После убийства Эктора Бракамонте и ареста Иларио Да Марго состарилась за одну ночь. Убрав из вольера мертвых птиц, она заперлась в своей комнате и, убежденная, что военные вернутся с обыском, три дня жгла книги сына в большой ванне первых Лонсонье. Тереза, глядя на завивающиеся языки пламени, решила, что ее дочь расправляется с последними семейными реликвиями, как поступила с лимонными деревьями, когда строила самолет, но и на этот раз не смогла ее отговорить.
— Ты пускаешь на ветер все наше наследие, — заявила она. — Останется один пепел.
Уверенная, что хунта расстреляла Иларио Да, Марго завесила окна в гостиной черной кисеей и не выходила на улицу дальше сада. Закутанная в длинное пыльное пончо, с красными от рыданий глазами, она пришла к выводу, что на три поколения их семьи обрушилось родовое проклятие, и даже не заметила появления в доме на улице Санто-Доминго человека с кожаными браслетами и шерстяной повязкой на лбу. Было три часа дня. Марго еще лежала в постели, погребенная под горой платков и подаренных матери к свадьбе подушек, как вдруг Аукан, о котором никто не слышал с детских лет Иларио Да, без стука распахнул дверь в ее комнату. Он всю ночь ехал на лошади из Консепсьона и привез срочную новость.
— Ilario Da está vivo[36],— сообщил он. — Я видел это во сне.
Эти слова, достоверно доказывающие, что толкующая сны онейрология вовсе не лженаука, отозвались в сердце матери. Не то чтобы она верила мистическим предсказаниям machi или предрассудкам о вещих снах, но уверенность знахаря убедила ее в необходимости возродиться из пепла, чтобы вырвать сына из рук палачей. Марго отправилась в посольство Франции требовать дипломатического вмешательства, но, узнав, что Иларио Да совершил преступление и что в картонной коробке на фабрике нашли пистолет и мешочки с пулями, советники проявили нерешительность. Поэтому женщина сбросила свое хипповское пончо, прекратила ночные блуждания и снова обрела неистовство военной летчицы, которая сражалась против немецких истребителей над берегами Ла-Манша. Она билась с таким исступлением, что приобрела славу оппозиционерки, и Тереза стала бояться второго вторжения карабинеров.
К тому времени кожа у Терезы сморщилась, как у ящерицы, зубы потемнели, густые волосы поредели и стали жесткими, как иглы араукарии, а годы, проведенные в вольере, сгорбили и изогнули ее спину, как мост. Из-за сурового выражения лица она казалась старухой, похожей на усталого сокола, и на лбу запечатлелась сдержанная печаль, плод долгого опыта. Однажды в полдень, когда ей принесли цыпленка на морковной подушке, она с отвращением оттолкнула тарелку и заявила:
— Я не ем птиц.
Начиная с того дня она заупрямилась и ела только каши и раздробленную кукурузу с фарфорового блюдца. Пока никто еще не заметил, что в своем немолодом возрасте Тереза пристрастилась сосать большой палец, как будто потихоньку возвращалась в далекое детство, и немногочисленные подруги находили ее печальной, полагая причиной тоски политическую обстановку. Одна лишь Тереза, в моменты ясности ума, понимала, что медленно теряет рассудок. Солнечными утрами, когда она сидела в кресле-качалке старого Лонсонье, повернувшись в профиль к окну, ей случалось иной раз позвать внука, как будто он был в саду, а придя в себя, она разражалась идиотским смехом. Видя, что мать вязнет в трясине безумия, Марго, постоянно хлопочущая в посольстве об освобождении Иларио Да, решила дать объявление о найме сиделки.
В следующий понедельник появилась Селия Филомена в идеально отглаженной юбке, белых гольфах и с баулом, где лежала одежда на смену, а также жгуты, бинты и растворы для компрессов. Ей еще не было двадцати лет, но из-за упорства во взгляде она казалась старше. Селия Филомена привычным жестом поставила свои вещи в гостиной, как будто жила здесь всю жизнь, и осталась рядом с Терезой до ее последнего часа. Она натирала пожилую женщину эфирным маслом римской ромашки, готовила ей brazos de reina[37], который обильно поливала сгущенкой, убирала комнаты, наполняя их ароматами свежей травы, а по вечерам, прежде чем уложить спать, читала своей подопечной косноязычные тексты Иларио Да. Селия самоотверженно посвятила себя этой женщине и относилась к ней с таким почитанием, что Марго в конце концов поинтересовалась, не случалось ли им познакомиться раньше. Однако ничто, казалось, не могло помешать Терезе часами сидеть у окна и смотреть на пустой вольер в саду, еще со следами птичьей крови на решетке, таивший в себе воспоминания о лучших годах. Селия Филомена догадывалась, в чем дело, и однажды, когда Марго собиралась идти в посольство, остановила ее.
— Купите матери птицу, — посоветовала она.
И вот в дом, как когда-то ящик с совой, внесли кованую металлическую клетку, украшенную узором из искусственного мрамора, в которой сидел белый какаду высотой пятьдесят сантиметров, чей хрустальный хохолок, как у певца, исполняющего танго, вставал на голове пучками, когда включали музыку. Попугай приехал с берегов бурных рек Индонезии, и, хотя его крик напоминал загадочный язык архипелага, он испытывал к Терезе такую нежность, как будто родился поблизости от ее дома. Но появление этого великолепного существа, которое умело говорить, мурлыкать, как кошка, и хохотать, не пробудило интереса Терезы. Она по-прежнему сидела в самом дальнем углу в ротанговом кресле, всматриваясь в заброшенный сад, и все время насыпала в чашечки смесь канареечника, тыквенных семечек и очищенного овса. Затем ей вздумалось купаться в старой ванне. Громоздкий сосуд перенесли к подножию ее кровати, и Селии Филомене в течение более чем двух недель приходилось наполнять его горячей водой и тереть спину Терезе тряпкой, обмокнутой в янтарную патоку.
— У меня болят легкие, — ворчала иногда пожилая женщина.
Чтобы помочь своей подопечной, молодая медсестра предложила восстановить вольер. Так снова, как во времена рассвета, дом на улице Санто-Доминго наполнился птицами со всех уголков мира, которых тайком провозили через контроль на железной дороге или контрабандой по морю. Только теперь клетки поставили не в вольере и не в гостиной, а прямо в комнате Терезы, которая, лежа в ароматизированной васильками воде в ванне на львиных лапах, наблюдала за десятками порхающих вокруг, будто в лесу, птиц.
Ее состояние, однако, не улучшалось. Рассудок продолжал теряться в пустоте, и она так похудела, что напоминала стеклянного соловья, завернутого в простыню. В довершение всего Терезу стал одолевать мучительный кашель, как в детстве в Лимаче. Однажды днем, не в силах совладать с удушливым приступом, она пожаловалась на острую боль в горле, и Селия Филомена, знавшая от своей матери о целебных свойствах хорошей кухни, решила приготовить ей бульон из куриных ножек с конской мятой.
Сиделка перевернула содержимое всех шкафов на кухне и, не найдя нужных продуктов, взобралась на табурет, чтобы поискать в глубине полок. Наконец девушка вытащила банку из-под печенья, о которой забыли, видимо, уже много лет назад, и обнаружила там, как она подумала, старые куриные кости. На самом же деле это были останки патагонского динозавра, которые Аукан припрятал сорок лет назад, в период рассказов о левитации. И Селия Филомена, не догадываясь об этом, сварила бульон из доисторических окаменелостей, добавив чуточку масла. Терезе он показался невероятно вкусным, и она обсосала все косточки, даже не подозревая, что втягивает в себя костный мозг, просуществовавший шестьдесят миллионов лет.
Никто так никогда и не установил, случилось ли это из-за отравления костями динозавра или из-за птичьей инфекции, но через несколько часов Терезу унесло в палеонтологическое путешествие со сказочными животными. Катаясь по перине, как носорог в песке, она чувствовала в галлюцинациях такую свободу, такую легкость, такую напористую примитивную силу, что ей чудилось, будто она летает. Она увидела на вершинах Кордильер окруженного нимбом света призрачного кондора, который расхаживал, распахнув гигантские крылья, вокруг ее вольера, и мелодично клекотал. Тогда Тереза впервые за долгое время заплакала от счастья и чистым голосом, ставшим знаменитым перед эпидемией в Лимаче, произнесла:
— Мишеля Рене не существует.
Эту исповедь, последние сказанные ею слова, никто в доме расшифровать не смог. Селия Филомена отнесла их на счет старческого бреда и тем же вечером, в рождественское воскресенье, стала единственным свидетелем смерти Терезы Ламарт, покинувшей мир поблизости от своего пустого вольера. Похоронили ее на Cementerio Ceneral[38], рядом с Лазаром, четыре человека опустили гроб на морских канатах в могилу, которую полностью покрыли цветами подсолнечника, и до изгнания последнего Лонсонье туда прилетали птицы.
Вскоре после ареста Иларио Да был доставлен в тюрьму для политзаключенных, где ему предстояло пережить самое страшное время в своей юности. Тогда вилла Гримальди представляла собой сумрачный парк. Камеры с единственной дырой в потолке вместо окна располагались в выстроенных радами маленьких хижинах из деревянных щитов. Узники теснились в этих убогих строениях, напоминавших ящики для хранения кукурузы и обнесенных деревянными досками, колючей проволокой и металлическим ломом. Унылое изнеможение застоялось в этом саду без цветов, огороженном недавно возведенным забором из зеленого кирпича, который провалился в небытие между вчера и завтра.
По прибытии Иларио Да вытолкали из машины пинками, и стоявший рядом полковник с сознанием собственной власти заявил:
— Здесь и немые говорят.
Автоматная очередь заставила Иларио Да содрогнуться, потом его грубо потащили в застенок. Хотя глаза у него были заклеены, арестант почувствовал, что оказался в битком набитом помещении. Его заставили сесть, и, заперев висячий замок, надзиратель, прежде чем уйти, крикнул:
— Кто здесь начальник?
— Вы начальник! — хором ответили узники.
Иларио Да удивился, услышав столько голосов вокруг себя, но особенно поразила его дисциплина среди заключенных, выдающая выдрессированную покорность. Он прижал голову к стене и через небольшую щель между витками липкой ленты смог окинуть камеру взглядом. На глаз помещение казалось метра четыре в длину и два в ширину: слишком тесное для шестнадцати человек, которых ему удалось насчитать. Облупившиеся стены сохранили следы синей краски, отвратительная лампочка посередине потолка горела всю ночь. Вдоль стены стояли в ряд шесть стульев, от одного конца камеры до другого тянулись двухъярусные нары из деревянных брусьев.
Иларио Да сумел рассмотреть затравленные лица молодых узников, по большей части со сломанными костями, понурые усталые головы, посиневшие связанные руки. Грязная одежда, длинные бороды, между расставленными ногами лужи слюны — эти несчастные казались частоколом из олицетворенного поражения, унижения и страдания. У некоторых были сильные ожоги, у других глубокие раны. Каждый раз при появлении надзирателя кто-нибудь, нарушая тишину, надрывно и жалобно просил:
— Agua, por favor[39].
Электрошок вызывал жажду. Через час молчания в глубине камеры послышался робкий шепот двоих заключенных. Поначалу Иларио Да подумал, что сюда проникли несколько военных, хитроумно смешались с арестантами и завели разговор, чтобы выведать сведения. Рокот беседы, поощряемой отсутствием возражений со стороны товарищей по несчастью, становился все громче, и к ней присоединился третий голос. Потом шаги в коридоре остановили диалог.
— Кто разговаривал? — спросил надзиратель.
Никто не ответил.
— Триста девяносто два, это ты?
— Нет, начальник.
— Значит, это твоя подружка.
Рядом с Триста девяносто вторым сидел юноша не старше восемнадцати лет, с длинными волосами, в разорванной рубашке, с кровоподтеками на теле. Надзиратель заставил его выйти, схватив за затылок, и закрыл за ним дверь. Не прошло и десяти минут, как раздался вопль. В камере было слышно, как парнишку били, пытали электрошоком. Несчастный безнадежно настаивал на своем алиби, повторяя одно и то же оправдание, называя имена, которые не удовлетворяли истязателей, возможно, потому что те люди были в изгнании или даже мертвы. Несколько дней спустя стало известно, что палачи применяли так называемую технику гриля, заключавшуюся в том, что тело привязывали к металлической кровати, ножки которой присоединялись к электрическим проводам, и пропускали ток через анус, между пальцами ног, под мышками, в углу глаза. Мальчик все отрицал: связь с сопротивлением, вступление в РЛД, общение с мыслящими людьми и руководителями общественных движений. Допрос длился пять часов.
Истязания сменяли одно другое в течение всего дня. Иларио Да выдержал все пытки: из честолюбия, из гордости, а может быть, потому что наконец решился свалить все на Эктора Бракамонте, хотя и опасался, что наставник осудит его с того света. Тюрьма суровым резцом прошлась по его наружности. Надменный и очаровательный молодой человек за несколько недель заточения превратился в сломленного зрелого мужчину с рублеными чертами лица. Кожа потускнела и покрылась красными пятнами, а волосы, вчера еще густые, сделались редкими и ломкими. Ни материнского огня, ни дерзкой юности отца в нем не осталось. На вилле Гримальди он был полузверем-полутрупом.
На заключенного номер триста девяносто два была возложена обязанность распределять воду в камере с помощью маленьком чашки, которую наполняли из стоящего при входе жбана. Он следовал установленному порядку, как будто соблюдая тайную иерархию узников, и наливал воду медленно, придерживая чашку за край другой рукой, чтобы расплескать как можно меньше. Обход, длился долго, и арестанты ждали своей очереди в почтительном молчании, так что слышен был каждый глоток. Напоив всех, Триста девяносто второй отдавал приказ спать. Кто-то имел право занять верхние койки, другие устраивались на двух стульях, но большинство спали вповалку, как морские котики, положив голову на колени одному товарищу, а ноги на спину другому. У всех болело тело, во рту было сухо, животы впали, и, хотя между арестантами существовала солидарность, некий союз угнетенных, каждый здесь заботился о себе самом.
На другой день надзиратели напомнили инструкции. Запрещено разговаривать, запрещено звать дежурного, запрещено жаловаться. Короче говоря, арестантам надлежало восемнадцать часов в сутки сидеть на стуле или на полу и ждать следующего допроса. Ели за тем же столом, на котором их подвергали электрошоку. С заклеенными глазами, сидя в ряд, разделившись на шесть групп, с опущенными головами, не имея права произносить ни слова, узники собирали с грязных тарелок остатки трапезы тюремщиков — косточки оливок, обглоданные куриные гости, мандаринную кожуру, куски хрящей, жеваные рисовые зерна, — все это вместе было сварено в большом котле. С того времени и до конца жизни Иларио Да во время трапезы неизменно повторял: если ты голоден, можно есть что угодно.
Мало-помалу заключенные, не желающие подчиняться надзирателям, начали настаивать на собственных законах. Они быстро менялись местами, не столько ради удобства, сколько ради успокаивающего разнообразия в течение дня. С превеликой осторожностью сквозь стиснутые зубы они перекидывались несколькими словами. Иларио Да понял, что окружен себе подобными — студентами, лекторами, университетскими преподавателями, адвокатами, коммерсантами, — и каждый из них был готов подписать любые бумаги, чтобы отправиться в изгнание, принять любую судьбу, претерпеть любую одиссею, лишь бы покинуть Чили. Они были военнопленными, которые проведут свою юность в тюрьмах Ранкагуа, Линареса, Тальки, где вплоть до освобождения будут читать лекции по математике, английской литературе, астрофизике и скандинавским языкам, настолько увлекательные, что даже надзиратели станут вести конспекты с другой стороны решетки.
Иларио Да познакомился с Хорхе Трухильо, рабочим, арестованным по одному только подозрению после короткой забастовки на заводе. Он не упоминал политических теорий, выражался без метафор, красноречия и многословия, был скромным и не считал себя мучеником. Исчез он сразу после прибытия. Говорили, будто во время допроса с применением пыток Хорхе признался, что знает, в каком ресторане встречаются участники РЛД. Солдаты отвезли его в заведение и велели условленным жестом указывать подпольщиков. Рассказывали, что он заказал лучшее вино и первое блюдо из меню и в течение всей трапезы ни разу не поднял головы от тарелки. Когда ему принесли счет, он ткнул пальцем в сторону военных в штатском и сказал:
— За меня заплатят эти сеньоры.
В тот вечер Хорхе съел свой последний ужин. Больше его не видели.
Другой заключенный, опытный добытчик селитры, старый коммунист, был большим поклонником основателя Коммунистических партий Чили и Аргентины Луиса Рекабаррена, которого он звал Дон Уго. Поскольку жена запретила ему участвовать в подпольной деятельности, он тайком изготовил miguelitos — гнутые гвозди, которые предполагалось рассыпать на проезжей части улицы рядом с казармами и полицейскими участками непосредственно перед комендантским часом, чтобы целенаправленно повредить шины машин военного патруля. Операция прошла неудачно, и теперь вдали от дома он тряс тяжелыми наручниками и повторял:
— Надо всегда слушаться жену.
Встретился Иларио Да также темноволосый детина, который, по его словам, владел колбасным заводом, где работал вместе с отцом. В день ареста он расплатился с поставщиком чеком без обеспечения. Теперь он хватался руками за голову и причитал в бороду:
— Даже если я отсюда выйду, меня посадят за мошенничество.
Был здесь и мужчина около сорока лет по имени Кармело Дивино Рохас, бывший главный редактор издаваемого в Консепсьоне журнала, который позже будет возрожден репортером Армандо Лаберинтосом во время его ссылки во Францию. Кармело Дивино решил удалиться от работы в печати, чтобы не быть замешанным в политику, но однажды утром, в то время как он играл в домино со своим племянником, за ним пришли невесть почему: не предъявив ни ордера, ни какого-либо вразумительного обвинения. Его били, пытали и, когда упекли на виллу Гримальди, бросили в общую камеру, хотя он требовал к себе, как к журналисту, особого отношения. Порой во время приступов гнева Кармело не мог сдержаться и громко возмущался:
— Вы, по крайней мере, знаете, за что сюда попали. Вам легче это перенести, поскольку вы умираете за убеждения. Но я-то ни в чем не виноват. Я должен быть по другую сторону.
Однажды надзиратель пинком распахнул дверь и крикнул:
— Кто разговаривает?
Никто не пошевелился.
— Это Кармело, верно? В любом случае можешь прощаться с сообщниками. Тебе только что вынесен приговор: расстрел.
Журналиста вывели, скрутили и надели ему на голову черный мешок. Расстрельную команду сформировали из трех военных из числа тюремного контингента. Они подняли винтовки. Четвертый солдат зачитал приговор и дал отмашку. Но вместо выстрелов послышался дикий хохот.
— Сознание потерял, слизняк!
Кармело пережил первую мнимую казнь. Еще в обмороке, его волоком утащили в комнату для допросов, где привели в чувство и пытали в течение часа, заставляя проглотить таблетки тиопентала под видом сыворотки правды. Он вернулся в камеру в сумерках, весь изломанный, почти бездыханный, с заживо содранной кожей. Товарищи осторожно подняли его и положили на лучшую койку. Когда Кармело смог открыть рот, то пробормотал:
— Я никогда не выйду на свободу. Я все рассказал.
В декабре узники и палачи вместе отметили Рождество, набившись в старую башню, высившуюся посреди ивовой рощи. К шести часам вечера охранник принес радио и поймал трансляцию футбольного матча между «Уачипато» и «Унион Эспаньола». Звук был достаточно громким, чтобы арестанты через решетку могли следить за игрой, и между ними разгорелся спор, который они растянули как можно дальше, представляя разные точки зрения на обе команды. В конце концов раздраженные надзиратели, которым надоело работать в рождественский вечер, потребовали развлечений. Заключенного Триста девяносто два вызвали первым, и он тихим голосом, приковав глаза к полу и дрожа всем телом, рассказал игривый анекдот про двух священников у писсуара.
Затем настала очередь Иларио Да, который молча сидел в углу.
— Я не знаю шуток, начальник.
— Тогда спой нам что-нибудь.
— Я не умею петь, начальник.
Охранник взбесился:
— Сейчас мы увидим, умеешь ли ты петь, гребаный коммунист.
Он отпер решетку, и все выпрямились. Охранник схватил Иларио Да за руку и вытащил в коридор, и вдруг все услышали, как в камере кто-то исполняет танго «Вернись» Карлоса Гарделя. Одинокий голос принадлежал Кармело Дивино Рохасу, который, несмотря на слабость, прижался лицом к прутьям, чтобы затопить своей песней соседние казематы. К нему присоединились другие, и некоторое время вся вилла Гримальди с глубокой сосредоточенностью слушала эту мелодию. Тогда Иларио Да показалось, что их еще не полностью уничтожили, что они еще способны подняться над стенами, над колючей проволокой, над оковами, в общей мечте, которая обещает, как поется в песне, возвращение с увядшим лицом.
Иларио Да встал и внезапно услышал шум другой потасовки. Только что привезли очередного арестанта, пожилого человека. Надзиратель требовал, чтобы тот рассказал, где скрывается его сын, но новичок сопротивлялся и все отрицал. Тогда несколько палачей набросились на него с дубинками. Все поняли, что это отец Хулиана, руководителя РЛД, которого начиная с одиннадцатого сентября разыскивали по всей стране. Через полчаса его бросили в камеру, и висячий замок свирепо лязгнул. Старик спокойно сел на ближайший к двери стул и сказал:
— Все равно я сегодня не собирался на выход.
Среди заключенных пробежал неловкий смех. Однако в тот день новый арестант принес с собой важную весть:
— Говорят, французское посольство давит на хунту. Сегодня выпустят одного franchute[40].
Сначала Иларио Да ему не поверил. Но незадолго до наступления ночи он расслышал в коридоре шаги. Надзиратель крикнул от двери:
— Эй, franchute, поднимай свою задницу!
Тридцатого декабря Иларио Да освободили с виллы Гримальди, обритого и истерзанного, похудевшего на одиннадцать килограммов, испуганного внезапной свободой, которая показалась ему хрупкой и несправедливой. Его посадили на заднее сиденье гражданской машины, «Фольксваген К-70», и Иларио Да спросил себя, не маскарад ли это, чтобы пристрелить его где-нибудь в пустыне Атакама. Но чем дальше они ехали, тем ближе слышался шум большого города — автомобильные клаксоны, доносящаяся из магазинов и автобусов музыка, — и он понял, что находится на проспекте О’Хиггинса, а может быть, Симона Боливара в центре столицы.
Когда Иларио Да выводили из машины, чья-то заботливая рука придержала ему голову, чтобы он не ударился о раму дверцы. Одна женщина потрудилась отвести его внутрь здания, где аккуратно сняла липкую ленту с его век.
— Открывайте глаза осторожно, — предупредила она. — Здесь очень светло.
Мир снова предстал перед Иларио Да. Он огляделся вокруг и догадался, что находится в военной прокуратуре. В анфиладе кабинетов мужчины в галстуках печатали на пишущих машинках. Его провели вверх по лестнице в тесную приемную. Молодая женщина протянула ему сигарету, но Иларио Да вежливо отказался:
— Я воспользуюсь случаем, чтобы бросить курить.
Он вошел в кабинет, где стоял единственный стол, а на противоположной двери стене висела увеличенная фотография Аугусто Пиночета. Два чисто выбритых человека в рубашках с золотыми пуговицами громко прочитали его фамилию и, засучив рукава, попросили рассказать в мельчайших подробностях о дне своего ареста, той роковой пятнице.
Иларио Да с холодным уязвленным видом повторил, что Эктор Бракамонте был деятелем крайне левого движения и хранил на фабрике оружие. Он же, Иларио Да, всего лишь обыватель с двойным гражданством, легкомысленный и поверхностный, молодой и бестолковый, которого втянули в это дело. В конце его заявления один из чиновников передал ему авторучку, чтобы подписать протокол. Перечитывать написанное времени не было. Выходя из комнаты, Иларио Да подумал об Экторе: все пятьдесят восемь лет своей жизни его старший друг стремился оставить по себе память респектабельного человека, никогда не жаловался и не спорил, но отныне имя Бракамонте будет фигурировать в списке сирот истории, тогда как единственной его виной был голод.