Глава 19

Петербург.

1 февраля 1811 года.


Воздух в гостиной стал тяжелым, почти звенящим от повисшего напряжения. В этот момент в центр образовавшегося круга с грацией истинной властительницы шагнула хозяйка салона. Глаза ее азартно блестели в свете канделябров.

— Что, господа, у вас есть друг к другу претензии? Предлагаю здесь и сейчас их решить. Согласитесь ли вы на словесную дуэль? — звонко, с едва скрываемым предвкушением интриги спросила Анна Павловна, обводя нас сияющим взглядом. — А мы, все присутствующие здесь господа и дамы, с вашего позволения выступили бы беспристрастными секундантами.

По толпе прокатился взволнованный, жадный шелест. Светское общество почуяло кровь. Я же на мгновение замер, лихорадочно анализируя ситуацию. Ну ладно я — человек для нее абсолютно чужой, безродный выскочка, и до некоторой поры вообще малоизвестный в этих сверкающих залах. Мной можно пожертвовать ради забавы.

Но за что она так Карамзина? Уже если логически подумать и разложить ее мотивы по полочкам, то я бы предположил, что в моих резких позициях Великая княжна увидела удобный инструмент. Инструмент, который публично критикует творчество и саму научную деятельность, на которых зиждется незыблемый, казалось бы, авторитет Николая Михайловича Карамзина. Ибо ничем другим, кроме тонкой дворцовой интриги, нельзя объяснить то, что она сейчас на посмешище выставляет не только меня, безвестного юнгу в море высокой литературы, но и его — признанного адмирала.

Впрочем, одернул я сам себя, это же как посмотреть на ситуацию! Я, например, был склонен считать, что это, напротив, самый что ни на есть уникальный шанс. Блестящая возможность громко заявить о себе, о своей непримиримой позиции, и вовлечь эту пресыщенную публику в свою собственную орбиту. А там, глядишь, и продажи моих стихов многократно увеличатся!

Мой внутренний голос маркетолога из другого времени ликовал. Это же, наверное, в точности как в будущем: какой-то совершенно неизвестный, провинциальный поэт вдруг волею случая попадает на рейтинговую телевизионную передачу в прайм-тайм, которую смотрят многие и многие тысячи его потенциальных читателей. И такая скандальная реклама может в одночасье сделать из неизвестного писателя невероятно популярного автора.

И что самое характерное в таких делах — не так уж чтобы сильно важно, насколько талантливо и глубоко будут написаны эти стихи или другие произведения, о которых прямо сейчас прозвучит речь во всеуслышание, на такую огромную, влиятельную аудиторию. Главное — чтобы это не было откровенно плохо.

А там уж, если писатель вдруг становится модным, то неумолимо срабатывает стадное явление: когда его книгу просто «нужно» прочитать. Может быть, этот текст читателю бы и не понравился лично, но раз уж он понравился многим авторитетным людям, то нельзя же оставаться в стороне от общества! А то еще, чего доброго, в салонах подумают, что твой собственный недостаток ума сказывается на том, что глубокая и модная книга тобой элементарно не понята.

Размышляя об этом, я хранил ледяное молчание, предоставляя возможность первому согласиться Карамзину. Ведь, по сути, именно от него зависело, готов ли он публично опуститься до спора со мной.

— Несомненно! Я готов! — с холодной, надменной готовностью сказал мой оппонент, слегка вздернув подбородок.

Я мысленно усмехнулся. Да, читал я как-то в своем времени о том, что если бы Карамзин в свое время не нашел себя в писательстве и не стал личным историографом императора, то эдакий своеобразный Остап Бендер появился бы в России куда как раньше, чем в описанные писателями Ильфом и Петровым времена. В душе Николай Михайлович был еще тот авантюрист, игрок, любящий риск. Что ж, не будем от него отставать.

Я сделал изящный, выверенный полупоклон, приложив руку к груди.

— Для меня будет величайшей честью сразиться в такой дуэли с таким замечательным человеком. Да еще и перед такой образованной публикой… Уж пусть простят меня те, кого здесь нет, но вы — одни из самых высокообразованных людей нашей империи! — расплылся я в сладких, паточных дифирамбах, обводя восторженным взглядом дам и кавалеров.

На самом деле, если быть до конца честным с самим собой, и первое, и второе утверждения на мой взгляд были весьма сомнительными. И величие оппонента, и невероятный ум толпы я готов был оспорить. Но вот публику сейчас нужно было железно располагать к себе. И уж точно не тем, что я начну с порога сразу же поносить всё вокруг, оскорблять собравшихся или как-то презрительно кривиться в присутствии уважаемого Карамзина, и уж тем более — на глазах у Великой княжны.

Анна Павловна удовлетворенно кивнула, взмахнула раскрытым веером, призывая к окончательной тишине, и ее голос зазвенел в абсолютном безмолвии зала:

— Форма нашего поединка будет такая, господа. Вам предлагается произвести всего лишь два выстрела — то есть задать друг другу два вопроса. Каждый на него подробно ответит, но первым должен будет отвечать оппонент. Если, условно, не будет выбран победитель, либо кто-то из вас потребует сатисфакции, то жеребьевка определит, кто задаст еще один, решающий вопрос. И на этом, несомненно, вы, как люди в высшей степени образованные и просвещенные, пожмете друг другу руки, — озвучила условия Анна Павловна.

Я мысленно взвесил правила. Конечно, при такой структуре есть прекрасная возможность и глухо защищаться, и наносить разящий удар в ответ. Наверное, за всё моё время пребывания в этом непривычном мире, именно такая изящная форма борьбы стала для меня куда предпочтительнее, чем банально махать кулаками в подворотнях. Хотя, если честно признаться самому себе, глядя на высокомерно вскинутые брови историка: морда так и просит кирпича. И морда эта, вне всяких сомнений, принадлежит моему многоуважаемому оппоненту.

— Предлагаю первому начать атаковать вам. Уж извините, господин Яшков, но в данном случае господин Карамзин всё-таки более известен и уважаем в обществе, нежели вы, — с очаровательной светской безжалостностью сказала хозяйка салона.

По идее, от такого публичного принижения мне должно было быть до зубовного скрежета обидно. Вот только я уже предельно холодно настроился на дуэль, а ее слова воспринимал только лишь как сухие тактические факты. Хотя, признаюсь, кривая, торжествующая ухмылка Карамзина мне явно не понравилась. Эту фразу про «уважение» Анна Павловна, наверное, сказала специально насчет того, чтобы заранее не потревожить хрупкую психику обиженного гения, если тот вдруг проиграет спор неизвестному мальчишке.

— Ну, так кто начнет? Тут, как в настоящей дуэли на пистолетах, нужно всё же стрелять не одновременно! — усмехнулась хозяйка салона, подзадоривая нас, и тут же по залу прокатились легкие, нервные смешки от публики, которая собралась сегодня в полном составе, чтобы посмотреть, возможно, главное и самое кровожадное развлечение этого долгого зимнего вечера.

Карамзин выслушал меня и улыбнулся. Улыбнулся так покровительственно и снисходительно, мол, куда ты лезешь в эти дебри, несмышленый сынок, поучать самого историографа империи.

— Для начала хотя бы почитали письма Курбского, — мягким, уверенным баритоном начал он, делая веское ударение на каждом слове, — того самого беглого князя, с которым изволил в переписке государь Иван, по прозвищу Грозный, ожесточенно спорить.

Выражение породистого лица Карамзина в этот миг было таким торжествующим и непререкаемым, словно бы он уже одержал окончательную победу одним лишь упоминанием этого исторического источника. Я подался вперед, чувствуя, как внутри закипает адреналин настоящей схватки.

— Предателя, который подло привел русскую армию прямо в засаду к литовцам⁈ — мой голос хлестнул по душному воздуху залы, заставив вздрогнуть ближайших дам. — Вы об этом князе Курбском сейчас хотите со мной говорить? О том самом человеке, который был щедро обласкан государем, назначен высшим воеводой, но трусливо сбежал к врагу? Сбежал, презренно оставив на произвол судьбы свою семью, которую, между прочим, тот, кого вы так упорно называете Грозным — хотя это прозвище в те суровые времена означало скорее «строгий, справедливый правитель», чем все те кровавые мысли, которые возникают у нас в нынешних салонах, — Иван Васильевич даже пальцем не тронул! И земли Курбского изначально не тронул! — горячо и убежденно сказал я, глядя прямо в расширившиеся от моей дерзости глаза историка.

И роскошный зал мгновенно зашептался, зашуршал шелками платьев. Изысканная публика вдруг с восторгом осознала, предвкушая небывалое зрелище, что эта дуэль не будет легкой и беззубой. И что играть в одни ворота, безнаказанно лупить в одну калитку даже такому авторитету, как Карамзину, сегодня уж точно не получится.

Историограф слегка побледнел, пальцы его крепче сжали трость, и он попытался перехватить инициативу:

— В тех известных письмах обличал Курбский…

Но я не дал ему договорить, безжалостно обрубая фразу мощным, раскатистым тоном:

— Злостный предатель Курбский! Разве же можно даже на мгновение помыслить о том, чтобы нынешние наши доблестные, несомненно преданные России и нашему императору военачальники, взяли и умышленно привели армию под убийственные пушки неприятеля⁈ Я лично такого абсурда и предательства в наши дни представить себе не могу! А чтобы государь потом и вовсе стал вести философские беседы, разговаривать с такими подлыми людьми — нет, увольте! Таким в любую эпоху полагалась смерть, причем самая ужасная и позорная! — непреклонно сказал я.

В центре залы изящно взмахнула веером великая княжна, призывая к порядку.

— Господин Дьячков, — не так чтобы уж очень строго, но с легкой предупреждающей ноткой в голосе обратилась ко мне Анна Павловна, исполняя роль третейского судьи, — перебивать в нашей благородной дуэли оппонента всё же не следует.

Я почтительно склонил голову, принимая ее замечание. Но внутри меня ликовало обжигающее чувство торжества: первый раунд, получается, что был безоговорочно за мной! Ну как, скажите на милость, как он мог вовсе брать письма перебежчика Курбского в расчет и считать их за тот самый объективный источник, который будет беспристрастно выражать всю полноту сведений об этой сложнейшей эпохе?

Николай Михайлович тяжело сглотнул, пытаясь вернуть себе былую вальяжность, но голос его уже лишился бархатной уверенности.

— Он предатель, в этом бесспорном факте я с вами полностью согласен, — процедил он сквозь зубы. — Но сами письма вы его, смею предположить, явно не читали! А там подробно обличается и сама опричнина, и те немыслимые злодеяния, которые были сделаны ужасным, обезумевшим Иваном!

Карамзин явно начинал нервничать. Его спокойствие давало видимую трещину под моим безжалостным напором.

В гостиной случилась небольшая, звенящая от напряжения пауза. Я выжидательно посмотрел на нашего августейшего арбитра, и Анна Павловна, чьи глаза горели неподдельным азартом, благосклонно кивнула мне головой, разрешая продолжить атаку. Я сделал глубокий вдох, собирая в кулак все свои исторические знания из будущего.

— Весьма интересно и то, что пишет ему в ответ сам Иван Васильевич! — парировал я, меряя шагами паркет. — Царь вопрошает предателя: «Зачем вы убили жену мою?». Он обличает боярство… Убийство первенца царского и его жены… И разве же мы, как люди просвещенные, не должны справедливо разделять периоды правления Ивана Четвертого⁈ Первоначально, до череды страшных предательств, он правил так мудро, как ни одному государю до него не удавалось, и ни в одном государстве такого подъема не было!

Я обвел взглядом завороженных слушателей, готовясь выложить свои главные козыри.

— А если уж вы так настойчиво говорите о том, что Иван Васильевич слишком многих казнил, то давайте ради справедливости вспомним про современницу его, так называемую королеву-девственницу, Елизавету Первую Тюдор. Ту самую, с которой, как принято считать, и начался великий взлет Англии! Интересная, доложу я вам, «девственница», у которой несколько раз за жизнь было официально зафиксированное и записанное в дворцовых документах некое загадочное «вздутие живота»! А спустя годы потом, совершенно внезапно, во Франции появляется молодой человек, который с бумагами в руках доказал изумленным французам, что является родным сыном этой самой непорочной Елизаветы! Но ладно, оставим это. Зато у нее была стальная политическая воля, и не нам судить о нравственности королевы, к которой, между прочим, в свое время сватался и наш Иван Четвертый.

Я перешел в решительное наступление, обрушивая на оппонента страшную европейскую статистику:

— Ну а что вы скажете мне насчет того неоспоримого факта, что эта же самая «великая» английская королева в ходе подавления одного из бунтов приказала безжалостно казнить и вывесить на виселицах вдоль дорог более тридцати тысяч человек за один раз⁈ Что вы на это скажете про французскую Варфоломеевскую ночь, в ходе которой примерно в то же самое время было зверски убито только в одном Париже около тридцати тысяч гугенотов⁈ А что сделали просвещенные датчане, когда пригласили шведов в Стокгольм поговорить о заключении новой унии? Они коварно убили абсолютно всех шведских депутатов, которые доверились им и прибыли на это собрание! Господин Карамзин, если мы отбросим эмоции и возьмем только лишь сухие цифры для сравнения, то уже может оказаться так, что правление Ивана, прозванного Грозным, было не таким уж и страшным!

— А что есть знаменитая опричнина⁈ — я накидывал и накидывал риторические вопросы, словно тяжелые пушечные ядра, намеренно не давая ни единой возможности опешившему Карамзину вставить слово и ответить.

Я прекрасно осознавал свое тотальное превосходство. В этом времени историческая наука была развита еще крайне скудно. Были доступны только лишь летописные сочинения и, если говорить уже о более-менее фундаментальных трудах, работы Василия Татищева. Михаил Ломоносов пытался еще что-то писать о прошлом раньше, другие авторы были, в том числе и приглашенные немцы, которые на свой лад переписывали русские истории.

Но у меня-то в голове, благодаря знаниям из двадцать первого века, был заложен такой колоссальный пласт информации, который еще наверняка даже не был исследован самим Карамзиным! Я точно знал, что на самом деле из себя представляла сложнейшая и многогранная эпоха Ивана Грозного.

— Опричнина — да, безусловно, это далеко не самая лучшая и светлая страница в нашей истории! — продолжал я громить мэтра на глазах у всего света. — Хотя, если отбросить мифы, опричники были не кем иным, как на скорую руку собранной личной гвардией государя. Да, это была гвардия, но не та, не приведенная Петром Великим в европейское разумение, которая нынче стройными рядами охраняет спокойствие нашей страны. Она была не такая благородная, не в расшитых золотом мундирах, какими нынче являются наши блестящие гвардейцы, а совсем другие люди. Жестокие дети своего сурового века! Те самые верные псы государевы, которые беспощадно подавили боярский бунт еще в самом его зародыше! Те, которые силой оружия не позволили удельным помещикам вернуться к старым, губительным порядкам раздробленности! И, наконец, это те самые оболганные вами опричники, которые плечом к плечу с земским войском сражались при Молодях с крымским ханом так отчаянно и яростно, что наголову разбили более чем стотысячное войско захватчиков!

Карамзин ещё что-то кричал, вновь и вновь взывая к сомнительным источникам: то к письмам перебежчика Курбского, то к запискам немецкого путешественника Сигизмунда фон Герберштейна, который, конечно же, в своих трудах нещадно поносил православную державу. Если почитать этого заезжего дипломата, то выходило, что мы здесь все были дикими и поистине ужасными зверями.

Я стоически выдержал эту внезапную истерику. Причём Карамзин, как оказалось (да я, признаться, знал это и раньше), был человеком чрезвычайно высокого мнения о себе. Он был настолько самовлюблённым, что органически не принимал никакую, даже самую обоснованную критику в свой адрес. Его выдержка таяла на глазах.

— А теперь, господа, давайте я вам скажу, что ещё происходило в ту эпоху, — спокойно, но веско продолжил я, перекрывая его возмущение. — Ливонию мы завоевали, Россия по праву победителя взяла ливонские земли. Но они подло предали все те соглашения, которые были между нами заключены, и попросились под руку: частью к Швеции, частью к Литве. И тем не менее, Россия неуклонно прирастала территориями! Чего стоит только взять Сибирь…

— Казаком Ермаком была взята Сибирь, а не Иваном! — резко перебил меня Карамзин, брызгая слюной, однако в этот раз никакого предупреждения о нарушении правил дуэли от Анны Павловны он почему-то не получил.

А светский народ в это время с огромным, почти нездоровым интересом наблюдал за всем происходящим. Особенно местной публике нравилось то, как выходит из себя всегда безупречный историограф Карамзин. Конечно, из сословной солидарности они будут на словах ему сочувствовать, и, возможно, позже почти каждый в этом зале скажет, что словесная дуэль была выиграна именно им.

Но ведь по факту это не так, и народ это прекрасно поймёт. А поняв, каждый из них потом втихую пойдёт в лавку и из любопытства купит сборник моих стихов. Тем самым они изрядно прибавят мне благосостояния, за счет которого я, когда придет время, смогу снарядить, может быть, даже и не один вооруженный отряд. И, кто знает, может быть, даже и лично отправлюсь в дремучие белорусские леса, чтобы там партизанить и вышибать дух и обозы из наступающих французов. Эта прагматичная мысль грела мне душу куда больше, чем салонные споры.

— Сама система государства не была таковой, как вы её рисуете, — невозмутимо парировал я выпад о Ермаке. — Да, казаки Ермака первыми пришли туда и частично покорили Сибирь, хотя сам Ермак-то и погиб в ходе этого покорения. Но вот удержать эти колоссальные территории получилось только благодаря государственной воле Ивана Грозного и его последователей! Даже несмотря на последовавшую Смуту…

— Будет вам, господа! — звонко, с ноткой нарочитой тревоги воскликнула Анна Павловна.

Я заметил, как она украдкой, но весьма красноречиво посматривает на руки Карамзина. Его кулаки, сжатые до побеления костяшек, уже не просто покраснели, а посинели от напряжения, и казалось, что в порыве бессильной злобы они вот-вот должны были пуститься в ход. Я внутренне усмехнулся: ну да, сунься он ко мне — пришлось бы ответить, и я усадил бы этого салонного драчуна одним коротким ударом. Уж кто-кто, а этот утонченный литератор точно был не боец.

— Шампанского, господа! За столь удивительный и страстный вояж в историю! — распорядилась Анна Павловна, разряжая обстановку.

Лакеи мгновенно разнесли подносы с хрустальными бокалами. Я отпил совсем немного шампанского, лишь для того, чтобы смочить пересохшие от долгой речи губы. А вот Карамзин выпил жадно. Да и судя по тому, как он себя вёл, как тяжело дышал и как багрово покраснело его лицо, горячительным спиртным он изрядно злоупотребил ещё до начала нашей словесной дуэли.

Случилась небольшая пауза. Николай Михайлович всё же немного успокоился, приняв внутрь ещё один бокал этого искристого «лекарства», и теперь изо всех сил старался сохранить лицо. Пришло время его выстрела.

— Я почитал ваши стишки, — наконец произнес он, делая презрительное ударение на последнем слове. — И вот мой вопрос к вам. Зачем вы коверкаете русскую речь? Зачем вы выдумываете какие-либо иные, нелепые слова? Ведь можно, к примеру, слово «порядок» заменить французской «дисциплиной», если это подходит по смыслу. А «площадь» и «плац» — это и вовсе несколько иные категории! До вас в литературе использовались благородные, устоявшиеся слова, а вы их просто выдумываете на ходу. Вы что, считаете, что имеете такое право — для пущей рифмы придумывать одно-другое слово, вообще в природе не существующее?

К этому вопросу я был готов от и до. Как раз в это самое время в обществе только начинал разгораться нешуточный скандал между Карамзиным и адмиралом Шишковым, а также Голенищевым-Кутузовым на предмет того, можно ли прямо сейчас создавать ту самую новую литературную русскую речь. Можно ли придумывать какие-то слова самостоятельно — как это неизменно и гениально делал в моем будущем Александр Сергеевич Пушкин, — чтобы насытить родной язык живыми красками и явно обогатить его, а не просто слепо принимать слова, заимствованные из французского, английского или других иностранных языков, даже не пытаясь ничего изменять.

— Спасибо за вопрос… — я выдержал изящную паузу и с нажимом повторил: — «Спаси Бог». Ведь именно так в нашем народе исторически образовалось слово «спасибо». Наши предки, будучи куда менее образованными, чем присутствующие здесь господа, тем не менее смело формировали эти слова, сливая смыслы воедино. И я решительно не вижу причин, почему мы сегодня не можем точно так же обогатить нашу речь, которая является основой основ нашего государства. Ведь наша культура, наша истинная самобытность кроется исключительно в вере нашей и в нашем языке! Говорящий и мыслящий на русском — это русский. А говорящий на французском — это француз.

— Вы только что назвали практически всё русское дворянство французами! — торжествующе усмехнулся Карамзин, искренне считая, что наконец-то взял меня на крючок и поймал на оскорблении высшего света.

— Отнюдь, — я мягко, но уверенно покачал головой. — Русский человек, русский дворянин, просто несколько более образован, чем другие сословия. Он прекрасно знает французский, иные блестяще знают английский. Я сам, к слову, знаю пять языков, включая русский. И что же из этого следует? Я всё равно общаюсь, пишу и думаю на своём родном языке. И, не берусь судить строго, конечно, но когда русский дворянин постоянно говорит на чужом языке…

В салоне установилась гулкая, осязаемая тишина. Люди попросту не знали, как реагировать на то, что я только что сказал. Ведь в их привычной повседневности безраздельно господствовала французская речь, и лишь только некоторые сухие, официальные слова могли прозвучать под этими сводами на русском. Шельмовать самих себя, вслух признавая мою пугающую правоту, было как-то не принято, хотя я был абсолютно уверен, что кое-что справедливое из моей пространной речи эта блестящая публика для себя взяла.

— Между тем, я с равным удовольствием исполняю песни и на русском, и на французском языках, — я тут же дипломатично перевел тему нашей дуэли, снимая повисшее в воздухе тяжелое напряжение.

Поняв, что тщательно срежиссированный спектакль пошел несколько не по той программе, которую она изначально планировала, в дело немедленно вмешалась сама хозяйка.

— И всё же я властью арбитра предлагаю ничью! Спасибо вам, господа, за столь глубокие познания, — звонко и примирительно объявила Анна Павловна. — Николай Михайлович, мы все с огромным нетерпением ждём выхода в свет ваших исторических трудов. И несомненно, господин Дьячков, мы услышим сегодня ваши чудные песни, о чем вы мне ранее обещались.

Я ей ничего подобного заранее не обещал, но и противиться воле великой княжны, разумеется, не стал.

— Господа, — между тем строго продолжила хозяйка салона, выразительно глядя поочередно то на меня, то на Карамзина, — надеюсь, что этот жаркий спор был для всех познавательным и никак не перельётся во что-то иное. Этим вы меня весьма значительно обидите.

Она более чем прозрачно намекала на абсолютную недопустимость настоящей, свинцовой дуэли после этой салонной перепалки.

— Но я хотела бы заявить сейчас и ещё кое о чём… — Великая княжна вдруг подобралась, черты её лица приняли предельно серьёзное выражение, тем самым мгновенно настраивая расслабленную публику на совсем иную, строгую эмоцию. — Я тоже считаю, что мы живём во время великих потрясений. И потому господин граф — ныне, как я могу вас всех уверить, уже высочайше утверждённый председатель Государственного совета Российской империи, Николай Иванович Салтыков, — предложил создать особый фонд для оказания помощи нашим армии и флоту.

Мне не было обидно. Вот сейчас абсолютно никакой ревности или уязвленной гордости не было, как я ни прислушивался к своим внутренним ощущениям. У меня изящно перехватили мою собственную идею? Ну и пусть! Баба с возу — кобыле легче, как мудро говорят на Руси.

Дальше из уст Анны Павловны кратко прозвучала та самая программа, объясняющая, чем именно должен был заниматься этот новоявленный фонд. Прежде всего — это создание полноценной санитарной службы. Взвесив все «за» и «против», на ходу попробовав проанализировать вероятную реакцию чиновничьего общества, я подумал о том, что это даже к лучшему. Влазить с гражданскими инициативами в насквозь неповоротливую интендантскую службу было бы ошибкой — пусть уж лучше сами военные занимаются войной и снабжением войск. А вот создать с нуля санитарную службу, с обученными сёстрами милосердия, с профессиональными врачами, оснастить за счет благотворительного фонда дополнительные полевые лазареты — это то, что несомненно и реально поможет нашей армии сберечь тысячи жизней.

Я сидел в покачивающейся на рессорах карете ни жив ни мертв. Выжатый как лимон, абсолютно опустошённый, я, низко опустив голову, смотрел лишь в одну точку — куда-то на изящный каблучок туфельки моей жены.

Мы ехали сквозь стылую петербургскую ночь и молчали. То, что я выдавал в салоне после дуэли с Карамзиным… Признаться, такой сумасшедшей энергетики от самого себя я не помнил ни из прошлой жизни, ни из этой. Песни лились одна за одной. Бессмертные хиты Шарля Азнавура, Мирей Матье, Джо Дассена, уже известные столичной публике вещи, которые я исполнял ранее, щемящие душу русские романсы. Впервые под сводами дворца прозвучал мой «Соловей»…

По сути, это был мой полноценный сольный концерт. Меня категорически не хотели отпускать, потому как кто бы ни решился взять гитару следом за мной, ни у кого в репертуаре просто не было того волшебства, которое мог исполнить я. Ещё я с жарким надрывом декламировал свои стихи. А потом, окончательно сорвав голос, долго объяснял правила принесенных мной настольных забав. И если с правилами лото люди были всё-таки более-менее знакомы, то вот моя самодельная «Монополия» пришлась двору настолько по вкусу и так живо всех заинтересовала, что Анна Павловна потом долго выспрашивала меня, где же можно заказать ещё такие игровые наборы. Это оказалось вполне себе достойное, захватывающее развлечение для высшего света и прекрасная бескровная замена разорительным карточным играм.

Так что на досуге нужно будет непременно накидать эскизы ещё каких-нибудь похожих настольных игр. Может, домино ещё вспомнить и внедрить, если его в нынешнем времени в России пока нет? По крайней мере, здесь я его ещё ни у кого не видел.

— Ты их всех уделал, — тихо, но с нескрываемым восхищением сказала Настя, когда мы были уже примерно на полпути к нашему доходному дому.

В этот момент мои вязкие, тяжелые мысли крутились только вокруг одного: как бы поскорее добраться до комнаты, скинуть с себя одежду, а уже после замертво рухнуть в теплую постель. Я тяжело вздохнул и, не поднимая головы, глухо ответил:

— Нет, Настенька. Их-то я как раз не уделал. Но зато я сделал сегодня для России столько, что это в самое ближайшее время, думаю, очень сильно нам всем поможет…

Загрузка...