В день рождения Иларио Да старому Лонсонье исполнился девяносто один год. Несмотря на груз лет, одиночество и усталость от сбора урожая, он отказывался умирать. Выносливый, закаленный, он еще мог похвастаться способностью иногда по вечерам плавать нагим в ледяной лагуне и глубоко нырять, чтобы навестить покойницу-жену. Со своей фермы в Санта-Каролине он с немым стоицизмом наблюдал за рождениями и смертями, следующими друг за другом в его семье, и, казалось, ничто не могло отвлечь его от изготовления вин. В январе Лонсонье удалось увеличить объем продукции, поскольку он усвоил секреты французского послевоенного виноградарства, стремящегося вновь овладеть завидной алхимией вкуса, и перешел на менее промышленные способы ведения сельского хозяйства. Старик окружил виноградники фиговыми деревьями, чтобы отвлечь птиц плодами, не имеющими ценности, и стал следовать определенным техническим требованиям, которые установил сам, процеживая сусло и изменив содержание сульфитов. Таковы были обстоятельства его жизни, когда он узнал, что внучка Марго родила мальчика. Тогда он покинул свой виноградник, свой погреб и свое озеро, сел в поезд с ящиком вина и через несколько часов, крепкий, как акация, появился в гостиной дома на улице Санто-Доминго, чтобы впервые угостить правнука вином.
— Для такого наследства завещания не нужно, — говорил он.
Никто не сомневался в происхождении этого ребенка. Внешне он так был похож на Марго, что все согласились с предположением, будто она зачала его непорочно. Однако если сама она была в детстве молчаливой и незаметной, то Иларио Да рос крикливым и задиристым, настолько шумным, что соседи, слыша по ночам протяжный рев с театральной экспрессией, опасались, не станет ли он певцом. Едва родившись, лежа в ротанговой корзинке, постоянно что-то высматривая вокруг, мальчик указывал на тысячу предметов в минуту, спал только с открытыми глазами и нарастил мышцы так быстро, что начал ходить раньше, чем ползать. Все говорили, что эта глухая сила, этот напор и подземная мощь сулят великие страсти в будущем, но Марго, вероятно единственная, беспокоилась, различая в жадной энергии сына истинные предвестия сложной жизни.
Иларио Да рос под кровом фабрики, которая представляла собой замкнутый мир с собственными правилами и законами во времена, когда Сантьяго был еще безопасным городом, свободным от доносов и террора. Благодаря Эктору цех скоро стал для него безмятежным убежищем. Обоняние привыкло к запаху муки и зерна, овечьего жиропота и пыли, влажности и прессов, а слух — к гулу машин и брани рабочих. Мальчик научился произносить имя Эктора раньше, чем имя матери, и обращался к старшему другу с простодушной торопливостью и робким придыханием, не ведая, что будет взывать к нему до последних мгновений своего земного бытия, наполненного борьбой и мучениями, поскольку только Эктор, вошедший в семью посредством преступления, происходивший из древнего рода карибов и пророков, не знавший другого образа жизни, кроме фабричной иерархии, — только этот Эктор с тронутым селитрой лицом обладал отвагой и достоинством, к которым всегда стремился.
Через четыре года после смерти Лазара Эктору Бракамонте удалось добиться уважения от рабочих и преобразовать предприятие в подобие кооператива. Иларио Да, у которого не было ни отца, ни деда, проникся к нему слепым обожанием. Он садился на мешки с мукой, сваленные на складе, в огромном нефе главного зала и с удовольствием вбирал в себя запах влажного теста. Там он услышал разговоры о том, что анархизм — это свобода, о Народном банке, о противостоянии индейцев мапуче и красной кавалерии. Когда Иларио Да попросил снова рассказать ему о произошедшем в Санта-Мария-де-Икике[30], Эктор Бракамонте ответил, что ему лучше обратить внимание не на бунтовщиков, а на тех, кто работает терпеливо, дисциплинированно и методично.
— Самые славные победы одерживаются на поле труда, а не битвы, — говорил он.
Эктор любил мальчика, как родного сына, но ничем не выдавал своей привязанности. Мужественное молчание заменяло поцелуи, ежедневные задачи замещали материнские поблажки, требования долга сдерживали ласку. Словно некий мужской договор связывал сурового труженика с внебрачным ребенком: один утолял жажду другого, и оба привыкли к взаимным обязательствам. Благодаря этой рабочей, марксистской нежности Иларио Да стал ребенком сообразительным и серьезным, чуждым излишней чувствительности, и до конца дней избегал бесполезной нежности и женской ласки.
Отсутствие идолов стало его религией. Он, как чернорабочий, хлебал из оловянной миски овощной суп, по утрам съедал четыре яйца и поглощал в невероятных количествах вязкую кукурузную кашу. Он научился без жалоб переживать зиму и отказываться от привилегий. В шесть лет Иларио Да присутствовал, на руках у Марго, на марше в поддержку молодого кандидата в президенты от социалистов, Сальвадора Альенде, который проиграл генералу Ибаньесу. Об этом событии у мальчика остались такие яркие воспоминания, что начиная с того дня он никогда не уступал соблазну обогащения и стремлению к роскоши, и именно в тот период под воздействием подъема масс в нем укоренились отвращение к социальному неравенству и благосклонность к угнетенным классам.
В девять лет Иларио Да был бы похож на любого другого французского чилийца, если бы не таинственная история его рождения. В те юные годы Марго замечала в нем сходство с Хельмутом Дрихманом — бледное лицо, квадратная голова, — пока не увидела, как сын, голый по пояс, играл в саду, равнодушный к птицам в вольере, и внезапно не поняла, что от отца он унаследовал только гениталии. Однажды вечером, возвращаясь из школы, по пути домой Иларио Да спросил мать:
— Кто мой папа?
Марго рассудила, что каждый имеет право знать правду, даже ребенок, и самым честным образом ответила:
— Это я.
С тех пор они больше не говорили о родителях Иларио Да, который принялся повторять, что его отец и мать — один и тот же человек. Его детство, таким образом, проходило между собраниями рабочих в цеху и ежемесячными визитами Аукана, всегда фонтанирующего сказками и выдумками, который прибегал на фабрику вприпрыжку, помолодевший от приключений, пропахший головокружительным ароматом холодной коры, с карманами, набитыми травяными конфетами, мешочками с кукурузой и марципаном. К тому времени этот человек, отличавшийся сногсшибательными талантами и искрометными речами, устал нести свою магию в безграмотные области, растрачивать свое искусство среди похитителей куриц и пум, метаться по рынкам колдовских принадлежностей. Теперь он решил осесть в Сантьяго, в маленьком доме на окраине города, куда пригласил Иларио Да, чтобы распахнуть для него закрома своего воображения в комнате, наполненной фолиантами в переплетах из телячьей шкуры, которые пересекли Кордильеры на спине мула. Он открыл мальчику вселенную, где жили племена женщин-воительниц, где великаны превращались в деревянные статуи, а в горящем сахарном тростнике рождались девушки. Когда Иларио Да поинтересовался, где же находится эта чудесная страна, Аукан указал на библиотеку у себя за спиной и, восторженно всплеснув руками, воскликнул:
— В этих книгах!
Именно знахарь научил мальчика читать и писать, сначала на языке мапуче, поскольку считал его грамматику основополагающей, затем по-испански, заметив, что живой ум ребенка легко может вместить один древний и один современный язык. Иларио Да быстро научился твердо выводить буквы, с религиозным благоговением окуная в чернильницу из слоновой кости новое гусиное перо. Написав свое первое слово, он прочитал его вслух, театрально поведя рукой: «Revolución»[31], а затем заперся в своей комнате и стал многократно повторять его, капая на ковры чернилами, заполняя тетради этим пророческим существительным, которое для мальчика еще не звучало так патетически, как зазвучит позже. Эти страницы с неуклюжими гигантскими буквами Марго сохранила в маленькой красной коробке, которую поставила на стеллаж в часовне Лазара на фабрике, и она простояла там двадцать лет, пока пособники диктатуры не извлекли ее из забытья.
В двенадцать Иларио Да был таким щуплым, что, когда терял несколько граммов, казалось, что он вот-вот испарится. Не набирая веса, он стал расти с угрожающей скоростью, так что худоба, поначалу незаметная стороннему глазу, стала совершенно очевидной. В тринадцать мальчик был ростом метр шестьдесят пять и весил сорок шесть килограммов. Он стал длинным и тонким, как его страна на карте. Неуклюжие конечности с шишковатыми суставами напоминали саженцы черной смородины, и хотя Иларио Да еще далеко не повзрослел, Марго решила, что пришло время представить его прадеду.
Они выехали в Лимаче сентябрьским воскресеньем, чтобы встретиться с El Maestro. Но Этьен Ламарт не успел познакомиться с правнуком — в тот самый день он умер с трубой в руках в резиденции интенданта области во время репетиции оперы Беллини в окружении своих инструментов и двадцати учеников. В тот период он уже соблюдал режим, питался только кашами и морковью, грецкими орехами в меду и сырой рыбой и проводил дни, адаптируя либретто и слушая пластинки со знаменитыми операми. Обуреваемый жаждой приключений веселый загорелый юноша, который пересек океан с тридцатью тремя инструментами в сундуке, превратился в старика с тонкими редкими волосами и призрачным силуэтом, слегка сгорбленного из-за обыкновения наклоняться над дирижерским пюпитром и одолеваемого усталостью, заставлявшей его останавливаться на улице, чтобы ухватиться за фонарь.
В день смерти Этьен дирижировал. Вцепившись в пюпитр и размахивая палочкой, он дошел до третьего действия оперы, как вдруг услышал в груди три удара, напоминающие стук посохом по сцене. Затем внутри наступила полная тишина, бархатный занавес перед его жизнью стал опускаться, и ему показалось, будто он в первый раз исполняет произведение без знания партитуры. Маэстро не подал виду, что ему плохо, и с достоинством довел репетицию до конца, а потому никто из оркестрантов не догадался, что сердце дирижера остановилось. Наконец он рухнул на сцену. Поднялась суматоха, музыканта отнесли домой и положили на кровать в скромном алькове, тогда как улица уже полнилась слухами:
— El Maestro se está muriendo[32].
Лежа на пяти подушках, Этьен Ламарт попросил принести ему трубу. Он приложил инструмент к губам, но сморщенные бесплодные легкие смогли извлечь лишь один хриплый звук, глухую жалобу, которая внезапно открыла ему безнадежность собственного положения. Он издал последний вздох, сжал кулаки, прислушался к отдаленной мелодии и со счастливой усмешкой закрыл глаза.
В ту же минуту Марго и Иларио Да вышли на частично замощенную площадь. Посередине, в окружении двухэтажных зданий с оклеенными объявлениями стенами, стояла на пьедестале голова Винченцо Беллини, локоны из меди Чукикамата словно развевались на ветру — памятник был выплавлен в честь концерта Маэстро почти шестьдесят лет назад. Два человека снимали статую с постамента, и Марго, внезапно охваченная дурным предчувствием, прерывистым голосом сказала:
— El Maestro ha muerto[33].
В течение девяти дней в дом тянулась длинная вереница людей, поскольку каждый житель Лимаче счел своим долгом отдать дань праху покойного. На кровати с четырьмя колоннами Иларио Да увидел мраморный профиль Маэстро, и ему показалось, что у прадедушки такое же бледное лицо, как то, что печатается на фабричных гостиях. Он не успел познакомиться с покойным и не мог скорбеть о потере, но достаточно знал о приличиях, чтобы хранить молчание на протяжении всей церемонии, и наблюдал за похоронами, которые вскоре послужат для него импульсом к творчеству.
Зато Марго, которая провела у гроба всю ночь, оплакивала деда больше, чем отца. Внезапно ушел из жизни единственный человек, который в детстве отдавал должное ее творческим устремлениям. Марго удивило, что он такой маленький, старый и сморщенный, от прежнего облика остались только растрепанные волосы и внешность моряка из Сета. Шепча ласковые слова, она заботливо подняла воротник его пиджака, погладила лоб и поправила галстук-бабочку, который надели ему навечно. Она с ужасом наблюдала, как тело переносят с кровати в гроб, украшенный позолоченными гвоздями, и, мирно вложив Этьену в руки дирижерскую палочку, помещают туда же, как библейскую святыню, голову Беллини, чтобы скульптура композитора лежала вместе с тем, кто распространил его музыку до предгорий Кордильер.
К величественной похоронной процессии присоединилась вся деревня, провожая в последний путь единственного композитора, которого Лимаче видела на своем веку, однако ни одна нота не прозвучала. Память человека, долгое время ублажавшего уши самыми громкими звуками, которые слышали эти места, жители решили почтить тишиной и сопроводили его гроб без фанфар, и отсутствие музыки еще две недели держало всех в напряжении. Похоронили музыканта под склоном холма за оградой кладбища, как будто существо, витавшее между небом и землей, и на стеле выгравировали всего одно слово: Maestro — и позолоченный скрипичный ключ. Через десять дней на площади вместо головы Беллини поставили бюст Этьена Ламарта.
На следующий день Иларио Да проснулся с непреодолимым желанием запечатлеть увиденное в тетради, подаренной ему Ауканом. Поначалу он писал, чтобы раз влечься, но затем это занятие стало источником удовольствия, а потом и некой потребностью. Едва он начинал выводить слова на бумаге, как собор его духа заселялся персонажами, что врывались туда, как на торжество, создавая целую страну сказок и баталий, которую автор, испытывая эйфорию, обогащал с такой легкостью, что заполнял следующую страницу, не закончив предыдущей. Почерк у мальчика был мелкий, убористый, буквы теснили друг друга, словно спешили вперед, размахивая длинными хвостиками над и под строчками. Без петель, без росчерков, прописные высокие и тонкие, все шпаги да кресты, как будто нетерпеливые чернила впитали жар его крови.
В восемнадцать лет Иларио Да усвоил манеры экзистенциалистов — фетровое пальто в клетку, многозначительный вид, вечная сигарета в углу рта и семнадцать чашек кофе в день. При этом он мог часами задерживаться на какой-то подробности, не теряя нити повествования, и обнаружил в себе неисчерпаемый источник сюжетных поворотов. Он был столь же чарующим оратором, сколь лукавым предсказателем судьбы. Он умел держать паузу, использовал молчание для создания напряжения, утаивал эмоции персонажа, чтобы не нарушать динамики, объяснял без слов, изобретал хитрые ходы, чтобы вновь повысить накал и нарисовать такой зримый и достоверный пейзаж, что у слушателей создавалось впечатление полной включенности в историю.
Используя все эти способности, он издавал у себя в университете еженедельную стенгазету, которая служила студентам источником информации. На подбородке и на туловище у него росли жесткие, как проволока, густые волосы. Он отпустил темные усы, на кончиках желтые от табака, и преисполнился той же страстью к политике, какую обычно испытывают художники к искусству.
Примерно в то же время Иларио Да познакомился с Педро Клавелем, деятелем Революционного левого движения Венесуэлы. Это был энергичный костлявый брюнет с лицом цвета охры и пышной, похожей на пальму шевелюрой; его мозолистые ладони и щербатая кожа свидетельствовали о годах, проведенных в тропических горных лесах. В начале диктатуры Переса Хименеса он взял на вооружение взгляды сторонников Кастро, не будучи крестьянином, боролся за аграрные реформы, чудом спасся от смертной казни в Никарагуа, и весь его опыт, столь же опасный, сколь и волнующий, привил ему воинственную веру, что времена день ото дня становятся все тяжелее и суровее.
Иларио Да встретил Педро в кафе под названием «Теплый угол», где днем по четвергам группа молодых активистов — кубинских социалистов и аргентинских борцов с режимом — собиралась за бутылкой вина и жареными пирожками эмпанада, чтобы обсудить забастовку на медных рудниках, остановку работы водителей грузовиков и попытки дестабилизации общества. Однажды утром, увлеченный беседой об авторитарном либерализме, Иларио Да отправился вместе с Педро Клавелем в его дом в большом пригороде Сантьяго. Педро жил в пристройке в глубине заднего двора, заполненного свиньями и кроликами. Он показал гостю свою убогую библиотеку: три полки над кроватью, заваленные какими-то листами и небрежно нацарапанными зашифрованными письмами. Упомянул свою семью из Маракайбо, жену Селесту, красавицу-сестру по имени Венесуэла, с которой Иларио Да суждено будет встретиться много лет спустя в Париже.
Затем разговор зашел об опасности диктатуры либералов и о том, как важно подготовиться к любым неожиданностям. Педро был примером ума и храбрости, а когда он пламенно заговорил о своей прежней борьбе, Иларио Да поразился его скромности. В тот период молодые революционеры передавали из рук в руки опубликованную в Сантьяго книгу Николая Островского «Как закалялась сталь», обложка которой была сделана из вторсырья, так что на задней стороне можно было видеть обрывки старых счетов. Единственный экземпляр Педро Клавеля превратился в кипу обтрепанных листков, побуревших от дождя, с пятнами от раздавленных москитов и с комментариями на полях — и этот памятник человеческой пытливости он с советской торжественностью протянул Иларио Да.
— Нашей партии нужен такой человек, как ты, — сказал Педро.
Иларио Да не смог скрыть удивления:
— Какой партии?
— Революционному левому движению, — понизив голос, ответил Педро Клавель.
Таким образом Иларио Да вступил в крайне левую организацию, которая пропагандировала диктатуру пролетариата и освобождение рабочего класса. Он вошел в новую семью, ошеломленный, но уверенный в себе, и принес немую присягу причастности к общему делу, которая длилась всю его жизнь. Он бросил университет и поступил в новую школу, где мужчины и женщины занимались другими науками, посвященными вопросам кооперативного хозяйства и минимальной заработной платы, пенсиям и оплачиваемым отпускам. Юноша отрастил волосы и, пытаясь схватить политический момент, который, как он чувствовал в своем невежестве, станет знаменательным, пересмотрел сокровища большевистской культуры и эксгумировал забытых деятелей искусства, похороненных старыми республиками. В любое время суток он мог нагрянуть домой в кожаной куртке и красной футболке, фуражке и тяжелых сапогах с таким решительным видом, что получил прозвище Пантера. С жаром отметая все преграды, которые навязало ему происхождение, Иларио Да стряхивал спутанные грязные кудри на упрямый лоб, где уже проступала судьба человека, посвятившего жизнь служению идее.
— В конце концов этот парень станет марксистом! — восклицали пожилые соседки.
В сентябре 1970 года пришел к власти президент Альенде. Эта победа получила такой резонанс, что улицы впервые увидели лицо другой молодежи, которая размахивала дедовскими знаменами и плакатами, празднуя историческое событие — победу народного волеизъявления над олигархами. Иларио Да и Педро Клавель, как и половина страны, присоединились к толпе, которая собралась под балконом дворца Ла-Монеда, куда вышел народный президент в простом костюме с перевязью. Вскоре были национализированы сорок семь заводов и упрощены условия кредитования. В результате аграрной реформы были конфискованы больше десяти миллионов гектаров плодородных земель, исчезла безработица, зарплаты стали расти, и коалиция партий «Народное единство» одним демократическим решением экспроприировала медные рудники, до тех пор управляемые североамериканскими компаниями.
В это время Иларио Да со страстью, которую не умел утаить, открыл для себя неудержимое очарование бессонных ночей, во время которых критиковал «капиталистическую систему». Эти слова звучали как выражение дьявольского порядка, протягивающего повсюду щупальца, несовершенного и навязанного извне, и с ним требовалось не только сражаться — его нужно было уничтожить и создать вместо него новый.
Нередко Иларио Да проводил воскресенье с Марго. Она стала хиппи, носила косички с цветными лентами, мешковатую одежду и, подобно цыганке, которую жизнь оставила без гроша, гремела бусами из косточек и браслетами на запястьях. Трудно было узнать вчерашнюю пламенную и необузданную летчицу, которая выросла в военных школах и сражалась в Европе в рядах Королевских военно-воздушных сил. Осенью она организовала в своей гостиной собрание пацифистов, пригласив десяток бывших коллег, как будто речь шла о монашеском ордене. Однажды Марго с удивлением обнаружила среди них изысканного и печального пожилого мужчину с густой седой шевелюрой, рыхлой кожей, орлиным носом и неизменно потерянным видом, характерным для оторванных от корней людей. Это был Бернардо Дановски, через тридцать лет после исчезновения сына одряхлевший настолько, что почти ничем не напоминал человека, который когда-то заявился в сад Лонсонье смотреть на самодельный самолет. Он работал теперь на аэродроме Тобалаба в границах коммуны Ла-Рейна, куда перевели после закрытия авиационный клуб Лос-Серрильос. Поле было необъятным, а ангары столь многочисленными, что многие из них пустовали. Марго приняла гостя с нежностью, и начиная с этого дня Бернардо Дановски появлялся на всех ее tertulias[34], всегда с букетом красных бегоний, которые, по его мнению, наполняли комнату запахом взлетной полосы.
Как-то вечером, прогуливаясь по саду, Бернардо обнаружил самолет, который его сын и Марго некогда собрали своими руками. Он был так растроган, что предложил Марго в знак уважения к памяти Иларио переместить его в один из ангаров на аэродроме Тобалаба, чтобы сохранить как реликвию.
— Кто знает, — сказал старик, — может, однажды он еще и взлетит.
За самолетом приехал грузовик, и Марго лично занялась размещением летательного аппарата в одном из ангаров, где он просуществовал в полутьме в течение нескольких лет, пока его тайно не вывели оттуда, чтобы совершить последний полет.
Предсказание, согласно которому Иларио Да ни перед кем не склонит коленей, мало-помалу подтверждалось. Но в вопросах политики Марго никогда не соглашалась с сыном. Их мнения сталкивались беспрестанно. Марго отстаивала идею мирного переворота. Она была убеждена, что война — порождение Европы, а Чили — безмятежный рай. Она и не подозревала, что в сердце этой сказочной страны, которую она любила больше всего на свете, могут твориться те же зверства, как и на другом берегу океана. Иларио Да лишь посмеивался, отвечая ей, что нельзя изменить систему посредством той же самой системы. Революцию не сделаешь с помощью избирательных урн.
— Это семантическое противоречие, — заявлял он.
Хотя бессонными ночами сын с упоением оттачивал аргументацию, его полемика с матерью тонула в сбивчивых доводах. Иларио Да грешил излишним красноречием, Марго же чересчур опиралась на опыт, и разговор принимал оборот, который разными путями неизменно заводил их в тупик. Всякий раз они заплывали далеко, но прибивались к одному и тому же берегу, и тогда замолкали, утомленные спором, но уверенные, что история их рассудит. Между тем однажды Марго не смогла сдержать тревожной дрожи и сказала сыну:
— Если что-нибудь случится, обещай мне, что поедешь во Францию и отыщешь семью своего двоюродного прадеда. — И добавила: — Его зовут Мишель Рене.
Однажды Эктор Бракамонте, пройдя по цеху, поднялся в кабинет в поисках старой накладной. Он принялся рыться в вещах Лазара и случайно наткнулся в кармане висящей на гвозде куртки на револьвер, который покойный хозяин купил у Эрнеста Брюна посте того, как Эктор пытался его обворовать. Управляющий не стал прикасаться к оружию и спокойно спустился в вестибюль. В этот миг на фабрику ворвалась Тереза, вся на нервах, и крикнула:
— Están bombardeando La Moneda![35]
В течение часа военная хунта обстреливала площадь Конституции, и позже стало известно, что президент Сальвадор Альенде, запертый в своем дворце с армией, предоставленной Фиделем Кастро, совершил самоубийство, тогда как его медный голос еще звучал по радио. По слухам, путчисты выстроились в очередь к его трупу и один за другим выпустили в него пулю, словно совершая какой то зловещий обряд, а последний изуродовал ему лицо прикладом ружья. В конце сентября бывшего президента положили в гроб, завернув в саван, и никому, даже вдове, не позволили взглянуть на него. Атака с воз духа удивила всех своей точностью и профессионализмом. Не требовалось долгого расследования, чтобы понять: ее осуществила группа американских летчиков-асов, прибывших на чилийский берег в рамках операции «Унитас», а главным режиссером был Генри Киссинджер, несколько лет спустя получивший Нобелевскую премию мира.
В течение последующих дней вертолеты кругами летали над бедными кварталами. Сантьяго заполонили люди в военной форме — новая господствующая каста, — танки и бронетранспортеры, знамена и военные парады. За несколько недель хунта уничтожила известных профсоюзных лидеров, истребила оппозиционеров-социалистов, разгромила левые партии, и однажды утром граждане прочитали в El Mercurio, что Национальным конгресс и муниципальные советы распущены. После комендантского часа карабинеры вышибали ногами двери, вытаскивали из постелей пары, и те исчезали в нескончаемом черном списке хунты. Тела молодых людей находили на пустырях с тремя пулями в спине, других расстреливали у стен бакалейных лавок, прямо на улицах. Над территорией всем страны летали истребители, по городам колесили автобусы, набитые карабинерами, которые совершали облавы на коммунистов, дома опустели. Тем временем новые вожди все семнадцать лет диктатуры публиковали в газетах свои фотографии в гостиных Ла-Монеды — в темных очках и с пестрящей медалями и нашивками грудью.
В Чили восторжествовали аресты, скорые расправы, фальсифицированные судебные процессы. Тайная полиция ДИНА перерывала университеты, библиотеки, исследовательские лаборатории, высылала из страны самые просвещенные умы столетия. Три тысячи граждан были убиты, тридцать тысяч политических узников брошены в застенки, двадцать пять тысяч студентов исключены из вузов, двести тысяч рабочих уволены. Тюрьмы были забиты почетными профессорами, интеллектуалами, музыкантами, художниками. Винодельческие хозяйства превратились в пыточные центры, где мучили поэтов, пекарей, скрипичных мастеров, кукольников. Ходить по улицам вечерами возбранялось, носить длинные волосы было противозаконно, чтение поэзии считалось подозрительным. Новые власти хотели построить мельницу, запретив ветер.
Иларио Да оказался в мире, где доносы стали обыденностью. Диктатура взяла активистов в тиски. Сопротивление ушло в подполье. В подвалах печатали наскоро составленные листовки с размазанными чернилами и непоэтичными заголовками. Слово «Альенде» использовали как талисман, без устали, с нежностью и затаенной яростью повторяя это имя. Никогда Чили не вело более достойной битвы, которая разворачивалась на задворках, в потайных комнатах, где встречались члены подпольных партий, и в винных погребах, где писались памфлеты. Иларио Да изучил все секретные артерии Сантьяго, все проходные дворы и, возвращаясь домой, старался выбирать кружной путь, готовясь к тому, что однажды надо будет убегать от полиции. Эта двойная жизнь, обывателя и подпольщика, была одновременно тревожной и возбуждающей. Пряча лицо, он принадлежал этому сверкающему городу, полному неизвестных борцов, этой нации спрятанного оружия, братству незнакомцев, связанных священными узами, сплачивающими крепче, чем семья. Ничто не соответствовало его возрасту, его непроницаемой беспечности больше, чем эта кротовая нора из укрытий и тайных ходов, населенная молодыми людьми, которые бросились в дело сопротивления, где их подстерегали пытки, тюрьмы, ссылки, с той же отвагой, как и первые авиаторы, садившиеся в наглухо закрытые машины и доверявшие свои жизни небу.
Однажды в пятницу, около трех часов дня, задолго до наступления комендантского часа, Эктора Бракамонте потревожил яростный стук в дверь фабрики. Пятеро, приехавшие на двух маленьких грузовых машинах без номерных знаков, ввалились в цех и принялись рыться в станках и печах для гостий. Двое из них, одетые в штатское, приказали всем встать посередине зала и приготовить документы. Иларио Да достал свой паспорт, но, даже не взглянув в него, один военный пристально посмотрел на молодого человека и рявкнул:
— Ты из ведь из РЛД?
— Что? — удивился Иларио Да.
Военный вытащил его из толпы работников, которые уже сбились в кучу. Появился коротко стриженный лейтенант в темных очках на носу, который только что вышел из грузовика, и с ленивой небрежностью стал отбирать паспорта.
Он был в военном камуфляже, без фуражки и без портупеи, и в сапогах цвета хаки до колена. Хотя ощутимо чувствовалось напряжение, обыск происходил в атмосфере фальшивого радушия, и карабинеры, похоже, даже не испытывали настоящего интереса к этим разбитым усталостью парням, которых выдернули с рабочих мест. Лейтенант приказал перерыть все ящики и шкафы на фабрике, передвинуть станки и перевернуть мешки с мукой в поисках подозрительных предметов. Через несколько минут двое военных вернулись с красной коробкой.
— А у вас есть ордер на обыск? — спросил Иларио Да.
— Здесь я задаю вопросы, — процедил сквозь зубы лейтенант и не медля открыл коробку.
Внутри он нашел листки, которые Иларио Да двадцать лет назад исписал словом «Revolutión». На дне обнаружились два мешочка с пулями из лавки Эрнеста Брюна.
— Вижу, в этом доме есть дети, — сказал лейтенант, показывая мешочки. — Чье это?
Иларио Да стал мертвенно-бледным. Он было заговорил, но Эктор Бракамонте прервал его:
— Мое.
— Откуда это у тебя?
— Это подарок на Рождество, — ответил Эктор.
Лейтенант стиснул челюсти, и внезапно его лицо исказилось от гнева. Он подошел вплотную к Эктору и сильно ударил его локтем в челюсть. Изо рта у Эктора брызнула кровь, он упал на пол, и несколько зубов отлетели в другой конец помещения. Одержимый внезапно вспыхнувшей яростью, лейтенант, как бешеный, стал колотить его ногой в живот. Эктор, скрючившись на полу, защищал руками голову. Рабочие хотели вступиться за него, но на них посыпался град ударов, сопровождаемых угрозами. Всех прижали к стене и, направляя стволы оружия в виски, приказали расставить ноги и не двигаться, тогда как грубые руки копались в их карманах и очищали бумажники.
Когда военные поняли, что цех пристроен к дому, несколько человек перешагнули через низкую ограду на улице Санто-Доминго и вошли в сад. В это время Тереза насыпала в кормушки вольера зерна овса. Увидев приближающихся к ней карабинеров, она сначала подумала, будто произошел несчастный случай, но быстро догадалась, что у них нежданные гости. Подчиняясь приказам, исходящим с заднего двора, два солдата выдернули женщину из вольера и заставили лечь на землю, сложив руки на затылке.
— Без глупостей, — предупредили ее.
Появился лейтенант. Он наклонился над Терезой, поставив одно колено на землю.
— Ваши птицы коммунисты, сеньора?
Тереза подняла подбородок и встретилась глазами с его надменным взглядом. Тогда он вынул из-за пояса пистолет и выстрелил в первую птицу, которая подлетела к решетке. Остальные заметались по вольеру. Сова Терезы с пулей в голове захлопала вытянутыми назад крыльями, прикрыла веки, поднимая в падении облако пыльцы и сухой коры, и полоска ядовитой крови потекла по ее перьям. Лейтенант снова опустился на колено.
— Расскажите все, что знаете, — вкрадчиво прошептал он женщине.
В состоянии шока Тереза уставилась на него полными слез глазами.
— Ваше дело, — заключил лейтенант и приказал своим людям: — Пристрелите их всех.
В пурпурной тени старого виноградника два карабинера, вооруженные автоматами, открыли огонь. Всего за десять минут бойни все птицы, которых семейство Лонсонье собирало на протяжении многих лет, были истреблены одна за другой. Тела падали на землю в дыму стрельбы и пронзительном гвалте, заглушающем крик Терезы, которая бессильно закрывала руками уши. Когда не осталось больше ни одной живой птицы, карабинеры развернулись на каблуках и вышли из сада.
Иларио Да, прижатый к стене, читал молитву, когда прогремел выстрел. Потом он услышал автоматные очереди и представил худшее. Он уже понял, что входит в самый мучительный период своей жизни, но не подозревал еще, что пуля, размозжившая голову сове Терезы, также толкнет его бабушку к медленному безумию. Иларио Да жестоко избили прикладами и потащили к грузовикам. Но Эктор, прежде чем его увели с фабрики, с удивительной выдержкой окровавленным ртом попросил разрешения взять в кабинете куртку.
— А зубную щетку не хочешь захватить? — оскалился военный.
— Это мое право, — ответил Эктор.
— Живее.
Он поднялся по лестнице и через две минуты появился с курткой Лазара, в которой был спрятан револьвер. Снаружи ждали два фургона с открытыми дверцами, охраняемые спереди и сзади вооруженными людьми. Эктора и Иларио Да бросили в один из них. Внутри стояла тошнотворная вонь. У правого окна сидел еще один арестованный с окровавленной шеей. Иларио Да сел посередине, а Эктор оперся на левую дверцу, позади водителя.
Лейтенант взгромоздился на пассажирское место. Эктор сохранял твердокаменное выражение лица, как у идола на тотемном столбе. Не успел лейтенант пристегнуться, как Эктор вынул из куртки пистолет и, пользуясь тем, что на него не обращают внимания, выстрелил тому в ухо.
Выстрел раздался в машине, как раскат грома. Кровь и куски мозга брызнули на приборную доску. Голова лейтенанта ударилась о стекло. Эктор опустил револьвер и выстрелил второй раз, между ног лейтенанта. Яйца взорвались, как два шара, и сиденье окрасилось в красный цвет. Водитель, который еще не завел машину, развернулся и бросился на Эктора. Схватив его за руку, он сумел повернуть револьвер к Эктору и, одолев управляющего в борьбе, прижал дуло к его лбу и выстрелил.
Багровая струя разделила надвое красивое лицо Эктора, потекла на рубашку, и в глазах у него промелькнуло победное выражение. Он улыбнулся, и это последнее движение окровавленных губ подвело черту под двадцатью годами службы человеку, которого он когда-то пытался обворовать. Тело поспешно вытащили из машины и спрятали в другом фургоне, накрыв плотной тряпкой, и место захоронения Эктора оставалось неизвестным до того дня, когда его труп, с изъеденным раками красивым лицом, опаленным селитрой, нашли привязанным к куску железнодорожного рельса на дне океана.
Около пяти часов того дня, когда в фургоне убили Эктора, Марго пила мятный чай, которым угощал ее Бернардо Дановски. Она не знала, что весь их вольер был превращен в кровавое месиво, а ее обезумевшая мать еще стояла перед ним на коленях, и впоследствии Марго никогда не могла себе простить, что так не вовремя ушла в гости. Распрощавшись с Бернардо Дановски, она удивилась царившей на улице тишине. Несколько соседей собрались возле ее дома. К ней подошла одна женщина, и Марго почувствовала недоброе.
— Иларио Да забрали, — сказала соседка.
В то же самое время в военном госпитале несколько молодых арестантов терпеливо стояли лицом к стене, когда группа солдат с грохотом вошла в помещение. Иларио Да услышал, что возле него кто-то остановился и отмотал кусок липкой ленты, которой ему заклеили глаза. Холодный пластик сильно сдавил брови и нос.
— Не пытайся открыть глаза, если не хочешь навсегда лишиться ресниц, — приказали ему.
Его снова посадили в машину. Иларио Да предположил, что они выехали за пределы столицы, поскольку асфальт был лишь местами и большую часть пути машина прыгала, как будто ехала по проселочной дороге. Потом фургон остановился, дверца открылась, и кто-то грубо потащил его за волосы, заставляя выйти. Со связанными за спиной руками молодой человек упал лицом в землю, не в силах себя защитить, и его пинком подняли на ноги и пихнули вперед, не указывая препятствий, так что несколько долгих минут он шел вслепую, спотыкаясь, наталкиваясь на стены, царапая плечи о колючую проволоку и битое стекло, пока его не бросили на сырой матрац. Пятеро накинулись на него с дубинками. Иларио Да свернулся в клубок, спрятав голову между ног, сжал кулаки так, что ногти впились в ладони, и втянул живот, сопротивляясь ударам и истекая кровью.
Когда удары стали реже, он воспользовался передышкой и крикнул:
— Я не имею к этому отношения!
Это были первые слова, сказанные под пыткой, и, произнеся их, Иларио Да пообещал себе повторять их до конца.
— Нам известно, что ты из РЛД, паршивый диверсант!
— Я не понимаю, о чем вы говорите.
— Сеньор! — рявкнули ему в ухо. — Изволь называть меня сеньор!
Иларио Да собирался ответить, но вдруг почувствовал, как в руку впились тысячи игл, словно он сунул ее в гнездо гадюки, и все тело скорчилось от судорог.
— Вот что тебя ждет, если не заговоришь, — произнес голос.
Это был первый удар электрошоком в локоть. Мощный поток электричества, как осколки хрусталя, пронзил скелет, и эта мука станет на протяжении всего заключения одним из главных его страхов.
— Я ни в чем не виноват, сеньор!
Второй раз электрошокер приставили к пупку, сильный разряд прошел по телу от стоп до макушки, и у Иларио Да возникло впечатление, что он разваливается на части. С него сорвали брюки, и он оказался голым. Холодный металлический электрод приставили к скукоженному пенису. Изощренность этого издевательства заставила его содрогнуться, но, прежде чем он смог отползти, головку пронзило невыносимой болью, и юноша подумал, что тестикулы сейчас взорвутся. Пенис распух и принял форму колокола. Иларио Да издал душераздирающий крик, изогнулся, растопырил пальцы на ногах, язык у него высунулся, как у повешенного, ноздри раздулись, и он впился пальцами в ягодицы. Ему казалось, что суставы у него раздроблены, сломанные кости прорвали кожу, волосы на всем теле сгорели, зубы выбиты и глаза вывалились из орбит. Шок длился четыре секунды, потом безжизненное тело опало на пол, и из кончика пениса потекла струйка крови. Боль была такой адской, что ему представилось, будто заклеенными глазами он видит в полумраке, куда его бросили приспешники диктатуры, как Эктор Бракамонте плывет в каком-то чистом свете, парит в призрачном небе вместе с кондорами и гостиями; но он-то, Иларио Да, был на страшной земле и с ужасом ожидал очередного разряда.
Ржавыми ножницами ему постригли волосы. Кожа на голове кровоточила. Потом арестованному зачитали документ, где говорилось о подпольном арсенале и предполагаемых адресах молодых коммунистов.
— Впервые слышу об этом, сеньор, — с трудом выговорил молодой человек дрожащим голосом, еле-еле шевеля непослушными губами.
На этот раз электрод приставили к ранам на голове. Плоть задымилась. Иларио Да взвыл, изо всех сил извиваясь и дергая ногами. Через час, так и не добившись от него ни слова, его поставили на ноги. Он едва стоял, изо рта текла слюна, все тело было окровавлено. Тишина вокруг насторожила его. Потом он услышал:
— Если не заговоришь, мы тебе кое-что отрежем.
Иларио Да почувствовал, как те же ржавые ножницы, которыми ему остригли голову, угрожающе сдавили пенис. Одно острие ткнулось в левое яйцо, и два лезвия уже врезались в кожу. Крепкая пощечина заставила его пошатнуться.
— Будешь продолжать играть в героя без хера? Не будь идиотом. Какая женщина тебя захочет? Шевели мозгами, не поддавайся пропаганде из листовок. Твои дружки в соседней камере уже вовсю доносят на тебя. Не глупи. Мы ведь не шутим.
Ножницы сжались сильнее, и Иларио Да заплакал. Поначалу это был тихий прерывистый стон, затем он почувствовал, как что-то в нем сломалось. Дилемма, которая возникала перед каждым поколением Лонсонье, теперь взяла в тиски и его. Чтобы не выдать никого под пыткой, чтобы выжить, ему придется оговорить Эктора. Речь шла не о предательстве, а о том, чтобы воспользоваться совершенным властями преступлением и обернуть его в свою пользу. Юноша сразу понял, что его не отпустят, пока он не назовет хоть одного имени, и что, даже запятнав память человека, которым восхищался больше всего, он не спасется. И, зарыдав, Иларио Да сделал ложное признание, которого никогда себе не простит:
— Все знал Эктор Бракамонте.
Мучители ждали, все сильнее и сильнее смыкая лезвия ножниц, пока его юность не была сломлена навсегда и от человеческого достоинства не осталась только горстка пыли.
— Дадим тебе немного подумать, — сказал кто-то, убирая ножницы.
Четыре солдата поставили его на ноги.
— На выход, пес.
Ему бросили брюки умершего утром арестанта, разорванные от пояса до колен и в корках засохших экскрементов, и заставили идти согнувшись по коридорам с низкими потолками, а затем спуститься, переступая через несколько ступенек, по угловатым лестницам с шаткими перилами. Открылась металлическая дверь, и, судя по холодному воздуху, его вывели во двор. От удара кулаком в живот Иларио Да сложился пополам. Не в силах дышать, он упал на колени, вывихнув правую руку. Грязные штаны, наручники, старый шерстяной свитер — все кололо ему тело. Горло так пересохло, что он не мог глотать и мусолил во рту кислую кашу со вкусом рвоты.
Кто-то подошел сзади. Наручники заменили на крепкую веревку, которой связали запястья и лодыжки, пропустив ее между ног. На ухо ему прошептали:
— Этот Эктор, о котором ты говоришь, мертв он или нет, ничем тебе не поможет.