пока чиста. Никто не выдвигал против нее обвинений. Или все-таки выдвигал?.. Что, если Дмитриевский обвинил ее и Софью Петровну в мошенничестве после их побега? Как узнать об этом? Но еще хуже — вдруг она невольно убила его? Быть может, лучше сдаться? Прийти в часть и обо всем рассказать приставу. О, наверное, она бы так и поступила, чтобы развеять все свои сомнения или получить по заслугам за содеянное! Но разве могла Лиза нынче распоряжаться своей судьбой, когда была в ответе перед Николенькой за то, что натворила?
— Я соберу вещи и тотчас покину ваш дом. Остаток платы за комнаты возвращать не нужно.
Решение было принято молниеносно. Хотя следом в душу вполз страх перед очередной неизвестностью. Как она найдет новое жилье? Где остановится? Постоялые дома дороги. А чтобы снять комнаты, нужны бумаги.
— Не стоит горячиться, дитя мое, — в голос Амалии Карловны снова вернулись участливые нотки, когда-то так расположившие к себе Лизу. — Разумеется, вам нет нужды уходить в ночь из дома, где вам так рады. Я не позволю. Никто не гонит вас. И, пожалуй, я переговорю с Акулиной, чтобы она проследила за сохранностью ваших вещей. Но и вы сами должны быть впредь осмотрительнее. Полагаю, на этом наш разговор окончен. Вы утомились от розысков. Вам следует отдохнуть, милое дитя. Ступайте к себе.
Что могла ответить Лиза? Ровным счетом ничего. Разочарование медленно разливалось в теле, отравляя мысли и чувства. Особенно после того, как Акулина принесла поднос с холодным ужином, присланным заботливой хозяйкой. Раньше такой знак внимания вносил в душу Лизы немного тепла. Сейчас же почему-то показался насмешкой.
— Что, барыня? Съели лыка? Не надобно было вам поднимать такую бурю, — с ехидством произнесла Акулина, ставя поднос на табурет у кровати, и добавила хвастливо, явно наслаждаясь своим положением: — Хозяйка никогда не сдаст меня квартальному. Уж зарубите себе на носу!
Куда делись робость и ее прежнее подобострастное отношение? Насмешки прислуги стали последней каплей для Лизы.
— Пошла вон!
— Я-то пойду, да вы-то знайте: недолго вам тут осталось барыней ходить! Вы-то, небось, не думали, что в листке[280] все-все может быть написано!
— Пошла вон! — повторила Лиза холодно и резко.
Во второй раз Акулина огрызаться не стала. Только подол взметнулся, когда при взгляде на Лизино лицо она шустро выскочила из комнаты, вмиг растеряв остатки бравады. Но спускаться не спешила. Лиза кожей чувствовала ее присутствие за дверями. Верно, ждала рыданий или приступа злости.
«Помни, кто ты есть», — наставлял Лизу когда-то отец. И она помнила. И сейчас зацепилась за остатки былого, пытаясь не дать эмоциям взять над собой верх.
Так и сидела в тишине, не шевелясь, пока не услышала стук калитки и не увидела, подойдя к окну, темную фигуру, скользнувшую через черный ход в переулок, — одну из визитерш акушерки, что тайком приходили в этот дом.
— Werft keine Steine, meine Frau[281], — повторила Лиза сказанные ей на немецком слова. — Истинно так…
Глава 33
При всей богопротивности ремесла Амалии Карловны Лиза не имела ни малейшего намерения сдавать ее властям. Хотя поначалу, едва только поняла, для чего приходят незнакомки в дом на Немецкой улице, в ней всколыхнулась волна жесткого неприятия и решимости прекратить греховное дело Frau Херцлих.
Это случилось за день до того, как обнаружилась пропажа денег из шляпной коробки. Все вскрылось неожиданно, как часто и бывает при делах, что стараются держать в тайне. В тот сентябрьский день лил дождь. Зарядил сразу после полудня, вымочив платье Лизы до нитки. Она замерзла. Туфли промокли и грозили лишиться подошвы. Ввиду своего плачевного положения девушка решила вернуться домой на извозчике.
Проворно садясь в коляску, Лиза как всегда боялась привлечь к себе внимание и тем самым выдать себя. Ведь кукловод был представлен ей именно в Москве. Не хватало еще случайно наткнуться на его приятелей. Она так и представляла, как кто-нибудь их них замечает ему при встрече между делом: «А помнишь ту хорошенькую protégé графини Щербатской? Ту, что сбежала от старухи. Так вот, я тут отъезжал от ресторации Yard’а и приметил ее…»
Был ли Marionnettiste уже в Москве, куда начинали съезжаться на сезон из усадеб, или все еще в Заозерном? В любом случае, встретиться с ним Лизе определенно не хотелось. Для нее он остался в прошлом, словно и не было его вовсе, как и всего остального. Но притом Лиза понимала, что вряд ли он думал о ней так же. Этот будет искать дольше и тщательнее, чем Дмитриевский, запертый в границах уезда. Потому и старалась всегда остаться неузнанной, когда проезжала на извозчике мимо открытых экипажей и праздно гуляющей публики.
Разумеется, в тот дождливый день публики не было, а экипажи так и норовили побыстрее промчаться в укрытие от холодных осенних струй. Но Лиза все равно по привычке прятала лицо, чем привлекла пристальное внимание извозчика. С тех самых пор, как она заняла место в коляске, он то и дело косился на нее через плечо. Лизу это внимание раздражало. К тому же от запаха его промокшей овчинной безрукавки ее замутило еще в начале поездки, а тряска на ухабах дороги лишь усилила приступ дурноты. И почему Макар снова запил?
У самого дома на Немецкой извозчик в который раз окинул Лизу цепким взглядом с головы до ног, а потом вдруг проговорил еле слышно:
— Коли желаете, барыня, вернусь за вами в конце. Недорого возьму. Полтину всего.
— Нет, благодарствуй, не надобно, — отказалась она, отсчитывая гривенники. Несмотря на дождь, ей хотелось поскорее выбраться из коляски.
Дворник Гаврила, заслышав звук подъехавшего экипажа, уже гремел засовом с другой стороны калитки.
— Не сможете вы сами после, барыня, — цыкнул досадливо извозчик. — После такого дела мало кто сам ходить сможет. Да и подумали бы вы, барыня, что ли. Это ж не щенка утопить. Сучьего сына и того жаль, а тут дите вытравить из утробы! Грех-то какой! Да еще коли кто прознает, ведь подсудно же…
У Лизы дрогнула рука, когда протягивала мужику гривенники. Монеты так и посыпались из ладони на дно коляски, зазвенели, падая на камни мостовой.
— Да что ж такое! — в сердцах бросил извозчик и прибавил ругательство, от которого Лиза вся так и вспыхнула.
Огонь, которым горело все внутри, теперь пылал лихорадочным румянцем и на ее лице. Она с готовностью оперлась на мозолистую ладонь дворника, шагнувшего к коляске, и выпрыгнула из экипажа, торопясь убежать от извозчика и его странных предположений.
Он ошибался! Конечно же, ошибался! Да, Амалия Карловна была акушеркой, но это вовсе не значило… не значило… Или значило?! Ведь тогда легко объяснялись и череда ее тайных посетительниц, и странная суета на первом этаже, которую Лиза порой угадывала по глухим звукам, и то, с какой осторожностью Гаврила оглядывал через окошко в воротах каждого визитера.
Чувство гадливости и неприятия разрывало Лизу. То и дело подкатывала дурнота. И она жила в таком доме! Просто ужасно! Ужасно!.. Но самым противным во всей этой истории была ее собственная беспомощность. Уйти сейчас же невозможно: некуда, да и бумаг у нее нет. Замкнутый круг. Она связана по рукам и ногам, пока не найдет Николеньку и не уедет вместе с ним из Москвы. Если найдет. Потому что вместе с осенней хмуростью дней в душу Лизы медленно вползали сомнения. Что, если брата все же увезли в столицу? Или вовсе в какой-нибудь уездный город? Там ведь тоже могут быть пансионы. А что, если это вовсе не пансион?..
Обуреваемая этими ужасными мыслями, Лиза до самого рассвета промучилась мигренью. В привычное время в дверь тихо стукнула Акулина, пришедшая, как обычно, помочь ей с утренним туалетом. Отослав ее прочь, к завтраку Лиза так и не вышла. Чтобы не встречаться с хозяйкой, она дождалась окончания утренней трапезы, кое-как пригладила руками платье, слегка помятое за ночь, и выскользнула поскорее из дома. Думала тогда, что подыщет себе новое жилье — быть может, и без бумаг что выйдет. Нужно только немного перетерпеть… подождать…
А следующим днем обнаружила пропажу денег. И случился тот самый разговор с Амалией Карловной, приведшей к очередной ночи без сна. И если ранее Лиза полагала немку милосердной из-за риска, на который та пошла, пустив в дом жиличку без бумаг, то теперь ей все виделось иначе. Разве рисковала акушерка, выказывая милосердие? Верно, сразу догадалась, что прошлое Лизы с душком, оттого и вела себя так вольно. Везде обман и лицемерие. Везде…
Поутру к Лизе вновь постучалась Акулина. Получив разрешение войти, она внесла в комнату ведро воды для утреннего туалета и насмешливо покосилась на Лизино платье.
— Амалия Карловна к завтраку вас требует, барышня, — в словах прислуги не осталось и следа прежней подобострастности. Да и глядела она прямо и дерзко, плеснув воды из ведра в фарфоровый кувшин. — Отказа принимать не велено. Не советую супротив Амалии Карловны идти. Себе дороже выйдет.
— Неужто? — холодно обронила Лиза.
— Ну, воля ваша. Платье менять будете? Вон юбка вся в пятнах. Я б вычистила да приложилась горячим. Аль замарахой и дальше ходить будете? В город же пойдете сызнова. Самой-то не стыдоба?
— Совсем разум потеряла? Я полагала, только совесть. Как смеешь ты говорить со мной в таком тоне? — снести насмешку в голосе конопатой Акулины Лиза не смогла. — Границы не забывай!
— А нет меж нами границ-то! — хохотнула Акулина. И тут же примолкла на миг, словно испугавшись чего-то, а после вновь заговорила о платье.
Это показалось Лизе странным. Вряд ли Акулина, явно наслаждавшаяся своей безнаказанностью, так внезапно переменила бы поведение. После пропажи денег она всем видом показывала, что ей было в тягость прислуживать Лизе. Воду подала не нагретую, шнуровку платья затягивала резко и туго. Из комнаты вышла, спросив позволения иронично-насмешливым тоном, да напоследок с шумом хлопнула дверью.
А вот Амалия Карловна во время завтрака по-прежнему демонстрировала исключительное добродушие и заботу. Интересовалась здоровьем Лизы и розысками церкви, делилась новостями, что узнала у молочницы Акулина.
Казалось, это было самое обычное утро: в столовой пахло шоколадом и свежей сдобой, то и дело раздавался легкий мелодичный смех немки, которая во время беседы ласково касалась Лизиной руки. Но эта ласковость на фоне вчерашней отповеди о пропавших деньгах теперь уже не казалась искренней. И Лиза впервые задумалась, что мог чувствовать Дмитриевский, точно так же сидя за трапезой и видя за благообразным фасадом своих гостий совсем иное — гадкое.
«Впрочем, — тут же поправила себя Лиза, — сравнивать нельзя». Граф с готовностью стал частью авантюры, словно того и ждал. Воспользовался возможностью и перехватил у кукловода нити, сделав ее собственной марионеткой. Ей же были противны такие игры, потому, не пытаясь изображать прежнее расположение, она была лишь холодно любезна с хозяйкой.
Воспоминание о Дмитриевском заставили ее стать внимательнее ко всему происходящему. Она все обдумывала и обдумывала поведение хозяйки, Акулины и даже дворника Гаврилы. Заново воскресила в памяти многие беседы, особенно до крайности странные разговоры с Акулиной — накануне и нынче утром.
«Вы-то, небось, не думали, что в листке все-все может быть написано!» — именно эти слова заставили Лизу похолодеть, а ее разум — усиленно работать в поисках возможного ответа на загадочную фразу служанки.
Листком в доме Лизаветы Юрьевны по привычке называли газеты, давно уже вышедшие за пределы одного листа. «Московские ведомости» печатались дважды в неделю. Лизе всего-то нужно было найти старый выпуск, либо дождаться нового. И ее ожидание вскоре вознаградилось сторицей, когда в калитку после завтрака постучал мальчишка-посыльный. К счастью для Лизы, Амалии Карловны не было дома — ее еще вчера после сумерек позвали к одной из рожениц, судя по платью провожатого, явно не из простых.
— Что там принес мальчишка? — послышался из окна кухни голос Акулины.
— Записку до барыни, — пробасил в ответ Гаврила. — И листок.
— А листок где? Ты же знаешь, она спросит. Всякий раз смотрит его. С меня же голову снимут, коли пропадет, — затараторила Акулина.
Тут спрятавшаяся за занавеской в своей комнате Лиза увидела Гаврилу, пересекавшего двор от калитки к крыльцу дома.
— Вот же он, внутри. Гляди-ка, чтобы опосля не говорила чего.
Листком оказался газетный вкладыш с объявлениями о продаже крепостных, лошадей или другой животины да о сдаче внаем городских домов. Иногда в нем мелькали сведения о тех, кто намеревался выехать за границу и, согласно правилам, уведомлял о том кредиторов.
— Ох ты… я в муке вся. Положи в сенях, дальше не ходи — натопчешь еще. Я как тесто поставлю, сразу возьму, — приказал голос Акулины, и Лиза тут же сорвалась с места, понимая, что другой возможности взглянуть на вкладыш не представится. Удивительно, но она даже мысли не допускала, что на шершавой бумаге газетного листка может не оказаться ответа на ее подозрения.
Искомое объявление оказалось среди прочих, следом за предложением о сдаче дома на Сретенской улице:
«Ведется розыск особы женского пола… на вид двадцати годов от роду… ростом… сложения тонкого… речь изысканная… манерам обучена… языки… особые знаки — родимое пятно… шрам длиной треть вершка на ладони… вознаграждение — сто серебряных рублей».
Сто рублей серебром! Немыслимая сумма за «извещение любого рода о местонахождении искомой особы»!
Заслышав шаги Акулины, Лиза быстро вернула вкладыш на место, бесшумно поднялась по лестнице и юркнула в свои комнаты. Долго лежала на кровати, уставившись в низкий потолок спальни, и думала о том, ее ли разыскивает неизвестное лицо, проживающее в Арсеньевском переулке, и если именно ее, то от чьего имени ведется сыск. Вряд ли это власти. Лиза понимала, что этот кто-то не желает привлекать к себе внимания. Потому все так непонятно написано, без лишних деталей, а по какому вопросу — поди, догадайся…
«Быть может, это Дмитриевский? — Надежда на короткий миг вспыхнула в груди и осталась тлеть едва уловимым огоньком. — Чего желает он тогда? Мести? Довершить начатое? Или… или именно меня разыскивает? Быть может, за этими розысками что-то кроется?..»
Что-то, чему Лиза даже мысленно боялась дать название из опасения снова испытать горький вкус разочарования. Нет, как бы ни хотелось думать, что это Дмитриевский, не станет он ради мести посвящать в свои планы чужих лиц.
Верно, тот, другой… Убедив себя в истинности этого предположения, Лиза уже хотела отправить в Арсеньевский переулок Макара, да вспомнила с досадой, что извозчик уже неделю был под хмелем. Ведь если обнаружится, что именно кукловод проживает в том доме, можно будет разузнать…
Лиза даже подпрыгнула на месте. А что, если это тот самый дом, в котором содержится Николенька? Ведь существует же возможность, что он отвез его не в пансион, а держит при себе. Эта мысль настолько захватила Лизу, что она едва дождалась следующего дня, чтобы самой отправиться в Арсеньевский переулок. Ее гнала надежда на то, что многомесячные поиски вот-вот могут завершиться успешно. Ждать, пока Макар оправится от своего бражничества, она не могла.
Плохо, что у Лизы не было при себе вкладыша с адресом подателя объявления. Она понадеялась на свою память, но в переулке обнаружилось несколько каменных домов. У всех, что более-менее подходили под описание, имена постояльцев на табличках были иными, а узнать имена владельцев у дворников — означало привлечь к себе ненужное внимание.
Лиза прошлась по улице дважды, пока не нашла нужный дом и не обнаружила, что он вовсе не жилой, а трактир с потускневшей от времени вывеской. Зайти внутрь было делом немыслимым, и Лизе пришлось ни с чем возвращаться на Немецкую улицу.
Когда она под покровом сумерек проскользнула в дом, во дворе ей и встретилась одна из посетительниц Амалии Карловны, судя по осанке и одежде — из благородных.
— Итак, дитя мое? — начала Амалия Карловна, привычно сложив ладони на животе под кружевной манишкой. — Нынче вы припозднились. Я тревожилась. Не смотрите на меня удивленно, это истинно так.
Немка сверлила Лизу пристальным взглядом, пытаясь разгадать, что той известно. Лиза упрямо молчала, боялась наговорить лишнего. Ей невыносимо было думать, сколько невинных душ загубила Амалия Карловна своими руками, и о том, что совсем недавно происходило в этих стенах. О том, на какой грех решилась дама под вуалью, недавно покинувшая дом Frau Херцлих, пряча свое лицо.
— Полноте, дитя мое. Довольно таить на меня обиду, — проговорила немка. — Мне бы хотелось, чтобы мы стали с вами близки как прежде, чтобы холодность меж нами после того недоразумения исчезла.
— Недоразумения? — переспросила Лиза, не сдержав данное самой себе обещание не касаться неприятной темы. — Что, ежели из-за этого недоразумения мне стало нечем бы платить вам за комнаты? Что было бы тогда?
— Вы же знаете о моем к вам расположении, дитя мое.
— О да, давеча убедилась в том. Не стоит тревожиться на мой счет, Амалия Карловна. И, полагаю, нет нужды говорить о том, что меж нами не может существовать иных отношений, кроме тех, что положены по соглашению о сдаче квартиры внаем.
— Иван Григорьевич прав, — отходя к окну, пробормотала себе под нос Амалия Карловна.
Заслышав имя пристава, Лиза сразу же насторожилась, и немка краем глаза сумела уловить ее напряжение. Оттого и улыбнулась насмешливо:
— Прав в том, что я сполна поплачусь за свое милосердие. И верно, от той девицы, что шагнула на порог моего дома, нынче не осталось и следа.
— Вы обвиняете меня в лукавстве? — изумилась Лиза. А потом покраснела, вспомнив, что все-таки виновата перед Амалией Карловной за ложь, произнесенную в их первую встречу.
— Вы знаете, о чем я толкую, дитя мое. Я вижу это по вашему лицу. И могла бы сдать вас властям еще в день вашего появления у меня на пороге. Один бог ведает, что скрывается в вашем прошлом, и какого сорта вы особа на самом деле.
— Я бы попросила вас, — вспыхнула Лиза. — Вам ли говорить о моей особе?! Werft keine Steiene[282]. Разве не ваши слова?
— Что это значит? — тут же прищурилась немка и вся буквально подобралась, точно зверь, ожидавший нападения.
— Это значит, что не стоит бросать камни, коли сам не без греха. Не стоит грозить мне властями, мадам. Быть может, Акулина или Гаврила будут молчать в страхе перед обвинениями в пособничестве. Мои же прегрешения перед Богом и властями не столь велики, как ваши. Они не сравнятся с тем богомерзким ремеслом, что вы практикуете под этой крышей.
— Ah, so ist es! Вы наконец-то показали свои зубки и когти? — насмешливо протянула Амалия Карловна. — Что ж! Отбросим в сторону показную вежливость, дитя мое. Акулина была права. Вы сунули свой нос, куда не следует. Богомерзко, значит? Вот как вы заговорили. Предупреждаю вас вновь: будьте осторожны. Порой одно неловкое движение способно привести к весьма пагубным последствиям. Власти! Неужто вы не поняли, что Иван Григорьевич никогда не позволит мне пострадать? Что я могу в случае нужды даже к самому господину обер-полицмейстеру? Не стоит угрожать мне властями. Как видите, я под надежной защитой.
— Нет в мире надежной защиты, мадам, — холодно отрезала Лиза. — Все под Господом ходим. Рано или поздно Он воздаст.
— Я полагала вас умнее, — снова с усмешкой в голосе проговорила немка. — И все же постарайтесь запомнить мои слова. Обратитесь к властям, даже в другой части — сами же погорите, как говорят здесь.
— Не судите обо мне ранее срока, мадам. Есть силы, которые могут то, чего не могут власти. К примеру, задумывались вы, как будет недовольна ее сиятельство, коли пойдут слухи о том, что она вытравила дитя за время заграничной поездки ее супруга? Он ведь отбыл прошлым летом из Петербурга и, насколько мне известно, еще не возвращался в Россию. Графиня имеет влияние на его превосходительство Дмитрия Ивановича[283] поболе вашего. Уверена, она так просто не спустит вам эти толки.
Было поистине чудом, что Лиза не упала в обморок после своей дерзкой речи, которая заставила немку на пару минут обратиться в соляной столп. Неужто это она смогла так смело дать отпор? Неужто это она нашла в себе храбрость ответить ударом на удар, угрозой на угрозу? Та робкая Лиза, которой она еще год назад предстала перед Marionnettiste. Где она? Что с ней сталось? Истину говорят — смел становится человек, коли ему нечего терять. Лизе терять было нечего, все утратила за прошедший год, даже имя.
— Я знаю про объявление, — продолжала она меж тем. — Вы ведь караулите свежий выпуск «Ведомостей», чтобы убедиться, что розыск все еще ведется, а награда так же высока?
— Знать, неспроста вы тогда в темноте скрывались. Признали ее сиятельство. И тут Акулина права оказалась. Есть у нас такая поговорка, — говоря это, Амалия Карловна вся как-то сникла, и Лизе на мгновение стало стыдно за свои угрозы. — Ее сложно перевести на русский. Den ersten Tag ein Gast, den zweiten eine Last, den dritten stinkt er fast.[284] Наши предки были очень умны. Вам так не кажется?
— Я вас не понимаю, — ответила сбитая с толку Лиза.
— Я знаю, дитя мое. Иногда я сама себя не понимаю. И не узнаю. Такое бывает. Всегда во вред. Надеюсь, вы меня простите, ежели я скажу, что хотела бы отдохнуть. У меня, похоже, разыгралась мигрень. Предлагаю поговорить обо всем завтра поутру, перед тем, как вы снова отправитесь на поиски. Кстати, о поисках. Я позвала вас, чтобы передать весточку от Макара. Он, кажется, отыскал ту самую церковь, что на вашем рисунке. Может статься, уже завтра вы отыщете вашу пропажу, ежели она истинно была.
Амалия Карловна выглядела такой усталой и бледной, что огонь стыда разгорался в Лизе все жарче. Особенно после слов о находке Макара. Даже радость и надежда не сумели подсластить неприятное послевкусие их беседы. Она видела, что немка более не желает говорить с ней, потому молча направилась к дверям, коротким кивком пожелав той здравия и покойной ночи.
У порога Амалия Карловна вдруг окликнула Лизу.
— Богомерзко? Не могу с вами спорить. И потому не стану. Но задумывались ли вы, что стоит за решением этих несчастных прийти сюда? И почему я помогаю им? У медали всегда две стороны, дитя мое, не стоит судить по одной. Я полагаю, вы прожили под стеклянным колпаком почти всю свою жизнь и даже не представляете, что может случиться с особой женского пола вне его. Ежели ее, к примеру, молодую и цветущую, выдают за дряхлого старика с морщинистой кожей, а ее сердце и тело просит иного. Или несчастные, которые приглянулись барину или барчуку. Благородным господам нет дела, чем кончится их забава. В иных случаях — дадут рубль или два, чтобы позаботилась обо всем сама, но чаще только грозят выгнать на улицу вместе с пащенком. Счастливицы те, коих отсылают в деревню да замуж выдают. Иначе какой у них путь? Петлю на шею или в реку с моста.
При этих словах Лиза вздрогнула, тут же вспомнив про виденную ею утопленницу.
— Не только мое ремесло богомерзко, но и то, что приводит к нужде в нем, — завершила немка. — Мне тоже нелегко творить подобное. Я утешаю себя лишь тем, что, забирая одну душу, спасаю вторую. И что на тех, у кого я отняла жизнь, приходится пяток тех, кому помогла появиться на свет. Нет, я не пытаюсь что-то доказать вам. Просто хочу сказать, что не всегда творимое зло приносит только вред. И что порой мы должны его сотворить во благо тому, кому причиняем боль.
Эти слова снова пробудили в Лизе воспоминания о том, что она так хотела забыть: флакон из толстого зеленого стекла, кроваво-красный цвет вина в графине и еле слышный шепот, что даже спустя время причинял острую боль: «Иуда… Иуда в женском обличье…»
Этот шепот преследовал Лизу всю ночь. В голове то и дело возникали воспоминания о той самой ночи, когда она решилась оставить Заозерное. Эти воспоминания причиняли боль и отравляли радость от завтрашней поездки в переулок, где Макар признал церковь с рисунка. Они вызывали в Лизе мешанину самых разных чувств — от злости на свою долю и на Дмитриевского до странной тоски, подчас до физической боли в теле.
Что он делает нынче, в эту осеннюю пору, когда дождь так и хлещет в оконные стекла, навевая грусть? Вспоминает ли хотя бы изредка о ней или вовсе стер из памяти? И если вспоминает, какие чувства она вызывает в нем? Презрение? Злость?
Размышления о том, что может сейчас твориться в Заозерном, лишили Лизу сна в ту ночь. Как и мысли о том, что, возможно, она была несправедлива к Амалии Карловне. Ведь та дала ей приют в своем доме, поспособствовала в поисках Николеньки. Наверное, Лиза действительно изменилась в худшую сторону, раз позволила себе наговорить хозяйке столько худого, держа злобу из-за кражи денег.
Поутру к завтраку Амалия Карловна не вышла. Ее место за столом пустовало, хотя Лиза точно знала — нынче ночью не было ни вызовов, ни тайных визитерш. В ответ на расспросы Акулина только пожала плечами, и Лиза решила, что переговорит с хозяйкой после своего возвращения.
Макар прибыл на своей линейке точно в срок. Лиза в который раз быстро перепрятала сверток с оставшимися ассигнациями, как делала теперь всякий раз перед выходом из дома, и выбежала за ворота к ожидавшему ее вознице. В дороге сердце билось в груди чаще обычного, тревога перед неизвестностью заставляла хвататься за боковины линейки. Сквозь странный гул в ушах еле доносились шум городских улиц и голос Макара, пытавшегося что-то рассказывать ей под стук лошадиных копыт по камням мостовой.
Неужели ее поиски вот-вот завершатся? Неужели она заберет Николеньку, чтобы больше никогда не отпускать от себя? «Ну, — поправила себя с нервным смешком Лиза, — по совершеннолетии придется. Без того никак». И тут же представила, сколько сложностей их ожидает: одни, без средств, без бумаг, без честного имени.
Церковь оказалась не та, хотя сходство было несомненным: то же количество красивых маковок, та же узорчатая ковка крестов, только без полумесяцев под распятиями. Даже узоры на куполах те же. Немудрено перепутать.
— Дык за деревьями один в один церква-то, сами посмотрите, — оправдывался Макар, разочарованно глядя на церковь и потирая затылок. — Кто ж знал-то? А я-то уж решил, что пособил вам, барыня. Уж простите меня, дурака…
Он выглядел таким огорченным, что Лиза не могла сдержать улыбки, пытаясь скрыть за этой улыбкой острое разочарование и боль. А потом, по обыкновению, шагнула за порог церковных ворот, надеясь найти временное утешение в благословенном полумраке храма, наполненном только запахом ладана да тихим треском свечей.
Именно там, еще в притворе, она как будто сломалась под гнетом отчаяния и устало опустилась на пол перед образами. Не было ни рыданий громких, ни тихих слез, ни желаний, ни мыслей, ни стремлений. Просто сидела, поникнув головой, и рассматривала в странном отупении узор из плиток возле складок подола.
— Обратись к Нему с молитвой и обрящешь, — вдруг произнес тихий голос над ее склоненной головой. — Не бывало такого, чтоб от души и чистого сердца мольбы вознес, а Он не ответил.
— А если сердце не чисто? — глухо прошептала в ответ невидимому собеседнику Лиза.
— Он милостив. Он простит. Ибо Отец Небесный любит нас, а любовь всепрощающа. Вспомни Послание святого апостола Павла. Вспомни каждое слово. Такова истинная любовь.
— Всепрощающа, — пробормотала, не поднимая головы, Лиза, и незнакомец промолчал в ответ. Но в этом молчании ей привиделась улыбка наставника, довольного, что ученик выучил урок.
Тихий шелест одежд и еле различимый звук поступи подсказали Лизе, что ее собеседник удалился внутрь храма. И только тогда она осмелилась поднять взгляд на образа, перед которыми сидела. Богоматерь смотрела на нее с понимающей улыбкой, словно разделяла с ней минуты покоя, принесшего легкость душе. И Лиза обратилась именно к Ней, умоляя о заступничестве перед Сыном Божьим. И как-то незаметно для самой Лизы в ее мольбе смешались и просьбы найти Николеньку, и молитвы за Александра. За них обоих горячо молилась она, встав на колени и не обращая внимания на редких прихожан, переступавших порог храма в тот час. Не за себя. Только за них.
На Немецкую улицу Лиза возвращалась в воодушевлении. Едва она переступила порог церковных ворот, раздав нищим все медяки из кошелька, как в душе ее возникло предчувствие, что вот-вот что-то случится. Что-то, что переменит ее судьбу. Это было сродни тому ощущению, когда она разворачивала записку от кукловода с указаниями насчет побега. Это было похоже на те чувства, что она испытывала, сидя на станции у коптящей лампы, пока в их сани запрягали лошадей, чтобы выехать в сторону снежного поля, подле которого велась охота. Но страха, что это нечто принесет что-то дурное, теперь не было.
— Тпру! Стой, окаянная! — Макар так резко остановил линейку, натянув поводья, что Лизе пришлось покрепче ухватиться за борт, чтобы не слететь с сиденья. — Ты сдурел, что ли, Гаврила?! А вот как огрею сейчас! Ты чего бросаешься, как блазень из темноты? А коли б животина понесла? Я б тогда барыню-то загубил…
— Охолоть-ка, Макар! — густым басом прогремел в ответ Гаврила. — Я тут до барыни. Негоже ей до дома нынче. Барыня, — обратился дворник уже напрямую к Лизе. — Тут до вас прибыли. Коли у дома появитесь, так и повяжут вас. Я тут ваш скарб вынес, не весь, правда. Берите его и уезжайте тотчас же.
— Да что ты несешь? Под хмелем, что ль?! — возмутился Макар.
Но Гаврила даже не повернул в его сторону головы. Шагнул в линейку, опасно наклонив ту на один бок почти до камней мостовой, и поставил на сиденье рядом с Лизой одну из шляпных коробок, что стояли в ее комнате.
— Уезжать вам нужно немедля, — твердо повторил Гаврила. — Сыскари прибыли. Беглая, говорят, вы холопка. Со смертоубийством от барина какого-то бежали. Да только хозяйка наша не верит ни слову. Да и какая вы холопка-то? Там сейчас господина пристава ждут. Потому что хозяйке грозили за укрывательство. Она-то сама сумеет отвадить от себя этих молодчиков. Господин пристав — мастак в этих делах. Но вас-то возьмут как пить дать.
Он еще ближе наклонился к Лизе и добавил шепотом, чтобы не услышал Макар, жадно ловивший каждое слово:
— Барыня наша не велела давать Макару знать, где остановитесь. Макар — человек хороший да шибко за воротник любитель залить. За копейку лишнюю, коли горло гореть будет, выдаст и не поморщится.
— Куда же мне ехать? — помимо воли вырвалось у Лизы. Слишком резко. Слишком нервозно.
Ее тревогу и страх почувствовала даже громко заржавшая и переступившая с ноги на ногу лошадь. Гаврила настороженно огляделся по сторонам, словно искал кого-то взглядом в сгущающихся сумерках. Но на улице, к его явному облегчению, было пусто.
— Пошто мне знать, куда вам податься, — грубовато ответил он. — Под беглыми везде земля горит, барыня, куда ни подайся.
— Я не холопка! — в отчаянии выкрикнула Лиза.
Гаврила даже бровью не повел.
— Знаю. Знаю, что брехня то. Не нашего вы рода, барыня. Даже ежели б привечали вас за свою в барском доме. У холопа взгляд другой. И этого не вытравить ни платьями дорогими, ни наречиями заморскими. Но то я знаю, а то… — Он не договорил и снова оглянулся на дом Амалии Карловны, а потом спрыгнул на мостовую. — Вам надобно поспешать. Меня вот-вот хватятся. Караулю здесь, почитай, как смеркаться начало. И забудьте хозяйку нашу и дом ее. Она велела так сказать вам. И ежели вас возьмут, то молчите о том, где были. Это я вам говорю уже. За беглую холопку достанется на орехи, да немало отсыплют. Потому помните наше добро к вам.
— Подожди, Гаврила, — перегнулась из линейки Лиза, чтобы ухватить дворника за плечо. — Уверен, что именно про смертоубийство речь вели?
— Сам слышал, — подтвердил Гаврила. — Так и сказали: «через смертоубийство бежала». Ежели такое приплели, барыня, то бежать тебе надо подальше от Москвы. А то по наговору еще и не такого лиха хватишь.
Смертоубийство. Это слово крутилось и крутилось в голове Лизы, не позволяя ей думать ни о чем, кроме страшного его значения. Один из самых ужасных ее кошмаров вдруг стал явью. Она не рассчитала количество капель и, не желая того, отравила. Убила человека, за жизнь которого так отчаянно боролась с обстоятельствами и даже с ним самим. Своей рукой влила отраву в вино. Александр был прав во всем. В каждом слове. Она действительно Иуда, пославшая его на смерть. Вот ее истинное имя…
— Куда мы едем, барыня? — вырвал ее из терзающих душу мыслей голос Макара.
Они были уже далеко от Немецкой. Линейка катилась медленным шагом по улице с множеством темных переулков. Высокие заборы закрывали освещенные окна домов, оттого Лизе казалось, что едут они в полной темноте, которую не мог разогнать даже скудный свет редких масляных фонарей.
— Где мы, Макар?
— Сретенка, барыня. Видите кресты? То Сретенская обитель, — откликнулся возница. — Куда отвезти-то вас? На двор постоялый какой? На квартиры в такой поздний час едва ли кто пустит.
Лиза с трудом разглядела в темноте осеннего вечера возвышающийся над крышами деревянных домов силуэт колокольни. Мысленно представила крест на вершине купола и вспомнила о том, как была еще совсем недавно уверена, что жизнь ее повернется иначе. Верно, так и случилось. Правда, перемены оказались вовсе не те, коих ждала.
Смертоубийство. Тяжкий грех! Немудрено, что Господь остается глух к ее молитвам. И даже заступничество Богоматери едва ли что-то изменит. Никогда ей не отмолить деяний своих, никогда не получить прощения.
«Любовь всепрощающа», — вспомнилось Лизе, когда они уже ехали по Волхонке. Но как быть, если простить уже некому? Если нет уже на свете того, на чье прощение надеешься втайне?
— Высади меня в начале Пречистенки.
Разум работал твердо и решительно в отличие от полумертвого сердца. По крайней мере, Лиза не ощущала его биения, как раньше. Словно известие о смерти Александра остановило его привычный ход. Даже когда спешно шла по переулку от Пречистенки до Остоженки, не чувствовала его биения. Ей было совсем не страшно идти без сопровождения от одного круга фонарного света к другому. Ей было все равно, что думают о ней редкие прохожие, что ее могут заметить из проезжающей мимо кареты. Ее сердце не билось. Душа молчала. Все чувства исчезли, как испаряется дымка тумана при солнечном свете.
Остановившись перед высокими деревянными воротами, Лиза несмело постучалась.
— Что нужно? — сурово спросили через небольшое оконце в воротах, осветив ее лицо фонарем. Самой привратницы не было видно, только размытый силуэт маячил в потоке света, льющегося через оконце. — Кто это стучит в столь поздний час?
— Мне нужно видеть досточтимую матушку Клавдию.
Имя из прежней жизни будто само собой всплыло из глубин памяти. Впервые она услышала его без малого пять лет назад, когда поздней осенью 1824 года графиня Щербатская передавала очередной взнос на нужды Зачатьевского монастыря. Матушка Клавдия была тогда казначеем обители и неоднократно посещала дом Лизаветы Юрьевны, где ее принимали всегда с большим почетом. Единственное, чего боялась графиня, — адские муки после смерти, посему и старалась всеми возможными способами облегчить себе судьбу на небесном суде. Денежные подношения и иная помощь должны были стать немаловажными свидетельствами ее милосердия.
За прошедшие годы матушка Клавдия сменила казначейскую должность на сан игуменьи и намного реже стала появляться в доме графини. Лизе оставалось надеяться, что настоятельница вспомнит юную компаньонку графини Щербатской. И не только вспомнит, но дозволит ей укрыться в стенах обители, куда прежде девушка так страшилась попасть послушницей по воле Лизаветы Юрьевны.
«Колесо судьбы сделало свой круг», — невесело усмехнулась Лиза, ожидая возле ворот монастыря решения игуменьи. Начался дождь, она совсем промокла и озябла, но, к ее удивлению, совсем не чувствовала холода.
Колесо судьбы сделало свой круг. Она пришла туда, куда и должна была прийти с самого начала. Ничего не изменилось. Кроме зла, что было сделано ее руками или по ее вине. Если бы Лиза с самого начала покорилась выбору графини, отбросив в сторону мечты, навеянные французскими романами, Николенька был бы рядом! А Александр… Он был бы жив!
Калитка в воротах обители со скрипом отворилась.
— Матушка не может вас принять нынче, но готова встретиться с вами завтрева. Покамест я провожу вас в странноприимный дом. Ступайте за мной…
Глава 34
Матушка Клавдия приняла Лизу только через два дня.
Воздвиженье миновало, до Покрова оставалось еще две недели, потому странноприимный дом временно опустел. Лиза была предоставлена самой себе и воспоминаниям, которые причиняли нестерпимую боль. Одиночество казалось ей благом — подарком небес. В полумраке комнаты она сидела в застывшей позе на жесткой постели, уставившись невидящим взглядом в стену. Только сухие судорожные рыдания иногда разрывали грудь, мешая дышать. Но благословенных слез, которые могли принести хотя бы временное облегчение, не было.
«Александр мертв», — билось в голове Лизы. И ответом на эту мысль, что она старательно гнала от себя, был очередной приступ, скручивающий тело невыносимой болью.
Александр мертв. Она убила его, своими руками дав яд. Неужто не рассчитала? Неужто ошиблась? Или ее намеренно ввели в заблуждение? Нет, сбрасывала Лиза с себя паутину сомнений. Нет, тот другой никогда бы не поступил с ней так. Творить ее руками такой грех! Смертоубийство! Нет, он не мог! И тело в который раз сотрясали рыдания. Руки и ноги крутило болью, от которой не было спасения.
Александр мертв. И следом тянулось воспоминание о его последних словах, обращенных к ней. Иуда. Так он назвал ее тогда. Иуда Искариот совершил предательство и отправил Иисуса на смерть. Она тоже следовала этим путем, творя грех, которому нет прощения. Интересно, муки Иуды после распятия Христа были такими же острыми? Мучила ли его так же боль до судорог и удушья? Немудрено, что он искал облегчения через смерть, пусть и такую страшную.
Она кругом виновата. Перед всеми. Перед живыми и мертвыми, у которых уже не вымолить прощения.
Ранним утром по окончании будничной службы, когда еще только рассеивалась рассветная дымка, за Лизой пришла одна из сестер и проводила ее в монастырскую приемную.
Последний раз Лиза приезжала в обитель с поручением от графини более года назад, перед отъездом в деревню. Здесь все осталось прежним — стены, лавки, широкий стол, подле которого сидела игуменья. Она махнула рукой и отпустила провожатую Лизы, коротко произнеся: «Аминь». А потом устремила внимательный взгляд на девушку, смиренно замершую у порога. Шагнуть к руке игуменьи для приветственного поцелуя Лиза не решилась, побоявшись невольно осквернить настоятельницу своими грехами.
— Как ваше здравие? — начала беседу матушка Клавдия, не выказывая удивления пренебрежением привычным приветствием. — Гостиничная сестра сказала, что вы провели эти дни в уединении, отказывались от пищи и даже к службам не ходили.
В последних словах Лизе послышался легкий упрек. Но могла ли она, Иуда в женском обличье, душегубка, ступить под своды церкви?
— Чего ищете здесь? — продолжила игуменья, видя, что пауза после ее вопроса затянулась. — Временного пристанища? Или с прошением каким пожаловали?
— Покоя ищу, — тихо прошептала Лиза. — Прощения. Грешна я, досточтимая матушка.
— Все мы грешны, дитя мое, — коротко ответила настоятельница. Деревянные бусины четок в левой ладони при этих словах тихо стукнули друг о друга.
— Виновата, досточтимая матушка, — прошептала Лиза. Странная дрожь охватила ее с головы до ног, а внутри словно нити обрывались, отпуская на волю то, чего она так ждала прежде. — Кругом виновата. Перед многими… многими… искупления ищу. Грехи отмолить, коли не могу прощения…
Ноги не выдержали. Под взглядом игуменьи, полным одновременно суровости и сострадания, Лиза упала на колени. Покаянные слова так и хлынули ливневым потоком. И вместе со словами пришли слезы, которых Лиза совсем не замечала. То были не бурные рыдания, а именно тихие слезы.
Лиза неотрывно смотрела в глаза матушки Клавдии, пытаясь подметить в них любую перемену от своего рассказа. Но игуменья сохраняла спокойствие на протяжении всей исповеди. Только чуть шевельнулись четки в ее руке, когда Лиза призналась в плотской связи с графом Дмитриевским и в том, что отравила его, хотя пыталась уберечь от смерти.
Выпущенные, словно птицы из клетки, признания совершенно истощили Лизу. Она уперлась ладонями в холодные каменные плиты пола и смотрела только на пальцы, опасаясь теперь взглянуть на игуменью. Слез уже не было. Как и тяжести в душе. Только странная легкость и равнодушие ко всему. Прогони ее сейчас матушка Клавдия прочь из монастыря, Лиза бы безропотно последовала ее приказу. «И, возможно, дошла бы до Москвы-реки», — мелькнуло в голове. Река стала бы ее деревом Иуды Искариота.
— Ныне вы понимаете, матушка, что я не смею просить о пристанище в Божьей обители. Может ли душегубец переступать порог сей, неся на руках кровь? — тихо проговорила Лиза.
Мысль о самоубийстве отчего-то более не страшила. Когда ее головы коснулась рука игуменьи, только на миг пришел ужас, захлестнувший с головой. А потом она схватила эту руку, пахнущую ладаном и травами, и прижалась к ней щекой, чувствуя, как медленно уползают сомнение и страх из души.
— Господь принимает всех, — проговорила матушка Клавдия. — Даже раскаявшихся душегубцев, коли те готовы принять его в свое сердце и отмолить свой грех. Бог милостив. Разве не тому вас учили, Лизавета Алексеевна?
Услышать собственное имя впервые за долгое время было сродни ожогу. Лиза вздрогнула и резко подняла взгляд на игуменью. В своей исповеди, следуя недавно заведенной привычке недоговаривать, Лиза скрыла имена. Но обращение по уже почти забытому имени ясно говорило сейчас, что для матушки Клавдии ничего не осталось тайной.
— Вы узнали меня, досточтимая матушка?
— Тотчас, как мне донесли, что к нам в ворота постучала особа, желающая встречи со мной. Я видела, как вас проводили в комнаты странноприимного дома. Наблюдала за вами. Узнать вас не составило труда. Несмотря на годы, на память я покамест не жалуюсь.
Игуменья обхватила руками хрупкие плечи Лизы и вынудила ее встать с холодного пола. Потом легонько подтолкнула к одной из скамей.
— Когда мы беседовали с графиней о вашей будущности в стенах обители, я всякий раз напоминала ей слова святого Макария: «Не пострижение и одеяние делают монахом, но небесное желание и Божественное житие». В вас никогда не горело небесного желания, а вид апостольника вызывал неприятие. Посему я бы не могла с легкой душой принять вашего пострига.
— Простите меня, — прошептала Лиза.
— За что? За то, что в вашем сердце горит любовь к миру? Помилуйте, у каждого свой путь, и Господь уготовил вам иной, чем прочила Лизавета Юрьевна.
— Господь ли его творил, досточтимая матушка? — с сомнением в голосе произнесла Лиза и тут же устрашилась своей смелости, когда заметила, как сжались губы игуменьи.
Она снова собиралась просить прощения, но матушка Клавдия знаком приказала ей молчать.
— Господь привел вас сюда, того довольно. Все мы ищем у Него покоя душевного в часы тревоги и нужды. Я дозволю вам остаться в обители, Лизавета Алексеевна, и буду молить Господа, чтобы Он указал вам путь. Но в послушницы покамест не приму, не обессудьте.
Отказ в том, что составляло ее последнюю надежду, стал для Лизы громом среди ясного неба. Снова в голове мелькнуло воспоминание о виденных некогда утопленницах: их страшные лица, тонкие щиколотки под задравшимся мокрым подолом, волосы, словно водоросли, вкруг лица.
— Трудницей приму, — прервала ее темные мысли матушка Клавдия. — Покамест не отступят скорби ваши. Тогда и поглядим, что на ясную голову и покойную душу решится.