Посвящается Сельве.
Ты единственная знаешь, что было дальше.
Те, кто не помнят прошлого, обречены на его повторение.
Джордж Сантаяна
Книга написана на вилле Медичи в 2018–2019 годах
Когда новость о Первой мировой войне достигла Чили, Лазар Лонсонье читал, лежа в ванне. Живя в двенадцати тысячах километров от родины отца, он усвоил привычку листать французскую газету, нежась в воде с добавлением лимонных корок, и позже, когда он вернулся с фронта с половиной легкого, потеряв двоих братьев в окопах у Марны, аромат цитрусовых неотвратимо связывался в его сознании с запахом пороха.
Как гласила семейная история, отец Лазара когда-то сбежал из Франции с тридцатью франками в одном кармане и отростком виноградной лозы в другом. Он был рожден в Лон-ле-Сонье, на склонах Юры, где на протяжении четырех поколений его семья держала виноградник площадью шесть гектаров, но однажды поразившая растения филлоксера иссушила лозу и привела его к банкротству. За несколько месяцев на склоне горы остались только мертвые корни в яблоневых садах и дикорастущие травы, из которых винодел готовил навевающий грусть абсент. Этот край известняка и злаков, сморчков и грецких орехов он покинул на железном корабле, который отправился из Гавра в Калифорнию. Панамский канал тогда еще не был открыт, и судам приходилось огибать Южную Америку. Путешествие длилось сорок дней на борту парусника, где двести человек, скучившиеся в трюмах, заполненных клетками с птицами, трубили в фанфары так громогласно, что до самых берегов Патагонии наш герой не мог сомкнуть глаз.
Однажды вечером, блуждая, как сомнамбула, между койками, он увидел в тени сидящую на ротанговом стуле старуху с унизанными браслетами руками, желтыми губами и татуированными звездами на лбу. Женщина знаком велела ему подойти.
— Не можешь заснуть? — спросила она.
Старуха вынула из-за корсажа маленький зеленый камушек чуть больше агатовой бусины, изрытый крошечными блестящими углублениями, и сказала:
— Три франка.
Страдающий бессонницей пассажир заплатил, и женщина зажгла камень на черепаховом панцире, которым поводила у него под носом. Дым так резко ударил виноделу в голову, что ему почудилось, будто он потерял сознание. Он проспал сорок семь часов крепким и глубоким сном, и ему снились золотые лозы, между которыми сновали какие-то морские существа. Пробудившись, он извергнул все содержимое желудка и не мог встать с кровати, поскольку тело казалось невыносимо тяжелым. Он никогда так и не понял, случилось ли это из-за дыма, накуренного старой цыганкой, или из-за вонючих клеток с птицами, но, пока пересекали Магелланов пролив с его ледяными соборами, он погрузился в бредовую лихорадку и галлюцинировал, видя, как кожа покрывается серыми пятнами и рассыпается пеплом. Опытному капитану с наметанным глазом потребовалось лишь взглянуть на него, чтобы догадаться об опасности эпидемии.
— Брюшной тиф, — заключил он. — Высадим этого пассажира в ближайшем порту.
Так отец Лазара в разгар войны на Тихом океане очутился в Вальпараисо, в Чили — стране, которую не мог найти на карте и из языка которой не знал ни слова. По прибытии он встал в длинную очередь, выстроившуюся вдоль рыбного амбара перед таможенным постом. Он заметил, что, прежде чем поставить печать в документах, сотрудник иммиграционной службы задает каждому пассажиру два вопроса, и рассудил, что первый должен касаться исходного пункта путешествия, а второй, по логике вещей, места назначения. Когда подошла его очередь, служащий, не поднимая на него глаз, спросил:
— Nombre?[1]
Не понимая по-испански, но в убеждении, что догадался о существе вопроса, француз без колебаний ответил:
— Лон-ле-Сонье.
На лице чиновника не отразилось ничего. Усталым жестом он медленно вывел в нужной графе: «Лонсонье».
— Fecha de nacimiento?[2]
Путешественник ответил:
— Калифорния.
Служащий пожал плечами, написал какое-то число и протянул прибывшему бумагу. С этой минуты человек, оставивший виноградники Юры, был заново окрещен Лонсонье и получил вторую дату рождения — двадцать первого мая, день приезда в Чили. В течение последующего столетия он никогда не предпринимал поездки на север, его пугала пустыня Атакама, так же как и колдовство шаманов, лишь порой при виде холмов в предгорьях Кордильер он говаривал: «Чили всегда напоминает мне о Калифорнии».
Вскоре Лонсонье привык к новому календарю с временами года, приходящимися на другие месяцы, к сиесте в середине дня и к новому имени, которое, несмотря на ошибку таможенника, сохраняло французское звучание. Он научился предсказывать землетрясения и не забывал благодарить Бога за все, даже за несчастья. По истечении нескольких месяцев он говорил по-испански так, словно родился в этой стране, и лишь раскатистое, как падающие в реку камни, «р» выдавало легкий акцент. Научившись узнавать созвездия зодиака и измерять астрономические расстояния, Лонсонье расшифровал астральные письмена на небе Южного полушария с изменчивой звездной алгеброй и понял, что обосновался в другом мире среди ветел и араукарий, первозданном мире, населенном каменными великанами, пумами и кондорами.
Его пригласили главным виноградарем в имение Конча-и-Торо, и он создал несколько винных погребов, которые назывались бодегами, на животноводческих фермах с ламами и дрессированными гусями. Старый французский виноград обрел вторую молодость в убранстве Кордильер на этом лоскутке земли, узком и длинном, висящем, как шпага на поясе, над континентом с синим солнцем. Лонсонье быстро собрал вокруг себя экспатриантов, переселенцев, ставших чилийцами, сделавших выгодные брачные партии и заработавших состояния на торговле иностранными винами. Недавний крестьянин, скромный винодел, который пустился в путь навстречу неизвестному, внезапно оказался во главе нескольких хозяйств и стал хитроумным деловым человеком. Ничто — ни войны, ни филлоксера, ни восстания, ни диктатуры — не могло отныне поколебать его новое благополучие, а посему, празднуя окончание первого года в Сантьяго, Лонсонье благословлял день, когда цыганка на борту железного корабля зажгла зеленый камень у него под носом.
Он женился на Дельфине Моризе, хрупкой и нежной девушке с упругими рыжими волосами, происходящей из старинного бордоского семейства торговцев зонтиками. Ее семья решила эмигрировать в Сан-Франциско по причине засухи во Франции в надежде открыть лавку в Калифорнии. Моризе пересекли Атлантику, проплыли вдоль Бразилии и Аргентины и, миновав Магелланов пролив, высадились в порту Вальпараисо. По иронии судьбы в тот день шел дождь. Отец Дельфины, месье Моризе, как человек предприимчивый, вышел на причал и в течение часа распродал все зонты, которые привез с собой в больших запечатанных сундуках. В результате семья так и не села на корабль до Сан-Франциско и окончательно обосновалась в этой промозглой стране, зажатой между горами и океаном, где, как говорили, в некоторых регионах дождь не прекращается вот уже полстолетия.
Соединенная случайностью судьбы пара поселилась в Сантьяго в доме андалусского стиля на улице Санто-Доминго, рядом с рекой Мапочо, часто выходившей из берегов в пору таяния снега. Фасад скрывался за тремя лимонными деревьями. Комнаты с высокими потолками демонстрировали обстановку эпохи ампира с ивовой плетеной мебелью из Пунта-Аренас. В декабре выписывали из Франции продукты, и дом наполнялся коробками с тыквами и фаршированными телячьими рулетами, клетками с живыми перепелами и уже уложенными на серебряные подносы ощипанными фазанами, чье мясо из-за долгого путешествия становилось таким жестким, что его невозможно было разрезать. Тогда женщины отдавались невероятным поварским экспериментам, которые напоминали скорее колдовство, чем гастрономию. Они включали в древние рецепты французской кулинарии произрастающие в Кордильерах овощи и фрукты, и коридоры наполнялись загадочным благоуханием и желтым дымом. Они подавали empanadas[3] с начинкой из колбасного фарша, петуха в вине мальбек, pasteles de jaiba[4] с сыром маруаль и такой вонючий реблошон, что чилийская прислуга была уверена, будто он произведен из молока больных коров.
Дети четы Лонсонье, в чьих жилах не было ни капли латиноамериканской крови, выросли в большей мере французами, чем сами французы. Лазар стал первым в череде трех мальчиков, которые появились на свет на постелях с красным бельем, ощущая запах агуадьенте[5] и зелья из змеиного яда. Хотя их окружали няньки, которые говорили на языке мапуче, их первым языком стал французский. Родители не хотели лишать сыновей этого наследства, которое вывезли с родины и спасли в изгнании. Это было подобие тайного прибежища, секретный знак, по которому можно опознать своих, одновременно пережиток и торжество предшествующей жизни. В день, когда родился Лазар, во время его крещения под лимонными деревьями у входа в дом, в сад вышла процессия, и одетые в белые пончо люди отпраздновали это событие, высадив в почву виноградную лозу, которую старый Лонсонье сохранил с горсткой земли в шляпе.
— Теперь, — сказал он, уминая землю вокруг стебля, — мы действительно пустили здесь корни.
С тех пор юный Лазар Лонсонье, никогда не бывавший во Франции, рисовал в уме страну предков с той же фантазией, с какой, вероятно, авторы индийских хроник представляли Новый Свет. Он провел юность в мире волшебных историй о далекой стране, защищенный от войн и политических потрясений, грезя о Франции, которая напоминала зовущую сирену. Он видел в ней империю, которая так далеко распространила искусство изысканности, что рассказам путешественников не удавалось превзойти ее великолепие. Расстояние, оторванность от корней, время украшали эту страну, которую его родители некогда покинули с горечью, так что он скучал по Франции, хотя и совсем не знал ее.
Однажды молодой сосед, говоривший с немецким акцентом, поинтересовался у Лазара, из какого региона происходит его имя. Семья этого элегантного блондина из немцев, переселившихся в Чили двадцатью годами ранее, осела на юге, где обрабатывала скудные земли Араукании. Лазар вернулся домой с вопросом на губах. В тот же вечер отец, сознавая, что жена и дети унаследовали его фамилию, возникшую в результате недопонимания с таможенником, прошептал на ухо сыну:
— Когда будешь во Франции, разыщи своего дядю. Он все тебе расскажет.
— Как его зовут?
— Мишель Рене.
— А живет он где?
— Здесь, — ответил отец, тыкая пальцем себе в сердце.
Традиции старого континента укоренились в семье так прочно, что никто не удивился, когда в августе появилась мода на «купание». Однажды отец Лонсонье, увлекшись идеей домашней чистоты, притащил ванну последней модели из эмалированного чугуна, на четырех ножках в виде бронзовых львиных лап; у нее не было ни крана, ни стока, зато она имела форму живота беременной женщины и в ней могли поместиться двое в позе зародыша. Хозяйка дома была очарована, детей забавляла конфигурация сосуда, и отец объяснил, что он сделан из слоновых бивней, доказывая тем самым, что перед ними, без сомнения, самое удивительное изобретение со времен паровой машины или фотографического аппарата.
Чтобы наполнить резервуар, отец обратился к Фернандито Бракамонте, el aguatero, водовозу из их квартала, отцу Эктора Бракамонте, которому многими годами позже предстояло сыграть важную роль в семейной истории. Фернандито был изогнут, как березовая ветвь, и имел огромные руки золотаря. Он возил в запряженной мулом повозке бочки горячей воды, поднимал их на этажи и усталым жестом заполнял ванны. По его рассказам, он был старший ребенок в семье, живущей на другом конце континента, в Карибском регионе, а среди своих братьев и сестер Фернандито упоминал старателя Северо Бракамонте, реставратора церкви Сен-Поль-дю-Лимон, утопистку из Либерталии и хроникера, пишущего на языке маракуча, который называл себя Бабелем Бракамонте. Но, несмотря на эту многочисленную родню, никто, по-видимому, не обеспокоился в тот вечер, когда Фернандито утонул в цистерне пожарной машины.
Ванну установили посередине комнаты и, поскольку все Лонсонье по очереди искупались в ней, туда окунули лимоны с растущих у крыльца деревьев, чтобы очистить воду, а на бортики поставили бамбуковую полочку, чтобы, лежа в воде, можно было перелистывать газету.
Вот почему в августе 1914 года, когда новость о Первой мировой войне достигла Чили, Лазар Лонсонье читал в своей ванне. В тот день с двухмесячным опозданием в страну доставили кипу газет. L’Homme Enchaîné публиковала телеграмму императора Вильгельма русскому царю. L’Humanité сообщала об убийстве Жореса. Le Petit Parisien информировала о введении всеобщего военного положения. Но самый свежий выпуск Petit Journal угрожающим крупным шрифтом извещал, что Германия только что объявила войну Франции.
— Pucha[6], — произнес Лазар.
Эта новость заставила юношу осознать расстояние, которое отделяет его от исторической родины. Его внезапно охватило чувство принадлежности к далекой стране, чьи границы были атакованы неприятелем. Лазар выпрыгнул из ванны, и, хотя в зеркале отражалось тощее тело, тщедушное и безобидное, не приспособленное к бою, он, однако, испытал воистину героический подъем духа. Лазар напряг мышцы, и скромная гордость согрела ему сердце. Он, казалось, ощутил дыхание предков, и в тот миг робкая догадка подсказала ему, что он должен подчиниться судьбе, которая поколение назад бросила его родных в океан.
Молодой человек замотал вокруг талии полотенце и с газетой в руках спустился в гостиную. Перед собравшейся семьей, в пропитанной густым ароматом цитруса комнате он поднял кулак и объявил:
— Я отправляюсь сражаться за Францию.
В те времена еще живы были воспоминания о Тихоокеанской войне[7]. Вопрос о провинциях Такна и Арика, отвоеванных Чили у Перу, спровоцировал новые пограничные столкновения. Перуанские военные обучались во Франции, чилийские в Германии, и для отпрыска европейских иммигрантов, рожденного на склонах Кордильер, было несложно провести параллель между Такна-Арикийским конфликтом и разногласиями по поводу Эльзаса и Лотарингии. Три брата Лонсонье — Лазар, Робер и Шарль — разложили на столе совершенно незнакомую им карту Франции и принялись кропотливо изучать расположение воинских частей, пребывая в убеждении, что их дядя Мишель Рене уже сражается на полях Аргона. Они запретили ставить в гостиной пластинки Вагнера и со стаканами виноградной водки писко в руках при свете лампы забавлялись тем, что перечисляли реки, долины, города и деревушки. За несколько дней молодые люди покрыли карту цветными кнопками, портновскими булавками и маленькими бумажными флажками. Прислуга в недоумении наблюдала за этой пантомимой, подчиняясь приказу не накрывать на стол, пока там лежит карта, и никто в доме не понимал, как можно воевать за страну, в которой никогда не жил.
Однако в Сантьяго война отозвалась, как призыв соседа о помощи, и скоро стала главной темой любых разговоров. Внезапно новая свобода — свобода выбора, свобода родины — появилась повсюду, утверждая свое присутствие и славу. На стенах консульства и посольства вывесили объявления о всеобщей мобилизации и сборе средств. Спешно выходили специальные выпуски газет, и девушки, говорившие только по-испански, изготавливали коробки шоколада в форме фуражек. Один французский аристократ, осевший в Чили, выделил миссии три тысячи песо для поощрения первого франко-чилийского солдата, который будет награжден за боевые заслуги. На главных бульварах стихийно возникали шествия, и корабли начали наводняться новобранцами, сыновьями или внуками переселенцев, которые с решительными лицами, вещмешками и амулетами из чешуи карпа отправлялись пополнять войска.
Зрелище было таким притягательным, таким торжественным, что три брата Лонсонье не могли противиться горячему желанию поучаствовать в этом массовом подъеме, порожденном грандиозными историческими событиями. В октябре на проспекте Аламеда в Сантьяго четырехтысячная толпа провожала их вместе с другими восемьюстами чилийскими французами на вокзал Мапочо, откуда они направлялись в Вальпараисо, где должны были сесть на корабль до Франции. Мессу отслужили в церкви Сан-Висенте-де-Пауль между улицами Восемнадцатого Сентября и Сан-Игнасио, и группа военных зычно исполнила под трехцветным флагом «Марсельезу». Как говорили позже, новобранцев было так много, что к северному экспрессу потребовалось присоединить дополнительные вагоны, а некоторые опоздавшие на поезд молодые добровольцы четыре дня пешком перебирались через заснеженные в это время года Анды, чтобы успеть на корабль, отплывавший в Буэнос-Айрес.
Плавание было долгим. Океан одновременно внушал Лазару страх и восхищение. Робер весь день читал в своей каюте, Шарль тренировался на палубе, а Лазар расхаживал среди новобранцев и курил, прислушиваясь к разговорам. По утрам они запевали военные песни и героические марши, но по вечерам, с наступлением темноты, садились в круг и толковали о всяких жуткостях: что на фронте мертвые птицы падают с неба дождем, что из-за черной лихорадки в животе заводятся улитки, что немцы безжалостно вырезают инициалы на коже пленных, что появились сообщения о болезнях, исчезнувших еще во времена барона де Пуанти, то есть в начале XVIII века. Лазар снова мысленно представлял Францию как несбыточную мечту, эфемерный замок, построенный из рассказов, и когда в конце сорокадневного путешествия он различил ее берег, то обнаружил, что ему как-то не приходило в голову, будто эта страна существует на самом деле.
Прежде чем сойти с корабля, он надел бархатные брюки в рубчик, мокасины на тонкой подошве и кофту с витым узором, перешедшую к нему по наследству от отца. Облачившись как чилиец, Лазар вышел в порту с простодушием юноши и не без гордости солдата, которым намеревался стать. Шарль был одет как моряк — рубашка в синюю полоску и хлопковый берет с красным помпоном. Он отрастил тонкие усики, идеально симметричные, как у славных предков-галлов, которые приглаживал с помощью слюны. Робер был в рубашке с манишкой, атласных брюках, а над талией висели серебряные часы на цепочке; когда в день его гибели их обнаружат, они все еще будут показывать чилийское время.
Сойдя на причал, братья сразу заметили, что запах здесь почти такой же, как и в порту Вальпараисо. Смаковать его, однако, времени не было, поскольку вновь прибывших тут же выстроили перед военным командованием и раздали форму — красные брюки, шинель с двумя рядами пуговиц, гетры и кожаные армейские ботинки. После этого все забрались в военные грузовики, которые отвезли на поля сражений тысячи юных иммигрантов, явившихся сюда, чтобы разорвать друг друга на том самом континенте, который их отцы когда-то покинули безвозвратно. Сидя на скамьях лицом к лицу, новобранцы не говорили на французском, известном Лазару по книгам, изобилующем остротами и изысканной лексикой, но отдавали приказы, лишенные поэзии, оскорбляли врага, которого никогда не видели, и вечером, по прибытии в часть, когда перед четырьмя чугунными кастрюлями рагу с большим количеством костей выстроилась очередь, он слышал только бретонский и провансальский диалект. На какой-то миг ему захотелось снова сесть на корабль и вернуться домой, но Лазар вспомнил о своем обещании и рассудил, что если и существует патриотический долг, выходящий за пределы границ, то это долг защищать страну своих предков.
В первые дни Лазар Лонсонье был так занят укреплением траншей с помощью наката из бревен и обрешетки, что у него не находилось времени тосковать по Чили. Вместе со своими братьями он провел больше года за установкой заграждений из колючей проволоки, распределением продовольственных пайков и перевозкой ящиков со взрывчаткой по длинным разбомбленным дорогам между артиллерийскими батареями с одной позиции на другую. Поначалу, чтобы сохранить достоинство солдата, они умывались, когда им попадался подходящий источник, с небольшим количеством мыла, которое пузырилось серой пеной. Скорее из щегольства, чем от небрежности, чтобы иметь честь называться «пуалю»[8], они позволяли себе отращивать бороду. Но прошло несколько месяцев, и цена достоинства стала унизительной. Группами по десять человек, раздевшись донага на лугу, они предавались позорному занятию вычесывания вшей, тогда как одежду погружали в кипяток, а ружья натирали смесью сажи и дубильного жира; затем они снова надевали изношенную, измызганную в грязи, рваную форму, вонь которой преследовала Лазара до более мрачных времен восхождения нацизма.
По войскам прошел слух, что тот, кто добудет сведения о вражеском фронте, получит награду тридцать франков. Изголодавшиеся пехотинцы, находящиеся в самых плохих условиях, тут же попытали удачу, ползая между кишащими личинками трупами. Они копошились в грязи, как насекомые в щели, напрягая слух возле заградительных рогаток, чтобы уловить упоминание даты, часа, намек на готовящуюся атаку. Вдали от расположения своих частей они проскальзывали вдоль длинного немецкого фронта, дрожа от страха и холода на скрытом наблюдательном пункте, и порой проводили целую ночь, съежившись в воронке от снаряда. Единственным, кому достались тридцать франков, был Огюстен Латур, курсант из Маноска. Он рассказал, что наткнулся однажды на дне оврага на немца со сломанной во время падения шеей и обыскал его карманы. Там он не обнаружил ничего, кроме писем на немецком, бумажных дойчемарок и металлических монеток с квадратным отверстием посередине, но в потайном кожаном кармане на уровне пояса нашел купюры на сумму тридцать франков, старательно сложенные вшестеро, которые немец, без сомнения, украл у французского покойника. Гордый собой, счастливчик размахивал деньгами и повторял:
— Я вернул их во Францию.
Примерно в это же время посередине между двумя траншеями обнаружили колодец. До конца жизни Лазар Лонсонье так и не понял, как противникам удалось договориться приостанавливать огонь, чтобы подойти к нему. Около полудня стрельба прекращалась, и один французский солдат получал в распоряжение тридцать минут, чтобы выйти из траншеи, набрать воды в тяжелые ведра и вернуться к товарищам. Через полчаса, в свою очередь, мог запастись водой немец. Таким образом бойцы враждующих армий выживали, чтобы продолжать убивать друг друга. Эта смертельная пляска повторялась каждый день с военной точностью, без каких-либо нарушений с той или иной стороны, при сугубом уважении к законам рыцарства; возвращавшиеся от колодца рассказывали, что после двух лет на фронте впервые слышали отдаленное пение птиц или скрип мельничных жерновов.
Лазар Лонсонье вызвался добровольцем. С четырьмя ведрами, висящими на сгибах локтей, двадцатью пустыми флягами через плечо и тазиком для мытья посуды в руках он добрался до колодца за десять минут, спрашивая себя, как будет возвращаться с наполненными сосудами. Старый колодец, окруженный облупившейся оградой, был похож на печальный пустой птичник. Вокруг покоились несколько дырявых посудин, на край колодца кто-то бросил китель.
Лазар привязал ручку ведра к концу веревки и стал опускать его, пока не услышал плеск. Он потянул веревку на себя, как вдруг перед ним возникла какая-то глыба.
Молодой человек поднял голову. Перед ним стоял, направив на него пистолет, немецкий солдат с измазанным для маскировки грязью лицом. Лазар в ужасе отпустил веревку и уронил ведро в воду, резко выпрямился, собираясь сбежать, но споткнулся о камень и крикнул:
— Pucha!
Он ждал выстрела, но его не последовало. Тогда Лазар медленно открыл глаза и повернулся к солдату. Тот сделал шаг вперед, Лазар попятился. Неприятель, несомненно, был его ровесником, но форма, сапоги, каска — все это давало ему преимущество. Немецкий солдат опустил оружие и спросил:
— Eres chileno?[9]
Эта фраза прозвучала шепотом на чистом испанском в том его варианте, где слышались крики разъяренных кондоров и шелест мирта, клокотание баклана и журчание пахнущих эвкалиптом рек.
— Si[10], — ответил Лазар.
Солдат с облегчением вздохнул.
— De dón de eres? — поинтересовался он.
— De Santiago[11].
Немец улыбнулся.
— Yo también. Me Ilamo[12]Хельмут Дрихман.
Лазар узнал молодого соседа с улицы Санто-Доминго, который десять лет назад интересовался происхождением его фамилии. Новость о начале войны свалилась на них одновременно. Оба уступили соблазну пересечь океан, чтобы защищать разные страны, встать под разные знамена, но сейчас, перед этим колодцем, они погрузились в молчание, дабы утолить жажду у истоков своих родословных.
Escûchame[13], — сказал немец. — Вечером в пятницу готовится внезапное нападение. Притворись в тот день больным и проведи ночь в лазарете. Может, и выживешь.
Хельмут Дрихман произнес эти слова на одном дыхании, без расчета или умысла. Он подал их так, как подаешь кому-то воду, не потому, что она есть, а потому, что знаешь, что такое жажда. Медленным движением немец снял каску, и только тогда Лазар смог четко его рассмотреть. Лицо Хельмута отличалось мраморной красотой — тяжелое и матовое, неброского цвета, размазанная грязь придавала ему скромное очарование старых статуй. Лазар вспомнил обо всех солдатах, лежавших во рвах в надежде подслушать разговор, обнаружить отряд в укрытии или секретную пулеметную точку, и постиг цену этой откровенности, которая неожиданно показалась ему чистой и нелепой, брошенной в пучину истории с ее благородством и низостью.
В тот день Лазар столкнулся с первой дилеммой из длинной череды, которая выпадет на долю нескольких поколений после него. Что делать: спасать свою жизнь и бежать в лазарет или же защитить товарищей, подав рапорт командиру? Нежелание делать выбор завыло в нем немым воплем. Когда он вернулся на французские позиции и встретился глазами с однополчанами, то испугался, что в его взгляде прочтут двуличие обманщика и предателя.
Тогда Лазар заключил: ради любви к Чили следует сохранить в тайне то, что поведал ему Хельмут Дрихман. Он пытался представить невозможный компромисс между обманом и признанием. Искал подсказку, знак, что это правильный выбор, но, взглянув в усталые лица соратников, продолжил колебаться и сомневаться. Однако, увидев Шарля и Робера, лежавших под грязными одеялами на подстилках из утрамбованной соломы, он испытал такой стыд, который тут же смел всю его решимость. Чувство подлинного братства, идущее из глубины души, подсказало ему ответ, и все же какое-то время Лазар оставался на распутье. Он, разумеется, не подозревал, что ему уже нанесена самая первая рана, однако через час после возвращения с тайной скромностью сообщил своему командиру о немецкой засаде. И от награды в виде тридцати франков отказался.
В четверг на рассвете отряд Лазара пошел в атаку вместе со ста пятьюдесятью хорошо вооруженными бойцами, и захваченные врасплох, еще спящие немцы не сумели отразить нападение. В соломенные тюфяки летели гранаты, кладовые горели, пленных казнили, спускали на них своры собак, заложников расстреливали. В течение нескольких часов творились все злодеяния, на которые обречен поверженный враг. Вскоре на ногах остались лишь французы в окружении побежденных, которые ползали в чавкающей грязи. Лазар искал глазами на дымящейся равнине труп Хельмута Дрихмана. Не разгибаясь, он переворачивал мертвые тела, разбирал надписи на выпуклых бляхах и был так поглощен своим делом, что не заметил упавшего рядом с ним снаряда.
Бомба сокрушительной силы взорвалась в метре от него. Много лет спустя, в конце жизни, покидая мир в своем доме на улице Санто-Доминго, Лазар с ужасающей ясностью вспомнит этот взрыв, отбросивший его в окоп к ближайшему блиндажу. От удара о камень ему раздробило ребра и так глубоко раскроило левый бок, что он увидел свое открытое легкое. Лазар лежал, засыпанный землей и промоченный дождем, и перед тем как потерял сознание, ему показалось, что над ним склоняется лицо Хельмута Дрихмана. Затем он провалился в эфирную пропасть и забыл эту сцену на много лет, вплоть до того дня, наступившего через тридцать лет и два месяца, когда тот же самый немецкий солдат, отяжеленный золотом и грязью, явится к нему в гостиную, чтобы сопроводить Лазара Лонсонье к воротам смерти.