Январь 1811 года, Петербург.
Оказалось, что для человека из двадцатого века, который с детства привык к тому, что вечером садишься в уютный вагон поезда, а утром уже выходишь на перрон где-нибудь за семьсот километров от дома, преодолеть эти же самые семьсот верст от Москвы до Петербурга на лошадях — испытание весьма и весьма затруднительное. Это было не просто путешествие, это была целая изматывающая эпопея.
Если в первый день пути так выходило, что я искренне наслаждался поездкой, а во второй день всё еще радовался морозному воздуху, то к третьему дню я начал отчетливо осознавать, что радость эта стала несколько наигранной. К четвертому дню наступило спасительное отупение и безразличие: не хорошо и не плохо, не холодно и не жарко. Трясет себе и трясет.
Но на тринадцатый день, когда мы наконец-то подъезжали к ближним пригородам Петербурга, я уже в голос проклинал всё и вся. Я проклинал эти бесконечные, вытрясающие душу ухабистые дороги. Эти широкие сани, у которых дважды за дорогу ломались полозья в самой глуши. И, в особенности, эти мерзкие почтовые станции, которые давно пора было бы привести в человеческий вид! Потому что на большинстве из них было совершенно невозможно не то что спать, а даже просто сидеть у печи — из щелей лезли полчища голодных, свирепых клопов, которые заедали путников заживо.
В определенный период своей жизни — а ведь я большую часть своей педагогической деятельности провел еще в советское время — мы в университетах в мельчайших подробностях изучали такое весьма одиозное для императорской власти произведение, как «Путешествие из Петербурга в Москву», написанное во времена Екатерины II Александром Радищевым.
Тогда, в студенчестве, эти описания казались мне лишь художественным преувеличением. Но сейчас я Радищева ох как прекрасно понимал! Со времен суровой бабушки нынешнего императора Александра Павловича на этих трактах мало что изменилось. Казалось бы, я не вижу никакой нерешаемой государственной проблемы в том, чтобы, например, взять и привести в санитарный порядок отдельно взятую ямскую станцию.
Причем наблюдалась четкая закономерность: те станции, которые находились ближе к блестящему Петербургу, были весьма чистыми, ухоженными и теплыми. А чем дальше мы отъезжали вглубь провинции от столицы, тем жирнее и наглее становились клопы. Причем не только клопы, но и сами станционные смотрители почему-то становились всё толще, ленивее и наглее, похлеще любого кровососа.
Впрочем, я не питал иллюзий и не думал, что в самое ближайшее время у меня появится реальная возможность кардинально менять что-либо в масштабах всей Российской империи. Да и, честно говоря, затея эта казалась мне крайне опасной. Особенно если попытаться сделать всё нахрапом, с наскока, с присущей нашему человеку отчаянной штурмовщиной. Попытка сломать систему через колено неизбежно приведет к большой крови.
Тут требовалось действовать иначе. Постепенно, поэтапно разработать детальный план преобразования России лет эдак на тридцать-сорок. И вот тогда, возможно, из этого вышло бы что-то путное — реализовалась бы хотя бы половина из задуманного. А если вдруг выйти и безапелляционно заявить, что отныне все обязаны жить по-новому, потому что «так правильно», а всё, что они делали веками до этого — плохо, то ничего не выйдет. Косная, инертная масса консерваторов просто задавит любые начинания на корню.
За такими размышлениями мы и въехали в столицу. И в целом, Петербург меня, конечно, поразил.
Я ведь уже успел привыкнуть к размеренному ритму местечковых городов вроде Ярославля или Твери. Тверь, к слову, в это время выглядела несколько более ухоженной и геометрически правильной, чем другие губернские центры — видимо, сказывалось то, что именно там находилась резиденция генерал-губернатора, да и отстраивали ее после пожара по единому плану.
Москва же показалась мне эдаким Ярославлем, но раздутым до невероятных размеров, словно из мухи умудрились слепить того самого пресловутого слона. Какая-то она была несуразная, слишком пестрая, контрастная. Деревенские деревянные усадьбы стояли вперемешку с каменными дворцами, кривые улочки упирались в пустыри. В ней было намешано слишком много всего, и эта архитектурная аляповатость не давала создать в голове какое-то единое, цельное впечатление о городе.
А вот Петербург — дело совершенно иное. Тут как начали строить по жестким, регулярным заветам Петра Великого, так и продолжали это делать. Деревянных зданий в центре было крайне мало, всё одето в строгий камень, всё достаточно высокое по меркам этой эпохи. Три-четыре этажа для 1811 года — это уже весьма солидная высота! Да еще каждый уважающий себя домовладелец так и норовил прикрепить к фасаду своего особняка какую-нибудь мраморную «голую бабу» — сиречь кариатиду, — или мужика-атланта, с натугой держащего на каменных плечах балкон.
В целом, всё это великолепие выглядело именно так, как и должна была выглядеть парадная столица могучего европейского государства. Я теперь прекрасно понимал заезжих иностранцев: те дипломаты и коммерсанты, кто приезжал исключительно в Петербург и не совал нос в глубокую провинцию, конечно же, начинали воспринимать Россию как квинтэссенцию всего европейского, лишь слегка приправленную экзотическим русским национальным колоритом. Но мы-то знали правду: чем дальше на юг или восток от петербургских застав, тем этот исконный колорит, вместе с грязью и бездорожьем, становился всё более явственным.
— Господин Дьячков, вам письмо-с! — раздался звонкий голос.
Это случилось на третий день нашего с Настей пребывания в Петербурге. Рано утром, когда мы еще сладко нежились под теплым одеялом в хорошо протопленном номере добротного доходного дома, в дверь деликатно, но настойчиво постучался сын хозяина.
— Похоже, душа моя, что о нас наконец-то вспомнили, — с улыбкой произнес я. Отбросив одеяло, я поежился от легкой прохлады, гуляющей по полу, и быстро накинул халат. — Собирайся, Анастасия Григорьевна. Будем показывать себя высшему петербургскому свету.
Под сонное, уютное ворчание жены, которая вовсе не горела желанием покидать теплую постель, я поднялся с кровати и направился к двери, чтобы забрать депешу.
Я точно знал: никто, кроме графа Николая Ивановича Салтыкова, не мог написать нам в Петербург. И никто другой попросту не знал, в какой именно гостинице мы инкогнито остановились. По всей видимости, председатель Государственного совета Российской империи, ну или вот-вот должный стать таковым, все же нашел немного времени в своем сверхплотном графике.
И я здесь нисколько не иронизирую — я действительно прекрасно понимал, что у человека государственного, облеченного столь колоссальной властью и ответственностью, свободного времени на личные встречи оставаться почти не должно. Но он его нашел. Решил лично поговорить с провинциальным учителем, ставшим спасителем его супруги.
Что ж. Замечательно. Мне тоже было что сказать сиятельному графу.
Николай Иванович Салтыков разительно отличался от большинства сановников и вельмож, которых мне уже довелось увидеть в этой жизни, да и в прошлой — на парадных портретах или по хрестоматийным описаниям современников.
Вместо тучного, обвешанного орденами сибарита в кресле сидел худой, невысокого роста, но какой-то удивительно жилистый, сухой старичок. Впалые, пергаментные щеки, тонкие губы, но при этом — пронзительные, цепкие и необычайно молодые глаза. Взгляд этих глаз проникал, казалось, под самую подкладку сюртука.
— Благодарю вас, господин Дьячков, за то, что вняли моей просьбе и проделали этот нелегкий путь в столицу, — скрипучим, но уверенным голосом произнес граф Салтыков, едва за мной закрылись двери кабинета.
Настя пришла со мной, но для нее собеседницей стала какая-то родственница графа. Словно бы специально ее вызвали, чтобы моей жене не пришлось скучать. Вряд ли, но так показалось.
Я смотрел на него и вспоминал исторические справки. Ведь Николай Иванович происходил из младшей ветви Салтыковых, и своего графского титула он добился исключительно собственным умом и изворотливостью. Никакие они сейчас не светлейшие князья — этот высший титул старик получит только года через три, в тысяча восемьсот четырнадцатом. Но и без княжеской короны я прекрасно понимал, с насколько основательным, опасным и влиятельным человеком имею честь сейчас общаться.
— Я не мог не прибыть, ваше сиятельство, — ответил я, сделав учтивый, но сдержанный поклон.
Ровно настолько, чтобы проявить уважение к возрасту и статусу, но не более того. Раболепствовать и гнуть спину даже перед председателем Государственного совета я не собирался.
Моя сдержанность не укрылась от внимания старого царедворца. В его глазах мелькнула искорка интереса.
— Прошу вас, следуйте за мной, Сергей Фёдорович. Не будем стоять в дверях.
Вскоре мы уже расположились в малой гостиной. Комната была просторной — конечно, по меркам зажатого в гранит Петербурга. В Москве дворянство строило куда как с большим размахом, раскидывая усадьбы на целые гектары. В столице же любая недвижимость была баснословно дорогой. За те деньги, что стоил этот петербургский особняк, в первопрестольной можно было отгрохать настоящие дворцовые хоромы с прудами и рощами.
Но обстановка внутри полностью искупала тесноту столичных улиц. Всё было под стать эпохе: строгая, выверенная лепнина на потолке, мебель красного дерева с прямыми линиями и бронзовыми накладками, ножки кресел в виде львиных лап. Кругом господствовал торжественный ампир, но обставлены комнаты были с поразительным изяществом. Чувствовалось, что человек, занимавшийся интерьерами, обладал вкусом и не пытался пустить пыль в глаза дешевой позолотой.
Лакей в белоснежных перчатках бесшумно, словно тень, подал на небольшой столик между нами горячий сбитень и тут же растворился в анфиладе комнат. Интересный выбор напитков. Подчеркивает свою русскость? Это начинает быть модным, как я посмотрю.
— Так уж вышло, Сергей Фёдорович, что история со спасением моей супруги стала достоянием столичной общественности, — Салтыков взял чашку тонкими, унизанными перстнями пальцами. — И теперь многие в свете смотрят на меня с невысказанным вопросом: а как же граф отблагодарит спасителя своей жены? И тут, признаюсь вам, я оказался в некотором замешательстве.
Старик сделал крошечный глоток и внимательно посмотрел на меня поверх чашки.
— Вы верно знаете, что государь доверил мне председательствовать в Государственном совете. Об этом нынче не судачит только тот, кто вовсе не живет в России. Посему смотрят на меня многие… и весьма пристально, — Салтыков прищурился, словно сканируя мое лицо. — Помогите мне, Сергей Фёдорович. Подскажите, как вас отблагодарить таким образом, чтобы и общество осталось довольно, не смея упрекнуть меня в старческой скупости, и совесть моя перед вами была чиста. Что вам угодно? Деньги? Чин? Должность?
В комнате повисла тишина, нарушаемая лишь потрескиванием дров в камине.
Как там говорил незабвенный Воланд в моем двадцатом веке? «Никогда и ничего не просите! Никогда и ничего, и в особенности у тех, кто сильнее вас. Сами предложат и сами всё дадут!»
Получается, что прямо сейчас у меня в руках оказался козырь, способный кардинально изменить мою ситуацию. Я мог попросить всё что угодно. Но… этого делать было категорически нельзя.
Нельзя было с порога требовать от Салтыкова, чтобы он решил мои проблемы с Карамзиным или надавил на тверского генерал-губернатора принца Ольденбургского. Нельзя было жаловаться всесильному графу на то, что местная общественность сживает меня со свету, а полиция только и рада этому обстоятельству, ожидая, когда меня прирежут бандиты.
Ничего из этого просить было нельзя. Для себя лично — нельзя. Мелко. Пошло. Не поймет.
Он, возможно, и сделает. Бросит кость, выполнит просьбу, спасая лицо перед светом, — и на этом наше знакомство закончится. В долгосрочной перспективе я потеряю мощнейшего покровителя, превратившись в его глазах в очередного просителя-мещанина, выменявшего геройский поступок на тепленькое местечко.
— Ваше сиятельство… — медленно начал я, тщательно подбирая интонацию.
— Сергей Фёдорович, давайте без лишних чинов, — неожиданно мягко перебил меня старик, ставя чашку на стол. — Всё же мы здесь наедине, в домашней обстановке. Да и не пристало такому… незаурядному человеку, как вы, да еще и спасителю моей жены…
Граф замялся на секунду, подыскивая слова. Что именно «не пристало», он так и не сформулировал. Риторика, несмотря на его высокий пост, явно не была его сильной стороной. Но я знал о нем другое. Этот человек много лет возглавлял Военную коллегию. Он знал об армии, о логистике, о снабжении и управлении империей если не всё, то почти всё. У него был ум стратега, а не златоуста.
И если такой человек стоит у руля государства в преддверии неизбежной войны с Бонапартом…
— Николай Иванович, — я выдержал паузу, посмотрел ему прямо в глаза и произнес ровным, спокойным голосом: — Я хотел бы, чтобы вы выполнили одну-единственную мою просьбу.
Лицо Салтыкова на мгновение дрогнуло. Я успел заметить, как в его молодых глазах промелькнула и тут же погасла не совсем радостная эмоция — тень разочарования. Он ждал. Ждал, что сейчас этот провинциал назовет сумму в ассигнациях или попросит доходное место в таможне. Старик мысленно уже потянулся за кошельком.
— Я вас внимательно слушаю, — сухо, с легким холодком в голосе отозвался граф.
— Просьба моя такова, — я слегка подался вперед. — Я прошу вас… не делать для меня лично ровным счетом ничего. Ни денег, ни чинов мне от вас не нужно.
Брови председателя Государственного совета медленно поползли вверх.
— Ваше сиятельство… — я выдержал паузу, посмотрел ему прямо в глаза и произнес ровным, спокойным голосом: — Я хотел бы, чтобы вы выполнили одну-единственную мою просьбу.
Лицо Салтыкова на мгновение дрогнуло. Я успел заметить, как в его молодых глазах промелькнула и тут же погасла не совсем радостная эмоция — тень разочарования. Он ждал. Ждал, что сейчас этот провинциал назовет сумму в ассигнациях или попросит доходное место в таможне. Салтыков явно не особо горел желанием исполнять мои личные просьбы, видимо, считая, что вмешательство в судьбу какого-то уездного учителя-дворянина, пусть и спасителя супруги, не к лицу председателю Государственного совета.
— Я вас внимательно слушаю, — сухо, с легким холодком в голосе отозвался граф.
Я набрал в грудь воздуха и четко, почти по-военному, выпалил:
— Возглавьте Фонд вспомоществования армии и флоту!
Салтыков вздрогнул. Он посмотрел на меня так, словно видел впервые. Или, скорее, так, словно внезапно разгадал тайну, которую я отчаянно пытался скрыть. Холодок мгновенно слетел с его лица. Граф откинулся на спинку кресла, покрутил головой и глубоко задумался, постукивая сухими пальцами по подлокотнику.
— Расскажите мне, сударь, что это за фонд такой и чем вы там удумали заниматься? — предельно серьезным, даже несколько недовольным тоном произнес Николай Иванович.
Естественно, я в мельчайших подробностях обрисовал ему всю картину. Я рассказал, как вижу структуру и развитие фонда, объяснил, что если во главе встанут люди масштаба графа Салтыкова, инициатива мгновенно выйдет на совершенно новый, государственный уровень.
Говоря всё это, я тщательно подбирал слова. Я ходил по тонкому льду, стараясь обходить острые углы по широкой дуге, чтобы, не дай бог, не задеть самолюбие старика. Ведь Николай Иванович еще совсем недавно, по историческим меркам, занимал пост президента Военной коллегии, фактически — военного министра. Он лично отвечал и за устройство русской армии, и за ее снабжение. Для любого чиновника его ранга само предложение создать какой-то «дополнительный фонд на нужды армии» звучало бы как оскорбление, как прямое обвинение в казнокрадстве или некомпетентности интендантского ведомства.
— Поймите меня правильно, Николай Иванович, — мягко стелил я. — Регулярные полки в армии укомплектованы превосходно. И не без вашего участия в том. Усилиями Военного министерства они оснащены всем необходимым. Но что мы будем делать, если масштабы грядущих событий потребуют немедленного создания народного ополчения или формирования полков ландмилиции? Казна не приспособлена под такие траты.
Брови Салтыкова взлетели вверх.
— Это с кем же вы, простите, собираетесь воевать, Сергей Фёдорович, что аж ландмилицию скликать придется? — в его голосе прорезался сарказм. — Уж не считаете ли вы, что французский император всерьез решится напасть на нас? После Тильзита?
— Считаю. И вот почему, — твердо ответил я и начал, в который уже раз за эту свою новую жизнь, выкладывать на стол аргументы.
Я приводил железобетонные доводы, доказывая, что экзистенциальное противостояние между Францией и Российской империей просто неминуемо. Континентальная блокада душит нашу торговлю, Наполеон стягивает войска к герцогству Варшавскому, а русская дипломатия трещит по швам.
— Более того, война уже началась, ваше сиятельство! Только пока на страницах газет. Почитали бы вы, Николай Иванович, французские издания — «Moniteur universel» или «Journal de l'Empire». Почитали бы, как они там нынче поносят нашего благословенного государя императора и всю Россию в придачу! — горячился я.
Между прочим, я действительно искренне не понимал, почему в России начала тысяча восемьсот одиннадцатого года эти газеты практически не распространяются и не обсуждаются в высшем свете. У меня складывалось стойкое убеждение, что власть имущие в Петербурге просто хотят оттянуть неизбежное. Они живут по страусиному принципу: если проблема не обсуждается в гостиных, значит, ее не существует.
Я же, будучи в прошлой жизни доктором исторических наук, прекрасно помнил эти французские газеты и журналы, издававшиеся аккурат в начале 1811 года. Я даже как-то писал монографию о том, что масштабной информационной войны перед вторжением было не избежать, и что неизбежность столкновения стала очевидной для внимательного аналитика именно к январю-февралю одиннадцатого года.
Салтыков слушал меня не перебивая. Его лицо снова превратилось в непроницаемую маску.
— Признаюсь, я таких газет не читал, — медленно, процеживая слова, произнес он. — Но я непременно выпишу из Парижа свежую прессу. И тщательно проверю ваши слова, сударь.
Он замолчал, сверля меня тяжелым взглядом, а затем добавил, как отрезал: — Но что касается вашей просьбы… Я не буду председателем фонда попечения.
Удар под дых.
Признаться, я был ошарашен. И огорчен, и даже обозлен этим резким, безапелляционным отказом. Казалось бы, я прошу не для себя! Я предлагаю ему невероятный инструмент влияния, возможность вновь послужить Отечеству, овеять свое имя новой славой спасителя отечества в трудную годину! А он…
И тут я заметил странное. Тонкие губы старого графа дрогнули, и на его изрезанном морщинами лице проступила едва заметная, хитрая усмешка. Лис решил поиграть со мной. Он явно хотел донести до меня что-то иное.
— Я не буду возглавлять этот фонд, — повторил Салтыков, подаваясь вперед, и голос его зазвучал вкрадчиво. — Потому что это дело нужно поручить… великой княгине Анне Павловне. И нет, Сергей Фёдорович, не я ей это предложу. Вы сами предложите ей это.
Я чуть не поперхнулся воздухом. Сестре императора⁈
— Поймите, друг мой, — продолжил старик, видя мое смятение. — Если благотворительным делом такого государственного масштаба займется женщина, да еще и царственных кровей, — оно обречено на успех. Все светские львы и первые богачи империи выстроятся в очередь, чтобы пожертвовать тысячи в ее фонд, лишь бы заслужить благосклонный взгляд государевой сестры. Да и Анна Павловна такова, что воли и колоссальной работоспособности ей не занимать. У нее железный характер. Так что благотворительность — это женское дело. Но… — Салтыков многозначительно поднял палец, — я помогу вам. Я устрою вам этот визит.
Визит туда, где мой реципиент был когда-то опозорен? Или это было в другом салоне? Не важно где, важнее, что другого шанса поставить все с ног на голову и прочно стать на путь своего прогрессорства.