По её щекам катились слёзы, скапливаясь на подбородке, где их утирала Цветанка. Отчаянный, страдальческий взор Млиницы плавал поверх головы воровки, устремлённый в ненастную тьму за оконцем.
– Да, задала ты мне задачку, милая, – невесело усмехнулась воровка. – И оставить тебя одну боюсь, и без сна тебе опять же никак нельзя... Ну ничего, что-нибудь придумаем, моя хорошая.
Цветанка нежно прильнула к её дрожащим, солёным от слёз губам. Млиница порывисто и страстно ответила на поцелуй, а потом отстранила воровку от себя.
– Сладко мне с тобою, – жарко дышала она, пожирая Цветанку взором, полным болезненно-восторженного изнеможения. – Наслаждаюсь и сама же этого стыжусь, корю себя. Померещится иножды, будто муж видит... И так невмоготу становится, что удавиться впору.
– Вот этого я и боюсь. – Цветанка устало уткнулась своим лбом в горячий лоб женщины. – А знаешь, что? Давай-ка я сейчас пойду, а ты выспись хорошенько. А я через денёк-другой к тебе в гости со Светланкой приду. Ладно?
– Ещё бы не ладно! – с грустной улыбкой на дрогнувших губах молвила Млиница, а в глубине её измученных очей забрезжила нежность.
– Ну, тогда договорились. Отдыхай, горлинка, а дурные мысли прочь гони. – Цветанка поцеловала Млиницу в лоб и поднялась, накинула свитку. – Пойду я.
– Погодь-ка... – Млиница встрепенулась, соскочила с постели, приникла к оконцу, похожая в длинной белой сорочке на привидение. – Ненастье-то какое разбушевалось! Как же ты пойдёшь?
– Обо мне не тревожься, – улыбнулась Цветанка. – Непогода мне не страшна.
Так у них и повелось: воровка навещала Млиницу раз в два-три дня, приходя то с малышкой, то одна. Таскала воду, помогала по дому, развлекала сказками, песнями. Близость между ними случалась не каждый раз, но Млиница неизменно отдавалась наслаждению с отблеском мучительной вины во взоре. Она пристрастилась к объятиям Цветанки, жадно ловила поцелуи, но ласками предпочитала обмениваться в бане, как будто боялась строгих призраков, смотревших на неё в доме.
Установился мороз, снег лёг и уже более не таял. Однажды, вернувшись от Млиницы, Цветанка застала возле домика отряд навиев. «Неужто опять Ойхерд?» – жарко стукнула в висках мысль, предвещая вспышку гнева. Понимая, что на сей раз дело поркой может и не ограничиться, Цветанка молилась про себя, чтобы это был не он... Высшие силы как будто вняли её мольбам: начальником отряда оказался не синеглазый навий. Цветанка даже не стала особенно пристально вглядываться в его грубое, холодно-жестокое лицо, обрамлённое щитками шлема, просто спросила:
– Чего припёрлись?
Это прозвучало не слишком приветливо, но начальник отряда спешился со своего звероподобного коня и отвесил учтивый поклон.
– Прости, госпожа, что мы тревожить твоя покоя. Твой деревень мы не касайся, не имей беспокойство! Всё, что мы желать – это лицезреть твоя облик белый волчиц и получить через тебе благословение Маруши.
Цветанка поморщилась от его выговора и ужасного косноязычия. «Ещё почитателей мне тут не хватало», – подумала она, а внутри ёкнул комочек тревоги: как же она покажется им в облике белой волчицы, если это у неё получилось лишь однажды?
– Маруша недовольна своими глупыми, жестокими детьми, – изрекла она, напуская на себя загадочно-высокомерный вид, какой порой видела у жрецов. – Ваши кровавые деяния совсем не радуют её, а посему ступайте прочь.
– О, госпожа, мы иметь отчаяний! – воскликнул начальник отряда, рухнув на колени в девственно чистый снег. – Дай маленький подсказок, как мы можем умилостивлять Великая Мать и твой, её посланницам? Которая мы должен сделать?
Воинам – война, а плутам – плутни. Ухмыльнувшись про себя, Цветанка скрестила руки на груди и горделиво выпрямилась.
– Вы могли бы немного смягчить гнев богини, ежели б вернули народу Яви хоть малую толику того, что вы у него отняли. Привезите в мою деревню пятьдесят возов со съестными припасами! Ваши товарищи пограбили моё имущество, и моим холопам теперь приходится класть зубы на полку. Они здорово отощали. Из-за вас я теперь глодаю кости вместо сочного мясца! – И добавила с ухмылкой: – Твоя моя понимай?
– О, я понимай, госпожа, понимай! – обрадованно вскочил навий. – Я извиняйся за свой товарищи и всё исправляйся! С один дня на другая изволь ожидаться обозам!
Когда отряд скрылся за деревьями, из домика вышла всё слышавшая и видевшая в оконце Невзора.
– Ловко ты их за нос водишь, – усмехнулась она. – Слушай, а почему бы тебе вообще эту войну не остановить? Скажи им, что Маруша, дескать, повелевает...
– Мысль хорошая, да боюсь, дело не выгорит, – вздохнула Цветанка. – В первый раз у меня получилось стать белой волчицей и заставить Ойхерда наложить в штаны. Сейчас мне попались доверчивые дурни, которых застращал Ойхерд. Чтобы, как ты говоришь, остановить войну, мне надобно отправиться к ихнему верховному повелителю, и вот тут потребуются настоящие доказательства, а не слухи. Понимаешь, в чём загвоздка? Не выходит у меня снова в белую волчицу перекинуться, хоть убей. Так что... Выжмем всё что можно из тех лопоухих простачков, которые готовы верить, – и ладно. Весь мир мне не спасти, сестрица, так хоть Зайково спасу – и то хорошо.
Через десять дней жители деревни с изумлением встречали обоз из пяти десятков подвод, до отказа наполненных съестным. Чудо: навии приехали не грабить и убивать, а, напротив, сами привезли снедь! Муку, крупы, хмельной мёд, овощи, солонину, масло – всё это распределили по дворам, учитывая количество ртов в каждой семье; хоть Цветанка при этом не присутствовала, но люди догадывались, чьих рук это дело. Млиница при встрече передала воровке:
– Тут тебе народ кланяться велел, Заинька. Вон, подарков нанесли! Возьми себе хоть часть – мне одной столько не съесть.
– Кушай, кушай, голубка, и ни о чём не тужи, – улыбнулась Цветанка. – Со мной не пропадёшь.
А Невзору тем временем потянуло на сладкое, хотя прежде она его не жаловала. Цветанка с ног сбилась, добывая для неё мёд. Навии оказались большими сладкоежками, и во всей округе душистого липового золота было днём с огнём не сыскать – всё изъяли, всё высосали. С горем пополам Цветанка купила туесок в какой-то далёкой деревушке, отдав связку из дюжины шкурок чернобурки. А чтобы добыть этих чернобурок, ей пришлось бегать по лесам целую седмицу.
– Дочка будет, это точно, – сказала женщина-оборотень, с довольным видом взвешивая на руках драгоценный туесок. – А ежели б солонинки хотелось – это к сыночку.
Выбившаяся из сил Цветанка без чувств упала на лавку.
Разыскивать Ойхерда и сообщать ему, что он станет отцом, Невзора даже не думала. Она уже получила то, что хотела, а дочку прекрасно вырастила бы и сама – так она говорила Цветанке. Воровка и не сомневалась. С одного взгляда на эту суровую волчицу становилось понятно: никто ей не нужен, она сильна и самодостаточна. Её любовь росла одинокой сосной на неприступной скале – никому не подобраться, не срубить.
Казалось, зимней тьме не будет скончания – так и останется лес спать в морозной стыни, под белой холодной периной снега, и никогда не проглянет солнце, не растопит льда, не оденет землю в зелёное платье. Ан нет: однажды утром (так Цветанка определяла то время суток, когда ночная чернота начинала редеть, становясь серой мглой) стало определённо светлее. Кинув тревожный взор в небо, воровка поморщилась от рези в глазах: непроглядные тучи словно разодрала огромная когтистая лапа, оставив яркие, светло-синие полосы в косматом, густом облачном пологе.
Расползался покров туч лоскутами, как ветхая тряпица, всё шире сияла небесная просинь. Таяли ошмётки серой завесы, как грязные сугробы под лучами весеннего солнышка, и хоть глазам оборотней становилось невыносимо смотреть на это торжество света, но на сердце у Цветанки ворохнулось белой птицей радостное предчувствие. К вечеру небо над домиком расчистилось полностью, и настала такая зеркальная, такая свежая и тихая ясность, какой уже не помнили эти леса... Закат малиново догорал отблеском далёкой кровопролитной битвы, а на хрустальном небосклоне проступили нежные, ласковые и кроткие звёзды.
Ночью Цветанка помчалась в город на разведку. В груди звенела тонкая, пронзительная струнка, а в городе шёл бой. Высокие, светлые и грозные кошки-воительницы в сияющих доспехах громили псов-навиев яркими, словно белые молоньицы, клинками, и падали псы, усеивая телами кривые улочки. Чёрными сугробами лежали груды трупов, превращающихся в грязную жижу и оставляющих после себя только пустые латы...
Упала раненая кошка: вражеская стрела торчала из бедра. Красивая, ясноглазая, кудри белым льном вились из-под золочёного шелома... Встретившись с её полным суровой муки взглядом, вздрогнула Цветанка всем сердцем. Звякнула, порвалась струнка, что пела победную песню в груди, и воровка без раздумий кинулась к раненой, оттащила её из гущи боя в тихий закоулок. Из раны на нечистый городской снег капали бруснично-алые капельки.
– Поди прочь, Марушин пёс, – проскрежетала белыми зубами кошка.
– А ты не злись, – спокойно отвечала воровка. – Не враг я тебе. Дай, стрелу выну.
Дёрнула Цветанка – древко вышло, а наконечник остался в теле. Кошка зашипела сквозь стиснутые клыки.
– Ну, ничего, сейчас выковырнем, – не сдавалась Цветанка.
Достав засапожник, она принялась копаться острием в ране, и кошка зарычала, кусая губы в кровь. На глубине в полпальца нож скрежетнул обо что-то твёрдое, и Цветанка радостно вскричала:
– Попался, голубчик! Потерпи, кошка, сейчас достану.
Она просунула пальцы в развороченную рану, нащупывая наконечник и помогая себе клинком. Тёплая кровь сочилась всё новыми ручейками, плоть расходилась лоскутками, мягкая и податливая. Наконечник вышел вместе с кусочком мяса, и Цветанка с кошкой вскрикнули одновременно: воровка – торжествующе, а воительница с Белых гор – от боли.
– Вот он, зараза такая, – засмеялась Цветанка, поднося на ладони окровавленный наконечник к лицу кошки.
– Навье оружие, – простонала та. – Мне не жить.
– Да ладно, кто от такой раны помирал-то? – Цветанка своим поясом перетянула ногу ратницы, и кровь остановилась.
– Ежели б простое железо – то пустяки... А это не сталь, это хмарь твёрдая, от неё спасенья нет. – Воительница откинулась на снег, принимая в мертвеющие, широко раскрытые глаза небесную синь светлой ночи.
Её мучила жажда, и Цветанка бросилась на поиски воды. Её саму пару раз чуть не подстрелили, но страха не было. Перепрыгивая через трупы, свежие и уже разложившиеся в жижу, воровка добежала до ручья, пробила лёд и наполнила баклажку, после чего сразу же кинулась в обратный путь.
– Марушин пёс! – послышалось позади. – А ну, стой!
Цветанка и не думала повиноваться окрику. До раненой оставалось всего несколько прыжков...
– Стоять!
Придавленная к ледяной корке тяжестью двух кошек в доспехах, Цветанка прохрипела:
– Да я вашей же сестре воду несу! Она стрелой ранена!
Кто бы её слушал... Над воровкой уже взвился смертоносный белогорский клинок, как вдруг занёсшую его руку перехватила другая рука.
– Не надо. Этот пострелёнок наконечник мне из раны вынул и кровь остановил.
Это подопечная Цветанки смогла-таки подняться на ноги и остановить карающий меч. Лунная белизна заливала её лицо, а вокруг глаз уже залегли мертвенные тени, но кошка терпела боль и преодолевала слабость. Её соратницы изумлённо отступили:
– Правда, что ли?
– Правда, правда, – устало молвила кошка. – Дышать тяжко. Мне б отвара яснень-травы сейчас... Да нигде уж не достать его.
Цветанка извернулась на спине волчком и вскочила, отряхнулась.
– Как это – не достать? Ещё как можно достать! У меня есть!
Кошки непонимающе уставились на неё.
– Погоди... Откуда у Марушиного пса яснень-трава?
– А, долго рассказывать! – махнула рукой Цветанка, улыбаясь во все клыки. – У меня дома на чердаке три сундука травой набиты. Ежели вам она нужна, могу отдать.
– Ты не представляешь себе, как нужна, – сказала одна из преследовательниц.
Кошки быстро раздобыли тележку, в которую усадили раненную товарку, а сами устроились по бокам. Цветанка бросила им свою одёжу, перекинулась в волчицу и сунула голову в хомут. С места она рванула в скользящий, молниеносный бег – только ветер пел в ушах, а в груди стучало: «Лишь бы успеть...»
В пылу этой скачки она не обратила внимания на серебристую белизну своей шерсти. Ещё никогда она так быстро не мчалась – на разрыв сердца и души; за один час она покрыла путь, который без особой спешки преодолевала за три-четыре. Только измученно рухнув в снег возле лесного домика, воровка-оборотень хорошенько разглядела собственные лапы... Впрочем, теперь это уже не имело значения.
– Невзора! – закричала она с порога уже в человеческом облике. – Скорей открывай ход на чердак! Яснень-траву надобно достать!
Кошки сами спустили все сундуки с травой с чердака. Раненую звали Вяхной, а её соратниц – Олелей и Шульгóй. Невзора без вопросов вскипятила воду, и кошки заварили траву в горшке. От запаха Цветанку повело в предчувствии дурноты, и она старалась держаться от горшка подальше.
– Ему седмицу настаиваться, – сорвался с бескровных губ Вяхны сухой полушёпот. – Мне не протянуть столько...
Её лицо было белее наволочки, а во взгляде проступала та далёкая, спокойная нездешность, какая снисходит на умирающих. Соратницы не утешали её, не обнадёживали: их усталые глаза застилала тусклая поволока обречённости.
– Ну, хоть травы размоченной пожуй, – предложила рыжеволосая и веснушчатая, остриженная под горшок Олеля.
Она выловила ложкой несколько стебельков, остудила и поднесла ко рту Вяхны. Та пососала их, морщась от горечи, разжевала и выплюнула.
– Зря вы мчались, из сил выбивались, – еле слышно прошептала она. – Ничем мне уже не поможешь.
Цветанка сидела у стола, опираясь на него локтями и по-воробьиному нахохлившись. Ныло сердце, не хотело мириться с надвигающейся ледяной правдой, не желало отдавать эту светлую, отважную и красивую воительницу в объятия смерти... Темноволосая, чернобровая Шульга между тем подошла к оградке, за которой хлопала сонными глазёнками Светланка, разбуженная шумом и голосами.
– Какое славное дитя, – улыбнулась женщина-кошка. – Но это не Марушин пёс... Откуда у вас человеческий ребёнок?
– Это моя воспитанница, – ответила Цветанка. – Она сиротка. Невзора выкормила её своим молоком. Для неё я яснень-траву и собираю.
– У меня тоже дома дочурка маленькая, – с тёплыми лучиками улыбки в уголках глаз проговорила Шульга.
От неё Цветанка узнала, что Калинов мост закрыт, а кошки вытесняют навиев с захваченных ими земель. Весть эта отозвалась в душе светлой радостью, но её омрачала смертная тень, нависшая над Вяхной. Не дождётся её в Белых горах невеста, не сыграют они свадьбу, не родятся у них детки.
Недолго Вяхна промучилась: прогорели дрова в печке, задышали алым жаром угли – и её не стало. Хотела бы Цветанка заплакать, да давно высохли её слёзы, оставшись на сердце едкой солёной коркой.
– Благодарствуем за помощь, – поклонились ей Шульга с Олелей – посуровевшие, с колким блеском в очах. – Травку мы с собою возьмём, ежели позволишь: зело нужна она нам, дабы навиев гнать.
– Что ж, берите, коли такая нужда, – сказала воровка. – Светланке я ещё нарву.
Кошки забрали тело своей соратницы и сундуки с яснень-травой, ещё раз поблагодарили Цветанку с Невзорой и исчезли в воздухе.
Янтарно-золотым частоколом вспыхнули древесные стволы в лучах утренней зари, когда в домик вошла величавая женщина-кошка в алых, расшитых речным жемчугом сапогах, с виду – большая военачальница. Чешуя брони сверкала на её груди, по шлему мерцал узор из самоцветов, а на маковке покачивался пучок красных и чёрных петушиных перьев. Четверо охранниц встали у двери снаружи и внутри, перекрывая вход.
– Здравы будьте, хозяева. Мне доложили, что вы пытались оказать помощь моей дружиннице. – Спокойный, уверенно-властный блеск перстней на её пальцах дополнял переливы яхонтов и лалов на рукояти меча. – Моё имя – Дивна, я Старшая Сестра при княгине Лесияре.
– Доброго здравия и тебе, госпожа, – щурясь от лившегося в оконца и дверь света, ответила Цветанка. – Меня Зайцем кличут, а это – Невзора, моя названная сестрица.
Оробевший Смолко забрался под стол, а Светланка встала на ножки, держась за перегородку, и одарила гостью самой ясной и безмятежной улыбкой.
– Хм, а ещё говорят, что вы держите тут человеческое дитя... Так и есть, как я вижу. – Суровые, холодные искорки во взоре Дивны смягчились при виде девочки, она подошла к ребёнку и ласково коснулась темноволосой головки.
– Прости, госпожа, что значит «держим»? – Цветанка встала между Светланкой и гостьей, заслонив девочку собой. – Мы растим её, как можем. Невзора её кормит молоком, я прочую снедь добываю.
– Я была в Зайково, говорила с людьми, – сказала Дивна. – Сказывают, ты наладил снабжение деревни припасами и заставил навиев покинуть её. Мне это весьма удивительно... Отчего вы, Марушины псы, не примкнули к своим собратьям из Нави?
– Сказать тебе откровенно, госпожа? – прищурилась Цветанка. – Изволь, я скажу. Вот это всё, – она обвела рукой вокруг себя, – моя родная земля. И я ненавижу, когда грабители и убийцы топчут её и губят женщин и детишек. Неважно, откуда они пришли, важно, что они творят. Не приемлет сего моя душа.
Молчаливая Невзора не вмешивалась в разговор, но Цветанка чувствовала её поддержку, твёрдую, как сильное плечо. Вытащив Смолко из-под стола, женщина-оборотень прижала его к себе с таким грозным, гордым и величавым достоинством, что ни у кого не достало бы смелости приблизиться к матери и сыну с дурными намерениями.
– Человеческое в вас крепко сидит. Не встречала доселе таких, как вы, – молвила Дивна, и в её взгляде проступило нечто похожее на уважение. – Однако же вы всё-таки Марушины псы, и девочке опасно находиться с вами. Одна царапина – и всё!
– До сих пор как-то обходилось. – Цветанка, чуя, к чему знатная кошка клонит, подхватила Светланку на руки и крепко сжала в защищающем объятии.
Дивна с улыбкой заглядывала в личико малышки.
– Чудесное дитя... Послушайте, отдайте её мне на удочерение, – предложила она вдруг. – Что её ждёт с вами в этой глуши? Даже каким-то чудом избежав обращения в Марушиного пса, она вырастет тёмной, неграмотной дикаркой. У меня же она будет расти в любви и сытости, в холе и неге, я дам ей всё наилучшее. В Белогорской земле ей будет хорошо.
– Тогда лучше сразу убейте меня, – твёрдо ответила Цветанка, вороша пушистые волосики на головке Светланки и прижимая её тёплое тельце к сильно и горько бьющемуся сердцу. – Я не могу и не стану жить без неё, она – мой свет в окошке.
Дивна покачала головой и вздохнула.
– Смерть была бы плохой наградой за всё, что ты сделал, Заяц. Но ты должен понимать, что благо девочки – выше твоих желаний. Коли ты так любишь сие дитя, то отпустишь туда, где его ждёт лучшая доля.
– Её дом – здесь, – веско вставила своё слово Невзора. – Пойми и ты, досточтимая госпожа: Светланка послана Зайцу, дабы сохранить его душу человеческой. И ежели ты заберёшь её, того Зайца, которого ты перед собою видишь – доброго, любящего, отважного и светлого сердцем – не станет. Ты убьёшь человека своими руками, и его место займёт зверь. Ты хочешь блага нашему дитятку, и мы кланяемся тебе за это, но нельзя сделать добро одному человеку, разбив при этом сердце другого.
Дивна задумалась. Теребя красиво очерченный, волевой подбородок, она прошлась по горнице; поскрипывали половицы, богато расшитый по плечам плащ княжеской дружинницы покачивался мягкими складками. Повернувшись к Цветанке, она вдруг широко улыбнулась.
– Ты сейчас обнимаешь дитя так, как может обнимать только мать. Признайся: ведь Заяц – девушка? Я никому не скажу, даю слово.
Губы Цветанки вздрогнули и поджались, но улыбка женщины-кошки коснулась её сердца, как солнечный луч.
– Ты угадала, госпожа, – проронила воровка.
– Непростая у тебя, должно быть, судьба, – молвила Дивна. – Расскажи мне всё без утайки. У меня есть свободный часок, и я готова послушать.
Зашелестели страницы жизни Цветанки. «Часок» затянулся: солнце поднималось всё выше, ярко струясь в окошко, и Невзора задёрнула занавески. Неприметно хозяйничая, она принесла для гостей квас, достала из погреба солёную рыбу, поставила вариться кашу, а Цветанка всё рассказывала, открывая перед Дивной свою душу, как когда-то перед Радимирой. Вот уж перевалило за полдень, Светланка запросила кушать, да и кошки проголодались, и Невзора достала из печки готовую овсянку, приправленную сушёными лесными ягодами, мелко растолчёнными орехами и мёдом. Пахло густое варево теплом домашним и сытостью, летом богатым и духовитым, солнечным.
– Благодарствуем на угощении, знатная каша, – похвалила Дивна. – И за рассказ твой, Заяц, благодарю тебя: крепко он меня за душу взял. Не хватает у меня духу разлучить вас... Так тому и быть, пускай Светланка живёт с вами, но при одном условии: я беру её под свою опеку. Каждый день принимайте теперь от меня проверяющих, да и сама я буду к вам заглядывать. Всё нужное для жизни дитя будет получать от меня: пищу, одёжу и прочее. Как подрастёт – учить грамоте и наукам станем.
– Благодарю тебя за заботу, госпожа, но мы и сами Светланку прокормить в силах, – попыталась отказаться Цветанка.
– Таково моё условие, – со строгостью во взгляде молвила Дивна. – Я иду вам навстречу, оставляя Светланку у вас, но и вы со своей стороны не противьтесь, иначе миром дело не решится.
– Ладно, – сказала Невзора, опуская тяжёлую горячую руку на плечо несговорчивой воровки. – Ничего другого нам не остаётся, как только с твоим условием согласиться, государыня Дивна. Ежели рассудить, то оно вовсе и не плохо. Честь и удача Светланке таковую покровительницу иметь, как ты.
Зыркнула на неё Цветанка колко и угрюмо, зверем непокорным насупилась, но смолчала, а Дивне речь женщины-оборотня, видно, пришлась по нраву: она чуть нагнула голову в величавом поклоне.
– Вот и добро. – Княжеская дружинница поднялась из-за стола, а следом за нею и её охрана. – Ждите нас завтра. Придём не с пустыми руками.
На прощание с ласковой улыбкой пощекотав Светланке шейку, она покинула лесной домик.
Широкими шагами шла по земле весна с солнышком под руку. Нижний Волчок и окрестные деревушки очистились от навиев, и радостнее глядел уцелевший люд, хоть последствия набега ещё долго и мучительно предстояло ему преодолевать. Много было порушено, сожжено, попорчено, дороги разрыты, деревянные мостовые на дрова разобраны. Населения убавилось: кто в боях полёг, кого недуги и голод взяли.
Проторила Дивна тропку в лесной домик. Если не каждый день, то уж через день непременно являлась с надзором, съестное приносила: и калачи медвяные, и творог, и молоко козье. А ещё женщина-кошка приносила водицу из подземной реки, что под Белыми горами широко ветвилась, самолично купала девочку в ней и пить давала.
– Необычное дитя растёт у вас, – говорила она. – Чувствуется в ней сила большая, словно все боги к её рождению руку приложили, светлую мощь небес, земли, воды и ветра в неё вдохнув.
Вскоре изгнали с Воронецкой земли врага совсем: растаяло его леденящее оружие. Снега сошли, озимые нежно-зелёным пушком покрывали поля, а яровая пахота была уж на носу. Хмари стало мало, и если прежде Цветанка носилась по ней, как по ковру, за час-другой добегая до Зайково, то теперь то же самое время требовалось, чтобы собрать радужные сгустки в лужицу поперечником с аршин. Бегать приходилось по земле, и теперь у воровки на дорогу уходило в три раза больше времени. Хозяйство Млиницы требовало работы, а помогать Цветанка могла лишь вечерами и ночами, когда солнце пряталось, – огород вскопать, воды натаскать. Разрывалась Цветанка на два дома: днём – со Светланкой, а ночью к жёнушке спешила. Тут впору было вспомнить недобрым словом «благодарность» селян, навесивших ей такую заботу на шею, но воровка не жалела ни о чём.
Подошла пахота, а годной рабочей скотины было мало. С трудом тянули плуг пережившие зиму старые клячи, и все завидовали тем, у кого хоть пара быков уцелела. Оставшаяся у Млиницы корова в плуг не годилась, и Цветанка, подумав, ночами впрягалась сама, а супруга уже не боялась белой волчицы и гладила её серебрившуюся под луной шерсть, хоть и по-прежнему не могла спать рядом с нею. За седмицу одолели они принадлежавший семье женщины надел, а потом потихоньку засеяли. Дождики выпадали в самый раз, а солнышко пригревало – доброму урожаю родиться.
– Заинька мой родной, ненаглядный, – шептала Млиница, запуская пальцы в золотые вихры Цветанки. – Присохло к тебе сердце моё, не могу без тебя, но мёртвые всё снятся мне. Стоят они, бледные, строгие, с укором глядят... Будто корят меня за что. Не хотят, чтоб жила я без них счастливо... Пуще всех муженёк мой хмурится, а детушки к себе зовут.
– Вздор всё это, лапушка, – успокаивала Цветанка. – Это всё ты напридумывала себе. Родные нам счастья желают.
– Одна я, как перст, – поникнув плакучей ивой, вздыхала женщина. – За тебя лишь и цепляюсь, как за соломинку, но толку-то от жизни такой? Ни к чему стало мне землю топтать и хлеб жевать.
Ледяной тяжестью ложились такие разговоры на сердце воровки-оборотня, надрывно звенела жалобной стрункой боль за Млиницу. Всеми силами пыталась Цветанка найти для неё утраченный смысл существования, дарила ласку, зацеловывала так, как не целовала ни Нежану, ни Дарёну, ни других девиц, кои когда-либо повстречались ей на пути. Однако всё сильнее та тосковала, а однажды воровка не застала её дома. Печь – холодная, скотине и птице корму не задано, даже посуда оставлена немытой... Гончим псом бросилась Цветанка на поиски, бежала по следу волчицей, но попала под ливень, который смыл еле теплившийся знакомый запах. Однако она продолжала идти по иному чутью, присущему лишь оборотням – закрывала глаза и вслушивалась в пустоту. Там, где проходила Млиница, висел жалобный и еле слышный, призрачный звон её голоса. Сырой свежестью дышал лес, падали капли с мокрой травы и листьев, царапался лесной малинник, а Цветанка, измазавшись в грязи, всё бежала. И наконец настигла беглянку...
Млиница лежала под корнями старого дуба, вся вымокшая, с горячим, как уголь, лбом, и бредила.
– Ладушка моя, куда ж ты подалась, – горько качала головой Цветанка, касаясь пальцами осунувшегося лица с ввалившимися глазницами.
Не отвечала Млиница, только бормотала что-то невнятное, и щемящим эхом срывались с её губ имена ушедших. Цветанка подняла бедняжку на руки и к утру уже переступала с нею порог лесного домика. Опустив женщину на лавку, она сама осела без сил на пол.
– Ведь вроде оттаивать, оживать начала, – вздыхала она, пока Невзора расстилала постель для больной. – Ан нет, видать, не отпустила её тоска горючая...
В глазах женщины-оборотня темнела дремуче-лесная задумчивость.
– На тебя саму уж смотреть страшно, – молвила она. – Про сон и еду забываешь, отощала. Она мучается – и ты с нею.
Днём, как обычно, пришла Дивна – с гостинцами и новыми рубашками для Светланки. Увидев мечущуюся в бреду Млиницу, она нахмурилась и озабоченно склонилась над нею.
– Кто сия несчастная?
– Млиницей её звать, из Зайково она, – объяснила Цветанка. – У неё навии всю семью погубили. От тоски, видать, хворь её.
Дивна присела у постели, положила руки на восково-жёлтый лоб женщины и закрыла глаза. Цветанке почудилось, словно с кончиков её пальцев начали стекать золотые огоньки-букашки. Вскоре веки Млиницы затрепетали и открылись, и в них проступило ясное сознание.
– Влила я в тебя живительную силу Лалады, – сказала ей Дивна. – Телесная хворь твоя отступила, но душу тебе лечить придётся ещё долго. Лучше всего для тебя будет оторваться от мест, где всё напоминает о твоём горе, и пожить у нас, на целительной Белогорской земле.
– А как же я Заиньку своего оставлю? – встрепенулась Млиница, потянувшись к Цветанке.
– Твоё здравие – важнее, – ответила та, гладя её влажный от испарины лоб с прилипшими прядками, в которых блестели первые седые волоски.
– Ничего, я дам тебе такое колечко, которое будет переносить тебя к твоему Заиньке, когда ты захочешь, – улыбнулась Дивна.
Через две седмицы она принесла для Млиницы кольцо. Женщина с улыбкой любовалась светлым яхонтом, горевшим чистой синей слезой, а Цветанка ей шепнула:
– Поживи в Белых горах, там тебе будет хорошо. И ежели ты встретишь там кого и полюбишь, я буду не в обиде – только порадуюсь за тебя. Тяжко быть вместе человеку и оборотню: как день и ночь, расходятся они.
– Нет, Заинька, как только мне полегчает, я к тебе вернусь, – с жаром пообещала та.
Спервоначалу Млиница и правда бывала у них часто, плакала, грустила, обнимала Цветанку с жаром и тоской. Впрочем, взгляд её светлел день ото дня – так солнце проглядывает сквозь тучи после грозы, озаряя алмазным блеском чисто умытую зелень и отражаясь в лужах. Скотину раздали по соседям, а огорода, в который они вдвоём вложили столько сил, Цветанке было жаль, и уже не в тягость стало ей полоть там сорняки и поливать грядки: её влёк туда тёплый, грустноватый зов. Широкими лопухами раскинулись капустные листья, весело зеленела прямая и сочная, терпко пахнущая морковная ботва, наливались пупырчатые огурчики. Не меньше двух раз в седмицу воровка бегала в Зайково вечерами, чтоб ухаживать за посаженным: ей хотелось вырастить свои овощи для Светланки, чтоб меньше нуждаться в дарах Дивны. Млиница тоже скучала по родной земле – заглядывала во двор, бродила между грядками, но стоило ей войти в дом, как с лица её сбегал румянец, а в глазах расплёскивалась тоскливая тьма.
– Не смогу я тут больше жить, – смахивала она слезинку. – Сердце кровит, у раны в душе края расходятся...
В первый год они вместе убрали жито, и Цветанка гордилась хлебом, выпеченным из взращённой ими ржи и пшеницы, но на следующую весну с пашней возиться не стала. Млиница так вросла душой в Белые горы, что уже не хотела возвращаться, а на третий год сказала, что её позвала в жёны вдовая женщина-кошка из высокогорного села.
– Отпусти меня, Заинька, – ласково заглядывая Цветанке в глаза и водя пальцем по её плечу, попросила она. – Я твоего добра и любви вовек не забуду, и вас со Светланкой навещать стану всё так же, но пора мне дом свой обрести. Тепло и светло мне в Белых горах, а на душе ясно и звонко, как в сосновом бору в летний полдень.
– Ступай, – улыбнулась Цветанка, целуя её в глаза. – Глядя на то, как ты расцветаешь, и я радуюсь.
Через год Млиница родила от своей белогорской супруги дочку, а воровка просыпалась каждый день только ради того, чтобы ощутить тепло объятий маленькой Светланки и заглянуть в её ясные и улыбчивые, как летнее солнышко, глазки. Смолко теперь играл в догонялки с сестрицей Лютой, и можно было не опасаться того, что он в пылу веселья куснёт её за ухо или царапнет: в золотоволосой и синеглазой девчушке текла навья кровь.
* * *
Цветанка шагала по лесной тропинке, на ходу нагибаясь: в руке у неё алел пучок спелой земляники, сорванной вместе со стебельками. Солнечные зайчики ласково гладили её по плечам, ветерок обдувал коротко выстриженный затылок и ерошил золотую шапочку волос на макушке.
Глаза не болели, не слезились от солнца, не тянуло зажмуриться: дневное зрение вернулось мягко, как неприметное, повседневное чудо, словно и не были они с Невзорой Марушиными псами никогда. Как возвращаются весной птицы, так и способность радоваться солнцу однажды прилетела и села на ресницы отсветом летних радуг.
– У дневных псов с навиями связь прочная, – объяснила Светланка несколько лет назад. – Как иной раз у близнецов бывает: ушибётся один, а у второго – тоже синяк... Ночные псы в сумраке жили – вот и у вас глаза света яркого не переносили. Значит, большие перемены у собратьев ваших в жизни настали...
Мудрой Светланка стала – даром что всего пятнадцать лет девке. Настоящей лесной кудесницей ходила ныне она под зелёным шатром веток, птиц и зверей понимала, о чём-то с ними пересвистывалась, переговаривалась... А Цветанка окунулась в дневную жизнь, как в бочку с золотым, пьяным мёдом. Повлекло её в город – на девичью красу поглядеть, по старой памяти кошелёк подрезать. Уж не один листопад засыпал прошлое, да всё вспоминалось ей о былых временах, и сердце тепло ёкало, когда ясноокая красавица со свежими, улыбчивыми губами на неё взгляд бросала.
Маленькая собачка – до старости щенок, так и Цветанка: в человеческом обличье она была тонкая, по-мальчишески сухая, и только цепкий, хваткий грустновато-пристальный взгляд порой выдавал годы и опыт. Несколько девиц, не затронув глубин сердца, проскользнули походя в её жизни, редкими свиданиями теша воровку-оборотня, да нависало унылой тучей понимание: годы идут, а девицы – всё те же, не меняются. Неужто, перешагнув тридцатилетний рубеж и разменяв четвёртый десяток, начала Цветанка остывать? Неужели приелась ей женская краса, которая так пьянила её прежде, окуная в пучину сладкой дрожи? Этак скоро она послеобеденный сон высшей радостью считать будет...
Живо было сердце – стучало, гнало кровь. Повстречала Цветанка в Нижнем Волчке на торге бабёнку пригожую: бровь соболем, уста – вишенки, одета будто княжна, а взгляд – тоскливый, голодный... Уезжал муж-купец по торговым делам часто, оставлял молодую супругу надолго в одиночестве, а Забаве дома ох как скучно! Песенками, прибаутками, сказочками, прогулками – подобралась Цветанка к Забавушке, а там и до поцелуя недалеко. Ночным татем в оконце забралась воровка к красавице в спаленку и наставила рога купцу-путешественнику. Так тешились они, покуда муж не вернулся из дальней поездки, и пришлось Цветанке среди ночи выпрыгивать в то же самое оконце, в какое зазнобушка её впускала. Звериная прыть сослужила ей добрую службу – удалось воровке уйти с целой шкурой, да вот только о сладких встречах с жадной на любовь купчихой теперь пришлось надолго забыть.
Вместе с дневным зрением пришла и новая возможность прятать ночью когти. Повадилась Цветанка, прикидываясь уличным скоморохом, подбираться к скучающим купеческим жёнам. У юных девок не было ничего ни за душой, ни в сердце, в голове же – ветер один, а зрелые бабёнки и накормят, и напоят, и словцом ласковым да умным утешат, а уж в постели!.. Поняла Цветанка: девка – клюква-ягода кислая, а женщина постарше – малина сладкая, хмельная. Конечно, не ко всем подряд она подкатывала, а выбирала помоложе, покрасивее, но самое главное – чтоб муж в отъезде был. С каждого такого «загула» воровка возвращалась не с пустыми руками: и плюшек-ватрушек целый мешок, и утварь кухонную, и подарки для Светланки приносила. Дома она предпочитала не откровенничать о том, где пропадает, называя сии отлучки «промыслом».
А потом и пышнотелые купчихи прискучили ей: то ли влилась в кровь расхолаживающая ленца, то ли сердце устало от шелухи мимолётных встреч. Всё больше тянуло её в лес, к умеющим внимательно слушать старым деревьям, к светлым лужайкам, полным душистой земляники, к звонкоголосым ручьям, к мудрым елям-сказочницам. Шелестели истрёпанные страницы памяти – не вырвешь, не сожжёшь; вставали порой дорогие образы перед глазами – Дарёны, Нежаны, Берёзки, и быстрой стрелой пронзала душу тоска. А дома подрастала и хозяйничала Светланка – умница и красавица, бесценное, родное сокровище. Только улыбка её тёплых колдовских очей и ставила заблудившееся сердце Цветанки на место, только рядом с ней воровка понимала: дом там, где она. Они могли бы поселиться в лесном шалаше, в медвежьей берлоге – любое место, где сиял животворный, близкий и нужный свет дорогих глаз, для Цветанки стало бы наилучшим пристанищем.
Шагая по тропинке и вдыхая летний, щемящий дух земляники, она думала: неужели, чтобы понять это, ей потребовалось столько лет и столько пустых, мелких связей, тешащих лишь тело, но не душу? Лишь помотавшись по чужим краям, начинаешь ценить свою родную землю...
Звон голосов заставил её насторожиться и притаиться за толстым стволом. Один из них она узнала, и сердце нежно ёкнуло, но Светланка была не одна, и воровка нахмурилась.
– И ты правда в один миг можешь набрать целое лукошко ягод?
– Легко!
У поваленного через ручей дерева Светланка разговаривала с Ольхой – младшей дочерью Дивны. В свои семнадцать лет молодая кошка выглядела уже совсем взрослой – и ростом, и статью, и упругой, свежей силой: красивые длинные ноги быстро бегали, стройный стан гнулся лозой, а развитые плечи говорили о выносливости. Только сияющее юностью гладкое лицо и дурашливый, озорной блеск широко распахнутых навстречу миру глаз и выдавал её отчаянную, смешную желторотость. Короткая рубашка с богатой вышивкой весело белела под уютной, зелёной лесной сенью, алый кушак с золотыми кистями виднелся издали ярким, приметным пятном, а упругие, выпуклые икры юной белогорянки облегали чёрные сапоги, расшитые серебром и жемчугом.
– Смотри!
Светланка свернула лист лопуха, присела на корточки и зашептала что-то, ворожа пальцами, и к ней отовсюду полетели спелые ягодки. Они сами запрыгивали из шуршащей травы прямо в кулёк, а лес наполнился загадочным прохладным шёпотом; не успела Цветанка и глазом моргнуть, как от собранного ею пучка остались только стебельки.
– Ты настоящая кудесница! – восхищённо воскликнула Ольха.
Светланка поднялась на ноги и вручила ей полный кулёк земляники. Солнечные зайчики собрались золотым венком на её голове, спускавшуюся ниже пояса тёмную косу оплетали розовые колокольчики живого цветущего вьюнка, а вместо серёжек в ушах зеленели шишки дикого хмеля. Тихую, кроткую прелесть своего личика, равно как и вишнёво-карий оттенок глубоких тёмных очей она унаследовала от Нежаны, и юная кошка пожирала её таким влюблённо-пьяным взглядом, что Цветанка поморщилась. Тёмная туча ревности накрыла сердце, заставив померкнуть светлый, безмятежный денёк.
– А хочешь, я тебя через ручей перенесу? – Руки Ольхи обвились вокруг тонкого девичьего стана.
– Будет тебе, у меня самой ноги есть, – отшутилась Светланка.
Но её мнения никто не спрашивал – не успела она и ойкнуть, как была подхвачена в молодые, но уже сильные объятия белогорской жительницы. Лес огласился сверкающим эхом бубенцово-нежного смеха, а Цветанка за деревом еле сдерживала зубами рык. Перебежав ручей по бревну, кошка поставила Светланку наземь.
– Всё шалости у тебя на уме, – слегка ударив Ольху ладонью по плечу, сказала девушка.
Ноздри кошки между тем чутко вздрогнули, брови нахмурились.
– Марушиным псом пахнет, – насторожилась она.
– Ой, это, наверно, кто-то из моих, – сразу посерьёзнела Светланка. – Всё, мне домой пора – пирожки печь к обеду надобно. Дай-ка лукошко моё...
Звонко чмокнув подругу детства в щёку, она ускользнула лесным призраком – только кусты качнулись, уронив росу. Ольха вздохнула, проводив её полным нежной тоски взором, а Цветанка шагнула из-за дерева и сказала:
– Госпожа Дивна не велит тебе к Марушиным псам ходить. Почто матушку не слушаешься?
Её голос грозным, хрипловатым эхом отдался в чистой, храмовой тишине светлого леса. Юная кошка не испугалась, хоть и стояла перед воровкой безоружная.
– Я не к вам хожу, а к Светланке, – ответила она, сияя в солнечном луче золотисто-русой копной крупных, дерзко-пружинистых кудрей. – Да и Марушины псы без хмари уж не те стали, что прежде, во времена моей матушки. Я вас не боюсь, и враждовать с вами у меня нет причины.
– А всё ж ступай-ка ты восвояси, дитя, пока тебя дома не хватились, – бесшумной тенью скользя меж стволов, молвила Цветанка.
Со смутной тяжестью на сердце она побрела дальше по знакомой тропке к домику. Могла ли детская дружба перерасти в нечто большее? Маленькие детки – маленькие бедки, но со временем растут те и другие. Подросла и Ольха, а вместе с нею – и её чувства к Светланке. До вступления в брачный возраст ей оставалось прожить ещё столько же, сколько она уже прожила, но какой закон удержит юное, голодное сердце от безрассудств? С такими думами подошла Цветанка к лесному домику.
Невзора на крылечке кроила очередные чуни из оленьей кожи. Хорошо наловчилась она шить эту лёгкую и мягкую обувку, а дочь Люта украшала её яркой вышивкой, ремешками и кисточками; за месяц они могли изготовить до двадцати пар, а Цветанка время от времени сбывала их в городе, меняя на съестное либо ткани и утварь. Делали мать с дочерью как лёгкие, летние чуни, так и утеплённые, с меховым нутром. Не отрываясь от работы, женщина-оборотень кивнула Цветанке.
– Что-то ты нынче пустая, – заметила она с усмешкой.
– Не задался промысел, – кратко буркнула в ответ воровка.
Люта корпела под соломенным навесом над украшением уже готовой пары чуней – вышивала лиственный узор белыми и красными нитями. Золотое руно её волос, схваченное в нескольких местах кожаными завязками с бусинками, кончиком спускалось ниже сиденья деревянного чурбака.
А в домике пахло печным теплом и зрелым тестом. Светланка в перемазанном мукой переднике раскатывала на столе лепёшечки и щедро раскладывала начинку – свежесобранную землянику. Тесто слушалось тонких пальцев юной кудесницы, ложась изящными защипами-косичками, и получившиеся пирожки Светланка укладывала на подмасленный противень. Сдобным колобком прокатилась и упала в душу Цветанки её улыбка.
– Скоро пироги будут, – сказала она, проворно защипывая края теста. – Ой, вкусные, ой, душистые! Ягодки свежие, только-только собранные...
– Видала я, как ты собираешь, – без улыбки проговорила Цветанка, опускаясь на лавку у стола. – Зачастила к тебе молодая кошка. Что у тебя с нею?
Смешливыми искорками заблестели глаза девушки, на щеках вспрыгнули милые ямочки – точь-в-точь как у матушки Нежаны.
– Что за вопросы, Цветик? Ну что у меня с нею может быть?
– Ну... Люба она тебе? – нахмурилась Цветанка.
Живой вьюнок, питающийся волшебной силой, розовел в косе Светланки, словно утренняя заря. Эти ямочки на щеках хотелось ущипнуть и расцеловать, но воровка, снедаемая ноющей ломотой в сердце, сдвигала брови.
– Ольху я с детства люблю, – просто и спокойно молвила девушка. – Как сестрицу. Вот как Люту со Смолко – так и её.
– Ну-ну, – недоверчиво щурясь, промычала Цветанка. – А ты видала, какими глазами она на тебя глядит? Отнюдь не сестринскими. Смотри, девица... Не позволяй лишнего, а то и до беды этак недалече.
Лёгкий вздох летним ветерком сорвался со свежих уст Светланки. Закатив очи к потолку, она покачала головою.
– Да я о том и не помышляю, Цветик. Иная у меня доля, иная тропка в жизни.
Совсем не девичьим знанием веяло от её слов, а в очах словно тёмная лесная чащоба разверзалась, и зябко становилось Цветанке, тоскливо. Птицей-совой умела оборачиваться молодая волшебница, рыбой могла плыть по рекам, зверушкой неприметной по веткам скакать... Жила в её пальцах светлая сила, какой не видали люди. Не удержать такую пташку около себя, не заточить за пяльцами в светёлке да у очага кухонного не приковать. Не дому принадлежала Светланка, а всему лесу и земле, солнышку да облакам поднебесным.
Скоро поспели пироги, а к ним и Смолко из леса пришёл. И не один: шла с ним об руку девушка, одетая в юбочку из белых заячьих шкурок и такую же короткую душегрейку, не прикрывавшую голого живота. На груди у неё висело ожерелье из перламутровых ракушек, а голову украшал убор из тетеревиных перьев с пуховыми заячьими хвостиками по вискам. Небрежно сплетённые в толстую косу волосы цвета белёного льна были перевиты тонким кожаным ремешком с алыми подвесками-бусинами. Стройные, но сильные ноги девицы облегали мягкие сапожки из оленьей кожи, с отворотами, вперехлёст обвитые ремешками. Светло-серые, прозрачные глаза блестели жемчугом, а уголки пухлого и яркого, чувственного рта приподнялись в учтивой улыбке, когда молодые оборотни поклонились Невзоре.
– Матушка, принимай невестку... Это Свемега, хочу её женой сделать.
Совсем взрослым стал Смолко – в росте догнал и обогнал мать, раздался в плечах, а передние пряди чёрной гривы заплетал в косички и связывал сзади. В человеческом облике он носил кожаные портки и чуни с голенными обвязками, а могутное, мускулистое туловище ничем не прикрывал. Хотя он был всего на пару вёсен старше Светланки, но смотрелся уже почти зрелым мужчиной, особенно со стороны широкой, сильной спины.
– Откуда невесту взял? – кратко осведомилась Невзора.
– С Кукушкиных болот, матушка, – ответил сын.
Цветанка не так уж и врала, когда в войну рассказывала навиям в городе о многочисленном семействе Марушиных псов, проживавшем у этих болот. Там и вправду жила большая стая, возглавляемая старой волчицей. От лесного домика до тех мест было далече – с добрую сотню вёрст.
– И где думаете жить молодой семьёй? В Стаю пойдёшь или с нами останешься? – Невзора разломила пирожок, половинку дала будущей невестке.
– Я так думаю, матушка: останемся со Свемегой тут, – сказал Смолко, поглядывая на избранницу с молодой, хмельной негой. – Родятся у нас детки, а там, глядишь, вскоре и Люта соберётся... Бывал я в Стае – есть там хорошие парни. Думаю, подыщет там себе сестрица жениха достойного. Его тоже к себе возьмём – опять семья детками пополнится. Вот так у нас и своя стая будет, а ты, матушка, вожаком станешь.
– А что невеста думает? С нами жить согласна? – Невзора бросила пытливый взгляд из-под нависших бровей на девушку.
Светловолосая Свемега раздвинула малиновые губы в улыбке, приоткрывая белые, остренькие клыки.
– Согласна я, матушка. Люб мне Смолко, я с ним хоть на краю света жить стала бы.
– Ну, тогда выкуп собирать надобно, – молвила женщина-оборотень. – Таков обычай.
Выкуп надлежало отдать мясом, звериными шкурами либо прочим ценным добром, какое семья невесты пожелает получить. Дабы не идти в гости с пустыми руками, Смолко с Невзорой отправились на охоту, а невеста осталась дома. Заметив чуни, которые Люта вышивала, она сказала:
– Я тоже такие делать умею. Давай, помогать стану.
– Отчего ж не помочь, давай, – подумав, согласилась та. – Матушка несколько пар сшила, они своей очереди на украшение ждут. Бери иглу и нитки да садись.
Девушки вместе уселись под навесом и принялись за работу, а Светланка взялась за своё дело. Устроившись у оконца, она вязала крючком кружевные ожерелья, вплетая в узор бусинки из кусочков янтаря.
– Я с вами в гости на Кукушкины болота пойду, – пояснила она. – У меня свой подарочек. Семья Свемеги довольна останется.
К ночи Невзора со Смолко вернулись – уморившиеся, но с добычей. Матёрый кабан, размером почти со взрослого Марушиного пса, был привязан к длинной жерди за ноги, клыки белели изогнутыми саблями. Как такого сто вёрст тащить?
Развернула Светланка на траве ковёр, из льна да волокон крапивы тканый. Раскинулось серо-зеленоватое полотнище, с виду тонкое, на ощупь – колюче-шероховатое, а крылась в нём чудесная подъёмная сила. Свернула Светланка в узелок свои подарки, пригласила:
– Садитесь все на ковёр и добычу свою кладите. Отнесёт он нас на Кукушкины болота – глазом не успеем моргнуть.
Кабанью тушу уложили на солому, чтоб полотнище кровью не запятнать. Места ещё довольно осталось, и все разместились сидя, а Светланка встала у переднего края. Свемега боязливо жалась к Смолко, ждала чуда с почти детским восторгом, а Невзора с Цветанкой, уже пару раз летавшие на чудесном ковре, сидели спокойно. Вот затрепетали края полотнища, словно ветром подхваченные, и оторвался ковёр от травы. Ощутив подъём, Свемега вскрикнула, и Светланка обернулась:
– Не робей, сестрица.
Зашелестел лес, приветствуя волшебство юной колдуньи. Реяли на ветру зелёные складки платья Светланки, взметнулись чёрные космы Смолко и Невзоры, а древесные стволы скользили мимо, словно прыгая им за спину: будто не ковёр нёс их вместе с тушей, а лес мчался. Чтоб не вилять меж деревьев, подняла Светланка полотнище над их макушками, и внизу замелькало зелёное море. Ширь небес сама рвалась в объятия, ветер с залихватским свистом облизывал прохладой виски, и незаметно глотал полёт версту за верстой. По солнцу – и часа не прошло, а ковёр-самолёт мягко опустился на заросшую кукушкиным льном полянку.
Кукушкины болота – прохладные, богатые клюквой края. Обильно росли здесь мхи, а за сосновыми и берёзовыми стволами ютилась чёрная мгла. Блестели в бархатном покрове тины и ряски водяные оконца, отражая в себе лес, как в зеркале. «Ко-ак, ко-а-ак», – скрипуче разносилось в округе. Жутковатое, колдовское место.
На сухой рёлке[34] среди старых сосен раскинулось селение. Состояло оно из шатров, покрытых оленьими шкурами и войлоком, меж которыми спокойно, неторопливо расхаживали жители и бегали их детишки. Оборотни-мужчины в человеческом облике носили кожаные штаны, а туловище оставляли неприкрытым, женщины покрывали тела шкурками, а особые умелицы-щеголихи сооружали себе наряды из птичьих перьев. К гостям сразу подбежала кучка любознательных ребят, обступив кабанью тушу; мужчины поглядывали на чужаков настороженно-враждебно, женщины молча прятали глаза.
– Свемега! Что за гости с тобою?
К ним приблизился светловолосый оборотень, приземистый, с бочкообразной широкой грудью, плоским лицом и серыми, хитровато прищуренными глазами.
– Отец, это родные моего жениха, Смолко, – ответила девушка.
Оборотень поклонился Светланке.
– Здрава будь, кудесница.
Похоже, её здесь знали и уважали. Вскоре подошла мать и братья – все светлой масти, кто с серыми глазами, кто с грязновато-зелёными. Мать куталась в накидку из бурых совиных перьев, у отца на груди висели бусы из звериных клыков. Познакомились, и гостей пригласили в шатёр. Пол в жилище был устлан шкурами, и только посередине оставался кусочек непокрытой земли, на которой располагался очаг. Вдоль стенок стояли деревянные лежанки и сиденья, сделанные без единого гвоздя и покрытые сплетёнными из соломы ковриками. Свет проникал сквозь дымовое отверстие и откинутый полог.
– Значит, наша дочь выбрала себе в мужья молочного брата лесной кудесницы, – проговорила мать, когда все расселись вокруг чёрного, потухшего очага, обложенного камнями. – Для нас сие лестно. Много добра кудесница сделала и лесу, и нашему народу.
Светлые косы падали на зрелую, пышную грудь женщины, прикрытую душегреей из шкурок. Сразу становилось ясно, в кого Свемега уродилась такой красавицей: большие, ясные глаза, прозрачные, как весенний ледок, ещё не утратили своего молодого блеска, а свежести и наливной яркости губ могла позавидовать юная девица. Впрочем, рот матери был подкрашен ягодным соком. Звали её Свилгой. Отец носил имя Свегур; похоже, в Стае все имена начинались на «Св-», подумалось воровке.
Младший брат Свемеги притащил в выдолбленной из соснового чурбака колоде какое-то красноватое питьё, и мать семейства разлила его ковшиком в берестяные чарки. Глотнув, Цветанка ощутила ягодную основу, горечь кореньев и отдалённый солоновато-железный привкус крови. Кажется, питьё было сдобрено диким мёдом.
– Пьём за здравие наших будущих родичей, – сказал отец.
Вскоре в голове у Цветанки зазвенело, будто она от души надулась браги. Лес заухал филином, стенки шатра зашатались, а перед глазами плыли ухмыляющиеся лица оборотней. Покачивались подвешенные к жердям деревянные птицы, растопырив резные крылья, словно живые...
– Повалень-корень это, – пояснил один из братьев, подмигивая. – Выпьешь чарку – на сердце посветлеет. Выпьешь две – песня из горла запросится. А коли целый ковш в себя вольёшь – дурманом с ног повалит. Оттого и «повалень».
Выпив по несколько глотков зелья, все заметно повеселели и подобрели. Молодые объявили о своём решении поселиться в лесном домике; родители выслушали задумчиво, не возражая.
– Выкуп – сорок оленьих шкур, – объявила мать цену. – Как раз столько, сколько ушло бы на просторный шатёр для семьи. Кому-нибудь из братьев сгодится, коли жениться надумают.
– Ладно, – согласилась Невзора. – Сорок так сорок. Добудем.
– На том и сойдёмся, – кивнула Свилга. – Как весь выкуп принесёте – так и забирайте дочь.
– А у меня для вас подарок, – прозвенел лесной малиновкой голос Светланки.
Из узелка появились плетёные ожерелья – по одному на каждого члена семейства и ещё один, дополнительный.
– В ожерелья сии вложена сила леса, – сказала девушка. – Она сбережёт вас от ран и недугов, придаст быстроту ногам, наполнит душу светом.
Оборотни разглядывали подношение, примеряли. Тепло мерцала застывшая сосновая смола, а нитяной узор не мялся, не путался, точно его какая-то твёрдая основа удерживала.
– А это – кому? – Свегур кивнул на оставшееся ожерелье.
– Это – для Бабушки, – сказала Светланка.
Вождя стаи, старую волчицу Свумару, по имени уже не кликали, звали просто Бабушкой. Никто не ведал, сколько ей лет; воспитала она уже не одно поколение псов, и к слову её прислушивались все, даже пожилые и опытные. Суд вершила Бабушка, споры разрешала она же, а молодые матери шли к ней за советом.
– Это правильно, Бабушку в первую голову уважить надобно, – одобрительно кивнула Свилга.
Глава Стаи жила в большом шатре в окружении детей, внуков и правнуков. Младшие служили ей, всё подносили и подавали; сама она уж почти не охотилась, а с каждой добычи ей все несли лучший кусок. Посреди шатра в котле булькало пахучее варево, и молодая женщина-оборотень в головной повязке с пёстрыми утиными перьями подбрасывала туда мелко порубленные коренья. У стен на лежанках отдыхали старшие псы, молодёжь крутилась снаружи около шатра – кто в людском облике, кто в волчьем. Сама Бабушка возлежала на мягком ложе, опираясь на набитые сухим мхом подушки; пепельные пряди падали ей на плечи, схваченные через лоб повязкой с множеством бусин и белоснежных гусиных перьев. Только седина и нездешний, будто устремлённый в иные пространства взор глубоко посаженных бледно-голубых глаз выдавали её возраст, а телом она была ещё вполне крепка. Стройностью сильных, упругих голеней она не уступала молодым соплеменницам, не успели её мышцы одрябнуть, а кожа – обвиснуть старческими складками. В годы далёкой юности, должно быть, она была весьма пригожей, но ныне крупный орлиный нос, тяжёлые брови и суровые складки возле широкого рта придавали её скуластому лицу некоторую мужеподобность.
Гости остановились близ входа, а Свилга с поклоном подошла к Бабушке и обратилась к ней с учтивой речью. Самоуглублённый и отстранённый взор той ожил, брови задвигались. Она пошевелилась на своём ложе – выпрямилась и облокотилась на другую руку. Свилга сделала гостям знак подойти.
– Здравствуй, Бабушка, – поприветствовала волчицу Невзора.
– Садитесь, – разрешила та, махнув когтистой рукой.
Её голос прозвучал гулко, как раскат отдалённого грома. Цепким взором Бабушка скользнула по Цветанке, бегло оценила жениха, а Светланке кивнула.
– Здрава будь, лесная кудесница. Рада видеть тебя.
Та вручила ей свой подарок. Бабушка долго держала его в руках, разглядывала с любопытством, и в жёстких складках у её рта обозначилась улыбка.
– Благодарю тебя, дитя.
Поговорили о свадьбе, о выкупе, о том, что Свемега собирается жить с мужем вне Стаи.
– Близко к людям вы живёте, – покачала головой Бабушка. – Не сказала бы, что основывать новую Стаю у них под боком – слишком разумно, но... Дело ваше.
Все выпили ещё отвара повалень-корня, после чего Свегур с сыновьями принялся свежевать кабана. Мясо лишь совсем чуть-чуть обжаривали на углях и ели почти сырым, с запахом дымка, посыпая белыми волоконцами измельчённого дикого хрена. К трапезе позвали соседей, и те, принимая угощение, желали молодым согласия и мира, а также рождения здоровых и крепких волчат.
Цветанка ранее старалась обходить земли Стаи стороной, и этот совместный пир был ей в диковинку. В душе она сама всё-таки больше тянулась к людям, но и древний, суровый уклад жизни лесных сородичей не показался ей чем-то диким и необузданным – тем, от чего следовало бежать. Под сердцем шевельнулась разбуженным зверем горечь: вряд ли она смогла бы влиться в Стаю, но и среди людей ей уже жизни не было.
Домой они снова летели на чудо-ковре – под мерцающим куполом ночного неба. Уже не спешили, и ветер не выл грозно и пронзительно, а лишь мягко обнимал, шевеля волосы и холодя грудь. Свемега осталась с родителями: согласно уговору, совместную жизнь им со Смолко предстояло начать после полной уплаты выкупа.
– Ещё годок-другой – и Люте тоже надо будет искать жениха, – вслух размышляла Невзора, то глядя на звёзды, то рассеянно созерцая тёмный лесной простор, раскинувшийся под ними.
– Пригожих ребят в Стае много – авось, понравится ей кто-нибудь, – добавил Смолко.
Всё лето им приходилось питаться почти исключительно олениной: Смолко усердно добывал шкуры для выкупа. Умелым охотником уже стал юноша, впитавший науку матери и вскормленный самим лесом. Забредал он и в леса дальние, нехоженые, безымянные – в двадцати днях пути от Кукушкиных болот, и там кроме оленей промышлял ценную пушнину – бобра, соболя, куницу, чернобурку. Туда и нога человеческая ещё не ступала, много встречалось коварных болот и зыбунов, но зверья и птицы – непуганые богатства. Пушных зверьков Смолко сбивал тупой стрелой, чтоб не повредить шкурку, а на оленей бросался в волчьем облике и душил за горло.
Ягодным туеском рассыпались летние деньки, медовыми лучами грело солнышко землю, пропитывало тёплым золотом, нежило, манило в рост всё живое. Много земляники, черники, лесной малины, вишни и смородины насушила впрок Светланка: будет с чем зимой пироги печь и взвары делать. В прохладном, дождливом зареве пошла грибов тьма – их тоже заготавливала запасливая, как белочка, лесная кудесница. Пушнину выменивали в городе на соль и закладывали в кадушки под гнёт лисички, белые, подберёзовики, грузди, сыроежки... Всем ведала Светланка, всего в их маленьком хозяйстве было вдосталь.
К первым дням осени добыл Смолко нужное количество шкур и уплатил выкуп – сыграли свадьбу. Праздновали всей Стаей, и довелось Цветанке услышать на пиру диковинные лесные песни сородичей. Мужчины тянули горлом низкое, скрипучее «о-о-у-у», а женщины и девицы ладным хором под это жутковато-гортанное сопровождение выпевали молодожёнам заговоры на добрую семейную жизнь, на добычу, на детушек. Пристукивали по колодам, стрекотали трещотками и кружились около большого костра в хороводе, а ночь глядела из леса совиными глазами. Казалось, это не тени на земле скользили, а сама тьма тянула пальцы к огню, стараясь пощекотать лесных жителей за пятки. Свемега, в венке из поздних осенних цветов и в многорядных рябиновых бусах, не сводила счастливого взора со своего избранника, а тот щеголял пышным убором из перьев и узорами на лице и груди, нарисованными белой глиной и ягодным соком.
В лесном домике стало на одного обитателя больше – в тесноте, да не в обиде. Свемега без дела не сидела – помогала шить и украшать чуни на продажу, участвовала в домашних хлопотах. А когда белыми змеями завился первый позёмок, она ощутила признаки того, что скоро придётся плести из ивняка колыбельку. Прикинули, высчитали: пополнение семейства ожидалось в будущем зареве либо в первые дни осени.
Зиму скоротали, пришла весна и махнула щедрым рукавом – пробились навстречу окрепшему солнышку первые цветы: сон-трава в серебряной пушистой «шубке», колокольчатый подснежник, жёлтый весенник, белоцветник с золотыми пятнышками на кончиках лепестков, синеглазый барвинок, лиловые кукушкины слёзы, белая ветреница, душистый скромный ландыш. Любо-дорого стало гулять по лесу, вдыхая напоенный цветочным хмелем ветер, да вот только с кем? Шелохнулось в груди у воровки пробудившееся от зимней спячки сердце, но тут же разлилась по жилам туманная грусть. Притаившись за деревьями, подглядывала она издали за девушками из Зайково; те весёлыми мотыльками порхали по лужайкам и с песнями плели первые весенние венки, а сердечки их стучали в ожидании любви. Не осмеливалась Цветанка выйти им навстречу из леса, любовалась издали.
Серебряным колокольцем звенела в лесу песня кудесницы Светланки, и там, где ступала её ножка, распускались в мгновение ока новые цветы. С тягучей, как медовая нить, тоской кралась следом за нею Цветанка, сама не понимая своих чувств: то слеза едко наворачивалась, скребла под веками, то улыбка трогала уголки её губ. Сев под деревом, она в смятении запустила пальцы в пёстрое, душистое лесное разноцветье.
– Цветик, ты чего тут грустишь? – Родной голос коснулся сердца росяной капелькой, и Светланка в голубом, расшитом золотыми листиками наряде опустилась рядом на траву. – Весна же!
– Сама не знаю, моя радость, – проронила воровка, любуясь солнечным золотом на её ресницах и нежась в ландышевой свежести её близкого дыхания. – Не могу найти, куда себя девать, куда сердце своё непутёвое пристроить.
Пальчик Светланки нежно поиграл с прядями её волос, и – чудо! – из взъерошенной копны показалась, удивлённо раскрываясь, голубая чашечка барвинка. Дуновение – и вся голова воровки-оборотня зацвела, превратившись в живой венок.
– Ты что творишь! – Цветанка затрясла волосами, вычёсывая пальцами незваных гостей, невесть откуда взявшихся. Те падали, белея чудесно мерцающими, чистыми корешками. – На земле цветы выращивай, а на голове моей им разве место?
Светланка, раскатываясь хрустальным смешком, подбирала барвинки и пристраивала их в траву, а те волшебным образом тут же принимались в рост. Невозможно было оставаться во власти угрюмости, когда звуки этого смеха стучались в сердце, щекоча его мотыльковыми крылышками, и Цветанка не смогла удержаться от широкой, во все клыки, улыбки.
– Ну вот, повеселела. Другое дело! – Светланка ткнулась носом ей в щёку, жмурясь ласковым котёнком.
Их лесное уединение нарушил шорох. Цветанка насторожилась, тело подбросила с травы привычная пружинистая готовность. К ним, шатаясь, брёл тощий и взъерошенный Марушин пёс; он еле переставлял заплетающиеся лапы, а из его пасти вырывалось тяжкое, загнанное дыхание. Зверь измученно лёг на траву, и взгляду Цветанки открылась обширная зияющая рана у него на боку.
– Я помогу тебе! – Светланка бросилась к нему прежде, чем Цветанка успела её предостеречь.
Тонкие, подснежниково-белые пальчики легли на багровый раскрытый зев раны и осторожно сомкнули его края. Золотые искорки-букашки забегали, засуетились, сшивая распоротую плоть, точно крошечные портные, и та на глазах срасталась.
– Ну, вот и всё, ты здоров, – сказала Светланка. – Ты, наверно, голоден? Пойдём с нами, я тебе пирогов дам.
Цветанка хотела сказать, что неосмотрительно приглашать в дом кого попало, но порыв сострадания девушки-кудесницы был столь же силён и всеобъемлющ, как дыхание весенней земли, как порыв предгрозового ветра. Изумлённый оборотень сперва сел, а потом, почуяв прибывшие силы, поднялся на все четыре лапы. Он поплёлся за Светланкой, точно приблудный пёс, а Цветанка не могла отделаться от смутно-тревожной тяжести на сердце.
Невзора, трудившаяся на крыльце над новой парой чуней, нахмурилась при виде гостя, а тот, перекинувшись в человека, сказал:
– Не признала меня, сестрица?
Брови женщины-оборотня вздрогнули, а потом ещё пуще насупились.
– Гюрей? Ты ли?
– Я, я, – хмыкнул тот. – Ранен я был, а вот эта чудодейка меня исцелила и на пироги позвала. Что, прогонишь прочь?
– Отчего же, – выпрямляясь и откладывая работу, молвила Невзора. – Заходи, коли зван, братец.
Вскоре гость сидел за столом в её рубашке и жадно уплетал пироги с сушёными грибами. Сколь высока, статна и ладна собою была Невзора, столь же приземист, кривоног и сутул был её брат; набивая полный рот и роняя крошки, он зыркал вокруг себя глубоко посаженными, недобрыми и нелюдимыми очами. Лицо его заросло чёрной волнистой бородой, волосы падали на плечи нечёсаными, немытыми космами, то и дело он ловил на себе блох и чесался.
Невзора, казалось, не слишком обрадовалась родичу. Спросила только:
– Тебя-то как угораздило Марушиным псом стать?
– А твой коготок, сестрица, своё дело сделал, – отвечал тот, протягивая руку за новым пирогом. – Помнишь, как ты пришла домой и мёртвую Ладушку на порог положила?
Брови Невзоры мрачно нависли над потемневшими глазами, в которых горько плеснулась память.
– Как же такое забудешь, – пробормотала она. – Всей семьёй меня гнали. А ты, братушка, вилами в меня тыкал... – Пробежав пальцами по шраму, она скривила губы в невесёлой усмешке. – Не захотел ты поверить, что сестрицу любимую я не убивала. Яростней всех гнал.
– Радуйся, отомстила ты мне, – буркнул Гюрей.
– И тебя выгнали? – Невзора смотрела на брата устало, без тени злорадства.
– Сам ушёл, – кратко ответил он. – Матушка горя не снесла – померла в тот же день. С тех пор скитался, жил бродягой-бирюком.
Отряхнув крошки и поклонившись, Гюрей засобирался уходить, но Светланка принялась добросердечно уговаривать его остаться.
– Это уж как сеструха решит, – сказал тот. – Я в своё время её не пожалел, от неё тоже милосердия не жду.
Брат и сестра сверлили друг друга мрачными взглядами; рядом они смотрелись, как стройная сосна и кривой дуб.
– Нет мести в сердце моём, – проговорила наконец Невзора. – Хоть и тесно у нас, а невестка моя Свемега скоро родит, а всё ж оставайся, коли желаешь. Только пропитание себе будешь добывать сам.
– Не обременю вас, не беспокойся, – блеснул Гюрей колкими искорками в глубине пристально-тёмных зрачков. – Сам прокормлюсь, а спать и в сарае могу, коль в доме тесно. Лишь бы крыша над головой была, чтоб в непогоду схорониться.
Гостеприимная Светланка хотела всё-таки дать брату своей кормилицы место на полатях, но тот отказался: привык жить бирюком. Попросил он только пару клочков соломы на подстилку и улёгся в дровяном сарае. Вскоре его, смертельно усталого, сморил сон.
С этого дня покой отлетел от Цветанки, как вёрткая птаха. Не нравился ей Гюрей, болотным призраком шагнувший внезапно в их семью, мерещилось ей что-то недоброе, угрожающее в нём. Был брат Невзоры замкнут и молчалив, за общий стол редко садился, мог целую седмицу где-то пропадать, а потом явиться домой, чтобы отоспаться в своём сарае, подложив в изголовье полено. Ни у кого ничего не просил – Светланка сама сшила ему новую рубаху и портки, а Невзора изладила чуни – простые, без вышивки. Жил он неслышно, неулыбчиво, и обитатели лесного домика порой могли на несколько дней забыть о нём.
Однажды он вернулся домой потрёпанный и окровавленный. Светланка сразу кинулась лечить его, а Невзора спросила:
– Кто тебя так? С медведем подрался, что ль?
Оказалось – забрёл Гюрей на земли Стаи и охотился там без спроса, вот и проучили его. Без хмари раны у Марушиных псов заживали в разы медленнее, но чудодейственные пальцы Светланки опять исцелили Гюрея мгновенно.
– Чаровница ты, – проронил он, и Цветанка впервые увидела в густых зарослях его бороды что-то похожее на улыбку.
Не понравилось ей, как он посмотрел на Светланку: померещилось ей во взгляде оборотня мужское вожделение. Когда девушка ушла по делам в лес, воровка склонилась к уху Гюрея и шепнула:
– Смотри мне... Тронешь её хоть пальцем – горло перегрызу.
Ничего не ответил тот, но вести себя стал тише прежнего, хотя казалось бы – куда уж смиреннее? Целыми днями от него никто не слышал ни слова, на охоте он к родичам не присоединялся, рыскал где-то один и сам же, в одну морду, съедал добычу. Лишь однажды он приволок домашнего барана – в благодарность сестре и её семейству за предоставленный кров. Однако не обрадовалась Невзора такому угощению, пронзила брата суровым взглядом.
– Ты что, у людей скотину резать повадился? – грозно спросила она.
Гюрей поджал хвост и принялся убеждать, что он, дескать, впервые барашком соблазнился, но враньём от него пахло за версту. Ясно было, что он уже не раз наведывался к людям.
– Не вздумай больше пакостить, – погрозила сестра. – Мы с народом в Зайково в мире живём, друг друга не трогаем, а ты тень на нас бросаешь.
*
Ночь роняла звёздные слёзы, одевшись в прохладный плащ тишины. Бродя по своим излюбленным тропинкам одна, Светланка, тем не менее, одинокой себя никогда не чувствовала: лес дышал жизнью, звенел и открывал свои сокровенные тайны, и читать его знаки было не менее занятно, чем матушкины сказки на волшебной паволоке. У леса была мудрая, древняя душа, соприкосновение с которой несло в себе покой и подпитывало силами.
Наставница Древослава сказала, что сегодня был их последний урок: она научила Светланку всему. «Ты готова», – прошелестел её голос, и сердце Светланки осыпало целым звездопадом искорок грусти.
Ковёр-самолёт нёс её между стволов. Днём полотнище выглядело обычным, а в темноте на нём проступал мерцающий серебристый узор волшбы. Вот и знакомые могилки. Светланка ступила наземь и свернула ковёр, присела на холмик рядом с матушкой, заглянула в мягкий сумрак её глаз.
– Вот и выросла ты, дитя моё. – Прозрачно-лунные пальцы прохладно коснулись волос Светланки. – А мой срок пребывания на земле вышел, пора тебе меня отпустить.
Глубокий синий бархат неба переливался самоцветными россыпями, среди которых ярко и лучисто сияла одна прекрасная Звезда – самая большая, самая ясная и влекущая. Её свет отражался в очах матушки, устремлённых в небесную бездну.
– Это – новый мир, в котором мне предстоит жить, – сказала Нежана. – Он зовёт меня. Ты у меня совсем взрослая, доченька, и более не нуждаешься в моей заботе. Пришла нам пора прощаться.
Печаль коснулась сердца Светланки прохладным крылом, но прописанному на небесных скрижалях она воспрепятствовать не могла. Знание об этом дне тихо жило в её душе задолго до его наступления, и она встретила его с покорностью и смирением.
– Благодарю тебя за всё, матушка, – прошелестел её шёпот, мягко ложась вместе с лесными духами-огоньками на траву. – Пусть тебе живётся в новом мире радостно и покойно.
Её пальцы нащупали ожерелье на шее, с которым она никогда не расставалась. Гладко обточенная бирюза дышала тёплой силой, живая и шепчущая; губы Светланки изогнулись в горчащем изломе улыбки, рывок – и бусины покатились в траву, прыгая голубыми жучками.
– Ты свободна, матушка, – сказала юная кудесница.
Сотканный из лунного света призрак улыбался ей с небесной нежностью. Прозрачные пальцы коснулись щеки, оставив на коже чувство лёгкого дуновения. Ночь растворяла любимые черты, и те плыли, покрываясь рябью, точно отражение на воде. Через несколько мгновений белое облачко растаяло без следа, а Светланка осталась на земле, не сводя затуманенного тёплой слезой взгляда с далёкой Звезды.
– Счастливого тебе пути, матушка, – сорвался с её уст вздох.
Ночной ветерок сушил её щёки, а на соседней могилке сидел дедушка и смотрел на Светланку, улыбаясь в серебряные усы.
– Тебе тоже пора туда? – спросила девушка.
– Нет, у меня душа – земная, – ответил тот. – Привык я здесь, прирос к родным местам. Но и мне надобно сменить жильё. Посох этот тебе ещё понадобится, так что принеси-ка веник – в него и переселюсь.
Светланка бесшумно прокралась в дом, взяла у печки веник и вынесла во двор. Дедушка покряхтел, весь сгорбился и стал ростом не больше названного предмета.
– Домовым тут останусь, – проскрипел он. – Да смотри, веник-то правильно ставь – помелом кверху, а ручкой книзу, чтоб счастье не переводилось.
Так Светланка и сделала, а потом снова вышла навстречу многоглазому взгляду небес. Положила руку на оплетённый вьюнком посох – и тот замерцал, засиял сказочными переливами света. Ей казалось, что он был глубоко вогнан в землю – просто так не выдернуть, но стоило ей немного потянуть, как посох легко вышел. Живые плети вьюнка затвердели и обратились в кружево серебряных завитков.
Ночного леса Светланка не боялась: кого опасаться, когда душа этих мест слита с её собственной? Ни один дикий зверь не разевал на неё пасть, а Марушины псы при встрече всегда приветственно склоняли головы. Шагая, она окидывала всё вокруг внимательным хозяйским взглядом; ствол поваленной старой сосны манил присесть, и она прислонила к нему посох, а сама устроилась рядом. Пушистый лисёнок без страха вспрыгнул на лежачее дерево, и Светланка погладила малыша.
– Чего ночами ходишь-бродишь, красавица? – раздалось вдруг за плечом. – Ночью только звери рыщут, а девицам спать положено.
Её ухо защекотало пахнущее сырым мясом и кровью дыхание, а на плечи опустились тяжёлые когтистые руки Гюрея.
– Мне что день, что ночь – всё едино, дядюшка, – ответила Светланка. – Мне некого бояться в лесу. Лес – мой дом.
– Вон оно что... М-м. – Гюрей понюхал её, защекотав плечо и шею бородой. – С ума ты меня сводишь, кудесница. Как увидел в самый первый раз – обалдел. В сердце будто заноза засела.
Его руки давили ей на плечи всё настойчивее, с недвусмысленным намёком. Прерывистое, похотливое дыхание тепло касалось шеи Светланки, вызывая в ней неприятное, тошнотное чувство.
– Пусти, дядюшка, – попросила она для начала по-хорошему. – Не надо.
– Не могу удержаться! Пьянишь ты меня, девка, крепче мёда хмельного, – рычал ей в ухо Гюрей. – Чудо как хороша... Краше тебя не видал никого! Знать, приворожила ты меня, чародейка лесная...
– Дядюшка, последний раз прошу – не надо, – теряя терпение, сказала Светланка, и в её голосе прозвенел угрожающий ледок.
– Бабы у меня давно не было, – страстно дышал брат Невзоры, скользя ладонями с плеч на грудь девушки. – Изголодался я – смерть!
– Дядь, я предупреждала. – Светланка гибко наклонилась вбок, подхватывая посох.
От легкого удара в лоб Гюрей отлетел сажени на три, точно его могучий богатырь кулаком попотчевал. Откатившись по траве, он ошарашенно замотал головой, а Светланка засмеялась, дивясь силе своего нового помощника – посоха.
– А ну-тко! – развеселилась она.
Посох пронзил ночной полог серебряной вспышкой, и в траве что-то зашуршало. Плети невесть откуда взявшегося вьюнка, стремительно вытягиваясь и свиваясь толстыми канатами, оплели руки и ноги оборотня, потащили его наверх и подвесили меж двумя соснами. Сколько он ни дёргался, пытаясь освободиться, вьюнок не рвался, точно из стали зачарованной был выкован.
– Эй! Отпусти, ведьма! – зарычал Гюрей.
– А ты не желал меня отпустить по-доброму – так повиси тут до утра, – рассмеялась Светланка. – Авось, усвоишь урок... – И добавила с насмешливой капелькой яда: – Дядюшка.
Словно попавшая в паучью сеть муха, Гюрей трепыхался меж деревьев, изрыгая ругательства, а Светланка отправилась домой.
*
Сквозь послеобеденную дрёму Цветанке померещились людские голоса – много голосов. Откуда их здесь столько – в этой-то глуши? Пронзённая молнией тревоги, воровка-оборотень колобком скатилась с полатей и приникла к окну...
Дюжина охотников из Зайково, вооружённых рогатинами, топорами и луками, окружили Гюрея, а тот метался из стороны в сторону, лохматый, сутулый, клыкастый – и в людском облике зверь зверем. Невзора со Смолко стояли на крылечке и не спешили к нему на помощь. Перепуганная Свемега, держась за большой, округлившийся живот, охала у оконца.
– Что же это? Цветик, гляди, они дядю Гюрея травят, а потом и за Смолко возьмутся!
Цветанка выскочила на крыльцо.
– Эй, ребята! – окликнула она охотников. – Вы чего к нам явились? Да не с миром, а с оружием?
Мужики услыхали, но не опустили рогатин и луков. Среди них не было тех, с кем она возила из города обоз с припасами в войну – некому было старое добро вспомнить.
– Да вот, лиходея, который у них скот резал, выследили, – с усмешкой сказала Невзора. – Поделом ему, пакостнику.
Она не защищала брата, а тот, низко нагнув голову, кидался от копья к копью, скалил клыки и смотрел по-волчьи, дико. Вдруг из-за деревьев светлой сталью прозвенел молодой голос:
– Не троньте его!
Из леса на ковре-самолёте показалась Светланка. Очи её сверкали молниями, а следом за нею нёсся шелест и древесный гул – лес словно ожил и зароптал, неодобрительно качая верхушками.
– Лесная кудесница, – оробели мужики.
Светланка ступила на землю и величавым шагом направилась в середину круга, которым оцепили Гюрея. Стебли вьюнка сплелись на её голове в корону, в ушах покачивались серёжки из шишек хмеля, а из складок зелёного наряда веяло свежестью лесного разноцветья.
– Ежели и виноват перед вами дядя Гюрей, то уж не смертною виною, – сказала она, становясь рядом с оборотнем. – Казнить легко – нелегко суд справедливо свершить!
Она ударила посохом оземь, и всё оружие, обратившись белыми голубями, выпорхнуло у охотников из рук. Те ахнули и отшатнулись, а Невзора со Смолко спустились с крылечка и встали у Светланки за спиной. Присоединилась к ним и Цветанка.
– Не беспокойтесь, вернётся к вам ваше оружие, как только домой прибудете, – сказала юная кудесница. – Слушайте лучше, что я вам скажу, люди добрые. Не справедливее ли будет заставить того, кто скот воровал, ваши стада пасти и от зверя дикого охранять? Пусть он отработает ущерб, который он вам нанёс.
– Кудесница Светлана, да как же можно волку доверить скотину стеречь? – с сомнением качали головами охотники. – Пусти козла в огород – он всю капусту пожрёт!
– Не пожрёт, – улыбнулась Светланка.
Она слегка ударила Гюрея посохом по плечу, и тот рухнул на колени, а на горле у него засеребрился мерцающий ошейник, который спустя несколько мгновений въелся под кожу, оставив на ней светящийся узор.
– Теперь он и пасть разинуть на вашу скотину не сможет. – Светланка подошла к оборотню и опустила руку ему на плечо. – Ну что, дядя Гюрей, пойдёшь в пастухи? Набедокурил ты здорово, надо бы вину свою искупить, не находишь?
Тот ссутулился, понурил голову, а глаза его из-под насупленных бровей глядели тускло, мрачно и подавленно.
– Пойду, – буркнул он еле слышно.
– Ну, так тому и быть, – кивнула Светланка. – Люди добрые, как долго ему служить назначите?
– Пущай три года служит, – решили мужики. – А потом идёт на все четыре стороны – лишь бы от нас подальше.
– Пусть будет по-вашему.
Светланка дунула на оборотня, и тот растянулся на траве, словно ураганным ветром прибитый.
– Поднимайся, дядюшка, – засмеялась она. – На работу тебе пора.
А в домике охала и стонала Свемега: у неё начались схватки, хотя до срока оставалось ещё три седмицы. Светланка велела перенести её в баню и уединилась с роженицей, сказав взволнованному Смолко:
– Ничего, братец, родит твоя супруга быстро и без боли.
Затих лес, дыша ветром и роняя первые жёлтые листья. Неприкаянно бродя по тропинкам, Цветанка глянула на своё отражение в лужице: лица её время не трогало, из воды на неё смотрел всё тот же васильковоглазый Заяц, а вот виски словно инеем схватило. Инеем, которому не суждено было растаять.
В величественной тишине лесного дворца закричал младенец. Губы воровки дрогнули в грустноватой улыбке: вот и стал Смолко отцом. Казалось, ещё вчера он сосал материнскую грудь, а теперь держал на руках собственное дитя. Неужели годы пролетели так быстро? Лес кивал: пролетели.
– Как сына назовёшь? – спросила Невзора, с улыбкой заглядывая в крошечное личико.
– Подумать надобно, – ответил тот.
– Назовите Первушей, – сказала Цветанка, переступая порог бани. – Потому как первенец он ваш. А ещё друга моего так звали.
Смолко обернулся к супруге:
– Что думаешь?
Свемега лежала на соломенной подстилке, сияя усталыми, но озарёнными счастьем и умиротворением глазами. На миг смежив веки, она кивнула:
– Пожалуй.
Такая же умиротворённая, как взор Свемеги, взошла над лесом луна. Ласково осветила она поникшую голову Цветанки, а потом в небе полыхнули, трепеща и извиваясь, зелёные полотнища зорников.
– Ишь ты, – пробормотала Цветанка, ёжась на крыльце от ночной прохлады. Первые дни месяца зарева дышали почти осенней зябкостью.
– Такие зорники в небе были, когда я родилась? – тихим бубенцовым вздохом коснулся её слуха голос Светланки.
Та присела рядом с нею на крылечке, кутаясь в шерстяной платок, и колдовская зелень небесных огней плясала в её глазах – неземных, нечеловечески пронзительных.
– Да, такие, – нехотя молвила Цветанка. Неясная печаль теснила ей грудь, говорить не хотелось.
– А теперь они провозвещают, что пора мне в путь-дорожку пускаться, – с улыбкой вздохнула девушка.
Сердце ёкнуло нежданной тревогой, похолодело от близости разлуки.
– Это ещё в какую дорогу? – насупилась Цветанка.
– По белому свету – людям помогать да уму-разуму их учить. – Мягкая ладошка Светланки опустилась на плечо воровки-оборотня – легче пуха, а ту будто каменной плитой придавило к месту.
– Что, не сидится тебе дома? – еле шевельнулись губы Цветанки.
– Не сидится, – мерцая отблесками зорников в глубине очей, кивнула Светланка. – Дома сидя, разве много сделаешь? Не для того я родилась на свет.
Из похолодевшей груди Цветанки словно сердце вынули: ни стука, ни вздоха. В сумрак сомкнутых век не пробивалось ни лучика, ни улыбки. И вдруг – весенним зелёным ростком уха коснулся ласковый шёпот:
– Цветик... Разве ты забыла, что я тебе говорила когда-то? Я тебя никогда не покину. Мы всегда будем вместе – так суждено. Поэтому ты отправляешься со мною. Тебе, белой волчице, тоже есть что людям сказать.
Небо словно с ума сошло – сплошь подёрнулось белым и ядовито-зелёным заревом. Огни корчились, извивались, выбрасывая огромные завитки и пуская стрелы к далёкому краю спящей земли – такого сияния Цветанка даже в Марушиной Косе не видела, когда вот так же сидела на крылечке лачуги рядом с Серебрицей. А сердце потихоньку оживало и наполнялось теплом дыхания той единственной, перед которой Цветанке хотелось простереться ниц в порыве преданного служения. Один волшебный взгляд залечивал многочисленные трещинки, годами сочившиеся кровью, и воровка-оборотень сладостно обмерла, накрытая осознанием огромной, как это сияющее небо, и такой же бездонной любви. Эта любовь тихо спустилась на душу золотым венцом, вознаграждая и окрыляя её. Не нужно было больше искать, бежать, метаться, расставаться и ждать новых встреч: сокровище, в погоне за которым прошла жизнь неугомонного сердца, сияло в её руках – заслуженное, выстраданное, единственно нужное.
– Итак, в путь! Но это будет завтра. А сейчас – спать. – Пальчик Светланки коснулся носа воровки, а губы лёгким дуновением согрели лоб. – Завтра должна прийти госпожа Дивна, для неё у меня кое-что есть.
Утро простёрлось над землёй янтарным торжеством солнечных лучей, а птичий гомон наполнял лес песней жизни. Свемега кормила сына, а Светланка пекла блины – такие же золотые и круглые, как поднимающееся над лесом солнце.
– И надолго вы отправляетесь в своё странствие? Домой-то вас ждать? – спросила Невзора с затаённой грустью в глубине мрачноватых глаз.
– Как только соскучимся – тут же заглянем к вам. – Светланка шлёпнула на блюдо новый дымящийся блин.
Послышался учтивый стук, но никому не пришлось вставать из-за стола, чтобы отворить: один взгляд кудесницы – и дверь сама распахнулась перед Дивной.
– Добро пожаловать, госпожа, ты как раз к угощению, – поприветствовала её девушка.
Женщина-кошка немного нахмурилась, услышав, что Светланка пускается в долгое путешествие, но потом расправила брови и сказала:
– Что ж, ты рождена для великих дел: сокола не запрёшь в маленькой клетке.
– А ты не кручинься, госпожа, мы к тебе в гости заглядывать станем, – улыбнулась Светланка, пододвигая к ней стопку блинов и чашку со сметаной. – А ещё у меня подарочек для тебя есть. Помнишь, я говорила, что когда-нибудь придумаю, как отблагодарить тебя за твоё добро?
Из ладошки девушки в руку Дивны скользнуло золотисто светящееся яблочное семечко.
– Посади это семя у себя в саду, и уже совсем скоро из него вырастет чудо-яблоня, которая станет цвести и плодоносить круглый год. Даже в самую суровую метель вокруг неё будет сиять лето. Плоды этой яблони – не простые: как только накроет твоё сердце грусть-тоска – съешь яблочко, и сразу посветлеет душа, озарится покоем и весельем. Всякий, кто удручён унынием, утешится, вкусив сего плода.
С этими словами Светланка склонилась к Дивне и поцеловала её в лоб нежно, по-дочернему.
– Привет от меня Ольхе передай, – добавила она с кроткой улыбкой. – Скажи ей, что судьбу свою она непременно встретит и будет счастлива. И это не пустые слова утешения: я знаю, что так будет.
Солнце катилось к закату, золотя косыми лучами стволы деревьев, наставало время собираться в путь. Светланка расстелила на траве ковёр-самолёт и положила на него узелок с блинами:
– Блины в этом узелке никогда не будут заканчиваться, сколько ни доставай их из него. Так что, Цветик, у нас с тобою всегда будет хлеб, – улыбнулась она. – А всем прочим нас поля, леса и озёра накормят.
Обнявшись на прощание с Невзорой, Смолко, Свемегой и Лютой, они уселись на ковёр, и тот оторвался от земли. Бесшумной птицей заскользил он по воздуху, оставляя позади места, с которыми Цветанка успела сродниться, а навстречу им бежали новые деревья и открывались новые луга, залитые грустноватым, уютным золотом вечерних лучей. Колыхались под ветром цветы, серые утицы чистили в озёрных камышах пёрышки; вот припозднившаяся девушка с корзинкой грибов спешила домой, но задрала в изумлении голову, когда путешественницы пролетали над нею. Вдали открывался город с бревенчатым тыном и раскинувшимися пригородами-огнищами – усадьбами с пахотными землями, освобождёнными от леса палом, а далеко, за выпуклым краем земли – новые и новые города и сёла, где слово и дело Светланки могли стать для нуждающихся людей спасением. В одной руке темноглазая чародейка сжимала свой посох, а другую протягивала вперёд, точно щупая раскрытыми пальцами розовые закатные облака. Цветанка, сняв шапку, ловила волосами ветер, а в сердце впускала тихую вечернюю зарю.
– Я б хотела батюшку своего, Соколко, навестить, – сказала она. – Давно не виделись с ним – хоть проведать, как он там живёт-может.
– Первым делом к нему и полетим, – кивнула Светланка.
– А ещё Серебрицу бы разыскать, – задумчиво добавила воровка. – Надо бы у неё ожерелье янтарное взять и разорвать его – пусть матушкина душа свободно летит, куда ей надобно.
– И это непременно сделаем, Цветик, – согласилась девушка, сияя ясной зарёй в глазах.
Земля тихо готовилась ко сну, убаюканная песней высоких трав, а Цветанка, улёгшись на спину, глядела в небо. Путь лежал впереди светлооблачной лентой, согретый улыбкой родных уст и пожатием дорогой сердцу руки – без сучка, без задоринки. А если и будут какие-то кочки и ухабы – они перемахнут через них на ковре-самолёте.
____________________
34 рёлка – сухое, несколько возвышенное место на болоте, часто покрытое лесом; островок или мыс
12. Стихи, написанные кровью. Воссоединени
е
Густой мёд вечерних лучей разлился по малиннику, и спелые ягоды горели на солнце алыми угольками. Они сами срывались с веток и падали в подставленные ладони Берёзки, а потом – в корзинку, которую Гледлид несла следом за нею. Храбро преодолевая свою прочно укоренившуюся нелюбовь к колючкам, навья продиралась сквозь кусты только ради того, чтобы быть поближе к чаровнице с грустными глазами.
Под высоким вишнёвым деревом русоволосая кормилица Бранка укачивала в люльке Светолику-младшую, родившуюся прошлой осенью. Молодая садовница сама недавно закончила кормить свою первую дочку, молока у неё ещё было вдосталь; Берёзке хотелось, чтобы её малышка непременно выросла женщиной-кошкой, вот княжна Огнеслава и подыскала ей кормилицу из дочерей Лалады. Влунка с Доброхвой стали жёнами своих избранниц, и Стоян с Милевой, Боско и Драгашем вскоре после этой двойной свадьбы переселились в Белые горы: полюбился им сей прекрасный край. Каждый день ложкарь и Боско переносились с помощью колец на работу в свою мастерскую в Гудке, а жили в новом белогорском доме.
– Колючек боишься? – лукаво прищурилась Берёзка. – Вспомни-ка, чему я тебя учила. Раздвигай ветки волшбой – и пройдёшь по кустам без царапинки.
Уроки садового колдовства не проходили даром. Гледлид, стараясь постичь душу и сердце юной ведуньи, сама не заметила, как вовлеклась и в её занятия. В свободное от преподавания в Заряславской библиотеке время влюблённая навья стремилась к Берёзке: её влекло грустноватое тепло, которое излучали эти пронзительные глаза. Берёзка стала светочем, вокруг которого вращалась жизнь Гледлид.
«Я дышу тобой, мысли летят к тебе, а мои дни проходят в ожидании встреч с тобой», – беззвучно шептали её губы, но не смели произнести вслух ни слова о любви. Дав клятву, что будет уважать скорбь Берёзки по погибшей супруге, Гледлид просто держалась рядом – таким образом она надеялась понемногу, исподволь покорить сердце милой и прогнать из него ночной мрак тоски. Привязалась навья и к Ратиборе – внебрачной дочке княжны Светолики, которую Берёзка взяла на воспитание. Обучая девочку счёту и навьему языку, Гледлид проводила с нею час-два ежедневно. «Хочешь завоевать благосклонность женщины – найди подход к её детям», – подтверждение этому навья подмечала во взоре Берёзки, смягчавшемся и таявшем при виде их с Ратиборой дружбы. После уроков они частенько гуляли в саду, и Гледлид присоединялась к детским играм, вспоминая свои юные годы.
*
Когда её родная земля, княжество Шемберра, сдалась под натиском воинственной Дамрад, Гледлид едва исполнилось шестнадцать лет. Она была младшей дочерью в семье начальницы города Цереха; властная, строгая и вечно занятая делами мать содержала двух мужей, Хорга и Ктора, от которых родила четверых дочерей и двоих сыновей. Почти всех отпрысков ей сделал первый муж, Хорг, а Ктор стал отцом одной лишь Гледлид. Даже будучи на сносях, госпожа Лильвана не переставала работать, а после родов не давала себе полежать и дня. Детей отдавала кормилицам – самой было недосуг.
Так уж вышло, что братья и сёстры Гледлид внешностью уродились в своего отца, Хорга, и только она унаследовала от матери рыжую гриву и большие синие глаза.
– На меня похожа, – часто приговаривала госпожа Лильвана. Ктор мог расценивать это как похвалу.
С детства Гледлид любила книги. В её распоряжении была огромная библиотека, доставшаяся матери в качестве приданого от Ктора. Тот и сам был большим книгочеем, сочинителем стихов и песен. Госпожа Лильвана снисходительно относилась к увлечению мужа и даже выпускала на свои средства сборники его стихов, которые пользовались изрядным успехом. В доме часто собирались гости, и отец устраивал чтения; таким он и запомнился Гледлид – чудаковатым, с воодушевлённо вскинутыми к незримым небесам глазами и свитком в руке, со страстным придыханием читающим своё очередное сочинение. Девочка обычно терялась среди слушателей, приткнувшись где-нибудь в уголке, и тонула в затейливом кружеве словес, которое отец искусно плёл. Мать, если была не занята на службе, присутствовала на вечерах, напустив на себя насмешливый вид – то лениво-изящная, то хищная и цепкая, с холодным волчьим блеском в глазах. Она скучала с царственным величием, давая всем понять, что хоть и покровительствует творчеству своего супруга, но отнюдь не считает его занятия чем-то значительным.
Когда Гледлид с волнением прочла матери своё первое творение, та хмыкнула:
– Ещё одна стихокропательница у нас в семье! Пойми, детка: стишками не прокормишься. Заниматься этим могут позволить себе только такие хорошо устроившиеся, обеспеченные бездельники, как твой батюшка. Впрочем, чем ещё ему заниматься? Он же больше ничего не умеет. Каждому – своё.
Гледлид молча закусила губу, а в её груди разлилась зимним дыханием мертвящая горечь. Скомкав в кулаке листок со стихотворением, она устремилась в своё логово – любимое местечко между книжными полками, где её никто не трогал. Никто, кроме отца, который зашёл час спустя за книгой...
– Дитя моё, что с тобой?
Гледлид не противилась ласково тормошащим рукам отца. Она зарылась носом в его надушенные длинные локоны, мягкие и шелковистые, как звериный мех. Отец нежно разомкнул её судорожно сжатый кулачок и развернул листок с корявыми, но вдохновенными строчками. Его взгляд полетел по ним, озаряясь задумчивой улыбкой.
– Матушке не понравилось, – всхлипнула Гледлид.
– А ты рассчитывала, что она будет тобой гордиться, бедняжка моя? – Вздох отца тепло коснулся уха девочки, а рука обнимала её за плечи. – Поверь мне, матушка этого никогда не поймёт. Меня она показывает своим гостям как какую-то диковинку, развлечение для их скучающих, спящих умов. Если б ты знала, сколько тупости я вижу в их глазах! Сытой беспробудной тупости... Истинных ценителей – единицы, а прочие лишь слушают с умным видом.
Гледлид наматывала атласные тёмно-пшеничные пряди его волос на пальцы, вдыхала тонкий запах дорогих духов и всем сердцем погружалась в боль и обиду – и за себя, и за отца. Лица гостей, почти ежедневно толпившихся в доме и угощавшихся за счёт хлебосольной хозяйки, сливались в серый забор, в непробиваемую стену, глухую и лицемерную. Всей душой она желала, чтобы её отцом восторгались, ценили его дар слова – искренне, а не потому что он супруг могущественной госпожи Лильваны...
– А тебе... Тебе – нравится? – заглянула она в странные и иномирные, зеленовато-серые глаза отца.
Тёплая рука Ктора опустилась на голову девочки.
– В твоём мышлении я вижу красоту и образность, – сказал он с полувздохом-полуулыбкой. – В том, как ты используешь слова, есть наблюдательность и цепкость. У тебя особый взгляд на вещи. Жизненного опыта тебе, конечно, пока не хватает, но какие твои годы! Ещё наберёшься мудрости и будешь жечь сердца людей своими стихами...
– Как ты? – Гледлид уютно прильнула к плечу отца головой.
– Что ты! Гораздо лучше и пронзительнее меня, – улыбнулся тот. – Я – так, балуюсь, а ты... Ты умница, доченька. Я горжусь тобой. Только матушке ты лучше ничего не показывай. Она не оценит.
Гледлид вняла его совету, с горечью понимая, что между ней и матерью – непреодолимая пропасть. Впрочем, своих сочинений она не бросила. Порой они с отцом уединялись поздно вечером в библиотеке, и Гледлид читала ему свои первые стихи, сначала неуклюжие, но раз от раза становившиеся всё более складными и умелыми. Училась она хорошо, ровно успевая во многих науках, и мать предсказывала ей выдающуюся стезю.
– Изучай право, дитя моё, – советовала она. – И всегда будешь при деле и при деньгах. А выйдешь в судьи – станешь жить припеваючи.
С прочими родичами Гледлид не то чтобы не ладила – скорее, не чувствовала с ними душевного родства. Они жили под одной крышей, совершенно чужие друг другу. Старшие сёстры успешно подвизались в жизни – не без помощи матушки, конечно; братья, достигнув брачного возраста, были удачно пристроены ею в мужья к знатным навьям. Один из них, правда, рвался в воины, но госпожа Лильвана сломила его волю – запретила ему даже думать об этом. С отцом Гледлид у неё понемногу наставал разлад: ей не нравились его начавшиеся в последнее время «взбрыкивания». Однажды он появился перед гостями пьяным в дым и читал непристойные стишки; после того как все разошлись, госпожа Лильвана устроила ему знатную взбучку. Гледлид слышала, как она кричала на него:
– Что ты творишь? Сам опозорился и меня перед людьми позоришь! Всё, больше никаких чтений не будет. Никому даром не нужны твои стишки!
Голос отца был надломленно-тих, язык слегка заплетался, речь прерывалась натужным молчанием. В сердце Гледлид лопнула какая-то жилка, и оно облилось тёплой кровью.
– Дорогая Лильвана... Ты думаешь, мне доставляет большую радость открывать свою душу перед этими... тупицами? Каково мне смотреть в их сытые лица и видеть в их глазах ограниченность... глупость... и полное отсутствие понимания? Впрочем, ты бесконечно далека от этого. В твоих глазах я вижу... то же самое. Дарить вам сокровенные, выстраданные строчки – это значит просто швырять себя в грязь, вам под ноги, чтоб вы топтались по мне и вытирали подошвы. Что ж, не устраивай чтений! Очень хорошо! Я скажу тебе только спасибо, потому что с меня... довольно. Я не шут. Я не желаю быть твоим... придворным увеселителем.
После этих слов разразилась оглушительная тишина, в которой Гледлид слышала своё обезумевшее под рёбрами сердце. А спустя несколько мгновений её пронзил ледяной клинок голоса матери:
– Пошёл вон, ничтожество! Чтоб завтра к утру ноги твоей здесь не было. Я развожусь с тобой. Можешь взять только то, что на тебе надето.
Заледеневшие пальцы Гледлид тряслись. Ей хотелось выбежать из своего укрытия и крикнуть, плюнуть в лицо матери: «Я тебя ненавижу!» – но что-то её удержало. Госпожа Лильвана переоделась и как ни в чём не бывало отправилась в гости, а отец, бледный, растрёпанный и обессиленный, упал на мягкую лежанку в библиотеке и потребовал кувшин горькой настойки.
– Дружище, ну зачем ты так? – Передвигаясь с жеманно-изящной ленцой, к нему подсел Хорг – с чёрной копной длинных косиц, породистый и ухоженный. – К чему было грубить Лильване? Куда ты теперь подашься, на что будешь жить? Чем тебе дома не нравилось? И сыт был, и одет, и занимался тем, чем хотел... Что на тебя нашло, дурень ты этакий?
– Да что ты понимаешь... – Отец, обхватив длинными нервными пальцами кубок, осушил его. – Эта «сытая жизнь» убивает душу. Дышать я здесь больше не могу, вот что на меня нашло!
Хорг насмешливо закатил подкрашенные глаза и всплеснул руками. Многочисленные перстни искристо блеснули дорогими каменьями.
– Дышать он не может, посмотрите на него! А когда с голоду помирать начнёшь – лучше будет? – Заметив в дверях библиотеки Гледлид, он сказал: – Вот, детка, полюбуйся на своего батюшку. Ну не дурачок ли? Твоя матушка его кормила, поила, одевала, позволяла ему валять дурака, и что в итоге? Он плюёт на всё... И чего, спрашивается, ему дома не жилось?
Если матери Гледлид ещё побоялась бы дерзить, то Хорга почитать она была не обязана.
– Ступай прочь, – процедила она. – Ты – тупое животное.
– Хах, – хмыкнул Хорг, гибким движением поднимаясь с места. – А ты у нас самая умная, да? Смотри, не разочаровывай матушку, деточка, а то как бы тебя не постигла та же участь.
Когда его упругая, подтянутая задница исчезла за дверью, Гледлид бросилась к отцу и обняла его.
– Батюшка, хороший мой, – шептала она со слезами, гладя его голову дрожащими ладонями. – Я не дам ей тебя выгнать... Я... я...
– Что ты сделаешь, дитя моё? – Отец с печальной улыбкой вытер мокрые щёки девочки, а в тёмной глубине его зрачков плясали исступлённые искорки боли. – Что ты можешь против своей матушки? Она здесь единоличная владычица и хозяйка... И твоя в том числе, пока ты не достигнешь совершеннолетия. Лучше не навлекай на себя её гнев.
– Батюшка, что же с тобой будет? – сотрясалась Гледлид от рыданий.
– Ничего, моя родная, проживу как-нибудь. – Тот погладил её по волосам.
Лильваны не было дома всю ночь, и Гледлид до рассвета не сомкнула глаз – провела последние часы с отцом. Ядовитая смесь горечи, гнева и негодования растекалась по жилам, заставляя её кулаки сжиматься при мысли о жестокосердной матери.
– Ну что ж, мне пора покидать эту золотую, но такую удушающую клетку, – молвил отец с беспечной весёлостью, показавшейся Гледлид такой странной и неуместной в эти мгновения. – Не горюй обо мне, дитя моё... Может быть, мы ещё свидимся. Об одном тебя прошу: сохрани мои стихи, не дай матери их уничтожить. А она, я уверен, непременно захочет это сделать.
Гледлид прижимала к груди пухлую папку с завязками, провожая отца полными едких слёз глазами. Подоспел Хорг и попытался всучить ему узелок:
– Слушай, дружище... Мы, конечно, не были особо близки, но мне тебя жалко. Возьми, тут деньги – все, какие у меня были, и мои побрякушки. На первое время хватит.
Гледлид только сейчас заметила, что холеные пальцы Хорга лишились всех украшений.
– Ты заблуждаешься, считая это своим имуществом, друг мой, – улыбнулся в ответ Ктор. – У тебя нет ничего своего. И деньги, и драгоценности принадлежат нашей дражайшей Лильване, а мне от неё больше ничего не нужно.
Так он и ушёл – ни с чем и в никуда, а Гледлид всеми силами своей юной души возненавидела мать. Та, вернувшись утром домой, первым же делом приказала наполнить купель и подать её любимое душистое мыло, а на известие об уходе Ктора отозвалась лишь равнодушным небрежным кивком – будто так и надо. За завтраком мать бегло читала деловые письма и бумаги, а Гледлид впервые остро и ясно разглядела чёрную пустоту в её глазах. Пустоту вместо души.
С этого дня в доме стало запрещено даже упоминать имя Ктора, и никто не смел ослушаться приказа госпожи Лильваны. Всё хорошее, что Гледлид когда-либо чувствовала к матери – всякая дочерняя привязанность и уважение, любой намёк на душевное тепло – всё разом умерло, казнённое ледяным топором отчуждения. Осталась лишь внешняя учтивость, которую мать принимала как должное, не особенно, по-видимому, печалясь о том, что младшая дочь совсем отдалилась: она, как всегда, была погружена в работу и великосветские сборища. Часто, когда никто не видел, Гледлид перебирала листки, исписанные почерком отца, и глотала солёно-горький ком, который отзывался на каждое стихотворное слово болезненным вздрагиванием. Хорг пытался её по-своему утешить и приласкать:
– Да не пропадёт твой батюшка, пристроится куда-нибудь. Он, конечно, рохля, но по-своему мил. А какой он лапочка, когда, закатив глаза, читает свои стишочки!.. Поверь мне, такие не остаются без женского внимания слишком долго.
– Уйди, не хочу тебя слушать, – только и смогла буркнуть в ответ Гледлид, отталкивая гладящую её по голове руку.
– Поверь мне, я знаю жизнь, – усмехнулся Хорг, уверенно кивая.
Через пару месяцев Гледлид увидела отца: тот привёз дрова к чёрному входу кухни. Похудевший, нищенски одетый, он, тем не менее, выглядел весёлым и спокойным.
– Вот, работаю – дрова развожу, – сообщил он. – Совсем не пишу сейчас – устаю под вечер так, что засыпаю, едва коснувшись головой подушки. Да и бумага мне не по карману, если честно. Но знаешь, дитя моё, я совсем не жалею, что покинул дом твоей матушки... Я беден, но дышится мне легче. Только по тебе очень скучаю.
– Где ты живёшь, батюшка? – принялась выпытывать Гледлид. – Я бы хотела навещать тебя... Приносила бы еду из нашего дома.
– Благодарю, доченька, я не голодаю, – покачал головой отец с прежней ласковой улыбкой. – Кусок хлеба с кружкой молока у меня каждый день есть. Но буду рад тебя видеть, родная, если ты зайдёшь в гости просто так.
Отец обретался теперь в подсобной каморке при гостинице, где он подрабатывал дворником и чистильщиком обуви. Пробовал он наняться на более чистую работу – учителем в богатую семью, но что-то не заладилось с хозяевами, и он потерял это место. Многие семьи его знали, и пойти в услужение к знакомым, которые когда-то бывали в доме на чтениях, ему не позволяла гордость... Теперь его красивые пальцы покрылись слоем неотмываемой грязи, но выражение унылой угнетённости ушло с его лица. Он успокоенно кивнул, когда Гледлид ему сообщила, что хранит его стихи, надёжно спрятав их подальше от матушкиных глаз.
– Хорошо, дитя моё, я очень благодарен тебе. Пусть они будут у тебя.
Он отказывался принимать от неё и еду, и деньги, которые выдавались Гледлид на карманные расходы.
– Всё это принадлежит твоей матери. А я больше не хочу иметь никаких дел с этой женщиной. За каждое своё благодеяние она заставляла меня платить с лихвой – унижением.
Место Ктора пустовало недолго: уже через три месяца в доме появился молодой белокурый красавец Архид. Впрочем, брачными узами мать себя с ним связывать не стала, предпочтя оставить его в качестве наложника. Юноша был бедным бесприданником – мать польстилась только на его пригожесть. Держался новый член семьи скромно и обходительно, в нём не было ни спеси, ни жеманства, ни алчности. С Гледлид он пытался подружиться, но обида на мать в сердце девочки была слишком свежа и остра, и часть этого тяжёлого чувства она перенесла на Архида.
А между тем Хорг убеждал Гледлид в своей житейской проницательности отнюдь не без оснований. Когда девочка в очередной раз пришла к отцу в каморку, там её ждало письмо.
«Здравствуй, драгоценная и единственная моя Гледлид!
Я больше не живу здесь. Судьба благосклонно и щедро вознаградила меня за все муки, кои я перенёс от твоей матери. Я встретил удивительную, тонкую, мудрую, благородную женщину, истинную ценительницу искусства. Она часто бывала в доме г-жи Л. в качестве гостьи и слушала моё чтение, и у неё есть все сборники моих стихов. Как оказалось, она – давняя поклонница моего скромного творчества. Мы встретились случайно в этой гостинице, где я предстал перед нею в неприглядном нищенском виде, чем был весьма смущён. Пожалуй, описывать подробности нашей встречи в письме будет неуместным, поэтому скажу лишь, что она незамедлительно сделала мне предложение стать её супругом. Надеюсь, ты не будешь осуждать меня за то, что я ответил согласием этой умнейшей и достойнейшей госпоже. По-прежнему очень скучаю по тебе и всегда буду рад тебя видеть, но уже по новому месту моего проживания: улица Ореховая, дом г-жи Нармад. Обнимаю тебя со всей моей нежностью. Твой отец».
Госпожа Нармад, богатая владелица сети ткацких мастерских в нескольких городах, жила в роскошном трёхэтажном особняке в самом конце Ореховой улицы, прозванной так за кусты орешника, густо посаженные вдоль неё. Когда Гледлид назвала своё имя и цель прихода в раструб звуковода, ворота немедленно открылись, и девочка очутилась в тенистом саду с множеством мраморных статуй, уютных скамеечек, резных беседок и благоухающих цветников. Во дворе перед самым домом беспечно журчал водомёт в широкой каменной чаше.
Хозяйка встретила девочку приветливо и усадила за стол, полный лакомств и сладостей. Гледлид вспомнила эту женщину, действительно часто бывавшую у них в гостях на чтениях отца. Ни молодостью, ни красотой она не блистала, но её лицо с неправильными и грубоватыми чертами несло выражение мягкой сдержанности; небольшие, глубоко посаженные глаза смотрели проницательно и вдумчиво, а высокий умный лоб обрамляли затейливо уложенные серебристые пряди. Носила она наряд бархатно-глубокого чёрного цвета, отделанный полосатыми перьями, и высокие сверкающие сапоги.
Отец был одет щегольски и опрятно, как в свои лучшие времена. Он сиял довольством, но неизменно смущался, когда госпожа Нармад устремляла на него нежный взор. У его будущей супруги уже было три мужа, и отцу предстояло стать четвёртым.
– Четвёртый – это лишь по счёту, – сочла необходимым пояснить госпожа Нармад. – В моём сердце ты займёшь первое место, радость моя. Ты – величайший из стихотворцев, и ты должен отдаваться своему призванию без всяких помех в виде приземлённых помыслов о своём пропитании! Ничто так не убивает вдохновение, как нужда и голод. Но теперь это не будет отвлекать тебя от стихов: я окружу тебя заботой и достатком, и ты снова начнёшь радовать своих читателей блистательными творениями. – Госпожа Нармад завладела рукой отца, на которой ещё сохранялись следы его бедственного существования. – Я отмою твои чудесные, предназначенные для пера пальцы в благовонных маслах, умащу их бальзамами, и они вновь станут мягкими, как прежде.
Погладив Гледлид по голове, сия великодушная госпожа добавила:
– Ах, как жаль, что при разводе дети остаются с матерью... Как бы я хотела забрать тебя из твоей ужасной семьи, милое дитя! Моё уважение к твоей матушке изрядно пошатнулось, когда я узнала, как она поступила с твоим батюшкой... Уж прости, что я говорю в её отсутствие о ней такие вещи, но госпожа Лильвана – слишком приземлённая особа, чтобы понимать, какое блестящее дарование она обрекла на прозябание и медленное угасание. Его нужно пестовать, баловать, нежить, преклоняться!
С этими словами Нармад покрыла руки смущённого Ктора десятком пылких поцелуев.
– Не будет ли с моей стороны дерзостью, если я передам через тебя твоей матушке приглашение на свадьбу? – улыбнулась она Гледлид, двинув чёрной с проседью бровью.
– Дорогая моя, на всё – твоя воля, но я не думаю, что это будет уместно, – нахмурился помрачневший отец. – Я не хотел бы встречаться с моей бывшей супругой ни при каких обстоятельствах.
– О! – воскликнула Нармад огорчённо и покаянно. – Прости, я не подумала о твоих чувствах... Конечно, разумеется, всё будет так, как ты пожелаешь!
Она предложила Ктору прогуляться по саду наедине с Гледлид: отцу с дочерью было о чём поговорить. Украшенная белым резным кружевом скамейка укрыла их в уединении густых кустов; Гледлид всматривалась в лицо отца, пытаясь понять, счастлив ли он, и тот, словно прочтя её мысли, с озадаченной улыбкой проговорил:
– Признаться, я просто сражён добротой Нармад... Я сам ещё толком не разобрался в своих чувствах. Читая свои строчки перед этим сборищем невежд, я часто ловил на себе её взор, и моё сердце согревалось. «Вот та, кто действительно понимает меня!» – думал я. Покинув дом твоей матери, я жил впроголодь, но чувствовал себя независимым. Вот только стихи – как отрезало. Ну не мог я выдавить из себя ни строчки!.. Всё казалось мелким, пустым, да и само сочинительство мнилось мне бесполезным занятием – прибежищем бездельников, по выражению твоей матушки. Я видел тех, кто в трудах гнёт спину и борется за каждый кусок хлеба, я и сам боролся плечом к плечу с ними... Я многое понял, многое оценил по-новому. Мне больше не хотелось брать перо в руки, и я подумывал даже навсегда оставить сочинение стихов. Но тут вдруг я встретил её... Она не сразу узнала меня в нищенском одеянии, а когда всё же разглядела, то в недоумении подошла спросить, я ли это. Когда я удостоверил её в том, что она не ошиблась, госпожа Нармад была столь поражена, что даже расплакалась. У нас была весьма долгая беседа, во время которой я вдруг ощутил сердечный жар, какого не ощущал уже много лет. Она носила с собою мой сборник! Книгу с моей подписью... Знаешь, доченька, читая свои старые строчки, написанные так давно, что даже смешно делается, я почувствовал пронзительную печаль и тоску по былому. Никогда я уже не буду тем глупым и восторженным юношей, каким я был, когда сочинял те стишки. Всё так изменилось! И я сам, и моё ощущение мира... Но знаешь, мне вдруг впервые за долгое время захотелось что-то написать. Что-то новое, совершенно другое! И я понял, что это тяжёлое время было для меня бесценно. Оно стоило гораздо больше, чем все годы, проведённые мной в золотой клетке твоей матушки. Да, да, я знаю, о чём ты думаешь, Гледлид, я читаю этот вопрос в твоих глазах. Не возвращаюсь ли я снова в такую клетку? Да, Нармад обеспеченная, богатая госпожа, но с нею я не чувствую прутьев решётки, удушающих меня. Мне всё равно, есть у неё деньги или нет. В глазах твоей матери я видел равнодушие и холод, а во взоре Нармад читаю тепло и понимание. О, это небо и земля! Эта женщина вернула мне веру в весь ваш род... Ведь я было отчаялся, решив, что все вы такие – жестокие, бездушные... Ну, за исключением тебя, моя родная девочка. Ты – чудесное, светлое исключение, и я счастлив, что ты – моя дочь. – С этими словами отец жарко прильнул губами к виску Гледлид.