Алана Инош
ДОЧЕРИ ЛАЛАДЫ
книга третья
Навь и Явь
Аннотация: Два мира, один – тёплый и светлый, другой – холодный и тёмный, долго шли разными путями, но настало время им схлестнуться в решающей схватке за выживание. Однако борьбой Света и Тьмы или Добра и Зла это противостояние назвать было бы слишком просто: у каждой стороны – своя правда, а у каждой тёмной тучи... некая изнанка.
Длинная у песни дорога: через поле брани, на котором восставший из Мёртвых топей полководец услышит голос смелой певицы; мимо твёрдого сердца женщины-оборотня, которую белогорская игла проведёт по трудной дороге к непокорной вершине; над Тихой Рощей, из которой ушедшие предки всё же иногда возвращаются... Много земель облетит песня, чтобы вернуть родную душу из-за той грани, за которой открываются тайны богинь.
1. Ворчун-гора. Дочь Медведицы и укротительница огня
Наливным яблоком катилось солнце по летнему небосклону, щедро одаривая золотым мёдом своих живительных лучей каждое дерево, каждый куст, каждую травинку. Ветки чёрной смородины в саду прогибались от тяжести гроздей, каждая ягодка в которых была столь ядрёна и крупна, что приближалась по размерам к вишне. Чтобы ветки не сломались под весом такого урожая, их пришлось подвязать к деревянным перекладинам. Крылинка, прохаживаясь вокруг кустов, окидывала их хозяйским взглядом: пожалуй, большая часть ягод налилась, пора собирать.
– Рагна, Зорька! – позвала она зычно, уперев руки в бока. – Несите корзины, смородину будем брать!
– Сей же час идём, матушка Крылинка! – высунувшись из открытого кухонного окна и весело щурясь от солнечных лучей, отозвалась Зорица.
Яркая, светлая зелень смородиновой листвы колыхалась в струях тёплого ветерка, насыщая воздух вокруг себя душистыми чарами лета. Дюжина кустов, и каждый сверху донизу отягощён бременем ягод, похожих на чёрную икру диковинных размеров, густой блестящей бахромой повисшую на ветвях... Тут хватит и засушить на зиму для пирогов и взваров, и в меду заготовить, да и просто так наесться – в свежем виде.
Ветви тихонько вздрагивали, и смородина, сорванная ловкими и трудолюбивыми пальцами женщин, сыпалась в корзинки. Но сбор ягод – работа кропотливая и нудная, как тут без песни обойтись? А по дорожке между грядками как раз шагала Дарёна.
– А ну-ка, певица, спой нам что-нибудь, чтоб не скучно было, – подмигнула Рагна. – С песнею-то, чай, веселее да скорее дело пойдёт.
При виде ягод у девушки в глазах зажглись тёплые искорки предвкушения: черешня и жимолость отошли, подоспела смородина, и её руки потянулись к тяжёлым гроздям, нагретым солнцем и оставляющим на пальцах душистый чёрный налёт. Угощаться плодами сада ей как будущей матери было разрешено в любое время, в любом количестве и без спроса – это разумелось само собою, а потому никто не возразил против того, чтобы она съела миску смородины со сметаной и половиной ложки мёда: всё-таки ягода эта была кисловата – не малина.
– Ну вот, теперь и спеть можно, – улыбнулась Дарёна, заиграв ямочками на щеках.
Не успела она это вымолвить, а Рада – тут как тут, с гуслями. Молчаливая девочка-кошка протянула их Дарёне, выжидательно заглядывая ей в глаза: что-то она споёт сейчас? Дарёна же, устроившись в шелестящей яблоневой тени на берёзовом чурбаке, служившем вместо стула, ласково коснулась струн своими шершавыми, исколотыми вышивальной иглой пальцами. Её взгляд, ловя небесную беззаботность, плыл вместе с облачными мечтами в вышине – нездешний, одухотворённо-задумчивый. Вздохнул ветер в кроне яблони, зазвучали гусли, и звон их переплёлся с прохладным серебристым ручейком нежного голоса.
То не солнце в волосах запуталось
Да златым мне гребнем расчесало их;
То не сосенка смолой заплакала
В чаще леса тихого, премудрого –
Пролилась то песня легкокрылая,
Легкокрылая да поднебесная.
Заблудилась песенка в семи ветрах,
Среди птиц да облаков стремительных,
Не найдёт она пути-дороженьки
К ладе-ладушке моей единственной...
О холодный камень спотыкнулась я,
Из лукошка ягоды просыпала,
А из глаз моих ручьями тёплыми
Стон-мольба на клевер заструилася:
«Ой ты ж птица-горлица летучая,
Крылья твои легче ветра быстрого!
Над землёй летаешь и всё ведаешь,
Помоги ж беде моей да горюшку:
Донеси ты сквозь разлуку чёрную
К ладе песню светлую, любовную».
Подхватила птица серокрылая
Песню, словно плат, цветами вышитый,
И покрылось небо над дубравою
Будто бы парчою златотканою.
Самоцветами словечки падали
В горсть к бесценной ладе, точно ягодки,
И ласкала поцелуем шёлковым
Песня сердце, что в разлуке плакало,
И улыбка, с уст родных спорхнувшая,
Встала над землёй зарёю ясною.
Заблудилась песенка в листве яблоневой, журчала и ласкалась к щеке задумавшейся Зорицы, осенила крылом заслушавшуюся Раду... Игривым золотом переливалась она на струнах, целовала щиплющие их пальцы, дышала сладкой чистотой росистого утра, а сама певица, окружённая ореолом мягкого света, дарила саду тепло своих глаз и души. На мгновение оторвавшейся от сбора ягод Крылинке вдруг почудилось, что под яблоней сидела ослепительно-светлая дева в венке из полевых цветов и в рубашке, превосходящей по белизне самые чистые снега горных вершин. Голос её дышал переливами весенней капели, хрустальным звоном ручьёв, ласковым материнским поцелуем будил в сердце воспоминания юности...
Глядь – а корзинки все были уж полнёхоньки! Не заметили женщины, околдованные песней, когда они успели собрать все ягоды, а Дарёна скромно опустила глаза к смолкшим струнам – ни дать ни взять молодая чаровница, впервые пробующая свои силы. То ли время промелькнуло жаркой летней круговертью, то ли чудо подкралось незаметно и в одно мгновение стряхнуло смородину с веток...
– Н-да, – промолвила Крылинка, окидывая взглядом собранный урожай. – Непроста твоя песня, певунья ты наша... Ох, хитрая песенка! Никогда прежде такой не слыхала.
– Ты и не могла её слышать, матушка Крылинка, – ответила Дарёна. – Я её только сегодня и сложила-то.
– Славно поёшь, – задумчиво похвалила Рагна. – За душу берёт... А голосок у тебя – как ручеёк серебряный.
– Это, наверно, вода чудесная из Тиши, которую я пью, – предположила девушка. – Прежде у меня и половины такого голоса не было.
Пять корзин ягод они собрали: три из них рассыпали для просушки, дабы было из чего зимой печь духовитые, пахнущие летом пирожки, одну смешали с мёдом – также в зимнее хранение, а последнюю оставили, чтоб полакомиться сейчас. А между тем солнце перекатилось за полуденную метку; Дарёна отправилась к себе в лесной домик, чтобы попотчевать Младу обедом, а Рада, как всегда, потащила в кузню корзину, полную снеди. Кошки дневали и ночевали на работе: непростым делом оказалось восстановление вещего меча княгини Лесияры... Да и прочих дел и заказов никто не отменял.
Не успела Крылинка, сидя у самого светлого окна, наложить и нескольких стежков на прореху в одной из застиранных рабочих рубашек своей супруги, как в комнату ворвалась Рада – без корзинки, взъерошенная, с круглыми испуганными глазами. Холодные объятия тревоги сомкнулись вокруг вещего сердца Крылинки, шепнувшего ей о беде. И случилась эта беда с той, чью рубашку женщина сейчас штопала...
– Ой... бабуля... ой! – уткнувшись Крылинке в колени, забормотала Рада. – Иди скорее в кузню! Там...
Не став дослушивать, Крылинка вскочила на ноги с несвойственной для её величаво-дородной фигуры резвостью. Рубашка с воткнутой в неё иглой упала на пол.
Из-за охранной волшбы на воротах кузни проход привёл не прямо к Твердяне, а к началу каменной лестницы. Проклятые ступеньки! Крылинка никогда не любила их, но сейчас её грудь вздымалась, качая воздух, подобно кузнечному меху, и женщина почти не заметила подъёма, словно её вознесли невидимые крылья из соснового духа. Кузнечная гора звенела привычным подземным гулом, а огромные деревянные ворота встали на пути Крылинки преградой.
– Откройте! Впустите! Это я! – заколотила она кулаками в калитку, стараясь перекричать стальной перезвон, бивший молотом по вискам.
Окошечко открылось, и на Крылинку посмотрели чьи-то глаза – всего лица нельзя было рассмотреть. Но на дне этих глаз она прочла отблеск беды...
Мгновение – и калитка отворилась, явив Крылинке могучую фигуру её дочери Гораны – как всегда, раздетую по пояс, с прикрытой кожаным фартуком грудью. Много лет назад крошечная пятерня новорождённой дочки цеплялась за материнский палец, а сейчас большие рабочие руки уже совсем взрослой и зрелой Гораны подхватили пошатнувшуюся Крылинку и помогли ей устоять на ногах.
– Матушка, не бойся, родительница Твердяна жива и почти невредима, – услышала женщина. – Ох уж эта Рада... Убежала всё-таки с вестью к тебе!
– Что?.. Что стряслось? – сорвалось с помертвевших губ Крылинки, а от сердца всё же немного отлегло, смертельные крылья беды выпустили из своего плена солнце и небо, разжали тиски, дав Крылинке вздохнуть свободно. Жива – и это главное...
– Волшбою ей глаза повредило, – ответила Горана. – Отскочили от молота брызги...
Тут уж её руки не удержали мать, и та, воспользовавшись открытой калиткой, ворвалась в святая святых – кузню, в которую был воспрещён вход всем, кто там не работал. Даже жён не впускали дальше калитки, но не столько потому, что хотели оградить от их непосвящённого взгляда тайны кузнечного мастерства, сколько ради того, чтобы уберечь их самих от волшбы, с которой там каждый день имели дело. Юной же Раде позволялось ненадолго входить лишь потому, что через пару лет ей предстояло принести свои волосы в жертву Огуни и стать подмастерьем: это было уже делом решённым. Горана не успела остановить Крылинку, и та оказалась на просторном, ярко залитом солнечными лучами дворе, где под навесами взмахивали тяжёлыми молотами блестящие от пота работницы. Едва войдя, женщина чуть не оглохла от стоявшего в сухом жарком воздухе тугого гула и грома: наложенная на стальные петли и кованую оправу ворот волшба поглощала значительную часть шума, и снаружи он слышался уже не так сильно. Чумазые молодые подмастерья кормили углём несколько плавильных печей, похожих на застывших огнедышащих зверей, и качали, сменяясь время от времени, огромные кузнечные меха. «Пуфф, пуфф», – дышали печи, стреляя искрами пламени и переваривая в своей раскалённой утробе железную руду. Они были наглухо заложены кирпичами сверху, но имели внизу отверстия для подачи воздуха и топлива. Гудели и трещали горны, накаляя добела стальные заготовки; когда их доставали из огня огромными длинными клещами, они светились, словно солнца. «Бом, бом, бом!» – оглушительно били по ним молоты, придавая нужную форму. Если холодная сталь казалась твёрже камня, то из раскалённой можно было лепить что угодно, как из теста. И волшебные руки мастериц, не защищённые никакими рукавицами, спокойно брали доведённые до красно-белого каления болванки, вытягивая их в длинные пруты и проволоку, вязали из них решётки, закручивали жгутами и плющили... Молот использовался для первоначальной обработки, а дальше шли в ход именно руки, наделённые силой Огуни.
Двор представлял собой каменную площадку: огромную часть горы Кузнечной много веков назад выдалбливали, пока не получился обширный уступ. Но двор был не единственным местом работы. Кузнечная имела вырубленную в своей толще полость – рукотворную пещеру, в которой творилось основное священнодействие – доведение заготовок изделий до окончательного вида и вплетение волшбы в оружие.
Странное дело! Вокруг продолжала кипеть работа, словно ничего и не случилось. Может, не так уж страшно и непоправимо было то, что приключилось с Твердяной, и Крылинка зря переполошилась? Раны заживали на дочерях Лалады быстро и почти без следов, и лишь оружейная волшба оставляла шрамы – один из таких когда-то изуродовал лицо Твердяны... Озираясь в поисках своей супруги, Крылинка увидела её в тени одного из навесов: та преспокойно сидела на скамеечке у низенького и колченогого, грубо сколоченного столика, на котором стоял принесённый Радой обед. Сердце Крылинки сжалось: вот блины с рыбой, каша с курятиной, кисель, хлеб – всё, что она с любовью готовила своими руками... Твердяна, приникнув к крынке, долго и жадно пила молоко, и белые капельки стекали по её подбородку.
Во всём этом не было бы ничего необычного, если бы Твердяна не делала это с завязанными серой тряпицей глазами.
Миг – и Крылинка, не ощущая веса своего грузноватого тела, упала на колени подле супруги. Палящее пекло двора сменилось невесомой прохладой тени навеса, но её щёки пылали так, что струившиеся по ним слёзы едва ли не испарялись, достигнув подбородка.
– Родненькая моя, – всхлипнула Крылинка, боязливо протягивая дрожащие пальцы и чуть касаясь ими щеки супруги. К повязке она притронуться не смела.
Твердяна, ощутив прикосновение и узнав голос, выпрямилась.
– Крылинка? Ты что тут делаешь, мать, а? Кто тебя пустил? – суровым громовым раскатом прогудел её голос. – А ну, живо домой! Я приду скоро.
Даже если бы и захотела Крылинка повиноваться повелению, то не смогла бы: опуститься-то на колени она сумела неведомо как, а вот встать уже не выходило. Силы словно ушли в землю от пронзившего её горя, и она могла только цепляться за руки и плечи супруги и сотрясаться от рыданий.
– Как же это так... Глазки, глазоньки твои, родная моя! – бормотала она, и от всхлипов колыхалась её необъятная грудь с сердоликовыми бусами. – Как же это так вышло-то... Ох, горе-беда...
– Ну, ну, мать, не хлюпай, люди кругом, – с нарочитой грубоватостью отвечала Твердяна, утирая с подбородка молочные капли. – Ты как сюда попала?
– Это я её впустила, – призналась подошедшая Горана. – Нечаянно вышло, уж не серчай. Рада, видать, рассказала ей, вот матушка и прибежала.
– Вот ведь маленькая зараза, – проворчала оружейница. – Когда надо слово молвить, молчит, как рыба об лёд, а когда язык за зубами попридержать следует... Эх, что уж теперь говорить! Не хотела я тебя, мать, пугать прежде времени, велела подмастерьям за Радой последить, да не уследили, видать. Ну, ну... Успокойся.
Твердяна встала, помогла безутешной Крылинке подняться и усадила её на своё место. Тут же ей подставили другую скамеечку, и она устроилась рядом с супругой, ласково обнимая её за плечи и уж не ругая за проникновение в недозволенное место.
– Ну всё, всё, сердешная моя, уймись, – смягчая свой грозный голос, утешала она Крылинку. – Не разводи сырость, а то железо кругом – ещё ржой, чего худого, покроется...
От этой неповоротливой шутки Крылинка только пуще расплакалась. Гладя трясущимися пальцами суровое и отмеченное шрамами, но столь любимое лицо, она с ужасом обходила повязку, боясь причинить боль повреждённым глазам. Увечья, нанесённые оружейной волшбой, не так-то просто излечивались: свидетельством тому был бугристый рубец Твердяны, с которым она жила с незапамятных времён. Хоть он и уменьшился за годы пользования примочками с целебными отварами на воде из Тиши, но так до конца и не изгладился. Душа Крылинки обращалась в глыбу льда от мысли о том, что супруга может потерять зрение навсегда. Как же ей работать тогда? Как жить?
– Водичкой-то... водичкой целебной промывали? – оглянувшись на старшую дочь, спросила женщина.
– Первым делом и промыли, а то как же, – кивнула та. – Волшбу тоже сразу обезвредили. Поглядим, что далее будет. Может, и отойдут глаза-то, снова видеть начнут.
А Твердяна тем временем невозмутимо принялась за обед, словно ничего страшного и грозного с нею и не случилось – так, пустяковая царапина, а не слепота. Отсутствие зрения ей как будто совсем не мешало: она со звериной чуткостью находила еду по запаху и ухитрялась даже ложку мимо рта не пронести. Крылинка поначалу порывалась помочь, подсказать, но супруга мягко отстранила её руку:
– Я сама, моя голубка. Всё хорошо. Может, тоже поешь? А то тут столько всего, что нам и не осилить.
Но Крылинке кусок не лез в горло, а слёзы всё не унимались, катились ручьями и щипали своей солью кожу. Твердяна пригласила к обеду Горану со Светозарой и Шумилкой, княжну Огнеславу, а также гостью с севера, Тихомиру. Последняя, не разделяя с остальными привычки ходить в кузне раздетыми до пояса, всегда была в рубашке, какое бы пекло вокруг ни царило. Ей не хватило сиденья, и она без смущения устроилась прямо на шершавом камне двора-площадки.
После обеда Твердяна сказала:
– Ну, ладно... Так уж вышло, что не работница я сегодня больше. Без глаз-то несподручно, хочешь не хочешь – а придётся домой идти. Меч государыни Лесияры отложим пока, а с прочими делами вы тут и без меня управитесь.
– Управимся, будь спокойна, – заверила её Горана, которая давно уж по уровню своего мастерства вышла из учениц, но кузню своей родительницы не покидала: ей предстояло принять её в наследство, когда Твердяна отойдёт от дел.
– Ну, тогда оставайся тут за старшую, – кивнула ослепшая оружейница. И, протянув руку Крылинке, вздохнула: – Ну что? Пошли, мать... Хоть и не по душе мне лодырничать, да делать нечего – отдохнуть, видимо, всё ж таки придётся.
Торопливо вытерев влажные щёки, Крылинка поднялась и приняла большую, шершавую руку своей супруги в обе свои ладони. Тёплое спокойствие, непоколебимо величественное, как горы, утешительно скользнуло ей на плечи, разглаживая и смягчая тугой комок горя, засевший под сердцем, и Крылинке даже стало совестно за свои слёзы перед сдержанными кошками.
– Ну и отдохнёшь, не всё ж на работе надрываться! – Только далёкому чистому небу было известно, какого усилия ей стоило взять себя в руки и придать голосу бодро-деловитое звучание.
Супруги вместе шагнули в проход, который вывел их в родной двор. По-прежнему беззаботно шелестели в солнечном мареве яблони, наливались алым соком бока вишенок в глубине дышащей и поблёскивающей тёмно-зелёной листвы... Ненужными стали перекладины над опустевшими кустами смородины, но не было времени их убрать.
Твердяна чуть споткнулась, вслепую переступая порог, и Крылинка, поддерживавшая её под руку, всем телом напряглась в порыве подхватить её.
– Тихонько... Порожек... На лавочку пойдём... Вот сюда шагай, налево...
– Свой дом я на ощупь знаю: сама строила, каждый камушек мне в нём знаком, – молвила оружейница, без труда находя лавку и садясь.
А Крылинка, не давая Зорице и Рагне времени на ахи и охи, велела им немедля принести воды из Тиши – снова промыть Твердяне глаза. Веровала она крепко в чудесную целительную силу подземной реки, в водах которой омывали свои корни сосны в Тихой Роще.
– Да полоскали уж, – махнула рукой Твердяна.
– Ещё раз прополощем, – упрямо ответила Крылинка. – Сколько потребуется, столько раз и будем мыть. Не припомню такого случая, чтоб водица сия не помогала.
– С оружейной волшбой не так просто дело обстоит, моя милая, – невесело покачала головой Твердяна, осторожно щупая повязку. – Ну да ладно, вреда всё равно не будет.
Сердце Крылинки сжалось от холодящего дыхания, которым повеял этот страшный миг: узел развязался и серая тряпица соскользнула с глаз Твердяны, застывших белыми льдинками без зрачков. Тонкая струнка надежды с тихим стоном лопнула: нет, не могли эти помертвевшие очи снова увидеть свет солнышка... Долго Крылинка не могла ничего вымолвить и не вытирала катившихся по щекам слёз; никогда не обманывал её тихий голос души, которому она научилась внимать и полагаться на его подсказки. Веки остались целы, даже ресниц не тронула волшба, но отняла самое драгоценное – зрение.
Тёплая вода из священной подземной реки не согрела озябших ладоней Крылинки, когда она набрала пригоршню, чтобы промыть потухшие глаза супруги.
– Откинь голову назад...
Светлая струйка полилась прямо в широко распахнутые, но ничего не видящие очи. Веки Твердяны оставались открытыми, терпеливо принимая целебную воду, которая стекала по щекам и мочила рубашку на груди и плечах. Рагна с Зорицей, ещё совсем недавно весело собиравшие смородину, а теперь бледные и примолкшие, стояли рядом. Послышался то ли вздох, то ли всхлип: это Зорица, выпрямившись натянутой стрункой, впитала в свои заблестевшие глаза весь солнечный свет, который лился в окна. Её искусные пальцы, вплетавшие в вышивку узор Лаладиной любви, сейчас были средоточием тёплой целебной силы. Золотой летний загар сбежал с них, и они наполнились сиянием, особенно ярким на кончиках...
– Государыня родительница моя, госпожа Твердяна, прими мою помощь... всю, какую я только могу тебе дать во имя Лалады! – слетело с дрогнувших губ Зорицы.
Сияющие пальцы легли на незрячие глаза, и веки под ними сомкнулись. Всю свою дочернюю нежность вливала в них Зорица, склоняясь над родительницей с улыбкой, мерцавшей сквозь светлую пелену слёз... Всё дыхание своё, всю жизнь до последнего стука её любящего сердца она отдала бы, если бы Твердяна не накрыла её пальцы своими и не отняла их мягко от своего лица, прервав лечение. И вовремя, потому что Зорица покачнулась, точно от головокружения, и с измученным горьким вздохом осела на лавку. Её цветущий облик юной девы тронуло дыхание тлена: первые морщинки пролегли около её больших глаз.
– Не усердствуй так, милая, – сказала Твердяна, нежно склоняя её голову к себе на плечо и осторожно сжимая изящные пальчики дочери своей загрубевшей от работы рукой. – Зоренька, счастье моё, благодарю тебя... Но тут сил твоих маловато будет, чтобы помочь. Побереги их, они тебе самой ещё понадобятся.
Жертвенность Зорицы перекинулась и на Крылинку, перехватив ей дыхание, словно могучий порыв предгрозового ветра. Она сама легла бы тотчас замертво, лишь бы ясные очи её супруги снова смогли видеть, но её останавливала грустная мысль: ведь ежели она угаснет, отдав свои силы, как же Твердяна останется без неё, одна-одинёшенька? Они обе были уже не в тех летах, когда легко найти утешение с кем-то другим. Слишком большой совместный путь лежал у них за плечами, чтобы на оставшемся отрезке протянуть руку иному попутчику...
* * *
Сравнить Крылинку со стройной берёзкой никому и никогда не пришло бы в голову. Даже на заре своей юности, будучи девкой на выданье, она была крепко сбитой, налитой жизненными соками, которые так переполняли её, что от сладкого вздоха полной грудью порой трещала по швам рубашка. Никогда в своей жизни она не знала, что такое обморок: тугая мощь, пропитавшая её тело, неизменно держала её сознание в бодрой ясности. Лишь худосочные девицы, которым следовало в ветреную погоду сидеть дома, дабы не быть унесёнными в небо, были склонны к подобному – так считала неисправимая хохотушка Крылинка.
Да, посмеяться она любила, иногда даже слишком. Смеху она отдавалась так страстно, что кошки-холостячки таращились на её колыхавшуюся под рубашкой грудь, а она ещё пуще веселилась при виде их ошалелых и восхищённых взглядов. Была она заводилой и первой певицей на посиделках и гуляньях: её густого, нутряного голоса, шедшего из подсердечных глубин, не мог перекрыть никто, и лился он вязкой и тёплой медовой струёй. В пляске Крылинка ничуть не уступала своим худеньким ровесницам и могла проплясать весь вечер без устали: когда другие уже с ног валились, она ещё вовсю наяривала, отбивая ногами дроби и сияя маковым румянцем разгоревшихся щёчек. Пушистые дуги тёмных бровей, толстая коса ниже пояса, сверкающие жемчуга зубов – как в такую девушку не влюбиться?.. Стоило ей игриво двинуть округлым и покатым плечом – и любая кошка падала к её ногам. Да только нужна ли была ей любая? Хоть за неудержимую жизнерадостность и любовь к веселью и приклеилась к ней слава разбитной девки, однако невинность свою Крылинка блюла неукоснительно. А уж мечтающих лишить её этого достоинства всегда было предостаточно. Знала Крылинка, что играет с огнём, но беспечно не придавала большого значения щиту из скромности, который во все времена оберегал девичью честь. Хохотала, без удержу плясала на посиделках и однажды доигралась...
Её родное село, Седой Ключ, лежало высоко в горах, и его жители пасли на шелковисто-зелёных коврах лугов огромные стада овец и коз. Своё название село получило за близость к великолепному водопаду, который низвергался с огромной высоты подобно длинным седым космам какой-то великанши, обратившейся в камень в незапамятные времена. И в один солнечный день встретила там Крылинка свою односельчанку – молодую пастушку Вояту, обладательницу тёмных мягких кудрей и янтарно-золотых глаз, а также сильного и чистого, как тот водопад, голоса, которым уж давно Крылинка заслушивалась на гуляньях. Выделяла девушка Вояту среди прочих молодых кошек и за живой, лёгкий нрав, уменье лихо плясать и за светлую улыбку, от которой в душе расцветали яблоневые сады. Воята тоже засматривалась на Крылинку... А впрочем, не делал этого лишь слепой. Однако не вошла она в брачный возраст, следовало ей ещё немного набраться ума-разума и прочно встать на ноги, перед тем как обзавестись семьёй, но молодое сердце и плоть изнывали по любви. Живя по три столетия, созревали женщины-кошки тоже долго – до тридцати лет, но то была телесная зрелость, с которою их семя получало свою дарующую жизнь силу; дополнительные пять лет белогорский обычай им добавлял на окончательное взросление – общественное, дабы к появлению у неё деток кошка успевала обрести мудрость и независимость. Пока же тридцатилетняя лоботряска Воята пасла овец своей родительницы, звонко пела на посиделках и заглядывалась на девушек.
– Крылинка, ты не бойся, я тебя не трону, – жарко зашептала она, завладевая рукой девушки. – Подари только поцелуй свой сладкий, хоть один-единственный! Давно уж на тебя смотрю, не ем, не пью, только ты в моих мыслях, красавица...
Водопад грохотал, сияя радугой на облаке брызг, деревья вздыхали густыми кронами и манили своей прохладной тенью... Чудный день для поцелуев, но Крылинка напустила на себя суровый вид.
– Рано тебе ещё, – ответила она, отворачиваясь. – В голове один ветер гуляет... Повзрослей сперва, дом построй, хозяйством своим обзаведись, ума накопи, а потом уже и подкатывай с поцелуями.
– Зачем нам ради одного поцелуя столько ждать? – удивилась Воята. – Это ж не сговор, не помолвка! Неизвестно, как в грядущем всё сложится, а кровь наша бурлит сейчас и возраста не спрашивает! Ну, голубушка моя, ягодка сладкая, всего один разочек... От тебя не убудет. Нешто тебе впервой?
Холодок недоумения обнял Крылинку за плечи, заставил сдвинуть красивые брови.
– Не ведаю, на что ты намекаешь, – отрезала она, вскинув голову и окатив кошку холодом взгляда. – Знаю я вас, шельм этаких: сначала поцелуй, а потом и всё остальное подавай! Я девушка честная, себя растрачивать прежде времени не намереваюсь, а то суженой ничего не достанется. Не зря ведь говорят: женщина, подобная нераспечатанному сосуду, Лаладину силу хранит и в полной мере потомству передаёт. Ступай прочь и более о таком не помышляй!
– Да ладно тебе, – не унималась Воята, приближаясь к Крылинке и игриво теребя рукав её рубашки. – Ишь, недотрога выискалась! А на гуляньях-то глазками так и стреляешь... Ох, свели твои глазки меня с ума!
Жадно стиснув пышное тело Крылинки в объятиях, она насильно впилась ртом в её губы, а та так обомлела, что не сразу сумела вырваться. Да и не смогла бы, наверное: хоть и молода была Воята годами, но силы уже – хоть отбавляй. Однако Крылинка не растерялась – прокусила ей губу до крови. Взвыв, кошка отскочила, звериный разрез её глаз недобро сузился.
– Ну, погоди же, – прошипела она. – Ещё вспомнишь ты это...
Не став дослушивать, Крылинка кинулась под сень зелёной рощи. Пробежав некоторое время, она запнулась о торчавший из земли корень, упала и в кровь расцарапала себе колени и ладони. Кроны деревьев, даря прохладу, укоризненно колыхались: «Ну что, допрыгалась, плясунья? Дозаигрывалась с холостыми кошками? Не внимала ты матушкиным наставлениям, а матушка-то говорила...» Много чего говорила матушка, уча Крылинку, да только та пропускала это мимо ушей. А точнее, не верила в то, что безобидное веселье может сыграть с нею злую шутку. Ведь ничего по-настоящему плохого она как будто не делала, только пела да плясала...
Прошло несколько дней. Отходчивая и беззаботная Крылинка уже почти и думать забыла об этом случае, когда на очередном гулянье её ущипнула другая холостячка, Ванда – светловолосая и голубоглазая кошка с чувственными ласковыми губами и родинкой на щеке.
– Прогуляемся в роще? – подмигнула она. – Найдём местечко с мягкой травкой... Хорошо будет!
Крылинка как плясала, так и застыла каменным изваянием среди веселящейся молодёжи. Ещё никто не подкатывал к ней со столь откровенными предложениями! С чего вдруг Ванда решила, что она – распутная и жадная до плотских утех девка, с которой можно давать волю страстям и набираться опыта в любовных делах перед вступлением в брак? Такие встречались в Белых горах крайне редко; пускались во все тяжкие они из-за не сложившегося счастья, если их половинка так и не нашлась. Впрочем, у них был и другой выбор – например, скрасить одиночество какой-нибудь кошки-вдовы, и чаще всего именно это вековуши[1] и предпочитали. К распутницам уважения было мало.
– Ты за кого меня принимаешь?
Хлоп! Ванда не успела уклониться от увесистой пощёчины, которую влепила ей Крылинка со всего размаху. Силой девушка была наделена немалой – хоть подковы и не гнула, но могла свить кочергу петлёй и распрямить снова.
– Эй, полегче, красавица! – отшатнулась холостячка, схватившись за пострадавшую половину лица. – Чего дерёшься? Вояте в роще дала побаловаться, а я чем её хуже?
– Чего-о-о?! – не обращая внимания на то, что все уже на них посматривают, взревела Крылинка.
Ярость кипящей смолой обварила нутро. Тёплый летний вечер удивлённо разомкнул свои объятия: никогда прежде он не видел Крылинку охваченной таким сильным гневом. Просторный навес с соломенной крышей, устроенный для общих гуляний, освещали жаровни и лампы, подвешенные на столбах, и в их рыжем отблеске девушка высматривала знакомое улыбчивое лицо... Боль раскалёнными клещами стиснула сердце: неужели за этим светлым и миловидным обликом могла скрываться подлость?
Ничего не подозревавшая Воята отплясывала в кругу девушек-односельчанок и нависшей над нею угрозы не чуяла. Хлопнув её по плечу, Крылинка дождалась, когда та обернётся, и от всей своей оскорблённой души ударила... Кулак, налившийся жаркой, чугунной силой, угодил Вояте в глаз, и если бы не девушки, подставившие руки, молодая холостячка растянулась бы на земляном полу во весь рост. Её приятельницы-кошки в предвкушении знатной драки обернулись было, но увидели совсем не то, чего ожидали. Турнув от себя испуганных девиц и оседлав Вояту, Крылинка впечатывала в её лицо удар за ударом с неженской силой и слепым бешенством.
– Лгунья! – перекрывая музыку, слышался её низкий, раскатисто-грудной рык. – Подлюка! Скотина! Будешь ещё про меня сплетни пускать? Будешь? Будешь?!
Столь страшна была она в ярости, что несколько мгновений к ней никто не решался приблизиться, и прежде чем трое сильных кошек её оттащили, поваленной навзничь Вояте крепко досталось. И не только ей: разнимающие тоже получили свою долю тумаков, царапин и укусов от неистово сопротивлявшейся Крылинки, но втроём они её всё-таки одолели и выволокли из-под навеса – освежиться на вечернем воздухе.
Исступление опутало девушку огненно-кровавой лентой, ослепило и оглушило, и только прохлада высокой травы и стрекот кузнечиков немного остудили это безумие. Чьи-то руки гладили её по плечам и щекам вдалеке от уютного золотистого света под навесом. Узнав в сумраке Ванду, Крылинка вновь ощутила испепеляющее дыхание гнева и сбросила её руки с себя.
– Не трогай меня! – раненым зверем рыкнула она.
– Крылинка, голубушка, прости, – с ласковой вкрадчивостью мурлыкала Ванда, ловко уклоняясь от пощёчин. – Ну, прости меня! Не знала я, что Воята тебя оговорила, небылиц наплела. Ты нас тоже пойми: не так-то просто до тридцати пяти ждать, любовь только в мечтах да снах видя... У меня вот скоро свой дом будет готов – как дострою, так, может, уговорю родителей позволить мне начать поиски своей суженой. Милая моя, хорошая, ну всё, всё...
Слёзы залили клокочущее жерло негодования, и бешеная сила в руках Крылинки иссякла. Только жалкие шлепки теперь доставались Ванде, которая нарочно подставляла лицо и грудь под удары:
– Ну, бей меня, бей... Выплесни гнев, успокойся, сердце остуди.
Осев в траву, Крылинка изнеможённо всхлипывала. Уже не осталось сил препятствовать Ванде, которая целовала мягкими губами её разбитые о зубы Вояты руки.
– Однако, и силища же у тебя! – посмеивалась она. – В кулачном бою тебе б цены не было... Да только не девичья это забава. И обидчице морду чистить – тоже не девичье дело... Ну, скажи, как мне свою вину перед тобою загладить? Хочешь, я Вояту прощенья у тебя просить заставлю? Ежели считаешь, что мало она от тебя получила, так я ей ещё горяченьких отсыплю. Будет знать, как девушку бесчестить, молву о ней пускать!
С этими словами Ванда исчезла неслышной тенью, и Крылинка осталась наедине со звенящей травой и звёздным небом. Костяшки кулаков саднили, а в груди засела безысходная и бескрайняя, как эта тёмная бездна над головой, горечь. Низко пала в её глазах Воята, поступком своим навек подорвав доброе к себе отношение. Мало, видать, её воспитывали, всю дурь из головы не выбили – вот и выросла она такой...
А между тем к ней приближались рослые, стройные тени шестерых или семерых кошек, и сердце девушки загнанно трепыхнулось в недобром предчувствии – а чего хорошего от этих шалопаек ожидать? Веры им больше не было.
– Крылинка, ты тут? Не бойся, голубка, это я, Ванда, – мурлыкнул знакомый голос, а одна из теней, получив тычок в спину, бухнулась наземь – на колени. – Ну что, Воята, проси прощенья у Крылинки! При свидетельницах проси. Кому небылицы свои болтала, перед теми теперь и повинись в лжи своей. Ну? Не слышу!
В носу у Вояты булькала кровь вперемешку с соплями. Несколько раз шмыгнув, она прогнусавила:
– Крылинка, прости меня... И вы, подруги, простите. Набрехала я всё. Неправда это.
– Что неправда? – сурово потребовала уточнений Ванда.
– Ну... что Крылинка в роще... отдалась мне, – пробубнила в ответ Воята. – Не было такого.
– Осознаёшь, что честь её чуть не запятнала?
– Да... Простите... Не со зла я... По дурости.
– Ладно, встань.
Воята неуклюже поднялась, зажав расквашенный нос, а Ванда заняла её место у ног Крылинки. Мягко завладев её пальцами, она приложилась к ним губами.
– И я прошу прощения, что попалась на эту удочку и обидела тебя словами недостойными, – произнесла она проникновенно, и её голос бархатной лапкой тронул сердце девушки. – Ты честная и чистая, и всякий, кто посмеет чернить твоё имя, будет иметь дело со мной. Клянусь в этом!
В ту ночь Крылинка пришла домой тихая и задумчивая. На словах она помирилась с кошками и приняла дружбу Ванды, пообещавшей опекать её по-сестрински и стоять на страже её чести, но в глубине сердца её доверие к ним пошатнулось. Мать сразу почуяла неладное и пристала с расспросами, и Крылинка, не желая рассказывать всей неловкой правды, отделалась выдумкой:
– Да ничего не случилось... С подружкой поссорилась, а потом помирилась. Устала я, матушка. Дозволь спать идти.
О том, чтобы поведать о случившемся другой своей родительнице, Крылинка и помыслить не смела. Из опочивальни доносился храп: то спала уставшая от дневной работы мастерица кожевенных дел Медведица. Крылинка и две её старшие сестры уродились в неё и выросли такими же кряжистыми и могутными; однако если сёстрам-кошкам такая стать была вполне к лицу, то Крылинке как белогорской деве не помешало бы чуть больше изящества, но чем уж наделила природа, тем и приходилось довольствоваться. Щупленькая и хрупкая, низкорослая матушка Годава всё жалела, что дочь не пошла в её тонкокостный род, а Медведица в ответ на такие воздыхания шутливо шлёпала младшенькую по попе и говорила: «Чего тебе не нравится, мать? Красавица она. А широкая кость – это сила жизненная! И рожать легко будет. Крепок наш корень». Сама она походила на тяжёлый дубовый стол, стоявший у них на кухне. Впрочем, иной и не выдержал бы страсти, с которой Медведица зачала всех своих дочерей – сломался бы в самый ответственный миг.
Впитав в себя при зачатии дубовую крепость стола и природную медвежью мощь своей родительницы, Крылинка не могла похвастаться точёной фигуркой, зато взяла и красой лица, и весёлым, как жаркий костерок, нравом. Увы, предстояли ей теперь дни уныния: когда она уже полагала, что история с Воятой похоронена, матушка пришла от колодца взвинченная до предела.
– Что я слышу от чужих людей, дочь! – накинулась она на Крылинку. – Ты устроила драку на гулянье и ни словом нам не обмолвилась! Что ты творишь?! Разве девушке пристало себя так вести? Такая слава о тебе идёт, а ведь ты невеста!
Выговор за потасовку оказался ещё половиной беды: пришлось рассказать, из-за чего всё стряслось. Когда всплыли подробности, мать схватила полотенце и в сердцах отхлестала им Крылинку по всем местам, какие ей подворачивались.
– Так я и знала, что не доведут до добра эти посиделки! И куда ты теперь с такой славой подашься? Кто тебя в жёны возьмёт?
– Так Воята же созналась, что соврала! – вскричала Крылинка, закрываясь руками.
– Молва всё переиначит по-своему, всё наизнанку вывернет, стоит только словечко заронить пустобрёхам – уж они его погонят по белу свету! – уронив полотенце, расплакалась мать.
Разумеется, она всё рассказала Медведице, когда та пришла из мастерской на обед. Вместо того чтобы присоединиться к супруге и отругать дочь, глава семейства расхохоталась.
– Молодец, девка! Сумела за себя постоять. А как же иначе? Обидчикам спускать с рук нельзя. Умница, доченька... Одной всыпала – остальным неповадно будет тебя задевать. А ежели кто снова забудется, так ты покажи, как ты умеешь кочерёжки гнуть...
Украшала ли такая сила девушку-невесту? Иногда Крылинке хотелось быть послабее, понежнее, чтобы не самой за себя стоять, а быть под защитой у доброй и благородной кошки – не такой, как Воята, а намного лучше и порядочнее. После случившегося мать запретила ей посещать гулянья, да ей и самой надолго расхотелось веселиться. На молодых кошек Крылинка смотреть не могла: всюду ей мерещился подвох... Однако суженую – ту самую, единственную – она втайне всё же ждала. А кто не ждал?
Долго не слышали под навесом заразительного смеха Крылинки: загрустив, она совсем забросила посиделки и предпочитала свободное от домашней работы время проводить в своём саду за рукодельем. Миновал год, и подкрался на кошачьих лапах Лаладин день, ознаменованный большой гульбой молодых жительниц Белых гор, ищущих себе пару. «Не пойду», – решила Крылинка, затаив в сердце тоску и хмуря брови. Подружки много раз приходили и звали её, но она отказывалась:
– Матушка не велит.
Впрочем, матушка была уже готова отказаться от своего запрета, видя, что Крылинка в последнее время стала сама не своя – погрустнела, осунулась, замкнулась в себе и забыла, что такое смех... Шумный и пёстрый праздник перевалил за свою половину, когда она сама подошла к Крылинке и предложила:
– Иди, дочка, сходи... Весь век в светёлке ведь не просидишь. Свою судьбу искать как-то надо.
Не очень-то и хотелось Крылинке идти, привыкла она к уединению и одиночеству, а песни да пляски казались ей теперь донельзя глупым времяпрепровождением. Посреди зелёной лужайки был вкопан в землю еловый ствол с обрубленными ветками, увитый венками из первых весенних цветов; вокруг него то и дело носились хороводы нарядных девушек и щегольски одетых кошек в ярких кафтанах, а на столах под открытым небом – праздничных яств видимо-невидимо!.. Выпила Крылинка сладкого хмельного мёда – закружилась голова, заныло в тоске сердце, устремляясь в чистое прохладное небо. Не пелось ей, не плясалось, и казалось ей, печальной: отсмеялась она своё, больше никогда не колыхнётся её грудь, восхищая и соблазняя всех вокруг... Чужой чувствовала Крылинка себя на этом празднике. Были здесь и Воята с Вандой, по-прежнему подруги – не разлей вода, а то, как вторая заставляла первую просить у Крылинки прощения, за год превратилось в иссохший рисунок на берёсте... Сколько было в этом правды, а сколько – показухи? Крылинка отвернулась и отпустила прошлое к ласковому солнцу, а своё неверие попыталась утопить в чистых струях лесного ручья, которому она привыкла рассказывать свои думы и отдавать печаль-кручину. Вот и сейчас она, покинув праздник, пришла к излюбленному местечку у корней старой сосны, уселась и стала слушать звенящую тишину, пронизанную струнами солнечных лучей.
Но недолго она оставалась в одиночестве: скольжение чёрной тени привлекло её внимание и зажало сердце в холодные тиски испуга. С противоположного берега неширокого ручья на неё смотрела незнакомка в чёрной барашковой шапке, кожаных штанах, белой рубашке и вышитой безрукавке, опоясанная алым кушаком с кисточками. Незабудковый лёд её глаз сверкающим клинком вспорол уютное гнёздышко одиночества, в которое Крылинка себя загнала, и покой лопнул, как проткнутый пузырь... А незнакомка в три кошачьих прыжка по каменным глыбам перебралась через ручей и выпрямилась перед девушкой во весь свой великолепный рост. Крылинка вскрикнула: прекрасные глаза смотрели на неё с лица, изуродованного обширным ожогом, охватывавшим щёку и часть лба, а за кушаком грозно сверкал длинный кинжал в богатых ножнах.
Жужжащий колпак лесной жути с примесью холодящего восторга-предчувствия накрыл Крылинку, и она уже не слышала, что произнесли шевельнувшиеся губы незнакомки. Невидимая сила вздёрнула её над поющей землёй, и она увидела подозрительно знакомую девушку могучего телосложения, которая отломила у самого корня деревцо-сухостой, отчего-то погибшее в молодом возрасте, и взяла его наперевес, как дубину. Незнакомка с ожогом отступила, выставив вперёд ладонь – мол, всё, всё, ухожу, не бей. И действительно ушла, напоследок сверкнув в улыбке белизной крепких клыков.
Эта-то улыбка, как вынутый из ножен клинок, и пригвоздила Крылинку, вернув обратно на землю. Дубина выпала из её рук... прямо на ногу, заставив окончательно почувствовать себя живой, из плоти и крови, а не сотканной из мысли. Прохладное онемение тела прошло, боль вернула Крылинку в явь, и девушка запрыгала на одной ноге, ругаясь и шипя.
– Едрить твою... дыру в заборе!
А всё-таки неплохое впечатление она произвела на эту белозубую кошку... да и на саму себя, пожалуй. Оглядев сломанное деревцо, Крылинка подивилась: и откуда только силушка такая взялась? Со страху, что ли? Ствол был толщиною с её собственную ногу.
Но почему ей казалось, что синеглазая незнакомка и не испугалась вовсе? Несмотря на дикий и страшноватый, разбойничий вид, чувствовалось в ней светлое, спокойное достоинство – внутренний стержень, которого недоставало Вояте и Ванде, да и прочим их приятельницам-ровесницам. Судя по всему, она давно вошла в пору зрелости, а помыслы Крылинки в последнее время как раз перекинулись на кошек постарше – тех, чьи головы уже точно освободились от юной дури и ветреных проказ.
Ей вдруг захотелось вернуться на праздник. Эта встреча впрыснула ей в сердце свежее, светлое волнение и жажду жизни, как будто чья-то невидимая рука сорвала с Крылинки тёмное покрывало печали, в которое она куталась слишком долго. Она ощутила себя прежней – лёгкой на подъём, весёлой, смешливой... Окинув окрестности посветлевшим взором, девушка встряхнула головой и побежала на гулянье. Живительная песня земли вливалась в кровь и ускоряла ей шаг, точно у Крылинки выросли крылья на ногах.
А тем временем на еловый столб водрузили два вращающихся кольца с множеством ленточек. Участницы гулянья, держась за свободные концы, вприпрыжку носились двумя движущимися в противоположных направлениях хороводами – внешним, состоявшим из женщин-кошек, и внутренним, в котором были только девушки. В этой пляске соприкасались пальцы, встречались взоры, мелькали улыбки, а с венков падали лепестки, усыпая траву; когда чьи-то руки крепко сцеплялись, получившаяся пара выбывала из круга, а новые желающие пытались проскользнуть сквозь хороводы к столбу, чтобы ухватиться за освободившиеся ленточки. Несколько мгновений Крылинка просто смотрела, но желание принять участие в веселье нарастало в груди тёплой волной. Была не была!
Проскочить в середину удалось быстро, ни с кем не столкнувшись, и вожделенная ленточка оказалась у Крылинки в руке. Влившись в вереницу девушек, она радостно понеслась вокруг столба, ощущая себя лёгкой, прыгучей горной козочкой. О её ладонь шлёпались ладони бежавших ей навстречу кошек, и какая-то из этих рук должна была сомкнуться и выдернуть Крылинку из круга. Но что это? Сквозь мелькание лиц она увидела синеглазую незнакомку из леса: та стояла за внешним кругом в гордом одиночестве, со снисходительной усмешкой наблюдая за весельем и, по-видимому, не собираясь присоединяться. Ноги Крылинки вздрогнули и едва не споткнулись, а сердце зацепилось за острый незабудковый крючок взгляда... Хвать! Чья-то рука сжалась вокруг её запястья, и девушка очутилась вне круга.
– Попалась! Как же я по тебе соскучилась, Крылинка! Давно же ты не показывала своего ясного личика на гуляньях!
Мягкие губы Ванды прильнули к её губам, а ветер обвился медово-цветочным дыханием вокруг её косы. Видение синеглазой кошки с обожжённым лицом пропало, и Крылинка вмиг словно осиротела. Ей было не в радость бежать туда, куда её влекла Ванда: хотелось отыскать незнакомку и рассмотреть поближе.
А между тем после «весенней ели» – так звался столб с ленточками – им с Вандой предстояло вдвоём прыгнуть через подожжённое кольцо, после чего какая-нибудь другая кошка должна была попытаться отбить у Ванды Крылинку, а та – отстоять своё право плясать с нею дальше. Чем ближе были круглые врата очищающего огня, тем сильнее стучало сердце девушки: в пылающем кольце стояла обладательница пронзительно-синих глаз-льдинок.
В прыжке их с Вандой руки нечаянно разъединились. Крылинка словно умерла перед огненным кольцом, а родилась уже по другую сторону – в мире, озарённом этими глазами. Шрамы не пугали – они щекотали какие-то струнки в душе, заставляя их ныть и содрогаться болезненно и сладко...
Подвернувшаяся нога Крылинки испортила волшебство мгновения, но упасть ей не дали крепкие, налитые жаркой силой руки.
– Ай! – взвизгнула девушка, только сейчас заметив, что во время прыжка сквозь кольцо у неё занялся рукав.
– Не бойся, дай огонь мне, – раздался хрипловатый сильный голос, звук которого погладил сердце Крылинки, как шершавая ладонь.
Каково же было её изумление, когда озорной пламенный зверёк, принявшийся жадно пожирать рукав её рубашки, послушно перескочил в руку незнакомки со шрамом! На ткани осталась лишь обугленная дырка, а огонь рыжим котёнком-егозой свернулся в горсти у синеглазой дочери Лалады; судя по совершенно спокойному лицу кошки, та не испытывала никакой боли, держа голой рукой живое пламя, и неясно было, чем оно там питалось, на чём существовало и дышало. Рот Крылинки сам собою открылся в ошеломлении, а кошка усмехнулась и сжала руку в кулак. Пламя потухло, и незнакомка показала совершенно чистую и здоровую ладонь без каких-либо ожогов.
– Как это так?! – вскричала девушка, уставившись на укротительницу огня.
– Это сила Огуни, – ответила та, с поклоном снимая шапку. – По роду занятий я – коваль, а звать меня Твердяной.
Из-под шапки блеснула на солнце гладко выбритая голова с длинным и чёрным как смоль пучком волос на темени. Чёрной змеёй коса упала Твердяне на плечо, и полный образ незнакомки из леса раскрылся перед Крылинкой во весь рост, дохнув на неё тёплой, обволакивающей и влекущей за собою силой.
– Позволь спросить твоё имя, – вновь учтиво поклонилась оружейница.
– Крылинка я, – пролепетала девушка.
На глазах у возмущённой до оторопи Ванды Твердяна взяла Крылинку за руку и кивнула в сторону весёлой пляски, развернувшейся совсем рядом.
– Присоединимся? – пригласила она.
Тут Ванда наконец снова обрела дар речи, которого её на несколько мгновений лишило напористое и впечатляющее появление Твердяны. Она, конечно, ожидала попытки отбить у неё девушку, но не такой наглой и уверенной: оружейница словно и не сомневалась ни мгновения, что Крылинка пойдёт с нею.
– Эй! – охрипшим от негодования голосом воскликнула светловолосая кошка. – По-моему, кто-то слишком много о себе возомнил! Ты, я вижу, здесь в гостях... Гостье не помешало бы чуть больше скромности!
– Ты это мне? – двинула густой чёрной бровью Твердяна.
– Тебе, тебе, головешка обгоревшая, – подтвердила Ванда, беря один из составленных шалашиком деревянных шестов для праздничных шуточных схваток. – Сперва покажи, на что способна, а потом и увидим, кто с девицей плясать пойдёт.
Оскорбительное обращение наложило на лицо Твердяны печать непроницаемого холода. Одной рукой выбрав себе шест, другой она подцепила от огненного кольца горсть пламени и провела пылающей ладонью по всей длине палки. Та легко вспыхнула, точно обмазанная смолою, а Твердяна, взявшись за её середину, сделала несколько вращений вокруг себя. Ванда слегка опешила, но отступать не собиралась, хотя схватка из шуточной грозила превратиться в самую настоящую. Она скакала козой и изворачивалась змеёй, уклоняясь от горящей палки, а Твердяна была стремительна и по-кошачьи изящна. Зрители, предчувствуя, что сейчас кого-то придётся тушить, кинулись за водой.
От взмахов языки пламени на шесте не гасли, а только сильнее разгорались, трепеща и развеваясь трескучей гривой. Шест Твердяны порхал, как крылья огненной бабочки, и противница еле успевала отбивать удары. После пары пропущенных тычков Ванда принялась кататься по прохладной сочной траве, чтобы потушить занявшуюся рубашку, после чего снова ринулась в бой. С гулом и свистом палка Твердяны описала дугу над её головой, и прожорливые рыжие зверьки сразу перекинулись на золотисто-ржаную шапку волос Ванды. Та с получеловеческим, полукошачьим воплем заметалась, забегала из стороны в сторону, пока не наткнулась на подставленную ей заботливыми односельчанками полуведёрную братину с квасом. С тихим «пш-ш-ш» огненные зверьки погибли в напитке, а Ванда, встряхнув изрядно пострадавшей гривой, оскалилась и с новой яростью бросилась на противницу.
– Всё никак не угомонишься? – хмыкнула Твердяна, описывая около себя шестом жаркий круг. – Ну, тем хуже для тебя.
Она легко подскочила, уходя от подсечки, и одним мощным тычком в грудь сшибла Ванду с ног, после чего красивым скользящим движением погасила своё оружие, собрав огонь ладонью и задушив его в кулаке. С усмешкой склонившись над Вандой, она убедилась, что схватка окончена: соперница только ловила по-рыбьи разинутым ртом воздух и корчилась от боли на траве. Крылинка в порыве сострадания кинулась к поверженной кошке, но была оттолкнута прочь.
– Ну и проваливай отсюда со своей поджаренной, дура, – прошипела Ванда.
– А вот грубить девушкам нехорошо, – неодобрительно заметила Твердяна. – Разве Крылинка виновна в том, что ты сражаться как следует не умеешь?
Выругавшись сквозь зубы, Ванда шаткой походкой удалилась с места схватки, и Крылинка осталась с победительницей. Зрители вокруг радостно шумели, поздравляя оружейницу и требуя для неё законной награды – поцелуя девушки, из-за которой сыр-бор и разгорелся. Под сердцем у Крылинки возбуждённо ворохнулся жаркий комочек, когда пропитанные твердокаменной мощью Огуни руки легли на её стан, но стоило обожжённому лицу приблизиться, как непреодолимая суровая сила остановила девушку всего в половине вершка от губ Твердяны. Это не было отвращение: лицо Крылинке зверски обожгло, будто она сунула его в раскалённый горн. Отголосок давней слепящей боли, которую испытала оружейница, получив свой ожог, простёр чёрные крылья над девушкой, и она смогла издать сдавленным горлом лишь короткий хрип. Почва под её ногами провалилась в скорбную пустоту, а спустя несколько мгновений вернувшаяся явь встретила её сильным и жёстким плечом Твердяны, на котором Крылинка лежала щекой. Отпрянув от синеглазой женщины-кошки, она прижала ладони к пылающему лицу.
– Ну-у, – разочарованно протянули зрители.
– Да я не в обиде, – вздохнула Твердяна. – С тех пор как я, ещё будучи подмастерьем, по своей же глупости получила пучок волшбы в лицо, поцеловать меня не всякая девушка пожелает.
Душу Крылинки глодала злая печаль: как горько было не оказаться той «не всякой», способной преодолеть боль и дотянуться до губ Твердяны!
Некоторое время спустя она жевала большой прямоугольный пряник, шагая по каменистой тропинке рядом с оружейницей. Та заботливо подавала ей руку на особенно крутых и труднопроходимых местах и изредка с улыбкой отщипывала белыми зубами кусочки пряника, когда девушка в порыве щедрости протягивала его к её рту. Шли они по чудесным местам: сосны одухотворённо тянулись в чистую недосягаемость неба, на зелёном бархате молодой травы хотелось растянуться и заснуть, а приветливое солнце любовно обнимало землю лучами. Узнав, что родительница Крылинки – кожевенных дел мастерица Медведица, Твердяна оживилась:
– Так я как раз её и разыскиваю: мне тридцать самых прочных кож надобны для защитных передников работницам моей кузни. Когда мы с тобою у ручья повстречались, я спросить у тебя хотела, правильно ли я в Седой Ключ иду: в первый раз я в ваших местах... А ты меня чуть дубиной не огрела! Грозная какая!
Вновь пронзительно-сладкий лучик её белозубой улыбки юрко пробрался Крылинке за пазуху и отыскал сердце, вызволив на свободу смех, смущённый и отрывистый. Она удивилась его звуку, ставшему для неё таким непривычным...
– Испугалась, что ль? – усмехнулась Твердяна.
– Сама не знаю, – чуть слышно проронила Крылинка. – Я... людям не очень-то верю теперь. Доводилось обжигаться...
Призраки былых обид приподнялись было из своих могил... и тут же лопнули радужными пузырями в свете ласкового взгляда Твердяны. Холодная выбоина в душе, которую они занимали весь этот год, заполнилась ожиданием чего-то прекрасного, волнующего, из неприглядной ямы став чистым прудом с белыми чашами кувшинок и снежнокрылыми птицами-лебедями...
– Когда ж ты обжечься-то успела, такая юная? – задумчиво коснулась её щеки шероховатыми пальцами Твердяна.
– В том году, – вздохнула девушка, но вспоминать былое, подёрнутое горькой дымкой, уже не хотелось.
– Меня ты не бойся, – серьёзно сказала оружейница. – Я плохого тебе не желаю и зла не замышляю.
А тем временем они подошли к дому. Мать выпучила глаза и поперхнулась, увидев вошедшую следом за Крылинкой гостью, но сделала над собою усилие и улыбнулась.
– Э... здрава будь, гостья незнакомая, – поклонилась она. – Как тебя звать-величать? С чем пожаловала к нам?
– И тебе здравия, хозяйка, – с достоинством молвила оружейница, кланяясь в ответ и обнажая голову. – Твердяной Черносмолой меня кличут. Дело у меня к супруге твоей, Медведице: кожи надобны.
– Ах! Уф... Кожи, говоришь? – всплеснула мать руками с видимым облегчением. – Так этого добра у Медведицы полно, найдётся всё, что нужно. От нас ещё никто не уходил недовольным!
Про себя она, видимо, подумала, что Крылинка с Лаладиного гулянья суженую себе привела, и слегка испугалась грозной и внушительной носительницы ожоговых шрамов. Однако услышав, что цель у той чисто деловая, сразу приободрилась и пригласила Твердяну отобедать.
К обеду явилась с работы глава семейства. Медвежевато ввалившись в дом, она ополоснула лицо из поданного супругой тазика, утёрлась вышитым рушником и только потом заметила гостью.
– Это к тебе за кожами пришли, – тут же сочла нужным сообщить мать Крылинки.
– Добро! – кивнула Медведица. – Товар найдётся. А как покупательницу звать?
Твердяна представилась. Хозяйка дома с поклоном молвила:
– Наслышана я о твоём славном роде, ведущем начало от самой Смилины... А велика ли кузня у тебя?
– Двадцать девять работниц, я сама – тридцатая, – ответила Твердяна. – Это пока... В грядущем, быть может, и расширимся. Я пещеру Смилины на Кузнечной горе хочу снова в дело пустить, кузню там возродить: сильное это место, дух Огуни там пребывает. Лучшего для кузнечного дела и не найти.
Обед был роскошен: блины с рыбой, молодой барашек со свежей весенней зеленью, кулебяка, пироги, кисель, меды да зелья хмельные... Все светлые дни Лаладиного гулянья мать старалась, готовя праздничные кушанья: а ну как Крылинка судьбу свою найдёт? Встретить дорогую гостью следовало достойно в любой из дней, вот Годава и не жалела ни снеди, ни сил, стряпая разносолы и накрывая щедрый стол. Старшие сёстры Крылинки, как две капли воды похожие на Медведицу, только помоложе, уплетали всё за обе щеки, нахваливая матушкины вкусности, а та, затаив вздох, поглядывала на Твердяну со смесью опасливого любопытства и уважительного трепета.
После обеда занялись делом. Готовых кож требуемой выделки и толщины нашлось только двадцать, а за недостающими покупательнице было предложено подойти попозже, когда они подоспеют – на том и порешили. Медведица радушно пригласила Твердяну погостить в доме несколько деньков: отпрыском уж очень славного рода была оружейница, и Медведица с супругой почли за честь принимать её у себя. Чинно поблагодарив, Твердяна приняла приглашение.
– Истопи-ка баньку к вечеру погорячее, мать, – распорядилась глава семейства, обращаясь к супруге. – Надобно гостью уважить, попарить вволюшку.
– А то как же! Обязательно надо, – с приветливой готовностью отозвалась та. – Всенепременно будет сделано, не изволь беспокоиться!
Отдохнув, Медведица со старшими дочерьми-кошками снова ушли на работу, а Годава как бы невзначай полюбопытствовала:
– А ты сама семейная аль холостая будешь, гостьюшка дорогая?
С удовольствием цедя из кубка крепкий брусничный мёд на душистых травах, Твердяна отвечала:
– Нет у меня покуда супруги. Не обзавелась ещё, но знаки в снах мне уж приходили.
– Значит, скоро судьбу свою встретишь, – с улыбкой вздохнула мать Крылинки. – А что родительницы твои – живы, здравствуют ли?
– Благодарю, обе здравствуют, – сказала Твердяна. – Две сестры есть у меня ещё: одна в Светлореченском княжестве замуж вышла, а другая посвятила жизнь служению Лаладе – на роднике при Тихой Роще нашла свою стезю.
Ночь тихо дышала звёздным покоем, но не было мира на душе у Крылинки. Мерещилось ей в сладостной бессоннице, что стояла она на пороге светлого дома, в котором жило золотое, нестерпимо сияющее существо – счастье. Так рвалось сердце в наполненный тихим светом терем, чтобы дотронуться до полупрозрачных пальцев этого чуда, что не улежала Крылинка в постели и вышла в сад. Там она, обняв шершавый ствол яблони, устремила взор на мерцающий драгоценными россыпями бархатно-чёрный полог неба, и губы её от зовущей вдаль светлой тоски шевельнулись... Песня расправила крылья и вырвалась из груди – сперва беззвучно, а потом голос проснулся, прорезался после годичных блужданий по чертогу молчаливых размышлений и одиночества. Этот год, в течение которого она ни разу не разомкнула губ для весёлых песнопений, казался пыльной и серой дорогой длиною в вечность, а сейчас Крылинка наконец свернула с неё в высокое разнотравье, наполненное кузнечиковым звоном...
Она пела негромко и нежно, её голос змеился меж яблоневых листьев, стряхивая капельки росы ей на пылающие щёки – освежающую замену слезам. В далёком звёздном тереме жило её счастье – не докричаться, не доплакаться... Может, хоть стремительная и всепроникающая песня долетит до этой холодной безответной выси и призовёт его.
Кончики крыльев песни ласково коснулись её сердца, и щемящий ком в горле вышел легко и блаженно вместе с тёплыми слезами. Впервые ей нравилось плакать: это было дрожащее и влажно плывущее, солёное наслаждение, в которое она до мурашек по плечам, до мучительно-сладкого забытья, до поднимающего над землёй исступления погружалась всё глубже, всё неотвратимее. И чудо выглянуло из двери своего небесного терема.
– Крылинка... Ты плачешь тут, что ль? Что с тобою? – прозвучал в свежей ночной тиши голос Твердяны.
Она старалась говорить тихо, но звук её голоса чёрным бархатом окутывал девушку, вызывая перед её мысленным взором горделивый, величественно-грозный образ оружейницы – от блестящей макушки головы до изящных носков чёрных, вышитых серебром сапог. Крылинка почему-то боялась открыть глаза и любовалась Твердяной в своём воображении: ей казалось, если она взглянет на неё, то в тот же миг упадёт замертво.
– Прости, ежели моя песня потревожила твой сон, – только и сумела она пробормотать, отворачивая лицо в спасительный мрак яблоневой кроны.
– Она ласкала мой слух, – ответила женщина-кошка. – Но потом я услыхала всхлипы. Отчего ты не спишь? Что-то тяготит твоё сердце?
– Нет, мне хорошо, – шепнула Крылинка.
Тёплые, но железно-твёрдые пальцы взяли её за подбородок и повернули лицо. Веки разомкнулись, и ночь в приглушённых красках нарисовала перед девушкой настоящую, а не воображаемую Твердяну. Её глаза мерцали в полумраке строгими, пристальными лазоревыми искорками, как два самоцвета. Нет, не упала Крылинка замертво, а только сомлела, ощущая тепло руки, сжавшей её пальцы.
– Прости, что не смогла поцеловать тебя, – сказала она, поражаясь собственной смелости. – Я бы хотела попытаться ещё раз... коли позволишь.
– Не насилуй себя, – печально качнула Твердяна гладкой головой.
Что-то тёплое уверенно развернулось в груди у девушки, окрылило её, наполнив душу сумрачно-звёздным, таинственным восторгом. Всё казалось осуществимым – легко, как никогда в жизни: всего лишь поднять руки, сомкнуть кольцом вокруг шеи Твердяны, приблизить губы и продраться сквозь мертвящую огненную стену мучения.
– Мне ведомо, как тебе было больно... Я чувствую, – вспыхивали и падали листья-слова, рассыпаясь на земле пеплом. – Я не боюсь... Я хочу.
Влажная мягкость поцелуя сдёрнула боль, как старую занавеску, а золотое существо улыбалось сверху из своего недосягаемого терема. Увы, чудо было кратким: посторонний шорох ледяными когтями выдернул Крылинку из головокружительного забытья, и она, вздрогнув, прильнула к груди Твердяны.
– Ой... Что там?
Это не ветер шуршал листвой: в саду кто-то прятался. Твердяна хмыкнула, подошла к смородиновым кустам и вытащила из них за шиворот Ванду. Та с рассерженным шипением вырвалась и по-кошачьи встряхнулась.
– Ты что тут делаешь? – с холодным неприятным удивлением спросила Крылинка. – Чего тебе надо? Да ещё средь ночи?
– Уже ничего, – мрачно ответила светловолосая кошка. И, поколебавшись одно мгновение, добавила: – Я была груба с тобою днём... Прощенья попросить хотела. Вот, подарок принесла... – К ногам Крылинки мягко упал небольшой узелок. – Но вижу, надобности в этом уже нет.
До Крылинки долетел печальный вздох – то ли ночного ветра, то ли Ванды, которая бесшумно шагнула в проход и исчезла. Подобрав узелок, девушка развязала его. Мягкая ткань узорчатого платка шелковисто ластилась к её рукам – жаль, ночь растворяла все цвета, не позволяя толком оценить красоты рисунка. Впрочем, Крылинка угадывала девичьим чутьём: платок был хорош. Однако, приложив его к щеке, она не почувствовала тепла.
– Ступай-ка ты спать, утро вечера мудренее, – шепнула Твердяна.
Лишь перед рассветом сон мучительно склеил девушке веки, а утро насмешливо бросило ей в глаза нарядные узоры платка, небрежно оставленного ею на лавке. Луч солнца лежал на нём, как огромный рыжий кот, напоминая о ночных событиях. Поцелуй диковинной птицей ворвался в душу, перевернул в ней всё вверх дном – и как, спрашивается, жить дальше?..
Но что творилось в доме? Она проспала, а её даже никто не разбудил!.. Утренние хлопоты на кухне прошли без неё, завтрак, по-видимому, тоже... Небывалое дело. Что же случилось? Умывшись и одевшись, Крылинка вышла из опочивальни. Обычно её родительница-кошка чуть свет уходила на работу, но сейчас она сидела в горнице во главе стола, сплетя замком сильные грубоватые пальцы, навсегда пропахшие кожей и дубильными растворами. Матушка сидела за столом слева от неё, и настороженная сосредоточенность на её лице сразу повергла Крылинку в пучину беспокойства. Стоило девушке войти, как мать вскинула на неё взгляд, заставив её почувствовать себя без вины виноватой.
– Доброго утра вам, – поприветствовала родительниц Крылинка, не забывая о почтительности. – Что-то неспокойно мне, глядя на вас... Неужели стряслось что-то? А где Твердяна?
Звук этого имени заставил матушку измениться в лице, а Медведица оставалась непроницаемо-спокойной, как и почти всегда: она редко выражала свои чувства явно и сильно.
– Гостья наша кожами занята, переносит их к себе, – ответила она. – А нам тебя кое о чём спросить надобно, доченька. Скажи, не было ли у тебя... ну... обморока? Ты понимаешь, что мы имеем в виду.
Крылинка понимала более чем хорошо. Шла Лаладина седмица, и каждая родительница, у которой дочка вошла в брачный возраст, ждала счастливого события. Вот только Крылинка, хоть убей, не могла припомнить, что когда-нибудь падала в обморок при встрече с женщиной-кошкой. Знак, который издревле удостоверял, что сошлись две предназначенные друг другу половинки, не посещал её, но она отчего-то даже не думала об этом, покуда ей не напомнили.
– Только, чур, честно! – погрозив пальцем, добавила Медведица.
– Ежели честно, то нет, – вынуждена была признать Крылинка.
У матушки Годавы вырвался долгий, печальный вздох, а Медведица потемнела лицом, и её кустистые, с морозно блестящими прожилками седины, суровые брови нависли над глазами ещё более угрюмо, чем обычно.
– Да что стряслось-то? – воскликнула Крылинка.
– Да вот стряслось... Гостья-то наша, Твердяна, утресь посваталась, – тихо и невесело сообщила матушка Годава. – Просит, чтоб отдали тебя в жёны ей. Мы-то, может, и не против, да знак был ли? Без этого никак нельзя, сама понимаешь. Ежели не было его, знака-то, обморока, как же тогда понять, твоя ли судьбинушка у дверей стучится? Коль без знака браком сочетаетесь – быть беде, вестимо! Вся жизнь наперекосяк пойти может, ежели ошибка вышла...
Мать выдавала грустной скороговоркой свои рассуждения, а Крылинка слышала и понимала через слово... Ослепительная весть: Твердяна посваталась! Переполненное сердце разлетелось на кусочки, ноги провалились в пустоту, а душа пропала в светлом тереме счастья. Она знала, чувствовала, что иного не суждено, что суровая оружейница со шрамом, в чьи объятия она попала, прыгнув сквозь огненное кольцо, пришла не просто так. А обморок... Да никогда в жизни она не обнаруживала такой слабости, слишком крепка была душою и телом для этого.
– Я-то вот, когда с родительницей твоею повстречалась, в такое забытье впала, что все кругом испужались, не испустила ли я дух, – тем временем рассказывала матушка Годава. – А ты, Медведица, ещё сказала тогда, почесав в затылке: «Чегой-то мелкая какая-то, как воробушек... Боюсь, как бы не задавить её!» Помнишь, э? – И она с квохчущим смешком толкнула супругу локтем в бок. – Да вот, не задавила же, живём, и детушек народили...
Медведица с добродушной усмешкой кивнула воспоминаниям, но не сказала ничего, ограничившись хмыканьем. В отличие от словоохотливой супруги, в речах она была скупа и выдавливала их из себя с неохотой.
– Вот и не знаем мы, что делать, – подытожила матушка Годава, снова обращаясь к Крылинке. – Всем Твердяна взяла, достоинствами не обделена, да и роду-племени она почтенного и славного, но... Твоя ли она судьба? Ежели обморока у тебя не было, боюсь, как бы отказом ей ответить не пришлось. А его точно не было? Вспомни-ка получше!
Тут и вспоминать было нечего. При встрече у ручья Крылинка не теряла своего крепко сидящего в сильном и здоровом теле сознания, только видела себя словно со стороны, причём не лежащей на земле, а отламывающей сухое деревцо – как видно, для обороны от жутковатой незнакомки. Да и как бы она поняла, что это обморок, ежели ни разу в жизни в него не падала?
– Нет, – слетел с её губ еле слышный шелест.
– Ну, на нет и суда нет, – развела руками Медведица. – Мы с матерью тебе счастья желаем, дочка, чтоб ты свою суженую уж точно нашла. Хоть и завидной Твердяна избранницей могла бы быть, да как бы тебе на ложную тропинку не вступить в жизни...
Это прогремело, как приговор небес. Счастье сорвалось из окошка своего звёздного терема, стремительно прочертило к земле огненную дугу падучей звезды и разбилось вдребезги, а Крылинка вышла из дома, не тронув дверной ручки: как шагала, так и положила дверь плашмя, не моргнув глазом и не ощутив удара.
Ручей утешал её – не утешил. Трава вытирала ей слёзы – не смогла осушить. Сосны сочувственно качали ветвями, да только какой прок был Крылинке в их сочувствии? Словно соболезнуя ей, погода испортилась: солнце закрыли бескрайние серые тучи, а ветер разгулялся, словно хмельной буян. Деревья гнулись под его необузданными порывами, а Крылинка стояла, как скала, с высохшими глазами и повисшими вдоль тела руками, из которых ушла вся сила. Хлестнул ливень, и девушка вымокла в считанные мгновения.
– А ну-ка, живо домой! – сказала появившаяся из прохода родительница, озабоченно хмуря брови. – Непогода вон какая разыгралась...
Крылинка в необъятном, как затянутое тучами небо, безразличии шагнула за Медведицей следом и очутилась дома. Похоронным светочем озарил её разбитое сердце взор Твердяны, которая при появлении девушки встала с лавки, а мать уже толкала Крылинку в светёлку с ворчанием:
– Переоденься-ка в сухое. Тоже мне радость – в непогоду гулять...
Весь день бушевало ненастье, разогнав гулянье; только к вечеру рассеялась завеса туч, открыв окровавленное багровым закатом небо и позволив заблестеть мокрой листве. Горела вечерняя заря в лужах, ослабевший ветер едва колыхал ветки, а воздух пропитала сырая пронзительная свежесть. Твердяна решила не задерживаться в доме, где ей отказали, и без дальнейшего промедления перенеслась в свои края, а Крылинка не нашла в себе сил собрать осколки сердца и выйти попрощаться.
*
Вместо уныния и затворничества она ударилась в веселье, не пропуская ни одних посиделок, но чувствовался в её неудержимой удали горький надрыв, и даже в самых весёлых и светлых песнях, которыми она чаровала слух односельчанок, сквозила боль. По-прежнему никто не мог перепеть и переплясать её, а холостые кошки смотрели влюблёнными глазами, как она горделиво шагала по улице, неся свою незримую печаль бережно, как хрустальный кубок. Кручина, точившая Крылинку изнутри, слегка подсушила её тело, сделав его более поджарым и лёгким, но могучая стать и сила, доставшаяся ей от Медведицы, оставалась с нею. Щёчки-яблочки слегка осунулись, больше и темнее стали глаза, ищущие, тоскующие, пронзительные. Как это ни удивительно, но не подурнела, а лишь похорошела Крылинка от своей беды. Ни с кем нарочно она не заигрывала, но помимо её воли молодые кошки теряли головы от её печальной красоты и внутреннего надлома, на котором она жила и дышала вопреки всему. Да что там – казалось, даже лужи и слякоть разбегались от неё, когда она шагала вперёд, гордо неся себя навстречу новым дням.
Однажды, охваченная коварным хмелем, она обнаружила себя под кустами калины, на влажной траве, а сверху на неё наваливалась Ванда. Руки женщины-кошки блуждали по её телу, мяли ей грудь, а жадный рот горячо скользил по шее, подбираясь к губам. На свет под навесом летели ночные мотыльки – туда, где под крышей продолжалось беспечное веселье, частью которого Крылинка больше не была. Она лежала здесь, в неприятно намокшей на спине рубашке, придавленная тяжестью кошки, такой же хмельной, как она сама. В небесном тереме жил лишь призрак разбившегося счастья, и его золотые глаза смотрели сверху с мягким укором: «Как же ты тут оказалась? Как до такого докатилась?»
Жар пробежал по её жилам, ужалив в сердце и очистив разум, а с ним вернулась к ней и сила. Раскатисто рявкнув, Крылинка оттолкнула Ванду, да так, что сбросила её с себя.
– Не прикасайся! Уйди!
Подёрнутые хмельной поволокой глаза светловолосой кошки уставились на неё в жутковато-пристальном прищуре, ночное небо зажигало в них горькие искорки.
– Что же ты со мною творишь-то, а? – глухо процедила Ванда. – Издеваешься надо мною... То поманишь, то оттолкнёшь! Это уже невыносимо!
– Не ври! – поднимаясь на ноги, рыкнула Крылинка. – Никогда не манила я тебя, не звала, не обнадёживала, ничего не обещала. Это ты ко мне приклеилась, домогаешься меня! Ступай прочь, не люба ты мне и никогда не была! Не моя ты судьба!
Растрёпанная, наполовину распущенная коса рассыпалась по её плечу и груди, ночная свежесть отрезвляла и высвечивала перед нею пустой и одинокий путь, не согретый теплом родного сердца.
Из весны в весну матушка Годава всю Лаладину седмицу пекла, жарила и варила, не оставляя надежды, что дочь приведёт однажды в дом суженую. Плясала Крылинка, пела и напивалась хмельным, но не подходил к ней никто, не брал за руку и не говорил ласково: «Крылинка, ты – моя судьба. Стань моей женой!» А всё потому, что та, чьи синие очи запали ей в сердце, покинула их дом пять лет тому назад с двадцатью кожами, а за оставшимся десятком так и не зашла. Родители сказали «нет», обрубив тёплую пуповину, которая связывала Крылинку с единственно верной стороной, где жило её счастье, когда-то такое осязаемое, а сейчас уже далёкое, ушедшее за завесу сверлящей душу горечи.
– Ни к чему это, матушка, – сказала она, окинув взглядом кухонный стол, в очередной раз полный праздничной снеди. – Для кого ты всё это стряпаешь? Кого ты ждёшь? Вы же сами прогнали ту, к кому лежала моя душа!
– Не отчаивайся, доченька, – спокойно ответила мать, раскатывая тесто. – Сколько надо, столько и подождём. Твоя истинная половинка просто ещё не нашла к тебе дорогу, но вот увидишь, однажды ты её встретишь, и обморок подскажет тебе, что это и есть оно – твоё счастье, твоё и больше ничьё!
– Да дался вам этот обморок! – швырнув горсть муки, крикнула Крылинка. – Что за... глупости! К кому загорелась душа – та и есть судьба моя!
– Не глупости, а знак, – невозмутимо возразила матушка Годава. – Уж сколько веков он подсказывает нам правильный выбор! Глупость – это как раз не принимать его во внимание. А страсти порой вспыхивают, это бывает. Но они недолговечны, не стоит принимать их за любовь... Так что жди, доченька, жди и не унывай. Встретишь ты свою половинку.
Ещё несколько лет прошло в этом ожидании. Вернее, это матушка ждала встречи, а Крылинка отсчитывала время разлуки. Искусной хозяйкой стала она, умела приготовить и будничную пищу, и целый праздничный пир, а уж вышивальщицей она была и вовсе непревзойдённой. К ней даже приходили из других сёл и заказывали белогорское шитьё на рубашку, скатерть, платок, наволочку... Все уходили довольными, а некоторые возвращались, чтобы поблагодарить дополнительным подношением сверх скромной платы: рыбой, мясом, хлебом, плодами садовыми. Хворые шли на поправку, печальные забывали свою кручину, неудачливые находили счастье – и всё это приписывали чудесной вышивке Крылинки. Она и рада была приносить людям пользу, да вот саму себя от печали исцелить не могла.
Годы пролетали, как облака в небе. Ванда уж давно оставила её в покое, а потом как-то незаметно обзавелась супругой, взяв её из соседнего Светлореченского княжества. Так же незаметно исчезла светловолосая кошка и с гуляний, увязнув в семейной жизни, но на опустевшее место всегда приходил кто-то новый: подрастала другая молодёжь, которая смеялась новым шуткам и слагала новые песни. А матушка, твердившая Крылинке «не отчаивайся», сама уже понемногу начала терять надежду, а потому, когда в их дом постучалась вдова Яруница, державшая свою небольшую кузню в Седом Ключе, была рада и такой доле для своей дочери.
В одну из Лаладиных седмиц, которые Крылинка посещала уже просто по привычке, к ней подошла стройная, сухотелая кошка с добрыми светло-серыми глазами, в которых светилась мягкая мудрость прожитых лет. Была она ещё крепка, её плечи и осанка сохраняли молодую прямоту и стать, а походка – хищную кошачью плавность. Из-под барашковой шапки виднелись виски, словно схваченные инеем – то проступала чуть приметная щетина. Чёрный кафтан с золотой вышивкой ловко сидел на ней, перетянутый алым кушаком, а на ногах красовались сапоги с тугими голенищами, подчеркивавшими худобу поджарых икр.
– Здравствуй, милая, – поклонилась кошка Крылинке. – Вижу, пригорюнилась ты тут одна, скучаешь.
– И тебе здравия на долгие лета, тётя Яруница, – усмехнулась Крылинка. – По-молодецки выглядишь сегодня!
– А мне что – приодеться только, и опять вроде как молодая, – с добродушным смешком ответила та, слегка смущённо оправляя полы нарядного кафтана.
В Лаладину седмицу гуляла молодёжь, ещё не нашедшая своих избранниц, так что же привело сюда Яруницу, которой перевалило уже за две сотни? Отчего она так щеголевато принарядилась, не оставляя ни у кого сомнений, что она ещё вполне ничего и даже – ого-го?
– Зачем одной скучать? Пойдём-ка, посидим где-нибудь, – пригласила она. – До плясок и забав я уж не охотлива, а вот угощений тут полно – найдём, чем челюсти занять...
Чтобы «занять челюсти», Яруница прихватила с одного из столов целого запечённого гуся, а Крылинка – несколько ватрушек и блинов с разной начинкой. Не забыли они и кувшин хмельного мёда в придачу, дабы беседа стала ещё приятнее. Вдали от шумного праздника, под прохладной сенью деревьев Яруница расстелила белый, пахнувший чистотою платок, и они разложили на нём еду, а сами устроились прямо на мягкой травке. Солнечные зайчики беззаботно мельтешили вокруг, звенели голоса птиц, ветер обнимал за плечи; какого-то подвоха от тёти Яруницы, которую Крылинка знала с самого своего детства, ждать казалось нелепым. Хоть была она в основном мастером по мирным приспособлениям – скобам, дверным петлям, гвоздям, кухонным ножам, топорам, плугам и прочей нужной в каждодневном быту утвари, но изредка, под настроение, делала кинжалы и простенькие украшения. У Крылинки в шкатулочке ещё хранились скромные серёжки с кошачьим глазом, подаренные ей Яруницей.
– Вижу, тоскуешь ты, девонька, – молвила кошка, наполняя мёдом чарки. – И меня печаль язвит: супругу мою уж давно погребальный костёр взял, дети выросли да из родительского гнезда разлетелись... Только и есть у меня утешения, что две отрочицы способные, коих я приняла в учёбу.
Она смолкла, выпила, утёрла рот и задумчиво стащила шапку: день был тёплый. Пепельная коса распрямилась вдоль её спины, а череп серебрился, видимо, не бритый уже дня три-четыре. Под морозной дымкой щетины проступала пара небольших шрамов, кои не были редкостью у тружениц молота и наковальни: с оружейной волшбой шутки, как известно, плохи, да и у опытного мастера случаются порой осечки.
– Ты это к чему клонишь, тёть Ярунь? – также осушив свою чарочку, спросила Крылинка, хотя догадка уже обрисовывалась в её голове.
Яруница улыбнулась, отчего её приятное и доброе лицо стало ещё приветливее и светлее.
– Догадаться, к чему я клоню, не составляет труда, – сказала она. – Ступай ко мне в жёны, дитя моё, я тебя не обижу. Ты меня сызмальства знаешь, я тебя тоже – почитай, выросла ты у меня на глазах... Нужды мои скромны: лишь бы была чистая рубашка да пирог на столе, вот и всё. На ложе супружеском докучать тебе не стану, коли не пожелаешь; веку моего осталось не так уж много, детей заводить не обязательно. Ну, а ежели благословит нас Лалада дитятком – что ж, не откажемся от такого утешения.
Горьким подарком легло на сердце Крылинки это предложение. Защемило в груди, и она невесело усмехнулась:
– Почему именно я, тёть Ярунь? Что, считаешь – всё уж? Упустила я своё счастье молодое?
Яруница замялась – видно, подбирала слова помягче. По своей доброте она не любила говорить людям огорчительные вещи.
– Одна ты до сих пор, дитятко, а годики-то летят – не заметишь, как молодость кончится, – промолвила она наконец. – Весь свой век коротать в родительском доме тоже не станешь, пора своей семьёй жить. Да что рассуждать, – перебила она себя, видя нахмуренные брови Крылинки и подозрительную влагу в уголках глаз, – давай-ка вот лучше медку отведаем!
Пока она опять наполняла чарки и отрезала от гуся удобные для еды кусочки, Крылинка украдкой наблюдала за её руками. Наверно, огонь в них был таким же покорным зверем, как в руках незабвенной Твердяны, чей образ не изгладился из сердца Крылинки и ничуть не поблёк в нём за минувшие годы.
– Не знаю я, тёть Ярунь, – вздохнула она. – Да, знакомы мы с тобою целую вечность, и даже люблю я тебя по-своему – по-дочернему, по-добрососедски, по-дружески. Но так, чтобы супругой твоей стать... Не знаю.
– Этого достаточно, моя милая, – улыбнулась Яруница. – А как ты представляешь себе семейную жизнь? Поверь моему опыту, дитя моё: страсти утихают, а дружба остаётся. – И добавила, пододвигая Крылинке гусятину: – Кушай вот лучше... Самый мягкий кусочек.
Крылинка отпила глоток душистого мёда, прочувствовала, как он обольстительно растекается внутри, утешая и согревая, а потом принялась жевать мясо. Щурясь от шаловливых солнечных зайчат, норовивших ослепить её, она попыталась оценить Яруницу другими глазами – не девочки-соседки, а молодой женщины, уже давно созревшей для любви и семьи. Если не считать седины и ласковых морщинок у глаз, была эта кошка вполне недурна собою – ясна глазами, стройна станом, быстра в движениях и ещё полна тёплой и твёрдой жизненной силы, а общий с Твердяной род занятий подкупал Крылинку и действовал, как наваждение.
– Тёть Ярунь... а ты умеешь огонь в руках держать? – спросила она после новой чарки мёда, закушенной блином с солёной сёмгой.
– Ну так... не умела б, не трудилась бы ковалем, – усмехнулась Яруница, осушая свою чарку до дна и утирая губы.
– А покажи, пожалуйста! – попросила Крылинка. – Всегда диву давалась, как это у вас, оружейниц, получается!
– То не мы, то – сила Огуни, – ответила Яруница. – Ну, изволь...
Собрав кучку сухих веточек, листьев и хвои, она пощёлкала пальцами, и Крылинка явственно увидела искры, вылетавшие с каждым щелчком. От кучки пошёл дымок, а потом вынырнули вертлявые язычки пламени, прозрачные и слабенькие – ровно такие, каким им позволяло быть малое количество топлива. Яруница голой рукой подняла огонь в горсти, перелила его в другую ладонь, словно воду, а потом прихлопнула и показала Крылинке, что с руками у неё всё в порядке. Тлеющую кучку она потушила, просто дунув на неё.
– Здорово, тёть Ярунь! – засмеялась Крылинка. – Тебе и огнива не нужно, чтоб костёр развести!
Яруница улыбалась ей, как маленькой девочке, которую только что позабавила своими умениями. А Крылинка, выпив ещё чарочку, ощутила, как собранное в тугой комок нутро расслабляется, а узда, в которой до сих пор держались слёзы, ослабевает... Только бы не заплакать, только бы не пожалеть себя! Но песня не спрашивала её ни о чём, а просто полилась к небу сквозь колышущиеся просветы в лесном шатре.
Ой, за что ж мне, молодой, такая долюшка?
Ледяная, как сугроб, моя постелюшка,
Да не бегают по саду малы детушки,
То не лебеди в пруду, а вороньё летит.
А за окнами светает, и весна-красна
Осыпает цветом белым все дороженьки,
Голубок с голубкою милуется,
А моя-то лада не спешит ко мне...
Где ж ты, лада, где же заблудилась ты?
Меч ли острый иль стрела калёная
У моей любви тебя похитили?
Иль другой зазнобы чары хитрые?
Вышивала я рубашку красную –
Про беду свою сложила песенку;
Гаснет светоч, рвётся нитка долгая,
Не дождаться сердцу лады суженой...
Ты прости-прощай, родная матушка!
Обернусь я горлинкой печальною,
Полечу за море, за зелёный лес,
В облаках найду приют единственный...
Не думала Крылинка на занимающейся заре своей юности, что у неё когда-нибудь будет повод петь эту песню. Уж таковы были чары мёда, впитавшего силу солнечных лугов и терпкого разнотравья, что не сумела она им воспротивиться и умылась тёплыми слезами, хотя меньше всего на свете хотела сейчас выглядеть жалкой и сломленной, плачущей во хмелю.
– Ну, ну, не горюй, голубка, – утешала Яруница, вытирая ей щёки жёсткими пальцами. – Нечего тебе в облаках делать. Не лучше ли другой приют поискать – на моей груди, к примеру? Всё теплее, чем в небе-то. Ах ты, моя пташка-горлинка...
Приговаривая это, она гладила Крылинку по голове, как дитя, а потом заключила в объятия. В памяти у той вспыхнула далёкая ночь, когда она обменялась с Твердяной единственным поцелуем – через боль к нежности. Это было странно – обнимать кого-то другого, чувствовать тепло груди, биение сердца, силу рук, а потом твёрдые губы Яруницы сдержанно прильнули к её устам. Может, в юности-то и сладкой ягодой-малиной срывались поцелуи с этих губ, бывших когда-то и жарче, и нежнее, но молодых лет уж не вернуть – вышло суховато и пресно, будто чёрствый мякиш коснулся рта Крылинки.
– Торопить я тебя не стану, думай, – ласково шепнула кошка. – Весна уж на исходе, лето не за горами... В первые дни разноцвета[2] зайду к вам, чтоб узнать, что ты решила.
Лаладина седмица вновь закончилась, и матушка Годава вздохнула: опять не пришлось встречать праздничным пиром избранницу, надежда на обретение которой таяла с каждой новой весной. Поэтому, когда в третий день разноцвета, как и обещала, к ним пришла Яруница, она радостно всплеснула руками:
– Крылинка, что ж ты ничего не сказала-то?!
Вдова зашла вечером, когда и у неё самой, и у Медведицы работа была окончена. Явилась она снова щеголевато одетой, на сей раз в кафтане цвета синих сумерек; пепельная коса пряталась под шапкой, от серебристой щетины не осталось и следа, а в тускнеющем вечернем свете её лицо казалось молодым. «Ежели не слишком вглядываться в морщинки у глаз, то совсем она и не старая», – думалось Крылинке. Да и при чём тут был возраст? Пристрастный взгляд искал и находил в ней общие черты с Твердяной, а истосковавшееся сердце соглашалось в них поверить.
Обе родительницы одобряли союз дочери с Яруницей. Медведица лишь спросила:
– Сама-то ты, дочка, как – согласна?
Крылинка, взглянув в кроткое и ласковое, улыбающееся лицо Яруницы, потупилась и проронила тихо:
– Согласна...
– Ну, раз невеста не против, то за нами дело тоже не станет, – сказала глава семейства. – Будем считать сговор состоявшимся.
Кошки пожали друг другу руки и поцеловались, скрепляя устный договор, и после небольшого совещания с матушкой Годавой назначили помолвку на середину лета, после Дня поминовения. Ну, а осенью, как водится, после сбора урожая – свадьба.
– Ну, хоть за вдову – и то хвала Лаладе, – сказала Годава, расчёсывая Крылинке перед сном волосы. – А то я уж начала опасаться, что ты так в девках у нас и останешься...
А Крылинка горько усмехнулась:
– Такого счастья ты мне желала, матушка, когда отказывала Твердяне?
– А ты всё о ней думаешь? Полно тебе! Знака-то ведь не было... – Наткнувшись на спутанные волоски, мать принялась разбирать узелок пальцами, а Крылинка морщилась от боли, когда та дёргала слишком резко. – Да она уж поди давно семьёй обзавелась, в отличие от тебя. Не стоит горевать, дитятко моё! Ежели уж по правде сказать, то страшноватая она, угрюмая... Что у неё на уме, один леший ведает. А вот Яруница хоть и не молода, а добрее её не сыскать. Как с супругой своею она жила душенька в душеньку, так и тебя обижать не станет.
Лето обнимало Крылинку солнечными лучами, шептало душистыми травами, стрекотало кузнечиками колыбельные: «Смирись, всё не так уж и плохо!» Она стала пропускать гулянья: холостые забавы ей как сговорённой невесте были уже не к лицу; встречая на улице Яруницу, на её поклон она отвечала приветливой улыбкой и останавливалась, чтобы перемолвиться парой приятных и учтивых слов. Лето волхвовало, творило ягодные заклинания и цветочные чары, утешая её и помогая принять свою долю, и Крылинка, умиротворённая его сладкими зельями, уже почти свыклась с мыслью, что следует радоваться всему, чем располагаешь, даже если это только синица в руках.
Она не ждала чудес, но журавль упал с неба прямо в её сон: она увидела огромный сверкающий меч, вонзённый в землю. Клинок, словно разумное существо, звал её колдовским шёпотом, и Крылинка в летнем солнечном мареве пошла на его зов, точно заворожённая. Опустившись в тёплую траву на колени, она дотронулась до усыпанной самоцветами рукояти, а меч сказал ей звучным голосом со знакомой, берущей за сердце хрипотцой:
«Крылинка, ты – моя. Судьбе было угодно, чтобы нам пришлось ждать, но время решений настало. Сейчас или никогда».
Крылинка проснулась и ещё долго лежала в предрассветных сумерках, полная отзвуков дорогого голоса. Хлопоча с матушкой у печки и готовя завтрак для сестёр и Медведицы, она решилась спросить:
– А что значит такой сон – меч, вонзённый в землю? К добру он или к худу?
Матушка, выкладывая в горшок с кашей кусочки обжаренной с луком баранины, многозначительно двинула бровями.
– М-м... Это добрый сон, доченька, и означает он, что вскорости у тебя будет ребёнок. Земля – это женщина, а меч – это... хм... – Матушка хитро подмигнула. – То, что её оплодотворяет.
Уж в чём в чём, а в таких делах Годава толк знала: трудилась она повитухой и обладала умением снимать боль при схватках, а все знаки, предвещавшие пополнение в семействе, знала наперечёт.
О голосе, шедшем из меча, и о словах, сказанных им, Крылинка умолчала. Они разметали в щепы хлипкую лачужку покоя, которую она кое-как выстроила в своей душе, а сердце-смутьян кричало: «Довольствоваться синицей? Вздор, ибо журавль ближе, чем ты думаешь! Только протяни руку и поймай!»
Три дня и три ночи она жила, дышала и бредила этим сном. Посуда билась в её руках, иголка вонзалась в пальцы, пища пригорала, а в довершение всего Крылинка споткнулась на ровном месте и подвернула лодыжку. Мятеж сердца захлестнул её всецело, а лето из утешителя превратилось в разрушителя привычного уклада жизни. Каждый цветок шептал ей: «Очнись! Что ты творишь со своей судьбой?» Каждое дерево скрипело подобием голоса Твердяны: «Решай! Сейчас или никогда! На какой путь свернёшь, по тому и пойдёшь!»
Настал День поминовения. С самого утра Крылинка с матушкой Годавой, соблюдая обычай тишины, в молчании готовили праздничные кушанья и варили кутью, потом всей семьёй посетили Тихую Рощу, поклонившись упокоенным в деревьях предкам. Растревоженная душа Крылинки, ощутив дышащую, живую силу этого места и биение разума в жутковато-величественных соснах с человеческими лицами, пришла в окончательное смятение. Хотела бы она спросить совета у предков, да покой их не следовало нарушать по пустякам. Уж наверняка им, пребывающим душою в вечности, Крылинкины метания показались бы безделицей, не стоящей беспокойства...
Семья уселась отдыхать на окраине Рощи, а Крылинку послали на родник за водой из Тиши, которая, по поверью, в День поминовения обладала особенной силой. Окружённый соснами небольшой водопад высотой в два человеческих роста закрывал вход в пещеру, словно серебристая занавеска; здесь собралась изрядная толпа народу, и Крылинке пришлось встать в очередь, чтобы добраться до места, где можно было зачерпнуть воду без опасности в неё свалиться со скользких камней. Когда она наконец пробилась к источнику, струи воды чудесным образом раздвинулись, повинуясь рукам с длинными тонкими пальцами, и из пещеры появилась черноволосая жрица необыкновенно высокого для белогорских дев роста. Ловко и бесстрашно ступая по крутым камням, она величаво вскинула изящно очерченный подбородок и обвела собравшихся проницательным взглядом сине-яхонтовых глаз, больших, спокойных и прохладных, отрешённых от суеты будней. Когда они остановились на Крылинке, та обомлела: случись Твердяне родиться девой, а не кошкой, она выглядела бы точь-в-точь так. Сходство настолько ошарашило Крылинку, что она забыла о необходимости смотреть себе под ноги и едва не упала на каменные глыбы, по которым текли седые струи.
– Осторожно, дитя моё, – сказала жрица.
Взяв у Крылинки кувшин, она оказала ей честь – собственноручно набрала для неё воды. Как все служительницы Лалады, волосы она носила распущенными, и они иссиня-чёрными волнами, схваченными через лоб скромной тесёмкой-очельем, ниспадали до середины её бёдер. Возвращая полный сосуд озадаченной Крылинке, дева загадочно молвила:
– Надумаешь – приходи.
Голос её был подобен хрустальному перезвону весенних ручьёв; ворвавшись в душу Крылинки свежей струёй, он поставил всё в ней на свои места. К своей семье дочь Медведицы вернулась с кувшином чудесной воды в руках и готовым решением в сердце.
На следующий день она сказала матушке Годаве, что идёт собирать целебные травы, и та, ничего не подозревая, отпустила её. Сбор трав – дело долгое и кропотливое, а значит, времени у Крылинки было достаточно.
Лето! Соблазнительная зелень горных лугов, сверкание ослепительных вершин под чистым куполом неба, кровь ярких маков и жёлто-белые облака ромашек, томный блеск озёр и мудрая седина водопадов... Крылинка вдохнула медовый воздух и решительно набрала охапку цветов, улыбаясь родным местам, и струнка прощания звучала в песне ветра, выдувавшего слёзы из её глаз. Он хотел заставить её плакать, а она упрямо улыбалась всему вокруг: небу, вершинам, деревьям и лугам, птицам и зверям. Закрыв глаза, она воскресила перед собой желанный облик, с которого все эти годы бережно сдувала пылинки и поддерживала во всём его первозданном сиянии; кольцо открыло зыбкие объятия прохода, и Крылинка, набрав воздуха в грудь, шагнула в него, как в леденящую бездну.
Когда колышущееся марево рассеялось, а радужная расплывчатость уступила место чётким очертаниям, Крылинка огляделась. Перед ней уходили вверх величественные древние ступени, поросшие мхом и казавшиеся предназначенными для ног великанов; старая, выветренная, а потому уже невысокая гора в зелёном одеянии леса выглядела спокойно и уютно, залитая солнечным светом и окутанная хвойным дыханием сосен. «Бом-м, бом-м», – пели камни под ногами молодой женщины, и перезвон этот шёл словно из самой утробы горы. Крылинка ожидала, что кольцо перенесёт её прямо к Твердяне, но оружейницы рядом не было видно... Впрочем, она чувствовала: цель близко – сильная и звонкая, как тысяча подземных колоколов.
Это в зрелые годы, слегка погрузнев и расплывшись, она будет питать неприязнь к ступенькам, а сейчас радостное волнение наделило её лёгкостью на подъём, и Крылинка почти взлетела по лестнице к огромным воротам, сделанным из дуба и окованным сталью. Гул и грохот слышался уже совсем близко, отдаваясь эхом у неё в груди, а ноги чувствовали дрожь камня. «Это, видно, и есть та самая Кузнечная гора и пещера Смилины, где Твердяна хотела возродить кузню», – подумалось Крылинке. Стоя перед воротами, она чувствовала себя недоростком: столь велики и мощны они были.
Едва она подняла руку, чтобы постучать, как калитка в воротах отворилась, и появилась незнакомая кошка, смутив Крылинку блеском своего раздетого по пояс, разгорячённого работой великолепного тела и гладкой головы, с которой свисала до самого пояса светло-русая коса. Грудь её прикрывал кожаный передник, спускавшийся почти до самых носков её тяжёлых рабочих сапогов – должно быть, сшитый из купленной у Медведицы кожи. А может, и из другой: столько лет уж прошло, те передники могли и износиться... А Крылинке казалось, что всё это было только вчера.
– Да принесу, принесу, – крикнула чумазая и потная работница кузни в приоткрытую калитку. А увидев Крылинку, окинула её взглядом и двинула бровью. – О, красавица какая... Вижу, не из наших мест! Зачем пожаловала, да ещё с цветочками? Учти, внутрь тебе нельзя. Там волшба оружейная.
– Мне бы... Твердяну увидеть, – робко сказала Крылинка, отчего-то вдруг засомневавшись. Безумная мысль: а вдруг синеглазой оружейницы здесь нет, и всё это – ловушка её воображения? Сон?
А взгляд кошки, теплея и всё ярче искрясь смехом, так и мазал по ней, оценивая округлые роскошества её фигуры.
– Подаришь поцелуй, красавица, – позову тебе её, – игриво пошевелила бровями эта любительница шалостей.
– Ещё чего! – возмутилась Крылинка, замахиваясь цветами, но скорее для острастки, нежели для удара.
– Ладно, шучу я, – засмеялась кошка. И, просунув голову за калитку, громко крикнула: – Эй там, кто-нибудь! Твердяну позовите! К ней гостья пришла!
Выполнив просьбу посетительницы, она подмигнула и исчезла в проходе, а Крылинка сквозь нарастающий звон волнения ощутила, что едва держится на ногах. Нет, похоже, всё-таки не сон. Но как унять разбушевавшееся сердце, тарабанившее до писка в ушах, за что ухватиться, чтобы не упасть? Грохочущая, как обвал в горах, вечность лопнула, стоило блестящему плечу Твердяны задеть туго натянутые струнки ожидания. Коса – чёрная змея с серебряной брошью-накосником на конце, тугие ветви жил под кожей сильных рук, пристально-прохладная озёрная синева глаз под сумрачными бровями и неизменно блестящий, изящный и гладкий череп – оружейница ничуть не изменилась, по-прежнему великолепная и суровая. Матушка Годава считала её страшноватой и угрюмой, но только эти руки Крылинка желала чувствовать на себе, только эти чистые, как горный ветер, очи испепеляли ей душу и тут же нежно воскрешали её. Добра была Яруница, но вкусом сухой хлебной корки отдавал её поцелуй, а рот Твердяны, лишь с виду жёсткий, обещал впиться глубоко, жарко и по-настоящему. Крылинка ловила безнадёжно онемевшими губами какие-то слова, но в голове сияла лишь солнечная пустота, а сердце горело, точно замурованное в плавильной печи.
– Здравствуй, лада, – просто и серьёзно сказала Твердяна. И, глянув на себя, крикнула в калитку: – Одёжу бросьте мне!
Поймав скомканную рубашку, она повернулась к Крылинке спиной и сняла передник, а та зачарованно любовалась шелковисто-упругой игрой мускулов. Рука сама потянулась и легла на чуть липкую от пота кожу, а Твердяна обернулась через плечо, и уголок её губ приподнялся в усмешке. Накинув рубашку, оружейница повернулась к Крылинке, склонилась и вдохнула запах цветов, а после щекотно обнюхала и саму их владелицу.
– Ты – как глоток свежего ветра, – улыбнулась она. – Пахнешь лугом и мёдом.
Слова бессильно осыпались к ногам Крылинки, так и не слетев с языка. Да, всё случилось вчера: чудесное укрощение огня, пламенная птица горящего шеста, прогулка по крутой каменистой тропинке, поцелуй в ночном саду и горькое расставание в багровых лучах заката. Не было этих лет бессмысленного одиночества: их вырезала золотая рука счастья, которое снова улыбалось в своём небесном тереме.
Сидя на берегу голубого, сверкающего под солнцем озера, Крылинка плела из своих цветов венок. Одежда и сапоги Твердяны, стремительно сброшенные на бегу, лежали рядом, и она могла в любой миг зарыться носом в рубашку, чтобы ощутить запах сильного тела кошки – крепкий и терпкий, родной. Затенив глаза сложенной козырьком ладонью, Крылинка смотрела в ослепительно-солнечную даль озёрной глади, туда, где плескалась и ныряла Твердяна, смывая рабочий пот. Женщина-кошка помахала рукой, зовя Крылинку к себе, но та со смехом отрицательно замотала головой. Тогда Твердяна нырнула и надолго скрылась, заставив Крылинку изрядно поволноваться. Впрочем, опасения оказались напрасными: вскоре оружейница показалась у самого берега с большой трепыхавшейся рыбиной в зубах. Вода стекала струйками и падала сверкающими каплями с её тела, неприкрытая нагота которого пробудила в Крылинке жаркое томление... Меч, вонзённый в землю. Женщина и то, что её оплодотворяет.
Сплюнув чешую, Твердяна растянулась на траве и подставила себя жаркому солнышку. Наверное, она знала, что смущает и волнует Крылинку, но преград для воссоединения уже не осталось, только свободная широкая дорога лежала впереди. Плоский подтянутый живот, сильные бёдра, стройные голени, голубые жилки под кожей ступней, коричневато-розовые соски – всё это она позволяла Крылинке хорошо разглядеть, тягуче выгнувшись с ленивым кошачьим изяществом и зарывшись пальцами ног в траву. Отжав косу, она повернулась на живот, а Крылинка водрузила готовый венок ей не на голову, а на тугие полушария ягодиц, к которым прилипли сухие былинки. Смех помог ей преодолеть смущение, очистил от напряжённого комка неловкости и подарил тёплую свободу.
Как всё-таки хорошо смеяться – слаще, чем малина! Снова, как прежде, колыхалась её грудь, приковав к себе взгляд Твердяны. С лукаво-хищным блеском в глазах та повалила Крылинку на траву, поймав её, как зазевавшуюся пташку. Ощущая на себе тёплую тяжесть тела кошки, Крылинка сладостно обмерла. Ни страха, ни возмущения – только радостное осознание, что всё правильно, всё так и должно быть. Её губы поддались ласковому натиску и впустили второй поцелуй, отделённый от первого долгими годами.
– Запеки мне рыбу, есть хочу, – сказала Твердяна. – И с тобою побыть хочу. Раз пришла моя женщина, работа, пожалуй, подождёт.
Иначе быть просто и не могло.
Большой двужилый дом Твердяны стоял посреди просторного, обнесённого невысокой каменной изгородью участка. Садом это было назвать пока нельзя, разве что огородом: там зеленела всего одна яблоня и пара кустов смородины, да ещё раскинулись несколько грядок с овощами, зато имелся собственный колодец. А воображение Крылинки уже засаживало свободное пространство новыми плодовыми деревьями и ягодными кустами; шагая по выложенной каменными плитками дорожке к дому, она уже знала, где что будет расти. Вокруг дома – яблони и груши, вдоль ограды – малина и вишня; смородины будет не меньше десяти кустов, а к ней – крыжовник и жимолость. Грядок можно было разбить и побольше – места хватало, а вот перед навесом-гульбищем, протянувшимся в обе стороны от крыльца, следовало непременно сделать цветник.
– Можно и цветник, – послышался ласково-хрипловатый голос Твердяны. – Всё будет, как ты захочешь. А хозяюшки тут не хватает – что есть, то есть.
Крылинка смущённо зарделась: оказывается, она проговаривала свои замыслы вслух. Твердяна с лучащимися улыбкой глазами распахнула перед нею дверь, и будущая хозяйка окунулась в приятную прохладу основательно построенного дома. В каменной кладке были заложены брусочки зачарованной стали, благодаря которым в летний зной внутри было не жарко, а в зимнюю стужу хорошо сохранялось тепло.
– Тут можно бы вторую печку сделать, – прикинула Крылинка, осмотревшись на просторной кухне и показав пальцем в подходящий угол. – У нас дома две кухонных печки: здорово выручает, когда сразу много всего приготовить надо – скажем, к празднику.
– Как скажешь, лада, – усмехнулась оружейница. – А пока, чтоб рыбу испечь, и одной хватит.
Пока Крылинка хлопотала, Твердяна куда-то исчезла, а когда вернулась, невзрачную рабочую одежду сменил голубой вышитый кафтан и нарядные сапоги с кисточками. За поясом красовался внушительной длины кинжал в богатых ножнах – без сомнения, её собственной работы. Вдохнув горячий парок, исходивший от готовой рыбины, Твердяна сказала:
– Ну, добро. Будет нам свадебный пир: двоим много ли надо?
Крылинка непонимающе уставилась на неё, а у самой сердце так и заколотилось...
– А к чему нам широкое гулянье? Тебя ж к обеду домой ждут, – пронзая Крылинку ясновидящим холодком, молвила Твердяна спокойно. – А сестрица моя на роднике в любой день нас ждёт, чтоб венцом света Лалады соединить. До обеда как раз успеем.
Водопад-занавеска, черноволосая дева-жрица с глазами Твердяны... «Надумаешь – приходи». Крылинке почудилось, что попала она в чьи-то колдовские сети, и объял её сперва жутковатый озноб, который, впрочем, тут же мягко победило тепло руки Твердяны.
– Не пугайся, лада. Откуда я знаю то, чего ты мне не сказывала? Так уж получается, что я вижу невидимое и слышу не произнесённое. У сестры тоже такой дар, оттого она и выбрала стезю – Лаладе служить.
– Тогда ты знаешь и о том, что я сговорена уж с вдовой одной, – ошеломлённо пролепетала Крылинка запоздалое и виноватое признание. (Мысль о Ярунице больно уколола сердце. Стыдно перед ней, светлой и доброй...)
– Сговор – не помолвка, – нежно привлекая Крылинку к себе, успокоила Твердяна. – Большого греха нет. Хоть и жаль будет огорчать твою избранницу, да не на свой кусочек она рот разевает, не выйдет добра из такого дела.
– Почему... что ж ты в прошлый раз ушла, не забрала меня, ежели знала, что я тебе принадлежать должна? Отчего столько ждать пришлось? – вырвался из груди Крылинки невыносимо горьким комом назревавший много лет вопрос.
– В тот раз лучше было оставить всё как есть, – шевельнулись губы женщины-кошки в щекотной, греющей близости от её губ. – А теперь и мы изменились, и люди вокруг нас, и обстоятельства. Забери я тебя тогда против воли твоих родительниц, не миновать бы между вами большой обиды длиною в жизнь, а сейчас всё обойдётся. Не опасайся.
Голова Крылинки шла кругом: не ожидала она, что уже сегодня попадёт на собственную свадьбу, но ей страстно хотелось верить во всё, что говорила Твердяна, а уж противиться своему счастью было бы глупо. Вот только ей хотелось ещё знать:
– И что же... вот так просто, без праздника, без гостей? А твои родительницы что скажут? Благословят ли нас?
– Главный праздник – в наших сердцах, – ответила женщина-кошка. – А благословение уже давно с нами. Пойдём, родительница Роговлада просила показать ей тебя.
Шаг в проход – и они оказались в Тихой Роще, среди величественного молчания согретой Тишью земли и горьковато-чистого, смолистого духа. Светлая грусть тронула сердце Крылинки, когда Твердяна подвела её к совсем свежему упокоению: об этом говорила гладкость и сияющая живость лица, на котором ещё можно было разглядеть даже мелкие морщинки в уголках глаз.
– Чтобы пробудить её, нужно прикосновение любящей женщины, помнишь? – шепнула Твердяна, ласково подталкивая Крылинку к сосне. – Не робей. Просто дотронься. – И добавила, игриво пощекотав губами её ухо: – Заодно и проверим, любишь ты меня или нет.
Конечно, последнее было сказано в шутку, но Крылинке казалось кощунственным любое сомнение в том, что она сумела взрастить, взлелеять и пронести сквозь время свои чувства. Впрочем, лёгкая заноза возмущения тут же растаяла в потоке благоговения и света, когда её ладонь легла на тёплую, как человеческая кожа, морщинистую кору. Недра ствола отозвались протяжным стоном, и Крылинка отпрянула. Ей ещё не доводилось видеть, как пробуждаются упокоенные: нарушать их сон разрешалось лишь в самом крайнем случае, а на веку Крылинки таких случаев не представлялось.
– Ещё не всё, – подбодрила её Твердяна согревающей тяжестью своих рук у неё на плечах. – Поцелуем надо распечатать уста, тогда родительница сможет говорить.
До соснового лица Крылинке было не дотянуться, и она с глубоким трепетом приложилась губами к стволу, после чего отступила на несколько шагов; дерево смотрело на неё живыми человеческими глазами такого же цвета, как у Твердяны. Если бы Крылинка умела падать в обморок, это зрелище непременно отправило бы её в него, но её душа лишь сжалась в околдованный комочек под взором этих очей, ещё совсем недавно созерцавших светлые чертоги Лалады.
– Государыня родительница, светлого тебе отдыха в Тихой Роще! Мы прервали твой покой по твоей же просьбе, – сказала Твердяна. – Это Крылинка, она вот-вот станет моей супругой.
Светлые неземные глаза задумчиво созерцали вещественный мир, и в их глубине медленно проступало припоминание. Когда их взор снова остановился на Крылинке, та почувствовала, как её охватывает блаженная слабость – совсем не страшная, а приятная и умиротворяющая. Солнечным зайчиком мелькнула мысль: должно быть, так чувствуют себя упокоенные, освободившись от телесных страстей.
– Сама пришла или ты её забрала? – раздался из дерева немного скрипучий, но приятный и звучный голос.
– Сама пришла, – ответила Твердяна.
– Значит, любит, коль сама... после стольких лет, – молвила сосна. – Тяжко мне говорить... Будьте счастливы, дети мои. Я за вас спокойна.
Скрипуче-древесный голос смолк. Во взгляде Роговлады отразился незримый чертог запредельного покоя, в котором пребывала душа, веки отяжелели и опустились, и лицо снова застыло, бесстрастное и чуждое земной суеты.
Крылинка долго приходила в себя после этой встречи. Сидя рядом с Твердяной на тёплом камне в окружении молодых сосенок, она пробормотала:
– Как же так?.. Не дождалась твоя родительница дня твоей свадьбы...
– Устала, вестимо, – обнимая её за плечи, вздохнула оружейница. – Подвела она итоги и решила, что хорошую жизнь прожила, всё выполнила, можно и на покой отправляться. Перед уходом в Тихую Рощу сказала мне: «Избранницу ко мне приведи, хоть там на неё взгляну да за вас порадуюсь». А матушка Благиня за год до этого на погребальный костёр легла, перед этим тоже мне своё благословение оставив.
А совсем недалеко журчал водопад, светлые струи которого скрывали от взгляда пещеру. Добраться до последней можно было только по ласкаемым водой скользким камням, с которых Крылинка, чувствуя себя недостаточно ловкой, опасалась упасть, и Твердяна внесла её в пещеру на руках, пока её сестра-жрица по имени Вукмира с улыбкой держала «занавеску». Водный поток в её руках был послушен, как ткань у искусной швеи.
Свет Лалады, растворённый в воде игривыми светлячками, омочил их губы и пролился в горло. (После этого Крылинка ещё примерно год не могла вымолвить ни одного ругательного слова). Пещера, наполненная золотым сиянием из невидимого источника и вся переливающаяся от самоцветов в её стенах, одевала голос Вукмиры в тёплые отзвуки.
– О великая мать Лалада, ниспошли венец света твоего на главы Твердяны и Крылинки, дабы преисполнились они бессмертной твоей любовью!
Когда разумный, внимательно-ласковый сгусток сияния начал надвигаться на Крылинку из-под сводов пещеры, украшенных мерцающими каменными сосульками, ту накрыло густым облаком бесчувственности. Ни рук, ни ног, ни головы – одной сплошной мыслью стала Крылинка, но мыслью счастливой и радостной. Крошечной звёздочкой она лежала в чьей-то огромной ладони, соприкасаясь с бескрайним разумом, вмещавшим в себя целые миры... Что здесь значило время, когда вокруг дышала и мыслила живая вечность?