Днём ребёнок совсем не беспокоил Берёзку, убаюканный движениями матери, но стоило ей лечь в постель, как началось неугомонное барахтанье. Промучившись целый час в поисках подходящего положения, она встала и вышла в сад; летняя ночь стрекотала хором кузнечиков, дышала сладостью цветов, тлела на краю неба тусклым воспоминанием об угасшей заре. Берёзка бродила меж деревьев, на которых ещё оставалось немало ягод, и бросала в рот черешенку-другую. Все спали: и Огнеслава после дневных трудов, и Зорица с детьми, и, наверное, Гледлид... Только неусыпное эхо шелестело: «Ты. Моя. Жена».

Беззвучный стон улетал в ночное небо, а Берёзка, вросшая душой и сердцем в сад, укоренившаяся в нём и до слёз полюбившая здесь каждую травинку, не могла покинуть землю вслед за ним: сладостной тяжестью её пригибало их со Светоликой дитя. Как жить дальше с обрубленными крыльями, лишь в синеве небесного купола угадывая призрак родных глаз, вздрагивая от поступи за дверью и от знакомого голоса за обедом? Если днём в круговерти хлопот тоска отступала, то ночью она навёрстывала упущенное, повисая на сердце незримым грузом.

Новый день принёс встречу с родными: в гости пожаловала матушка Милева с дочками. Гуляя по черешневому саду, девушки восторженно озирались, щебетали, рвали ягодки и ели их горстями, баловались и стреляли косточками. Вдруг Влунка тихо ахнула: из-за дерева шагнула пригожая, статная женщина-кошка. Её чистые голубовато-серые глаза, опушённые тёмными ресницами, испытующим взором пронзили девушку.

– Это кто тут зёрнами кидается? – спросила незнакомка строго, но с лёгкой дрожью улыбки в уголках губ.

Увидев матушку Милеву, кошка сняла шапку и поклонилась; в лучах солнца блеснула гладкая голова, а на плечо упала русая коса. Веки Влунки обморочно затрепетали, и она без чувств простёрлась на земле.

– Ох, дитятко! – всплеснула руками испуганная Милева.

А из-за деревьев раздался молодой звучный голос:

– Хранка, ты где? Пошли, ещё вон той жёлтой черешни наберём!

– Сама сюда ступай, Чудомила, – отозвалась кошка, поднимая Влунку на руки и заглядывая ей в лицо с тревожно-радостным ожиданием. – Тут не до черешни уж...

– Чего стряслось-то? – Из-за шелестящих деревьев показалась кошка с бледно-голубыми, как выцветшее от жары небо, глазами.

Она ловила губами из пригоршни ягодку за ягодкой, и косточки вылетали у неё изо рта во все стороны, точно из камнемёта. Увидев приятельницу с девушкой на руках, кошка закинула оставшиеся черешенки в свою ненасытную пасть, невероятным усилием ловкого языка провернула их там и разом выплюнула горсть косточек. С поклоном она стащила с головы шапку, и вдоль её спины распрямилась золотая, будто вязанка пшеничных колосьев, коса.

– А, вон оно что! Ну, поздравляю, подруга!

Едва она произнесла это, как Доброхва без единого слова рухнула наземь, словно подрубленное дерево: как стояла, так и легла – прямо, вытянув руки вдоль тела. Голубоглазая кошка озадаченно поскребла затылок:

– Вот тебе и сходили по ягоды...

– Чего стоишь? Поднимай невесту, – усмехнулась Хранка.

Две подруги-оружейницы, стоя с девушками на руках, глядели друг на друга, а Милева, всплеснув руками, догадалась наконец:

– Так это то самое?

– Оно самое, матушка, – засмеялась Берёзка.

Обе кошки работали в одной из кузниц Огнеславы, и обеим недавно привиделось во сне, как отправились они черешню в княжеский сад собирать; Хранка будто бы нашла на земле золотую монетку, а Чудомила – медную. Вот и сбылся сон: коса у Влунки отливала золотом, а у Доброхвы – медью. Девушки скоро пришли в себя, но слезать с рук своих суженых не захотели, опутав их плечи цепкими объятиями. Уж как ждали сестрицы этого счастливого дня, как мечтали о кошках с косами на гладких головах... Как бредили они своими снами, прожужжав родителям все уши о том, что непременно станут супругами дочерей Лалады – пригожих и работящих, с твёрдыми плечами и могучими, но нежными руками! И вот – свершилось: желанные избранницы несли их по дорожкам сада, среди увешанных черешнями деревьев, а все вокруг им кланялись, и отовсюду слышалось приветливое: «Совет да любовь!» Доброхва бросала своей суженой в рот ягодки, проверяя, сколько косточек за один раз та сможет выплюнуть чистыми, и поражалась:

– Как ты это делаешь?! Я только по одной могу...

Та, многозначительно поигрывая бровями, мурлыкала девушке на ушко:

– Вот станешь моей женой – и узнаешь, что я ещё умею...

Матушка Милева шагала следом, вытирая счастливые слёзы.

– Вот уж обрадую я нынче отца новостью! – то плача, то смеясь, говорила она Берёзке. – Он-то ведь нас за чудо-ягодой, сладкой птичьей вишней отпускал, а вернёмся – с сужеными! Вот оно как вышло...


*


Перед тем как поступить в обучение к великой мастерице Твердяне, Огнеслава побывала в ученицах у нескольких оружейниц, набираясь знаний и перенимая у них тайны кузнечного искусства. Ещё лет с тринадцати-четырнадцати захаживала княжна в кузни; по приказу её облечённой властью родительницы в мастерские её пускали, и Огнеслава своими глазами видела, как рождается сияющий узор волшбы, оплетая клинки и впитываясь в слои стали. Жарким угольком тлела в её сердце влюблённость в это ремесло, а руки наливались тёплой силой, тянулись к молоту, но прежде чем на самом деле взять его, ей следовало пройти учение с самых низов – с должности «подай-принеси». Это княжну не смущало, и она испросила у родительницы дозволения вступить в лоно Огуни.

– Зело любо мне дело сие, государыня, – сказала она, стискивая шапку в руках. – Думается мне, что нет лучшего ремесла на земле, чем ремесло кузнечное... Хочу владеть им, принося людям пользу своею работой.

– Что ж, изучай, коли оно так тебе полюбилось, – согласилась княгиня. – Ежели душа твоя к делу лежит, то и освоишь ты его хорошо – может, даже и мастерицей доброй станешь.

Пройдя обряд посвящения и получив силу Огуни, Огнеслава поступила в ученицы к мастерице Ладиславе – почтенной обладательнице медово-белокурой косы. Славилась сия кошка большим искусством в своём деле, однако была сурова и сердита, учениц и подмастерьев гоняла жёстко и требовала строго; не сразу заладилась учёба у княжны, и в девочках на побегушках прослужила она целый год без особого продвижения вверх. Ладислава нашла княжну туповатой и не слишком пригодной для оружейного дела. Так и сказала она:

– Не бывать тебе в оружейницах, княжна, уж не серчай за прямоту. Не твоё это. Самое большее – деревенским ковалем стать сможешь, плуги, топоры да гвозди делать... Большого ума для этого не требуется, лишь сноровки чуток, а вот чтобы оружие ковать – тут искусство высокое надобно. То ли руки у тебя не из того места растут, то ли в голове чего-то не хватает... Не знаю. Может, тебе горное дело попробовать, чтоб хоть сила Огуни в тебе зря не пропадала?

Молча выслушала наставницу Огнеслава, хмуря брови и опустив голову, а в груди горела раскалённая добела обида. Рассматривала она свои руки, за год грязной работы в кузне ставшие грубыми и заскорузлыми... Чего им не хватало? Ловкости, гибкости, расторопности? Ведь в душе-то у княжны пылала великая страсть к кузнечному делу. Плуги? Гвозди? Что ж, и их кто-то должен был делать, но не этим болело сердце княжны, не к этому стремилось оно...

От стыда ничего она не сказала родительнице о своей неудаче и с горя пошла на рудники. Тяжкая это была работа: намахавшись за день кайлом, к вечеру валилась Огнеслава с ног. К пятнадцати годам телесной силы у неё уже доставало для такого труда, но выматывалась она до зелёных пятен перед глазами. Лесияра время от времени спрашивала, как её успехи, и княжне с болью в сердце приходилось врать, что по-прежнему она учится оружейному делу, тогда как в действительности она лишь добывала сырьё для более успешных и способных дочерей богини недр Огуни – тех, у кого руки росли из правильного места, а в голове хватало всего необходимого.

Жгучей занозой язвили её душу обидные слова наставницы Ладиславы. Беспощадным приговором прозвучали они и обрекли её мечту на медленное умирание во мраке рудников; три года, сцепив зубы и скрепя отчаявшееся сердце, гнула Огнеслава спину, пока правда наконец не всплыла. По делам наведавшись в мастерскую Ладиславы, Лесияра осведомилась у неё, как идёт учёба дочери, и оружейница ей с удивлением отвечала:

– Как, государыня? Разве не ведомо тебе, что дочь твоя у меня больше не обучается? Не пошло у неё кузнечное дело: не её это стезя, видать. Коли нет способностей – что тут поделаешь? Вот так-то вот...

Дома княгиня потребовала Огнеславу к себе для объяснений. Та как раз только что пришла с работы, предварительно отмывшись в речке, да не суждено ей было упасть в постель: пришлось сперва предстать пред светлы родительские очи и обо всём честно поведать.

– Прости, государыня, – еле слышно пробормотала она, понурив голову. – Не сложилось у меня в кузне. А в рудники пошла, дабы сила Огуни зря не пропадала: ведь, как-никак, посвящение я прошла.

– И ты думаешь, что это твоя судьба – долбить руду кайлом? – испытующе заглядывая дочери в глаза, спросила княгиня. – Работа важная и нужная, не спорю: без неё ни один меч не родится, ни один гвоздь, на ней всё и стоит. Но для тебя ли она? Ни совершенствования, ни пути наверх из неё нет. В рудокопы идут именно что те, у кого с оружейным делом не вышло... Твоя ли сия дорога?

Огнеслава отводила глаза, чтобы родительница не видела едко-солёных, мучительных слёз, набрякших в них от глубоко затаённой горечи, но от проницательного взора государыни ничего укрыть было нельзя.

– Дитя моё... – Лесияра мягко приподняла лицо дочери за подбородок, заглянула в глаза с беспокойством, любовью и состраданием. – Ну зачем тебе рудники? Подыщем для тебя иное дело. Отчего, к примеру, науки тебе не любы? Славно ведь подвизаться на сей стезе можно. Вон, погляди на сестрицу Светолику: учится прилежно, успехи делает.

– Ну, так ведь она – наследница престола, учиться ей положено, – вздохнула Огнеслава. – А я – что?

– Наукам учиться – всем пригодится, – молвила Лесияра рассудительно. – Ну, в дружину тогда ступай, служи. Ежели толк выйдет – авось, и до военной советницы моей дорастёшь.

– Скажу тебе не тая, государыня: только к оружейному делу и лежит моя душа, более ничего не хочу в жизни делать, – созналась Огнеслава. – Дозволь мне ещё раз счастья в учёбе попытать! Может, с другой наставницей лучше пойдёт.

– Не знаю, в наставнице ли дело, – задумчиво молвила Лесияра, потирая подбородок и прохаживаясь по дворцовому покою. – Но что-то подсказывает мне, что за эти три года в рудниках многое в тебе изменилось. Пожалуй, можно попробовать. Советую тебе попроситься к Валигоре. Тоже очень хорошая мастерица. Думаю, с нею у тебя что-то и выйдет.

Лесияра как в воду глядела: Валигора, большая, добродушная и спокойная, держала в своей кузне немало учениц и была им всем как вторая матушка. Её светло-пшеничную косу неизменно украшал накосник с бирюзой, а в левом ухе оружейница носила маленькую кольцеобразную серёжку. Валигора очень любила вкусно поесть, и её маленькая, щупленькая супруга ежедневно приносила к воротам кузни корзинку, полную всевозможной стряпни – хватало не только самой мастерице, но и остальным перепадало. За время работы в рудниках Огнеслава набрала силу, и новая наставница сразу определила её в старшие подмастерья. Обучение пошло как по маслу: неутомимая и жадная до работы княжна впитывала знания, оттачивала навыки и спустя всего год уже могла сама выковать кинжал. Увы, слова предыдущей учительницы, словно калёным железом выжженные в памяти Огнеславы, надолго поколебали её уверенность в себе, и потребовалось немало времени, чтобы преодолеть сдержанность и преувеличенную скромность, с которой она оценивала собственные возможности.

Каждые три-пять лет ученицам предписывалось менять наставницу, дабы постигать кузнечную науку всесторонне: как известно, у всякого мастера – свои уловки. Считалось, что чем больше разнообразных «уловок» ученица усвоит, тем полнее она овладеет искусством ковки. У Валигоры Огнеслава задержалась чуть дольше положенного – шесть лет, после чего последовательно изучала кузнечное дело под руководством пяти мастериц, проживавших в разных частях Белых гор. Она узнала несколько способов плетения и наложения волшбы, различавшихся повсюду, как рисунки вышивки; освоила искусство художественной отделки, которое и вовсе разнилось от оружейницы к оружейнице, а также требовало умения работать с самоцветами, серебром и золотом.

– Много ты уже знаешь и умеешь, – сказала Огнеславе предпоследняя её наставница. – Чтоб уж вдокон[30] мастерство своё отточить, ступай-ка ты к Твердяне, что на Кузнечной горе, в пещере Смилины кузню держит.

Твердяна брала к себе в учёбу далеко не всех желающих: с новичками она не возилась, и соискательнице следовало уже хорошо владеть основами ковки и плетения волшбы, а посему мастерская на Кузнечной горе не могла стать первой ступенью в обучении Огнеславы. Да и теперь, хоть и высоко оценивали её наставницы, сама княжна считала себя посредственностью, а потому очень волновалась перед первой встречей с лучшей белогорской оружейницей: опасение, что та откажет ей, заставляло спину Огнеславы каменеть, а скулы ходить желваками.

Светлая весна ворожила душистым кружевом цветущих садов, когда нога княжны ступила на землю Кузнечного. Ей указали дом Твердяны, и Огнеслава приблизилась к калитке, мысленно подбирая слова для будущего разговора. «Здравия тебе и твоему семейству, Твердяна! Я к тебе вот по какому делу...» Нет, не годится. «Доброго здравия, мастерица Твердяна! Ведомо мне, что берёшь ты в обучение не всех, но осмелюсь попросить тебя принять меня...» Тьфу, всё не то! За этими размышлениями Огнеслава замешкалась у калитки, и из краткого оцепенения её вывел серебристый ручеёк девичьего голоса, распевавшего в саду. Сердце трепыхнулось и рухнуло в прохладную бездну: это было волнение уже совсем иного рода, нежели перед собеседованием о принятии на учёбу. На девушек княжна пока мало смотрела, всё своё время отдавая работе, но порой её посещали томительно-сладкие, смутные сны, после которых душа ещё долго находилась во власти небесно-светлого, загадочного очарования. То девичья ножка проступала из тумана, то изящный пальчик манил её, но всё это было слишком неясно, чтобы говорить о каких-то знаках. Сны обрели бóльшую определённость, когда княжна вступила в брачный возраст; всё чаще ей виделась шелковистая чёрная коса, присыпанная не то пушистыми хлопьями снега, не то яблоневыми лепестками...

И вот – обладательница такой косы, наполняя сад трелями чистого голоса, поливала капустную грядку: набрав ведро, она черпала воду ковшиком и осторожно лила в каждую лунку. Яблони роняли белоснежный цвет ей на плечи и волосы; увлечённая песней и своим делом, она не замечала стоявшую за калиткой Огнеславу. Княжна же, охваченная весенним хмелем, застыла, не в силах оторвать взор от стройного стана, лебяжьей шеи и густых ресниц, в тени которых прятался небесно-незабудковый взор. Казалось, красавица кружилась в скользящей пляске, а не просто поливала капусту: так изящны были движения её ножек, такая ивовая гибкость сквозила в чарующем плетении рук... Засмотревшись, Огнеслава прислонилась к калитке, и та со стуком распахнулась. Медведем-шатуном ввалилась ошеломлённая княжна в сад, и девушка, вскрикнув, уронила ковшик. Несколько мгновений они смотрели друг другу в глаза, окутанные весенним дурманом, а потом синеокая незнакомка простёрлась без чувств поперёк грядки. Вконец обалдевшая Огнеслава кинулась к ней на помощь; желая обрызгать прелестное личико водой, она неловко опрокинула на девушку полный ковшик. Та тут же пришла в себя и села.

– Фу... Я вся мокрая! – вскричала она, ёжась и встряхиваясь. – Да пусти ты, я сама встану! Лапы у тебя медвежьи – ещё синяков наставишь...

Огнеслава посмотрела на свои руки: пожалуй, сила Огуни не прибавляла им нежности, и ей было гораздо привычнее гнуть раскалённую сталь, нежели помогать девушке встать, поддерживая её за тоненькие, хрупкие запястья.

– Прости, – только и смогла пробормотать княжна, не находя слов.

Красавица фыркнула и уставилась на Огнеславу невыносимо синими, колдовскими глазами с мокрыми ресницами.

– Ты хоть кто? – спросила она.

– Я... Э... Я – Огнеслава. У меня дело к мастерице Твердяне, – вспомнила княжна настоящую цель своего прихода. – Она ведь тут живёт, да?

– Ну да, это её дом. – Девушка достала из рукава мокрый платочек, досадливо встряхнула его и повесила на край ведра. – А я – её дочь, Зорицей меня звать. И теперь из-за тебя мне придётся переодеваться в сухое! И капусту я из-за тебя примяла... Ладно, ступай пока внутрь, у нас скоро обед будет, и матушка Твердяна придёт с работы. Как раз и обговоришь с нею своё дело.

Огнеславу встретила дородная, чернобровая матушка Крылинка – супруга Твердяны. Княжна, заикаясь от смущения, принялась витиевато извиняться перед нею за то, что перепугала её дочь до потери сознания, а хозяйка, едва заслышав про обморок, отнюдь не рассердилась.

– Ох, недотёпы вы обе, – засмеялась она. – Это же знак! Суженые вы друг другу, неужто непонятно?

Огнеслава как стояла, так и села на лавку. Картинки из снов завертелись перед нею весенним бураном: вороная коса, яблоневые лепестки... Вот как получилось: шла устраиваться ученицей, а нашла невесту. А тем временем показалась Зорица – принаряженная, рдеющая румянцем и необычайно серьёзная. Повседневная одёжа, в которой она поливала огород, сменилась праздничной, на шее алели бусы – в цвет вышивки на рубашке, а на лбу блестело очелье с жемчугами.

– Ты прости, что я твои руки медвежьими лапами обозвала, – смущённо приблизившись к Огнеславе, сказала она. – Я ж не сразу сообразила, что со мною приключилось...

– А ты прости, что облила тебя. У меня руки и правда грубоваты. – Княжна поднялась на ноги и с хмельным трепетом коснулась тонких пальчиков искусной рукодельницы.

– Довольно прощенья просить – пора за обед садиться да сговор праздновать! – провозгласила Крылинка.

А тем временем с работы вернулась Твердяна со старшей дочерью Гораной. Немногословная, с угрюмыми бровями, пронзительными глазами и рубцом от волшбы на лице, знаменитая оружейница показалась Огнеславе куда более грозной, чем Ладислава. «Такая и рта раскрыть не даст – насквозь увидит и тут же скажет идти вон, коли придёшься ей не по нраву», – подумалось княжне. И правда: рот ей раскрывать даже не потребовалось.

– Ведаю я, по какому делу ты тут, – сказала оружейница, умывшись. – И кто ты – тоже.

– Ох, я ведь даже имечко-то у нашей дорогой гостьи не спросила! – спохватилась матушка Крылинка; её глубокий, грудной голос отдался гулким колокольным эхом. – На радостях совсем обалдела!

– Перед тобою, голубушка моя, дочка государыни Лесияры. – Твердяна повесила полотенце на крючок и кивнула Огнеславе. – Ты обожди, госпожа, переодеться мне надобно, коли к нам такие важные гости пожаловали.

– Ой, съешьте меня мавки![31] Что ж ты сразу-то не сказала, госпожа?! – ошарашенно всплеснула руками Крылинка.

– Да разве ж это важно? – пожала плечами Огнеслава, сама смущённая не меньше: пронизывающий, пророческий взор Твердяны всколыхнул в её душе сверхъестественный холодок.

За обедом княжна терялась в догадках, стоило ли вообще говорить о себе: казалось, Твердяна и без этого ясно видела её душу, читая все потаённые мысли. Впрочем, всем остальным несказанное было неведомо, и Огнеслава в немногих словах описала, как начиналась её любовь к кузнечному делу, какие препятствия вставали на её пути к мечте, и у каких мастериц она училась до прихода в этот дом.

– На Ладиславу ты обиды не держи, – сказала Твердяна, выслушав. – Неспроста она прогнала тебя. Три года рудников стали твоим испытанием на прочность, на веру в свою стезю, на преданность делу. Дабы взлететь на вершину, порой нужно изведать, каково это – быть в самом низу. Ты выстояла, не сдалась – и вот, ты здесь.

– Но к чему такие испытания? – недоумевала Огнеслава. – Ведь прочих берут просто так... Зачем такие сложности?

– У каждого – свои уроки в жизни, – задумчиво проговорила оружейница, наливая и подвигая княжне чарку хмельного мёда. – У великих людей – великие испытания, у средних – средние, у малых – малые. Всем нам даётся ноша по плечу, не более и не менее. Ну что ж... После обеда пойдём в кузню – покажешь мне, что ты умеешь. Коли мне по нраву придётся мастерство твоё, то и дочь тебе свою в жёны отдам, и в ученицы возьму.

Огнеславе тогда думалось, что от нескольких ударов молота зависела её судьба: ударит хорошо – всё сложится, ударит плохо – и прощай, счастье. Входя в кузню, она с внешней невозмутимостью сняла рубашку и надела кожаный передник, а нутро её дрожало, как студень. И всё же рука осталась тверда... Мысленно воззвав к Огуни, княжна тут же получила помощь: разлившийся по жилам огонь прогнал волнение, и Огнеслава не сплоховала, а потому всё сложилось так, как сложилось.

Позади были годы ученичества, кончилась война, унесшая тех, кто больше прочих был достоин жить; златокрылое лето осыпало сад алыми яхонтами черешен, и Огнеслава, разжав объятия и поставив на землю дочку и племянницу, отпустила их побегать. По заведённому Светоликой обычаю, на уборку урожая собрался народ со всей округи, и Огнеслава улыбалась, слушая пронзительный детский гвалт. Ребятишки прыгали вокруг Берёзки, протягивая ей полные корзинки и доводя её до головокружения; та смеялась, отмахивалась, пробовала черешенки – лишь бы от неё отстали. Сердце Огнеславы согрелось грустной лаской, а потом его словно царапнул незримый коготок: к Берёзке подошла Гледлид – в белогорской рубашке и с новой чуднóй причёской. Ветерок обдувал выбритый затылок навьи и покачивал длинный рыжий «хвост», собранный на темени, а озорные детишки поймали её с Берёзкой в середину шумного хоровода...

Огнеслава не стала досматривать, чем всё это дело закончится – развернулась с усмешкой и зашагала по дорожке между деревьями. Опасений, что дерзкая на язык навья обидит Берёзку, уже не оставалось: язвительная и трезвомыслящая, всецело преданная науке Гледлид, похоже, пала жертвой тёплых чар юной ведуньи. Того, что навья влюблена по самые кончики своих заострённых волчьих ушей, не заметил бы, наверное, только слепой, но вот намеревалась ли Берёзка когда-нибудь ответить на её чувства? Огнеславе не очень верилось в это, хотя... Острое, щемящее до сладкой тоски желание счастья для этой хрупкой, но несгибаемо сильной девушки сжимало сердце княжны в нежных тисках всякий раз, когда она замечала её сиротливую фигурку в чёрных одеждах.

А между черешневыми деревьями серебристо струилась песня, возвращая княжну в тот весенний день, когда она опрокинула ковшик воды на свою суженую. Огнеслава поплыла на медовых волнах этого голоса, и они привели её к собирающей ягоды красавице – той самой, что хлопнулась в обморок при встрече с нею. Вороные косы покоились в сеточке-волоснике, подхваченные снизу белой петлёй платка, а искусные в рукоделии пальцы рвали спелые черешенки и бросали в корзинку.

– Для кого так громко песни распеваешь, девица-краса? – шепнула княжна, подкравшись сзади и нацепив жене на ухо «серёжку» – две ягодки на сросшихся плодоножках. – Кого на голос свой сладкий ловишь?

– Ох, лада, напугала! – Зорица вздрогнула и тихо рассмеялась.

– Пойдём-ка... – Взяв супругу за руку, Огнеслава повлекла её прочь от дерева.

– Куда? – со смешливым удивлением спросила та.

Шаг в проход – и они очутились перед пещерой Прилетинского родника, среди пристально-загадочного молчания сосен. Лесной покой гулко оттеняли редкие голоса птиц, а из пещеры доносился умиротворяющий звук журчания воды. С недоумением поставив корзинку на траву, Зорица огляделась.

– Помнишь это место? – Огнеслава крепко сжала сперва одну руку жены, потом завладела и второй.

– Мы венчались здесь, ладушка. – Глаза Зорицы наполнились тихим светом, руки ответили на пожатие.

Из пещеры между тем вышла Светлоока – хранительница Прилетинского источника. Всё так же золотились от солнечных зайчиков её распущенные пшеничные волосы – как и годы назад, когда она соединяла княжну с Зорицей пред ликом богини. Многих она повенчала: и Дарёна с Младой предстали перед ней в день свадьбы, и сама княгиня Лесияра обрела по её благословению свою нынешнюю супругу, Ждану. В бирюзовой глубине глаз служительницы Лалады блеснули приветливые искорки.

– Что привело вас сюда? – ласково прожурчал её голос.

– Мы хотим обновить наши узы, – сказала Огнеслава. – Дабы любовь с годами лишь крепла, а не угасала.

– Ступайте за мной, – кивнула жрица, ничуть не удивившись: она словно уже давно поджидала их прихода.

Недоумение в глазах Зорицы сменилось тёплым отражением золотого света, наполнявшего пещеру. Под каменными сводами прозвенели венчальные слова, а вода из подземной реки скрепила поцелуй; сосны торжественно приветствовали их смолистой тишиной, а ягоды в корзинке алели, блестя атласной кожицей. Повесив лукошко на руку, Зорица задумчиво зашагала по каменистой тропке, а Огнеслава нагнала супругу и обняла за плечи.

– Ты – моя лада, – шепнула она, прильнув губами к виску жены. – И всегда ею будешь.

«Лада, лада, лада», – вторили птицы в тишине лесного храма.


* * *


Этой весной земли Светлореченского княжества почти полностью остались без садов. Там, где прошла Павшая рать, деревья не пробудились от зимнего сна: из мёртвых почек уже не суждено было выбраться навстречу солнцу ни маленьким клейким листикам, ни душистым цветам. Дикие леса тоже оказались повреждены, но не так сильно; со временем они могли восстановиться сами, а вот в возрождении садов светлореченцам требовалась помощь Белых гор.

Плакали хозяева, выкорчёвывая свои погибшие яблони, груши, вишни, малину, смородину... Бабы рыдали в голос, содрогаясь от сухих, безжалостных звуков топора, а мужики украдкой смахивали со щёк скупые слезинки.

– Не горюйте, соседи, – услышали они вдруг. – Вырастим новые сады.

Жительницы Белых гор не остались равнодушными к беде, постигшей Светлореченскую землю – тысячи дев на глазах у изумлённых людей творили с именем Лалады на устах чудеса над черенками и саженцами. Молодые яблоньки, груши и ягодные кусты от светлой волшбы их рук сразу же принимались расти с невообразимой быстротой, в день вытягиваясь на два, а то и три вершка. К лету зашелестели мощными кронами новые сады; зацвели они позже обычного, но так обильно, что по всей земле плыл сладкий дух, возвращавший природу обратно в весну.

– Чудеса в решете! – дивились и радовались люди. – Липень уж на дворе, а яблони цветут! Будто время вспять повернулось... Этак с ума сойти можно!

Душистое безумие длилось дней семь, не более, и таким же ускоренным образом начали наливаться завязи, не оставляя сомнений, что урожай поспеет в положенный срок. Чудо состояло в том, что всё это происходило в первый же год, тогда как без помощи белогорских дев первых плодов пришлось бы ждать не раньше, чем через пять-семь лет. Семена мира посеяла Четвёрка Сильных, и теперь из этих семян поднялись могучие деревья.

По всей Светлореченской и Воронецкой земле забили горячие родники: это река Тишь, выйдя за пределы Белых гор в обе стороны, нашла себе путь наверх, к людям. Тёплая вода, насыщенная Лаладиной силой, словно ластилась к ладоням, и от простого умывания ею на душе становилось светло и радостно, по-весеннему тихо и ясно. Один такой источник забил прямо в саду у князя Искрена, и он велел сделать для него каменную купель, к которой стал ходить каждый день. Набирая горстями чудесную воду, он пил её жадными глотками и ополаскивал лицо, а в саду раздавался раскатами летней грозы голос Медуницы, отдававшей распоряжения работникам и работницам.

Эта гостья с Белых гор хоть и носила юбку и длинную медно-русую косу, но ростом, статью и силой не уступала женщинам-кошкам. От взгляда её сверкающих, колокольчиково-синих очей оживала каждая травинка и поднимал головку каждый цветок, а солнечная волшба её рук заставляла молодые саженцы набирать по несколько вершков роста в день. Князь про себя прозвал её Хозяйкой – из-за её светлой, весёлой, гремящей властности, с которой она брала всех вокруг себя в оборот. Она могла заставить работать даже самого заядлого лентяя, а её песня, разливаясь по омолодившемуся саду, сияла брызгами солнечного света. Искрену самому становилось порой совестно за некоторую вялость и расхлябанность, которой он в последнее время предавался; он даже совещательные собрания проводил всего раз в седмицу, слушая доклады и отдавая краткие распоряжения. Дел в восстанавливающемся после войны княжестве было много, но Искрен доверил разгребать их своим советникам, а сам только изредка проверял их работу да подписывал указы и грамоты.

Днём и ночью он нёс на плечах груз тяжких размышлений, из-за коих порой и не мог сосредоточиться на насущных заботах. Давняя болезнь, с которой он боролся с переменным успехом, хоть и отступила после лечения Лесияры, но её чёрный призрак висел над ним холодным ночным пологом, заставляя раздумывать: а почему? За что ему всё это? Что он сделал в жизни не так, где ошибался, кого обижал? Искать недовольных среди бесчисленных подданных было всё равно что предаваться поискам иглы в стоге сена, и Искрен всё чаще обращался в своих мыслях к ближнему кругу. Жгучей язвой горели на сердце неясные, неоконченные нелады с Лебедяной; может, права была Искра, и ему не следовало держать её около себя?

Роняя капли с усов и бровей в купель, князь рассматривал своё колышущееся отражение. Страхи, молва, возможные пересуды – всё сходило, как шелуха, сожжённое жёсткими лучами войны... Что значили людские думы, сплетни? Искрен надрезал свой пояс кинжалом и разорвал над струйками воды. С каждым шагом по садовой тропинке невидимые лохмотья, сковывавшие душу, отваливались, а когда нога князя ступила на двор, уверенность окончательно созрела.

Сидя под открытым небом и подставляя лицо солнечным лучам, Искрен говорил, а писец составлял бумагу. Заверенную подписью и печатью грамоту князь велел отнести кошке-посланнице, постоянно находившейся при дворе для быстрого обмена сообщениями с Лесиярой; к письму Искрен приложил половину разорванного пояса. Стены дворца угнетали, а тянуло его в сад, в лес, к озеру... Хотелось открыть душу высокому, ясному небу, впитать в сердце дождь, проскакать по лугу на коне.

– Огонька мне, – велел Искрен.

Ему тотчас же подвели его любимого белого жеребца, и он вскочил в седло. Ветер, упираясь в грудь, выдувал остатки тоски, и даже возвращение болезни не страшило его больше. Был только конь, цветущий луг и скачка, а людское одобрение и осуждение крошились под копытами верного друга. Цветы, земля и небо приветствовали его и шептали: «Так и должно быть», – а всё остальное таяло в легкооблачной дали.

Спешившись в лесу и привязав коня к кусту, Искрен собирал в горсть душистую землянику и бросал себе в рот. Одиночество не тяготило его, напротив – очищало сердце, и лесной покой лился в него благодатным питьём. Растянувшись на траве, он впервые за много лет не заботился о том, что подумают о нём приближённые. Он просто грел грудь и живот под солнечными зайчиками, слушал перезвон хрустальных птичьих голосов и вдыхал земляничное очарование на своих пальцах.

Перед князем раскинулось лазоревым зеркалом лесное озеро. Берёзки застенчивыми девушками в белых платьях близко подступали к кромке воды, покатые берега зеленели пушистой травкой – ну как тут не броситься безоглядно в тёплые струи и не искупаться всласть? Обсохнув и одевшись, Искрен неторопливо поскакал домой, где его уже ждал короткий ответ от супруги, который гласил:


«Грамоту прочла, развод принимаю. Лебедяна».


Чуть ниже стояла приписка от белогорской княгини:


«Развод моей дочери мною засвидетельствован, что своею подписью и удостоверяю. Лесияра».


К письму прилагалась половина разорванного женского пояска.

Холодок свободы обдувал сердце, а между тем наставало обеденное время. Гусляры и дудочники играли для увеселения гостей, а за столом собрались советники и дружинники; весть о том, что Искрен дал княгине развод, уже облетела всё его ближнее окружение.

– Государь, дозволь спросить, что стряслось-то? – послышался вопрос. – Отчего разлад меж тобой и супругой вышел?

Осушив кубок, Искрен со стуком поставил его на стол.

– Вот что, братцы мои... Отчёт вам в своих семейных делах я давать не обязан, но по дружбе отвечу. Долгую и славную жизнь мы с княгиней прожили, сынов вырастили, да только любовь себя изжила. Свободен я отныне, как ветер луговой. А ещё думаю я от дел отойти и сыну старшему престол передать.

– Как так – отойти, батюшка Искрен Невидович? – загудели гости. – Ты ж ещё сил полон, ещё сто лет править сможешь!

– Телом, быть может, я и крепок, да душа моя износилась, – молвил князь. – Устал я, други мои, истомился, а эта война меня доконала. Пора молодым дорогу давать, пущай Велимир правит, а я ему подсказывать на первых порах стану.

– На всё воля твоя, государь, – сказали дружинники. – Да только зело опечалил ты нас...

Обед завершился в почти полном молчании. После трапезы Искрен не стал изменять своему обыкновению и отправился на прогулку в сад; тёплый ветерок нёс из цветника сладкий дух, и Искрен, вдыхая его полной грудью, больше не ощущал тяжести невидимых стальных шаров, словно бы волочившихся за ним при каждом шаге. Упал груз с сердца, осталась лишь светлая свобода неба и голос Медуницы в саду. Даже мысль о кончине не страшила его теперь, он принимал её возможность с усталым спокойствием и чувством завершённости. Сорвав цветок, князь поднёс его к носу и вдохнул горьковато-травянистый, умиротворяющий запах.

– Что ж ты делаешь, Искрен Невидович? – малиновой сладостью далёкого колокольного звона прозвучал знакомый голос. – Почто цветы обрываешь?

Горделивой павой плыла к нему Медуница – рослая, красивая, строгая до холодка по спине. Синева её очей льдистым дыханием касалась сердца князя.

– Что ж, мне в своём собственном саду и цветка сорвать нельзя? – незлобиво двинул бровями Искрен.

– Сад-то твой, да цветок – живой, – отвечала белогорская дева. – Сорвёшь ты его, понюхаешь да бросишь, а он погибнет. Нешто праведно это? Уж не серчай на мои слова, государь, да только всякому живому существу больно. Ты этой боли не чуешь, а я чую.

Князь хмыкнул, смущённо повертел в пальцах цветок и спрятал его за спину.

– Ишь ты, какая, – усмехнулся он. – И откуда ты только взялась, этакая госпожа, на мою голову?

– С Белых гор я. Будто не знаешь. – Медуница взяла у князя сорванный цветок, примотала его ниткой к обезглавленному стебельку, поколдовала... Чудо: цветок стал снова целым.

– Знаю, само собой. Это я так... – Искрен потрогал цветок, озадаченно покачал головой. – Грозная ты уж больно.

– Уж какая есть, государь, – рассмеялась Медуница, блеснув на загляденье белыми и ровными зубами.

На лице Искрена сама собой растянулась ответная улыбка, и он восхищённо-задумчивым взором проводил Хозяйку, любуясь её покатыми плечами, длинной гладкой шеей и широкой, но по-женски мягкой спиной. «И чем же только делают этаких девок, – думалось ему. – Кажется вот, хоть в плуг её запряги – потянет...»

На следующий день отправил он гонца к старшему сыну, что ума-разума в Жаргороде набирался; такие слова князь написал:


«Приезжай ко мне, сын мой, да престол у меня прими. Крепко устал я и телом, и душою, на покой пора. А ты молод, сил да задора у тебя много, вот и бери бразды правления, а я тебе, коли не будешь чего-то разуметь по неопытности, подскажу, совет дам».


Прокатились две седмицы, как стопка румяных блинов по блюду да в рот; явился в стольный город старший княжич, предстал перед отцом. Да не один приехал, вёл он за руку девицу – белогорянку. Хороша была красавица: коса долгая, русая, васильковой ленточкой заплетена, на голове очелье из речного жемчуга, а очи пьянящей зеленью дышали из-под скромно потупленных ресниц.

– Вот, батюшка, невесту себе сыскал, – молвил Велимир с поклоном, а девица следом за ним перед князем склонилась. – Людмилой звать её, сады она у нас в Жаргороде пришла восстанавливать. Благослови на брак!

Усмехнулся Искрен в усы, а у самого сердце ёкнуло, ознобом покрывшись: мысль о Медунице орлиной тенью разбивала его покой.

– Отчего ж не благословить, коли девушка хорошая, – проговорил он, заглядывая Людмиле в чистые, кроткие глаза.

Поговорили они обстоятельно о делах: свадьбу Велимира на середину осени назначили, а следом за нею – его восшествие на престол; затем отобедали, и объявил Искрен за столом своим приближённым, что с передачей правления сыну всё решено.

В саду опять устремился князь на звук голоса Медуницы, певшей песню за работой. Очищая цветник от сорной травы, низко склонялась Хозяйка, и Искрен залюбовался ею из укрытия. Давно такого жара не чувствовал он при виде женщины. «Вот же леший меня, старого, под ребро толкнул», – думалось ему.

– Будет тебе за деревом прятаться, государь, – усмехнулась Медуница, прервав песню. – Не таись, как тать: чай, я не сундук с золотом. Чего так смотришь, девицу в краску вгоняешь?

– Ты дороже сотни сундуков. – Смущённо выйдя из-за клёна, Искрен приблизился к синеглазой владычице сада. – Соскучился по тебе, вот и гляжу. А ты даже в покои мои не зайдёшь, не поговоришь со мною.

Насмешливо сверкнула Медуница колокольчиковыми очами, повела бровью.

– А за каким делом мне к тебе заходить, княже? Я просто так болтать не привыкла, да и что люди подумают про нас с тобою?

– Эх! – Искрен вздохнул, а сам воровато потянулся к соблазнительному плечу Медуницы, но тут же отдёрнул руку, словно от кипятка, едва заметив суровое движение её бровей. – Да я б, девица, и рад по закону на тебе жениться, только на что я тебе нужен-то? Стар я и болен, помру скоро. Вдовицей останешься...

– Да какой же старик ты? – усмехнулась Хозяйка, а у самой в очах проступил какой-то новый блеск – медово-хмельной, жаркий, бабий. – Вон, глянь – и не сед почти, станом прям, как тополь, в плечах твёрд и широк. А хвори в тебе нет никакой, здоровее быка ты, государь.

– Язва меня злая снедает, девонька, – покачал головой Искрен. – То отступит, то опять пожирать меня принимается... Подлечила меня в прошлый раз княгиня Лесияра, да надолго ли болезнь отступила? Не знаю.

– То не язва у тебя была, владыка, – подойдя к князю вплотную, молвила Медуница тихо и серьёзно. – Хворь куда более страшная тебя снедала, да только нет её в тебе теперь ни капельки. Уж я-то вижу.

– Откуда тебе ведомо про сие? – За шиворот князю жутковато скользнула горсть холодных мурашек, и он утонул в пронизывающих, всезнающих глазах девушки.

– Чувствую в тебе следы боли, – ответила та. – Большой боли. Язва – это одно тёмное пятнышко, а у тебя... – Медуница изобразила пальцами нечто разветвлённое – какой-то шевелящийся клубок мерзких, скользких гадов. – У тебя по всему телу хворь разнеслась, и сколько тебя ни лечили, а крошечный очажок всегда оставался, из которого потом всё разрасталось сызнова. Но не тужи, государь, теперь ты чист – от хвори не осталось и следа.

Кружево солнечных зайчиков обволокло князя и заключило его вместе с девушкой в сияющую, шелестящую оболочку. Земля плыла из-под ног, а сад разрастался до размеров мира – прекрасного, мудрого, спокойного и чистого.

– Кто же исцелил меня? Уж не ты ли, чародейка? – Искрен осторожно завладел пальцами Медуницы, ласково сжимая их.

– Ты, государь, – улыбнулась та. – Ты сам себя исцелил – убрал первопричину, по которой хворь сия тебя и поразила. И ничто более не стоит на твоём пути к покою и счастью.

Звенящая круговерть летнего колдовства неслась вокруг них с шелестом листвы, и князю хотелось застрять в ней навеки, держа руки Медуницы в своих, а в душе ослепительным взрывом вспыхнула догадка... Незримая цепь, которая тянулась к Лебедяне, лопнула, порочный круг порвался.

– Я держал супругу своей болезнью около себя, – пробормотал он в светлом, пронзительном до слёз потрясении. – Я знал, что сердцем она – не со мною... Давно знал – ещё тогда, когда мой разум отказывался это признавать, а душа уже ведала.

– Ты хотел удержать её любой ценой, – кивнула Медуница, и её пальцы ласковыми шажками взобрались князю на плечи. – И она была готова принести в жертву всё... И своё счастье, и свою жизнь. Ты поступил правильно, отпустив её.

Удивления уже не осталось, оно всё сгорело на чудесном летнем пламени колокольчиковых очей, глядевших прямо в душу Искрена и читавших там правду.

– Ну, коли ты всё знаешь, так скажи мне, мудрая моя, где же мой покой и счастье? – Губы Искрена шевельнулись в тёплой близости от уст Медуницы.

– Тебе и так это ведомо, – ответили эти мягкие уста, неотвратимые, властные, дышащие волшбой солнечного дня.


*

Сбылся страшный сон Лебедяны: чёрная тьма, закрывшая полнеба, унесла Искру на войну, а ей оставалось только ожидание. Решение вспыхнуло мгновенно: она должна была встретить любимую, как верная супруга – дома, а потому поселилась со Златой в горном домике. Лесияра пыталась убедить её остаться во дворце ради безопасности, но Лебедяна была тверда. К тому же жилище Искры располагалось в такой глубокой горной глуши, что можно было почти не опасаться прихода врагов туда.

– Супостат лезет на нас с двух сторон, – сказала Лесияра. – С запада – навии, а по землям Светлореченского княжества идёт Павшая рать. При малейшем подозрении на опасность сразу возвращайся с дочкой во дворец, а пока тебя будут охранять мои гридинки.

Приставив к Лебедяне телохранительниц, белогорская княгиня отпустила её. Потянулись полные сумрака дни, похожие на ночи: дружинницы несли свою службу, попутно помогая Лебедяне по хозяйству – приносили дрова, съестное и воду, расчищали снег около домика. Княгиня Светлореченская коротала время за стряпнёй и рукоделием, учила дочку первым нехитрым домашним делам: замесить тесто, заштопать дырку, вышить простенький узор по подолу рубашки... Может, и маловата была ещё Злата для всего этого, но чем-то занять ребёнка следовало. Мрак снаружи навис гнетущим пологом, а стоило взять в руки белогорскую иглу, как леденящий страх улетучивался, душа наполнялась тёплым, как пирог, покоем, а надежда на добрый исход возвращалась.

Снегопады часто заваливали домик до самой крыши, и кошкам-охранницам приходилось работать лопатами до седьмого пота. Набивая снегом вёдра и бадьи, Лебедяна ждала, пока он растает в домашнем тепле, а потом этой чистой живой водицей умывалась и ополаскивала волосы и себе, и Злате. В её косе опять засеребрились седые ниточки горя, и она лишь грустно улыбалась, тая вздох и смахивая слезинку: любимые руки, способные прогнать призрак осени, были сейчас далеко и держали меч.

Завеса угрюмых туч не рассеивалась, почти полностью стирая грань между днём и ночью. Наступление утра можно было угадать лишь по тускло-серому свету, едва просачивавшемуся сквозь этот плотный полог; время от времени Лебедяне чудился какой-то гул – не то громовые раскаты, не то горные обвалы, не то грохот и лязг далёких битв... Нутро отзывалось тревожной дрожью, а мысли легкокрылыми птицами летели к Искре.

– Матушка, а куда делось солнышко? – спросила дочка, робко ёжась и устремив большие тёмные глаза к мрачному небу.

– Его украли злые тучи, – вздохнула Лебедяна.

– А оно вернётся? – Злата набрала горсть снега и катала в ладошках плотный шарик.

– Непременно, моя родная, – улыбнулась Лебедяна. – Тётя Искра отправилась вызволять его из плена.

Ей не хватало духу рассказать дочке правду, а потому слово «родительница» в отношении Искры она пока держала за зубами. А Злата, вперив в неё темноокий взор, вдруг спросила:

– А тётя Искра будет нам теперь вместо батюшки?

Знакомые до оторопи карие глаза смотрели с детского личика пронзительно и испытующе, вызывая у Лебедяны холодок и слабость под коленями, и она, присев на корточки, погладила дочку по головке.

– Да, дитя моё, – сорвался с её дрожащих губ устало-растерянный шёпот. – А ты скучаешь по батюшке-то?

– Не знаю. – Малышка потупилась, грея в ладошках снежный комочек и уплотняя его до каменной твёрдости. – Я не помню его лицо.

Прижав дочку к себе, Лебедяна гладила её золотую косичку, а в груди трепетала вера: вот она, тропка к правде, прямая и верная. Злата не поскользнётся, не ушибётся, вступив на неё, нужно было лишь подождать совсем чуть-чуть – до весны. Может быть, уже грядущей, а может, следующей.

– А чего это ты снежок катаешь? – подмигнула Лебедяна, справившись с волнением. – Никак, в матушку нацелилась бросить, безобразница?

Уголки губ дочки шаловливо дрогнули в улыбке, а в глазках зажглись искорки озорства.

– Да! – воскликнула она, отбегая и замахиваясь.

Места для игр около домика было мало, и они перенеслись вниз, в заснеженную долину реки. По долгу службы дружинницы отправились следом, и им пришлось присоединиться к веселью, которое не могла затмить никакая облачная завеса: всё вокруг озаряли сияющие глазёнки Златы, а её смех рассыпался повсюду золотыми осколками.

– Ах ты, маленькая озорница! – смеялась Лебедяна, уклоняясь от снежков. – Вот я тебя сейчас! Вот я тебя...

И тут же ахнула: обжигающий комок снега расплющился об её лицо и залепил глаза. Пока Лебедяна отряхивалась, Злата заходилась в звонком хохоте, прыгая и размахивая руками.

– Ну-ка, Иволга, отомсти этой егозе за госпожу, – шутливо обратилась княгиня к ближайшей дружиннице.

В девочку полетел целый град снежков, и она со смехом бросилась наутёк, но скоро споткнулась и шлёпнулась в сугроб.

– Ну что, получила? Получила по заслугам? – веселилась Лебедяна.

Вытащив Злату из сугроба, она закружила её на руках, окрылённая тугим, переполняющим сердце восторгом. Ноги подкосились не то от счастья, не то от тяжёлой зимней слабости, и княгиня вместе с дочкой сама рухнула на пышную снежную постель. Злата хохотала взахлёб, бултыхалась и взрывала холодную белую пыль вокруг себя, а кошки-охранницы с детским задором швыряли снежками друг в друга. Только Искры рядом не хватало... Стряхнув снег с бровей, Лебедяна подавила в груди вздох.

Студёной рекой тянулась вереница сумрачных дней, пока однажды утром они не проснулись от слепящего света, лившегося в оконца. Злата тёрла слезящиеся глаза и радостно прыгала:

– Солнышко! Солнышко вернулось! Тётя Искра его спасла!

Отвыкшим от света глазам было невыносимо больно смотреть на горный снег, и Лебедяна с дочкой вышли под расчистившееся небо только через пару часов. Ветер приносил тонкий, щемяще-пронзительный, еле различимый дух весны, гладя щёки княгини с нежностью лепестков кошачьей белолапки[32], и слёзы катились горячими ручейками.

– А скоро тётя Искра вернётся? – прозвенел голосок Златы.

– Скоро, счастье моё, – вздохнула Лебедяна, прижимая дочку к себе и подставляя закрытые веки поцелуям соскучившегося по земле солнца.

Ожидание пело натянутой струной, а светлое небо пророчило близкую встречу. Хрустальные бусины дней нанизывались на нить радости, и Лебедяна вздрагивала от каждого стука и скрипа, выглядывая в окошко: не Искра ли это возвратилась? Когда порог домика переступила княгиня Лесияра, сердце Лебедяны горестно дрогнуло: никогда прежде она не видела свою родительницу такой постаревшей. Цвет спелой ржи в прядях её волос вытеснила мертвенная изморозь седины, а в улыбке сквозила усталость.

– Ну, как вы тут, мои родные?

Лебедяна бросилась в раскрытые объятия Лесияры и прильнула к холодным пластинкам брони на её груди, а повелительница женщин-кошек подхватила на руки подбежавшую внучку.

– Всё, мои девочки, всё закончилось. Войне конец, – ласково шептала она, целуя обеих. – Нам осталось совсем немного – выпроводить навиев восвояси.

Один-единственный вопрос горел в сердце Лебедяны, и Лесияра прочла его в глазах дочери.

– Уже совсем скоро Искра вернётся домой, – улыбнулась она. – Но можно устроить ей и отпуск на пару деньков, чтоб она могла с вами повидаться.

– Благодарю тебя, государыня. – Лебедяна прильнула головой к плечу родительницы.

Принесла белогорская княгиня и скорбную весть. За возвращение в небо солнца пришлось заплатить очень высокую цену: в четвёрку, пожертвовавшую своими жизнями при закрытии Калинова моста, вошла Светолика. Благодаря ей Злата сейчас подставляла личико солнечным лучам, сидя у окошка, и в груди Лебедяны гулко отдалось эхо пронизывающей боли, а горло на несколько мгновений стиснулось в незримой удавке.

– Сестрицы Светолики больше нет... Ты возлагала на неё такие надежды, государыня, – смахивая слёзы, сдавленно пробормотала она. – Светолика была рождена, чтобы стать правительницей Белых гор... Такая умница, такая труженица! Это несправедливо!

– Так распорядилась судьба, – вздохнула Лесияра. – Я хотела пойти вместо неё, но... Обстоятельства неодолимо сложились против этого. Судьбу не обманешь.

– Что же теперь будет? – Горечь дурманным зельем разливалась в крови, и яркий свет дня для Лебедяны померк, а все слова сыпались пустой, глупой, ненужной и неуместной шелухой.

– Огнеслава справится, – молвила Лесияра, улыбаясь с тусклым, усталым прищуром.

– Честно говоря, не представляю её себе на белогорском престоле, – вздохнула Лебедяна. Нужно было хоть о чём-то говорить, чтобы обжигающе-ледяная сосулька скорби, вонзившаяся под сердце, понемногу растаяла. – Ведь она же совсем далека от государственных дел...

– Ум и способности у Огнеславы не хуже, чем у её сестры. – Лесияра подошла к окну, снова подхватила Злату на руки и с нежностью потёрлась носом о её щёчку. – Надо их только направить в нужное русло. Ничего, втянется. Всё будет хорошо, дитя моё.

Она не осталась на обед: дела звали. Лебедяна поставила на стол ещё горячий рыбный пирог, отмякший под подушками, и созвала телохранительниц; щедро отрезая куски и подавая их кошкам, она улыбалась в ответ на их почтительные поклоны, а её душа была сдавлена весенним льдом, словно холодная река. Хотелось плакать от прозрачности воздуха и светло-зеркальной выси неба, оплаченной четырьмя жизнями, в том числе и жизнью сестры. Кусок не лез Лебедяне в горло, и она, очистив для дочки ломтик рыбы от костей, выскользнула из дома.

Как она могла отблагодарить самоотверженную Четвёрку? Некому уже было поклониться, припав к ногам и обняв колени, разве только пустить по ветру песню, чтобы та облетела всю землю и рассыпалась мерцающими слезинками. Эхо подхватывало голос Лебедяны на свои прозрачные крылья и уносило к небу, а в груди оседали блёстки утешительного инея.


Обернись, душа, белой птицею,

Стань подругою ветру-страннику,

Расчеши ему кудри буйные,

Жемчугами звёзд перевитые.


Расскажи, душа, рекам боль мою,

Да излей её всю до донышка:

Полной мерою я пила её,

Горькой мерою, неизбывною.


Ты рассыпь её по лесам-лугам,

Да по клеверу медоносному,

Припади, душа, грудью к травушке,

Сладких рос испей хмель предутренний.


Как мороз побьёт рожь несжатую,

Так и в косы мне иней просится.

Серебрится боль нитью белою,

Клюквой в снег уйдут губы алые.


Ты лети, душа, над вершинами,

Разыщи вдали поле бранное;

Упади слезой, снегом утренним

В неподвижные очи воинов.


Ветер, обдувая щёки Лебедяны, студил на них тёплые солёные ручейки, а на плечи ей опустились руки дружинницы Иволги:

– Не кручинься, госпожа. Скоро и радость придёт.

Чёрными собольими дугами гнулись брови Иволги, светлой лазурью сияли пронзительные, ясные очи, хищный вырез ноздрей точёного носа пленял нервным изяществом очертаний, а из-под шапки вились тугие русые кудри; смотрела она на княгиню до мурашек пристально, ласково. Хороша была кошка, да сердце Лебедяны навек принадлежало кареглазой мастерице золотых дел.

– Придёт, куда ж денется, – освободив вздохом стеснённую грудь, улыбнулась Лебедяна.

Не заставила себя долго ждать радость – всего два дня пролетели, как два лебединых крыла. Как всегда, чтобы не скучать, кошки-охранницы занимали себя делами: белокурая Бузинка выстругивала ножом игрушки для девочки – деревянных зверушек и птиц, кучерявая и темноволосая Денница плела корзинку, а Иволга отправилась за дровами. Злата, прильнув к плечу Бузинки, не сводила зачарованного взора с рождающегося из куска дерева медвежонка; из-под ножа сыпались золотистые стружки, а кошка рассказывала малышке:

– Медведь-берложник, лесной хозяин, всё ест. Рыбу ловит, гнёзда птичьи разоряет. Ягоду любит разную, орехи, грибы. Яблоки да груши лесные тоже уважает... Сперва падалицу съест с земли, потом к веткам тянется. Зверь умный: коли деревце тонкое и сломаться под ним может, он на него не полезет, а трясти будет, чтоб плоды наземь сыпались. Встанет на задние лапы, передними упрётся и трясёт. Лапища у него хоть и большая, да ловкая: ежели в дупле соты медовые отыщет, выковырнет так осторожно, что даже не поломает.

– А медведь злой? – спросила Злата.

– Не бывает злых или добрых зверей, дитятко, – ответила Бузинка, кончиком ножа кропотливо вырезая круглое медвежье ухо. – Всякая тварь, чтоб выжить, себе пропитание ищет, а с врагом сражается не со зла, а по надобности. Но сердит порой бывает топтыгин, это правда. Вспыльчив, но отходчив. Взбесится да и остынет тут же. А ежели испугать его, понос у него случается. – Бузинка усмехнулась, стругая у деревянного зверя под хвостом. – И у людей такое бывает порой... «Медвежьей болезнью» сию неприятность кличут. А вот случай был один, помню... Родительницы мои около леса живут, сад яблоневый держат. Повадился, значит, к ним медведь лазать за яблоками: ночью заберётся, яблоню обтрясёт и хрустит плодами, лакомится – только чавканье в саду стоит. Садовые-то яблочки сладкие, а лесные – кислятина, а медведь на сладенькое падок. Жалко моим матушкам стало трудов своих, взяли да и обобрали все плоды с деревьев. Пришёл ночной тать, глядь – а яблок-то и нету, собраны все. Осерчал он – две яблони поломал, забор повалил и на крыльцо нагадил. Вот так вот отомстил. Держи. – И Бузинка вручила Злате готового медвежонка.

С улыбкой слушая этот рассказ о медвежьих повадках, Лебедяна вышивала у окошка. Тем временем вернулась Иволга с большой вязанкой дров; сложив её на кухне около печки, она сняла рукавицы и заткнула их за пояс – румяная с холода, статная да ладная. Кладя стежок за стежком, поглядывала Лебедяна на ставшие привычными и родными горные склоны, на затянутое снежно-серой, полупрозрачной облачной пеленой небо – уже обычной, а не насланной врагом. «Тогда и начнёшь ценить простой свет дня, когда он померкнет», – думалось княгине Светлореченской.

Иголка вонзилась в палец, в льняную ткань впиталась брусничная капелька крови, но Лебедяна не почувствовала боли: по тропке к дому шагала Искра, волоча перекинутую через плечо тушу горного барана. Кольчуга и латы на ней тускло серебрились, потрёпанный плащ колыхался тёмными складками, а из-под надбровных щитков шлема блестели родные карие глаза. Лебедяна выскочила на крыльцо и замерла, прижав руки к разрывающейся груди и шатаясь – в чём была, даже без полушубка.

– Здравствуй, лада, – прозвучал любимый голос. Его лёгкая охриплость, как налёт инея, шероховато и непривычно коснулась сердца княгини.

Крякнув, Искра сбросила добычу наземь и достала из-за пояса чуть смятый пучок подснежников. Сближение до поцелуя произошло мгновенно, обжигающе-морозно; от горной стужи Лебедяну защищали крепкие объятия самых нужных на свете рук, а цветы щекотали щёку, дыша весенней свежестью и светлой грустью. На крыльцо вышла Иволга, окинув Искру внимательно-холодным, изучающим взором, и та нахмурилась:

– А это ещё кто?

– Государыня настояла на охране, – поспешно объяснила Лебедяна. – Это Иволга, а в доме – Бузинка и Денница. Они мне и в хозяйстве здорово пособляют.

– Ну, коли так, то ладно. – Искра сняла шлем, открыв изрядно заросшую тёмной щетиной голову.

Коса скользнула ей на плечо, и в прядях цвета собольего меха Лебедяна увидела первые серебристые ниточки. А Искра задорно свистнула:

– Эй, сестрицы! Я не с пустыми руками... Раз уж вы тут – айда сюда, барашка освежевать да зажарить надобно. Мяса всем хватит. А я пока себя в порядок приведу.

Покушать кошки всегда любили, а потому сразу же высунулись из домика – облизывающиеся, с хищным блеском в глазах. Они подвесили тушу на деревянной перекладине во дворе, уважительно качая головами и хваля удалую охотницу: у барана была точным и мощным движением свёрнута голова, а шкура осталась целёхонькой – ни раны от стрелы, ни следа от кошачьих клыков.

– Истопи-ка баньку, родная, – шепнула Искра, пощекотав Лебедяну губами за ухом.

Пока охранницы, вооружившись кинжалами, возились с бараньей тушей, Лебедяна не жалела дров на растопку печи-каменки в тесной бане, притулившейся на заднем дворе кургузой пристройкой. В доме слышался весёлый визг: это Искра кружила дочку на руках и подбрасывала её к потолку, целуя и осыпая нежными словами.

– Ах ты, золотце моё, яхонт мой драгоценный... Не забыла меня, сердечко моё родное?

Злата, обвивая ручонками её шею, спросила:

– А как ты солнышко из плена спасла, тётя Искра?

Та чмокнула девочку в обе щёчки, уткнулась лбом в её лоб.

– Не я одна за солнышко сражалась, радость моя. Не я одна...

На снегу под тушей барана ярко алела кровь. Кошки вручили Лебедяне состриженную шерсть:

– Вот, госпожа, на рукавички да ноговицы для Златы сгодится.

Парилась Искра долго, всласть: дружинницы уже успели выпотрошить барана и развести во дворе костёр, чтобы зажарить его целиком. Съедобные потроха переложили льдом и оставили снаружи, около дома, дабы было потом из чего варить вкусную похлёбку.

– Ух!

Искра, розовая и блестящая от пота, выскочила из бани нагишом и принялась растираться снегом, а Злата изумлённо глазела на неё, прильнув к окошку. Искра подмигнула ей и с рёвом расплющила о свою грудь большую пригоршню снега. Лебедяна в надетом внакидку полушубке с улыбкой наблюдала, как та приплясывала босиком, рычала и хохотала; потом она скользнула следом за кареглазой кошкой в предбанник и поставила на столик чашку с пенным отваром мыльного корня.

– Хм... Затупилась малость, – промычала Искра, попробовав бритву на ногте.

Пока она точила и правила лезвие на ремне, Лебедяна с наслаждением ощупывала её туго налитое силой тело, закалённое в битвах. Пальцы наткнулись на бугорок нового шрама от стрелы, и сердце содрогнулось, пройдя сквозь холодный призрак боли.

– Всё, ладушка, кончена война, – ласково молвила Искра, покосившись на неё через плечо. – Сейчас мы только навиев к старому проходу, что за Мёртвыми топями, проводим – да и сами по домам.

Лебедяна держала зеркальце, пока Искра с треском соскребала с головы длинную щетину; когда подошёл черёд затылка, она взяла у женщины-кошки бритву:

– Давай, помогу.

Искра чуть нагнула голову, подставляя затылок под лезвие. Лебедяна брила осторожно и медленно, боясь невзначай порезать, а рука возлюбленной шаловливо тянулась к ней и норовила ухватить за бедро.

– Прибереги пыл до ночи, – шепнула ей Лебедяна, чмокая в свежевыбритое местечко за ухом.

Переодевшись во всё новое и чистое, затянув кушак и обувшись, Искра вышла к дружинницам, жарившим барана под открытым небом на вертеле, а Лебедяна с каким-то пронзительным, животным удовольствием прижала к груди заскорузлую от пота и грязи одежду любимой. Отвара мыльного корня оставалось ещё достаточно, и она замочила портки и рубашку Искры в лоханке, плеснув туда немного крепкого щёлока.

Облачная дымка седыми клочьями висела на горных вершинах, запах костра и жарящегося мяса дразнил нюх, а Злата вертелась около Искры и льнула к ней, то и дело просясь на руки. Истосковавшаяся по дочке мастерица золотых дел не могла отказать ей и сама беспрестанно обнимала, тискала и целовала малышку. Глядя, как они милуются, Лебедяна тонула сердцем в тягучей нежности и смахивала с глаз влажную дымку, заволакивавшую взор и заставлявшую всё вокруг плыть в тёплом солёном мареве.

– Твоя, значит? – Иволга, поворачивая тушу над огнём, ухмыльнулась Искре.

Та и глазом не моргнула – продолжала мурлыкать и покрывать быстрыми чмоками личико Златы.

– Моя, – ответила она спокойно. – И Лебедяна – моя.

– Так госпожа вроде как замужем, – хмыкнула Иволга.

– Как только муж ей развод даст – за мной будет, – сказала Искра.

И это было столь же непоколебимо, как горы вокруг. От кошачьего мурлыканья на ушко Злата задремала, и Искра отнесла её в дом, уложила на печку и укрыла разноцветным лоскутным одеялом. Лебедяна чувственно-плавной поступью приблизилась к возлюбленной, скользнула ладонями по её груди, жарко прильнула всем телом. Губы жадно впечатались в губы, сливаясь в поцелуе.

– Прибереги пыл до ночи, – подмигнула Искра.

Горячая струнка натянулась и пела меж ними, соединяла сердца, души и тела. Дружинницы отрезали кинжалами куски баранины и ели прямо у костра вприкуску с печёным луком, чмокая и облизывая жирные пальцы, а Искра в одну кошачью морду умяла целую лопатку. Полуведёрный бочоночек хмельного мёда быстро опустел.

– Ты надолго, лада? – спросила Лебедяна, прильнув к плечу Искры.

– Завтра мне уж в войско возвращаться надобно, – ответила та. – На денёк всего отпустили.

Затаив вздох, княгиня Светлореченская отправилась на речку – полоскать в проруби выстиранное. Всю работу, что обыкновенно делали служанки, она не погнушалась взять на себя, и это было ей в радость: Лебедяна внутренне созрела для перехода к простой, скромной жизни с Искрой в горном домике, а роскошный лоск княжеских дворцов стал её даже тяготить. То, что заставляло сердце биться, а кровь жарко и радостно мчаться по жилам, не требовало пышных обёрток – нечто настоящее, неподдельное, единственно нужное. Она и охранницам стирала рубашки и подштанники; сперва кошки смущались, что госпожа их обстирывает, и предлагали позвать для этой цели девушку-работницу, но Лебедяна отказалась. Руки ломило от ледяной воды, ветер обжигал мокрые пальцы, но она выжимала рубашку возлюбленной до онемения в побелевших кистях. Зато щёки рдели летними маками, и подошедшая Искра белозубо улыбнулась:

– Красавица моя... Что ж ты сама спину гнёшь и ручки свои белые морозишь?

– Ежели сидеть сложа руки, этак можно и со скуки скиснуть, – ответила Лебедяна. И лукаво двинула бровью: – А коли работницу взять... Вдруг ты на неё заглядываться станешь? Нет уж, лучше я сама.

Родные руки крепко обняли её сзади, не давая нагнуться к корзине, а шёпот Искры обжёг ей ухо:

– Зачем мне работницы, когда есть госпожа, которую я люблю?

С наступлением ночи, которую они обе так ждали и предвкушали, к ним в постель некстати забралась Злата. Когда послышался топот босых ножек, Лебедяна мягко подавила в себе тихий голос невольной досады, а Искра с неизменной радостью раскрыла девочке объятия; Злата с разбегу влетела в них, и женщина-кошка задула пламя лампы. Юркнув под одеяло и устроившись между двух родительниц, малышка громким шёпотом спросила:

– Тётя Искра, а я правда твоя?

Лебедяна затаилась, застыла в неловком холодке. Искра, в шутку ущипнув Злату за носик, усмехнулась:

– Что ж, слово – не воробей... Мы с матушкой Лебедяной тебе попозже всё рассказать хотели, а оно вот как вышло. Да, родная, ты – моя дочка.

Во мраке послышался не то писк, не то всхлип, и Злата порывисто обняла Искру за шею. Она прильнула к ней всем тельцем, вцепилась руками и ногами, как медвежонок – не оторвать. Женщина-кошка прижала её к себе с жадной, оберегающей, звериной лаской и замурлыкала.

– Спи, моё дитятко...

Ждать пришлось недолго: мурлыканье всегда действовало безотказно, как мощное снотворное зелье. Искра с гибкой осторожностью встала с постели и шепнула:

– Я скоро, лада. Только уложу её внизу, на печке.

Она снесла уснувшую Злату к дружинницам, а Лебедяна откинулась на подушку и уставилась в тёмный потолок с мокрой и солёной от слёз улыбкой. Мучивший её день за днём комочек тревоги рассосался: всё получилось само, просто и быстро, как внезапный поцелуй.

Короткое, как вспышка молнии, «ах» вырвалось у Лебедяны: на постель мягко вспрыгнула огромная кошка с янтарно золотящимися во тьме раскосыми глазами. Пушистая морда защекотала княгиню усами, а широкая лапа многозначительно потянула вверх подол её рубашки. Тысячами ночных мотыльков забилось внутри желание, Лебедяна сбросила с себя всё и открыла свою наготу великолепному зверю, тягуче и ласково урчавшему над нею. Острые сосочки кошачьего языка втянулись, и он горячо и влажно заскользил по телу, а Лебедяна запустила пальцы в густой мех и почесала за чутким ухом. Она не отказала себе в удовольствии переплестись в объятиях с большой, тёплой, мягкой и уютной кошкой; под сердцем выгибала изящную спинку нежность, до колючих слезинок захлёстывая её, когда она чесала пушистый бок и думала: «Это всё – моё, родное». Ей самой хотелось замурлыкать.

Ночь промелькнула, словно в горячечном бреду. Искра то ублажала Лебедяну в кошачьем облике, то оборачивалась человеком, и тогда княгиня чувствовала под своими ладонями шелковистую кожу её сильной спины. Всё её тело превратилось в звенящую песню наслаждения, и от одного прикосновения сосков Искры из груди рвался крик, а лопатки сдвигались в сладком судорожном изгибе.

Пробудилась Лебедяна уже одна, и сердце рухнуло в холодную пропасть печали. Неужели Искра уже ушла? До её слуха донёсся плач Златы, и княгиня принялась лихорадочно убирать волосы и одеваться.

Горные вершины горели янтарно-розовым отсветом зари, в расчистившемся небе висели лёгкие золотые облака; Искра, уже в кольчуге и латах, прощалась во дворе с ревущей в голос дочкой. У неё не хватало духу насильно разорвать цепкие объятия детских рук, и на её лице была написана растерянность.

– Ну, ну... Не кричи так, котёнок мой. Вон, матушку Лебедяну разбудила...

– Ты хотела уйти, даже не простившись со мной? – Княгиня подошла к ним, кутаясь в шубку.

– Ты так сладко спала, лада, что было жаль тебя будить, – виновато улыбнулась Искра. – Долгие проводы – лишние слёзы, сама знаешь... Да не вышло уйти неслышно.

Злату удалось немного успокоить мурлыканьем, и Лебедяна приняла её с рук Искры.

– Ты постой, погоди! Я тебе хоть смену чистую с собой дам, – засуетилась она, укладывая дочку на печную лежанку.

Увязанные в узелок рубашки исчезли в недрах вещевого мешка Искры, и та, прильнув к губам Лебедяны коротким, но крепким поцелуем, растворилась в лучах зари. Умом княгиня понимала, что разлука будет недолгой, но сердце рвалось вслед и роняло на снег кровавые капли-бусинки.

Со вчерашнего дня осталось много баранины, и обед можно было не готовить, а поэтому Лебедяна занялась шерстью: растеребила, отделила грубую от тонкой, промыла и высушила на горячей печке, прочесала. Бузинка вырезала для Златы белку, попутно рассказывая девочке о повадках этого пышнохвостого зверька; у Лебедяны за работой высохли слёзы, сердце отмякло, и она с улыбкой прислушивалась к разговору.

Иволга тем временем со стуком поставила вёдра с водой около печки и бросила рукавицы на лавку. С самого утра она была необъяснимо мрачной, её светлые глаза колюче поблёскивали, а губы то и дело кривились.

– Чего это ты смурная такая нынче? – полюбопытствовала Бузинка. – Не с той ноги встала?

– Не твоего ума дело, – буркнула та, садясь на лавку и далеко протягивая свои длинные ноги.

Лебедяна, собиравшая прочёсанную шерсть в кудель, спросила:

– И всё-таки, Иволга, что тебя снедает? Может, случилось чего?

– Ничего, госпожа, не случилось, – угрюмо хмыкнула дружинница. – Так, мысли всякие. Не бери в голову.

Но княгине не давал покоя хмурый вид охранницы, и она стала настаивать:

– Прошу тебя, Иволга, скажи мне, что тебя мучит? Может, я смогу как-то помочь тебе, утешить или подсказать?

Та кисло поморщилась, покачивая носком сапога и глядя за окно, а потом устремила на Лебедяну отстранённый и чужой, пристально-колкий взор.

– Ну, воля твоя, госпожа, только тогда не обижайся. Думается мне вот что... Неправильно это всё как-то.

– Что неправильно? – удивилась Лебедяна, ощущая смутный укол тревоги.

– Ну... – Иволга неопределённо взмахнула в воздухе пальцами. – Ты уж не серчай, я что думаю, то и говорю. Не мне тебя судить, однако негоже это – от живого мужа блудить и детей на стороне наживать. По моему разумению, супруг иль супруга судьбой даётся, и узы брака надо чтить. Всем ты, госпожа, взяла – и умом, и красой, и хозяйственностью, и сердце моё к тебе сперва потянулось, а теперь будто бы корёжит меня. Сделанного, конечно, назад не воротишь, но... Душа у меня горит, словно бы стыд какой-то одолевает. Но не за себя мне горько – за тебя. Точно цветок прекрасный увидела, а один лепесток у него оторван...

С каждым словом Иволги Лебедяна словно погружалась в ледяную воду. Руки повисли, налившись мертвенной тяжестью, а нутро подёргивалось инеем. Кожей княгиня чувствовала, как от холодеющих щёк отливала кровь, а на сердце бурлили сотни горестных и хлёстких слов, не находя выхода сквозь стиснутое комом слёз горло.

Денница молчаливо притаилась за очередной корзинкой: видно, опасалась вмешиваться в разговор, принявший столь неприятный оборот. Бузинка же, перехватив взгляд Лебедяны, переменилась в лице: на скулах заходили желваки, челюсти сурово стиснулись. Она отложила фигурку, которую вырезала, и поднялась на ноги.

– Неладно ты, сестрица, поступаешь, – сдержанно проговорила она. – Дитя слушает, а ты такое о его матери говоришь... Выйдем-ка на двор: парой слов мне с тобою перекинуться надобно.

При виде её туго сжавшихся кулаков Лебедяна заподозрила, какие «слова» белокурая кошка задумала сказать, но подняться и воспрепятствовать не могла: ноги словно отнялись, расслабленные и безжизненные. Иволга с усмешкой и вразвалочку, словно бы нехотя последовала за Бузинкой, а Злата проводила их взглядом, полным недоумения и смутного беспокойства. Некоторое время кошки провели снаружи, за дверью слышалась какая-то возня; сердце Лебедяны гулко вело отсчёт этим мучительным мгновениям, пока наконец Бузинка не перешагнула порог дома – как и прежде, невозмутимая и сдержанная. Только сбитые костяшки на её правом кулаке грозно алели...

– Ну, про что я рассказывала-то? – Дружинница как ни в чём не бывало улыбнулась девочке, подхватила её и усадила к себе на колени.

– Как белка орешки на зиму запасает, – пискнула Злата.

– Ага! Ну так вот, слушай дальше...

Не утерпев, Лебедяна на подкашивающихся ногах выбралась во двор. Угрюмая, разъярённая Иволга расхаживала из стороны в сторону, прикладывая снег к разбитой губе и распухшей, лиловой скуле. Судя по красноречивым следам стычки, она схлопотала, по меньшей мере, два удара.

– Прежде чем осуждать меня и вешать на меня клеймо блудницы, Иволга, тебе следовало бы знать правду, – тихо и горько проронила Лебедяна. – Когда я поняла, что ошиблась в толковании знаков судьбы, было уже слишком поздно: я прожила много лет в браке с Искреном и родила ему сыновей. Сначала я оставалась с ним, потому что так предписывал закон, затем – потому что он захворал, и я боролась с его недугом. А моя настоящая судьба в лице Искры всё-таки нашла меня... И случилось то, что случилось. Выходя за князя, я не ведала любви, не знала её вкуса и цвета, не чувствовала её прикосновения к душе. Я думала, что всё так и должно быть... А увидев Искру, наконец полюбила по-настоящему. И пошла за зовом сердца. Правильно я поступила или нет – пусть каждый решает для себя. Я вынесла свою меру боли, выплакала меру слёз и не жалею ни о чём.

Краткое, звонкое эхо разносило её слова солнечными искрами по снежным склонам, и с каждым звуком тяжесть уходила с сердца. Закончила Лебедяна с улыбкой. Иволга слушала, опуская голову всё ниже, а её богатые, выразительные брови сдвигались всё сумрачнее. Когда княгиня Светлореченская смолкла, дружинница печально промолвила:

– Ежели по справедливости, то тебе следует гнать меня взашей, госпожа. Тому, что я сказала тебе, да ещё и при ребёнке, нет прощения. Теперь, когда ты сказала правду, позволь сделать то же самое и мне... Сердце моё к тебе бьётся неровно с первого дня, как мы здесь поселились. Разум мне говорит, что всё это – напрасно, но проклятое сердце решило, что прекрасней тебя нет на свете никого. Вот и стала я искать в тебе пороки и изъяны, дабы разлюбить... А ежели ты меня прогонишь, так будет даже лучше: я скорее тебя забуду.

– Любят, Иволга, вопреки всему – и порокам, и изъянам. – Лебедяна с грустной, горьковатой улыбкой коснулась сильного плеча женщины-кошки – осторожно, словно боясь задеть сердце где-то в глубине. – Любовь не разделяет в человеке хорошее и плохое, а принимает целиком. Но ты права, наверно. Ежели тебе больно рядом со мной находиться, то ступай, я держать тебя не стану, хоть и жаль мне с тобою расставаться: пока жили мы тут, я со всеми вами будто сроднилась. Но ты ещё найдёшь свою судьбу, вот увидишь. А это... пройдёт.

– Знаю, что не для меня ты, – вздохнула Иволга, осторожно поймав руку Лебедяны и сжав её. – Прости меня, госпожа.

– Я не держу обиды. – Лебедяна, потянувшись вверх, тихонько поцеловала Иволгу в синяк. – Но для твоего начальства, наверно, я должна написать грамоту о том, что ты не самовольно ушла, а я тебя сама отпустила. Война кончилась, и мне уже не нужно столько охраны.

От поцелуя Иволга вспыхнула отчаянным румянцем и низко поклонилась.

– Благодарю тебя, госпожа. Я недостойна такой доброты.

Взяв в опочивальне письменные принадлежности, Лебедяна набросала несколько строк, поставила подпись и вручила грамоту Иволге. Сомнение и сожаление давили на душу тягучей тоской, и она спросила:

– Ты точно решила уйти?

Женщина-кошка почтительно выпрямилась и сухо отчеканила:

– Точно так, госпожа.

– Хорошо, – еле слышно вздохнула Лебедяна. – Ну... Тогда прощай. Пускай судьба поскорее сведёт тебя с твоей настоящей суженой.

Ожидание тянулось нитью пряжи, ложилось петлями, свиваясь в плотную ленту. Сияние весны разгоралось жарче, всё вокруг наливалось соками, и пробуждающаяся земля наполняла кровь своим головокружительным колдовством; вот уже цветник около горного домика освободился от снежного покрова, и Лебедяна старательно очистила его от прошлогодних листьев и стеблей. Навстречу яркому солнцу проклёвывались многолетники, а однолетние цветы княгиня Светлореченская посеяла семенами. Она не решалась применять белогорскую волшбу для ускорения их роста: в глубине души всё ещё гнездился страх. Долгая борьба с недугом Искрена роковым образом подорвала её силы, и теперь Лебедяна боялась тратить подаренную Искрой молодость. Хоть седина и пропала после соития с возлюбленной, но она невольно чувствовала себя дырявым сосудом: сколько ни лей в него – всё неизменно просочится наружу.

Эту встречу Лебедяне пришлось выносить под сердцем, как дитя. Листая горные рассветы, словно страницы толстой мудрой книги, она добралась наконец до последней главы. Глава эта повествовала о блеске солнца на шлеме, тихих шагах по тропинке, прохладе кольчуги под ладонью и горьковатой, как отвар яснень-травы, усталой ласке дорогих сердцу карих глаз. И снова возвращалась Искра не с пустыми руками: спину ей оттягивал трёхпудовый осётр, которого она волокла, держа за верёвку, продетую сквозь жабры.

– Добытчица ты моя, – шепнула Лебедяна, снимая с неё шлем и гладя щетинистую голову. – Какой огромный! Куда нам столько?

– Засолим, – ответила Искра коротко. – Не пропадёт.

Всё остальное было написано в припорошённых инеем усталости глазах, которые после долгого поцелуя оттаяли и потеплели. Смыв в бане дорожную грязь и наведя блеск на голову, Искра окунулась в ледяную реку, а обед решила отложить:

– Какая мне еда... Я три дня без сна – просто с ног валюсь, родимые мои. Вздремну чуток сперва, а потом уж и перекусить можно.

С этими словами она забралась на печную лежанку, обняв пристроившуюся у неё под боком Злату. Лебедяна хотела забрать дочку, чтоб та не мешала родительнице отдыхать, но Искра простонала:

– Оставь, лада... Пускай. Соскучилась я...

Кошки-охранницы взялись за осетра, а Лебедяна ходила по дому, согретая тихим счастьем, и не знала, за что схватиться: прясть ли, стирать или, быть может, огненными маками вышить на рубашке свою радость? В итоге она просто села к окошку и замурлыкала себе под нос песню без слов.

Бузинка оказалась большой мастерицей по заготовке рыбы. Уложив пересыпанные солью и душистыми травами пластики осетрины в бочонок и прижав их гнётом, она поставила это излюбленное яство женщин-кошек в погреб-ледник.

– Готово, – доложила она Лебедяне. И добавила: – Ну что ж, госпожа... Избранница твоя домой вернулась, война кончилась, опасность тебе более не грозит, а значит, пора нам прощаться. Ежели тебе не трудно, напиши и для нас с Денницей увольнительные грамоты.

От Лебедяны не укрылся её взор, который с тёплой грустью обвёл деревянный зверинец на полочке. Тут были и медведи, и олени, и волки, и зайцы, а пташек скопилась целая стая... В холостячках покуда ходила Бузинка, но сердцем давно грезила о своём дитятке, оттого-то и привязалась к Злате всей душой.

– Этот день должен был настать, – вздохнула княгиня Светлореченская. – Грамоты я вам непременно дам, только прошу вас, останьтесь ещё чуть-чуть. Вот пробудится Искра, посидим вместе за столом – тогда и ступайте. Вы мне почти как родные стали, не могу я вас просто так отпустить.

Кошки согласились. Искра поднялась только к вечеру, когда закатные лучи залили вершины гор тёплым румянцем; нырнув в погреб, она вышла оттуда с бочонком хмельного мёда на плече.

– Что ж, сестрицы, дозвольте вас отблагодарить за всё.

Мелкими пташками полетели чарки – одна за другой, прыг-скок... Пришлось Бузинке с Денницей задержаться немного долее, чем «чуть-чуть»: крепкий медок уложил всех кошек. Дружинницы уснули прямо за столом, уронив головы на руки, а Искра, пошатываясь, по-медвежьи облапила Лебедяну и пробурчала ей куда-то в шею:

– Что-то хмель меня одолел... С устатку, видно. Ладушка, ты меня простишь, ежели я нынче ночью бревном побуду?

– Иди уж, отдыхай, – усмехнулась Лебедяна.


*

В цветнике колыхались на ветру маленькие, скромные кустики белолапки. Этот цветок мог расти на суровых, бесплодных скалах, выбирая для себя самые труднодоступные места. В окружении изящных лепестков, покрытых нежной, чуть приметной «шёрсткой», серебрилась пушистая розетка из нескольких шариков – ни дать ни взять подушечки кошачьей лапки.

Слёзы капали на дубовую столешницу, на которой лежала разводная грамота.


«Я, Искрен сын Невидов, владыка земли Светлореченской, освобождаю супругу свою Лебедяну от брачных уз. Отныне может она считать себя вольной, аки птица в небе, и дальнейшую стезю себе выбирать по желанию своему. Отпускаю её чистой, ни в чём не повинной, упрёков не возлагаю на совесть её. Дочь Злату отпускаю с нею же. Всё принадлежащее ей носильное платье и все нательные украшения остаются за нею неотторжимо, прочее же имущество оставляю в своём владении. Право именоваться княгиней Светлореченской Лебедяна утрачивает. Искрен».


Пальцы Лесияры ласково смахнули слёзы со щёк Лебедяны, а та прильнула к тёплым рукам родительницы.

– Тебе осталось только написать ответ, а я его заверю, – улыбнулась белогорская княгиня.

Всего одна строчка отделяла Лебедяну от свободы, и дрожащая рука вывела её, поставив закорючку подписи. Случилось то, чего она так ждала, так почему же щёки ей согревали солёные ручейки?

– Кто же теперь станет его лечить? Как же он... без меня? – Лебедяна зажала ладонью всхлип. – Ведь его хворь может вернуться!

– Не тревожься об Искрене, дитя моё, – сказала Лесияра. – Отпусти его наконец и сама – так же, как он отпустил тебя.

С треском порвался пояс, знаменуя расторжение уз; его половиной Лебедяна обмотала свёрнутую трубкой грамоту. Злата с бархатными звёздочками белолапки в волосах пустилась в пляс под песню горного ветра, а повелительница женщин-кошек и её дочь наблюдали за нею в окно.

– Больше я не княгиня Светлореченская, – вздохнула Лебедяна.

Её плечи расправились, а грудь дышала свободно, словно она сбросила тяжёлый, многослойный наряд, долгие годы сковывавший её тело.

– Зато ты снова княжна Лебедяна. – Лесияра нежно прильнула губами к виску дочери.

– Я будто снова невеста, – улыбнулась та.

«Княжна Лебедяна» – это звучало молодо, солнечно, по-девичьи звонко; вместо потерянного княжеского венца она надела свадебный – творение искусных и любящих рук Искры. Осень не дохнула серебряным туманом ей на косы, зато принесла ещё две свадьбы, состоявшиеся, к слову, в один день – Велимира и Искрена. Без камня обиды за пазухой Лебедяна поцеловала новую супругу отошедшего от дел князя – садовую кудесницу Медуницу, благословила невестку Людмилу и обняла сыновей.

– Не осуждайте нас с отцом, родные мои, – сказала она им. – Ваши матушка с батюшкой вступили наконец на свои истинные тропки.


* * *


Пляска солнечных зайчиков ласково мельтешила под ногами, звонкая тишина соснового леса дышала смолистой чистотой, земляничная полянка расстилалась душистым ковром. Дарёна металась от ствола к стволу вслед за зовом сердца, которому мерещилась близость чёрной кошки; она была уверена, что по этой траве только что ступали широкие лапы, эту веточку на кусте крушины сломала крадущаяся мимо Млада...

А вот и черничный сосняк. В шёпоте встречавшихся кое-где осинок Дарёне чудились подсказки: «Млада... Млада здесь была!» Сердце сжималось в пронзительной тоске, рвалось из груди птицей, но глаза были недостаточно остры и приметливы, чтобы засечь призрачное движение где-то в глубине леса. Душа чуяла, что супруга пряталась поблизости, но руки хватали только пустоту, а ноги подгибались, измученные этой бесполезной беготнёй. Колени Дарёны вдавили собой мягкую подушку мха.

«Где же ты?»

Сбросив с плеч тяжёлый плащ отчаяния, Дарёна продолжала поиск. Комарьё, сырость и стройные стебельки кукушкиного льна под ногами говорили о близости болота; под чунями Дарёны чавкала влага, а тишина леса тянулась зелёными прядями, будто волосы какой-то сказочной девы...

Голоса птиц, раздаваясь со всех сторон, сплетались в звякающее ожерелье, которое наматывала на палец Лесная Мать. Матушка Крылинка, бывало, рассказывала о ней вечерами за пряжей:

«Лесная Мать – хранительница леса, его душа и плоть, его ум и сердце. Без неё невозможно лесу возрождаться; каждое упавшее дерево оплакивает и хоронит Мать, как своё дитя, и после этого на его месте растут новые молодые деревца... Идёшь по ягоды, по грибы – проси у Матери благословение, а после – благодари, иначе в другой раз скроет она от тебя свои богатства. Все духи лесные – у неё в подчинении, выше всех она в лесу».

Хоть Крылинка и не видела Лесную Мать сама, но предания описывали её как деву ростом с молодую сосну, в платье из мха и с зелёными волосами.

Исчерпав свои силы, Дарёна опустилась на прохладный черничный ковёр. Стволы тянулись в небо, сосновый покой с мшистой мягкостью обступал душу и манил прилечь, слиться с сырой землёй и стать частью этой тишины.

«Лесная Мать! Не ты ли прячешь под своим покровом мою ладу?» – сорвался с пересохших губ горький шёпот.

Бубенцовый звон окутывал Дарёну, в ушах нарастало жужжание, лес словно ожил и заговорил, предвещая появление огромного зелёного чуда... И верно: меж сосен бесшумно скользила дева ростом в несколько саженей, и живое платье из белого и зелёного мха колыхалось пушистыми складками. Смугло-серая кожа женщины отливала болотным оттенком, глаза таинственно мерцали чистым золотом, а волосы длинными шевелящимися плетями развевались меж стволами, опутывая их и обласкивая. Прекрасная великанша склонилась над обомлевшей Дарёной, и на её губах проступила матерински-нежная, сочувственная улыбка. Одно ворожащее движение пальцев – и в горсть к ней потекли со всех сторон ручейки из ягод; не сказав ни слова, великанша вручила Дарёне угощение – чернику с голубикой в кульке из листа лопуха...

Мягким толчком Дарёна вывалилась из светлой действительности сна в ночную явь. За окном вздыхал сад, и в серебристом сиянии луны она с радостным замиранием сердца разглядела очертания кошачьей головы... Пушистые уши и незабудковые огоньки глаз – это ей вовсе не померещилось, нет! Чёрная кошка смотрела на неё из оконного проёма, нужно было только бежать и скорее ловить, целовать и чесать.

Выскочив в сад, запыхавшаяся Дарёна никого там не нашла: только яблони грустно шептали ночную сказку, да капельки росы молчаливо серебрились в лунном свете. Тягучее эхо тоски прохладно коснулось сердца, и она, задавив всхлип, вернулась в постель. Сон как рукой сняло, мысли летели в белогорскую даль, в зелёную глубь лесов, где скрывалась сейчас Млада...

Встала Дарёна с первыми лучами, дурно выспавшаяся и придавленная незримым грузом печали. Недавно по совету матушки Крылинки она начала умываться утренней росой; выйдя в сад и вдохнув рассветную свежесть, Дарёна застыла: перед крыльцом стояла корзинка, полная голубики вперемешку с черникой. На горке покрытых сизым бархатным налётом ягод лежала берестяная записка: «Для Дарёнки».

Дарёна так и осела там, где стояла: ноги словно подрубило холодящей слабостью. Она отправила щепотку ягод в рот, и их сладость разливалась под нёбом, в то время как тёплая соль слёз щекотала дрожащие губы.

– Ты чего тут расселась? – раздался озабоченный голос Крылинки.

Дарёна подняла к ней заплаканное, улыбающееся лицо.

– Да вот... Млада прислала, видно.

Крылинка всплеснула руками, подхватила лукошко, прочла записку, а потом с пристальностью настоящего лесного следопыта принялась осматривать сад. Вскоре она обнаружила примятую морковную ботву и отпечаток широкой кошачьей лапы на влажной грядке.

– Так и есть, побывала здесь Младушка! – молвила она с грустно-ласковыми искорками на дне взора. – Кто, как не она? Хоть и далеко она сейчас, но все её мысли – о тебе, голубка.

Тоска тоскою, а зародившаяся во чреве новая жизнь требовала вкусненького. Обмыв ягоды колодезной водой, Дарёна умяла за один присест целую миску вприкуску с солёной рыбкой, запас которой всегда хранился в холодном погребе. Вместе с Рагной, находившейся в том же положении, они ополовинили лукошко, а остатки матушка Крылинка высыпала в овсяный кисель. Варила она его к ужину на всю семью, но уже к вечеру горшок опустел: два беременных проглота прикончили его на «раз-два», другим оставив лишь понюхать... Супруга Гораны запивала вкусный киселёк молоком, а у Дарёны ко всему молочному вдруг возникло отвращение: в нём ей чудился гадкий привкус, от которого горло стискивалось, а желудок сжимался в ком и судорожно подпрыгивал.

– Ну вы, матушки мои, и обжоры, – смеялась Крылинка. – На вас не напасёшься!

– А что поделать! – вздыхала раздобревшая Рагна. – Дитё в утробе растёт, кушать просит.

Месяц зарев опрокинул на землю лукошко со щедрыми дарами: подножье лесов покрылось бархатом ягодных ковров, после дождиков лезли грибы. Испросив благословения у Лесной Матери, Дарёна бродила по ягодным местам, но не столько для сбора, сколько в надежде найти Младу. Ведь почти ни одного дня не проходило, чтобы у крыльца не появлялась корзинка грубого плетения или наспех сляпанный берестяной туесок, полный черники, голубики, княженики, лесной малины... Дарёна рассуждала: раз кольцо на Младу не выводило, то можно было попробовать застать её за сбором ягод. Пока поиск не увенчался успехом, но Дарёна не сдавалась. Обходила она и заросли ивняка, из которого Млада плела свои корзинки. Разум понимал, что дело это безнадёжное – ведь не счесть в Белых горах щедрых на ягоды уголков! – но упрямое сердце вопреки всем доводам рассудка звало Дарёну на розыски снова и снова.

Однажды, бродя по лесной чаще и рассеянно собирая всё, что попадётся под руку, Дарёна наткнулась на лакомившегося малиной медведя. Огромный бурый зверь, не ожидавший её резкого появления из пространственного прохода, был разгневан вторжением в свои владения; у Дарёны отнялись ноги при виде поднявшегося на дыбы лесного хозяина, и она осела в прохладную траву. Ей бы снова открыть проход и шагнуть в него, но тело не слушалось: руки повисли, а ноги мёртво простёрлись, будто сломанные ходули. Ледяная щекотка ужаса лизала ей рёбра, а в голове билась и стучала бабочкой одна мысль: «Млада, спаси!» Пронзительный призыв молнией взметнулся над вершинами деревьев, и через мгновение чёрная тень мелькнула за стволами... Прокатившийся в лесной тиши рык приподнял не только все волоски на теле Дарёны, но и заставил медведя опуститься на все четыре лапы. Перед глазами мелькнула картинка из далёкого детства: тогда она решила, что зверь испугался её самой, но за листвой пряталась рокочущая синеглазая мощь. Это было кое-что посильнее схватки зубов и когтей – столкновение воли. Кошка против медведя – кто победит, кто отступит? Властелин чащи, оробев, припал на хвост, а потом и вовсе обратился в бегство; после него в траве осталась пахучая лужа.

Слабость отступила под натиском ошеломляющей радости, Дарёна кинулась следом за чёрной тенью:

– Млада!

Уцепиться за этот образ и догнать его с помощью прохода снова не удалось, лишь лесное эхо сиротливо перекатывало возглас Дарёны. Но чёрная кошка услышала зов и пришла на помощь, и это значило только то, что они по-прежнему были единым целым.

Старая бабушка-ель укрыла Дарёну от дождика. Прячась под шатром из раскидистых лап, та утирала со щёк светлые слёзы, неостановимыми потоками струившиеся по щекам. С быстротекущей изменчивостью погоды то всхлип вырывался из её груди, то смех – так солнце то выглядывает из-за туч, то вновь скрывается за ними...

Дома Дарёна упала на лавку, облокотилась на стол и обхватила голову руками.

– Чего это с тобой? – спросила Крылинка, ставя перед нею кружку морса. – Вот, испей-ка... Уморилась, поди.

Дарёна жадно припала к кружке. Ягодная кислинка смывала ком в горле, но сердце всё никак не могло успокоиться – то принималось колотиться, то замирало и сжималось до темноты перед глазами.

– Я видела Младу, – пробормотала она.

– Ой, да неужто? – всплеснула руками Крылинка. – Ты говорила с нею? Как она? Скоро ли вернётся домой?

– Не знаю, матушка, – прошептала Дарёна. – Она лишь мельком показалась... А потом я опять её упустила.

А зарев наливался спелым соком, готовый сорваться в подставленные ладони, рдел свежим румянцем и веял прохладой грибного духа. Яблони клонили тяжёлые от урожая ветки, и женщины приступили к сбору; перед закладкой хорошо проветрили яблочный погреб и окурили его дымом яснень-травы, дабы убить гниль. С нижних веток плоды они сняли сами, а вот к верхним требовалось карабкаться по лестнице. Дарёна с Рагной боялись упасть, а матушка Крылинка вздыхала:

– Подо мной лесенка-то, поди, проломиться может. Надо наших кошек звать.

Горана со Светозарой пришли им на помощь: забравшись на лестницу, они собирали яблоки в корзины, которые спускали на верёвке вниз. Вдыхая сладкий садовый воздух полной грудью, Дарёна до блеска обтёрла румяное яблоко краем передника и с хрустом впилась в плод зубами – аж сок брызнул. Медовый запах зрелого лета смешивался с духом тёплой влажной земли, цветущей мяты и близящейся осени...

Яблоки опускали в погреб, переложив слоями соломы с примесью яснень-травы: если без неё урожай в больших прямоугольных корзинах мог долежать от силы до начала зимы, то с чудо-травкой сочными плодами можно было лакомиться до первых дней снегогона.

– Ох, напеку я пирогов! – обещала матушка Крылинка, подкидывая на ладони румяный плод.

Рагна с Дарёной облизнулись в предвкушении душистого, сладкого, горячего объедения... Впрочем, яблочные пироги были хороши и в холодном виде.

Матушка Крылинка раскатывала тесто, Дарёна резала яблоки и вычищала жёсткие серединки с семенами, а Рагна, позёвывая у окна, вязала детские носочки:

– Умаялась я что-то, утомилась с этим сбором урожая...

Желтовато-белая мякоть брызгала соком под ножом, и Дарёна за чисткой то и дело отправляла в рот кусочек-другой. Яблочная сладость мешалась в её горле с предосенней горечью, а сердце летело в горы, по лесистым склонам которых скиталась Млада... При мысли о ней в уголках глаз щипало, и из груди Дарёны рвался нежный, жалобный зов: ведь если Млада услышала её тогда, при встрече с медведем, уловив душой грозящую ей опасность, то можно было надеяться, что синеглазая кошка откликнется и сейчас... «Возвращайся поскорее, ладушка», – мысленно просила Дарёна, утирая слезинки.

Зов тянулся золотой нитью подогретого мёда, которая ложилась на слой яблок на тесте, и летел быстрокрылой птицей от сердца к сердцу. Пирог зрел в печке, а Горана, сидя под яблоней, кормила маленькую Зарянку. Знакомая незабудковая даль синела в глазках дочки, и на губах Дарёны дрожала влажная от слёз улыбка. Взяв у женщины-кошки наевшуюся малышку, она расцеловала её пушистые реснички и прижала кроху к себе.

Тем временем Крылинка раскланивалась перед пожаловавшей в гости Верховной Девой.

– Ты как нарочно подгадала, матушка Левкина! У нас как раз пирог с яблоками поспел. Не побрезгуй, откушай с нами!

– Ну, ежели с яблоками, то не откажусь, – улыбнулась главная жрица.

Как всегда, она принесла туесок тихорощенского мёда, а её глаза мягко читали в душе Дарёны всё невысказанное. Её грустноватое, как осеннее солнце, сострадание было способно окутать тёплым золотым пологом любое измученное сердце и ласково высушить слёзы.

– Ну, как вы тут? – Левкина взяла Зарянку на руки, и та даже не пискнула – сонно растеклась в её объятиях.

Яблоневая крона шелестела над головой жрицы, солнечные зайчики медовыми пятнышками ласкали её волосы и целовали ресницы. Под её взором Дарёна не могла ничего скрыть – даже молчание не спасало от вкрадчивой проницательности этих всезнающих очей.

– Твоя тоска утолится, дитя моё, – прожурчал успокоительный голос Левкины, ложась в сердце Дарёны яблоневым лепестком. – Млада вернётся в своё время. Но лучше не зови и не ищи её: этим ты только лишаешь её покоя, который ей так нужен. Каково тебе, когда твоя дочка кричит? Разве твоё сердце не рвётся в мелкие клочья от её истошного плача? Нельзя ни спать, ни есть, ни радоваться, ни отдыхать, ни работать... Ты бежишь и успокаиваешь своё дитя. Так и Млада мучается с тобой. Но ведь ты – не дитя! Она чувствует тебя, и лучший способ ей помочь – это даровать покой. А для этого успокойся сама и просто жди.

– Сколько ещё ждать, матушка Левкина? – вздохнула Дарёна. – Я измучилась в разлуке.

– В том-то и беда, что ты думаешь о себе, – покачала головой Верховная Дева. – О том, как ТЕБЕ плохо. А ты возьми и подумай о благе твоей супруги! Тишина надобна ей, дабы её душа поскорее исцелилась, оттого она и ушла подальше от всех. Не тревожь её, не кличь, не старайся напасть на её след. Чем тише будет вокруг неё, тем быстрее заживёт её душа, и она вернётся домой.

Горьким целительным отваром пролились слова Левкины, очищая взгляд Дарёны и открывая ему колкую правду. Неужели она, точно младенец, дёргала и беспокоила Младу, лишая её такой необходимой тишины? Израненная острыми шипами осознания, Дарёна смолкла, и даже кусок пирога не лез ей в горло.

Улеглись хлеба в золотые снопы; тяжёлое, крупное зерно дышало сытостью, обещая знатные калачи, овёс тоже уродился добрый. Озимые высеяли в срок – намучились все в страде крепко. Дарёну на пашне сморил обморок: солнце ударило в темечко, и она упала в чёрную и жирную борозду, охваченная прохладной лёгкостью дурнотных мурашек. Звенел высокий небосвод, качалась и пела земля, а у души выросли белые крылышки, точно у капустницы. Еле успела Дарёна поймать её... Очнулась она в тени пышных рябин около кромки поля; мокрый платок холодил голову, в теле тёплым киселём разлилась истома.

– Отдохни, сердешная, – хлопотала над нею Крылинка, доставая из корзины жбан. – Вот, кваску испей. А может, вовсе домой пойдёшь? И без тебя управимся.

– Нет, нет, матушка, – простонала Дарёна, упираясь локтем в траву. – Ежели я пойду, кто ж работать станет? Рук мало, а дела много...

Если Рагне на большом сроке было простительно не участвовать в полевых работах, то себя Дарёна не имела права щадить. Серпом и косой она срезала свою тоску на корню, а теперь, шагая по тёплой земле, разбрасывала золотые семена покоя, чтобы всходы поскорее исцелили Младу.

Тяжёлой гроздью упало лето в корзину, и огненно-пёстрым покрывалом простёрся по Белогорской земле месяц хмурень[33]. В лукошках, что появлялись около крыльца, алела теперь осенняя ягода – брусника, клюква; порой Млада подкидывала свежепойманную птицу и рыбу, и от этой заботы сердце Дарёны согревалось нежностью, а взгляд увлажнялся солёной пеленой. В листопаде Рагна разрешилась от бремени близнецами, как и предполагала; роды проходили трудно, супруга Гораны потеряла много крови, но целительный свет Лалады из рук оружейницы спас её. Растянувшись на соломенной лежанке в бане, полотняно-белая, измученная Рагна с усталой лаской поглядывала то на одну, то на вторую дочку, которые пищали и мяукали по бокам от неё.

– Ну что, лада? Хочешь не хочешь, а одну из них мне кормить, – шевельнула она в полуулыбке серыми губами. – У тебя Зарянка на сиське висит; двоих ты ещё потянешь, а вот третье дитё лучше мне отдай. Быть ему белогорской девой.

– Добро, – кивнула Горана, с теплом во взоре склоняясь над супругой и новорождёнными дочками. – Пускай дева растёт, красавица да рукодельница.

За оконцем бани шелестел дождь, мокрый сад ронял жёлтую листву, закрома ломились от хлеба, а обе родительницы, приложив к груди по малышке, праздновали осень «урожаем» детей. Та, что отведала молока Гораны, получила имя Воля, а будущая белогорская дева стала Горлицей.

Катился годовой круг, позвякивая днями-бубенцами, и вот – прикатился к первой пороше. Кончились полевые и огородные дела, засели женщины за ткацкий стан. Много Дарёна полотна наткала супруге на рубашки, да вот только от самой Млады пока оставались лишь кошачьи следы на первом, полупрозрачном снежном покрове. Каждое утро с затаённой щемяще-сладкой грустью на сердце выглядывала Дарёна на крыльцо – не лежит ли там очередная связка рыбы? Завидев гостинцы и отпечатки лап, она бросалась к ним, любовно изучала, касалась пальцами холодного белого кружева. Каждая вмятинка от кошачьего пальца была родной и любимой – обнять бы, запустить руки в чёрный мех, уткнуться в тёплый бок, заурчать от переполняющей сердце нежности... Но пока не позволяла кошка поймать себя в объятия, и Дарёна, памятуя о словах Левкины, старалась не беспокоить Младу своими слезами и поисками.

Но тяжко висело на душе ожидание, уходя в серую вьюжную даль зимней дорогой – ни конца, ни края не видать. Как его вытерпеть, как допить до дна рябиново-терпкую тоску? Продышав в морозных узорах дырочку, Дарёна выглядывала на залитый солнцем двор и сад, сверкающий нарядом из инея, а Зарянка уже вовсю ползала по горнице – успевай только ловить, чтоб не ушиблась. Вытаращив незабудковые глазёнки-пуговки, она с удивлением познавала мирок, ограниченный стенами дома; вдобавок к грудному молоку она с удовольствием кушала разваренную и растёртую в кашицу рыбу, печёные яблоки, перетёртые овощи, овсяное толокно. Ела всё, что ни дадут, нос ни от чего не воротила, а росла как на дрожжах, чем и радовала всё семейство. Когда резались первые зубки, малышка слегла с жаром и плакала без остановки, но примочки с водой из Тиши скоро уняли боль, и к середине зимы Зарянка щеголяла парами нижних и верхних резцов.

Миновала Масленая седмица, солнца прибыло, заговорили серебряными голосами ручьи, а на ветках хвастались чёрными лоснящимися кафтанами грачи-щёголи. Месяц снегогон одел землю в блестящий панцирь наледи; пускай и выглядели голые деревья неказисто, но солнечные дни, сливаясь в сверкающее ожерелье, пробивали тропинку к лету. Хоть и неудобно Дарёне стало с огромным животом, однако она себя не жалела: хлопотала по дому, стряпала, стирала, полоскала бельё. Если зимой полоскать приходилось в проруби, то сейчас, когда на реках тронулся лёд, она выбирала для этих нужд небольшие ручьи: так удобнее было подступиться к воде. Проваливаясь ногами в талый ноздреватый снег, Дарёна щурилась от слепящего солнца, а руку ей оттягивала большая корзина с выстиранными вещами. Едва она поставила её на берег и достала рубашку Гораны, чтобы окунуть её в сверкающие струи, как живот мощно опоясала боль.

– Ой-ёй-ёй, пресветлая Мила, пособи, – взмолилась Дарёна, согнувшись в три погибели и пыхтя.

Бельё так и осталось у ручья, и забирать его пришлось потом матушке Крылинке. Переступив порог дома, Дарёна навалилась плечом на дверной косяк.

– Матушка!.. Рагна!.. – позвала она сдавленно. – Началось, кажись...

Это был второй раз, и теперь Дарёна знала, чего ожидать. Лёжа на соломе с раздвинутыми в стороны ногами, она то проваливалась в угольный мрак боли, то выныривала в явь, к сосредоточенным лицам Крылинки и Рагны.

– Пой, Дарёнушка, полегче станет, – подсказала ей супруга Гораны. – У тебя в тот раз хорошо вышло...

Та и хотела бы, да слова всех песен рассыпались ворохом сухих листьев, и память зияла чёрной бездной, как разинутый в муке рот. Была бы Млада рядом – и эта холодная пустота уютно заполнилась бы пушистым урчащим комочком нежности, но сейчас Дарёна могла лишь мычать себе под нос, ощущая, как твердь неумолимо, безнадёжно уплывает из-под неё. Получалась не песня, а жалкий, прерывистый стон, в котором ни ладу, ни складу не угадать. В какой-то миг сердце съёжилось от стылого веяния безысходности: ей не пережить этих родов...

– Не могу, – проскрежетала она зубами. – Не идёт песня...

– Ничего, ничего, сейчас я тебе боль-то уберу, – склонилась над нею Крылинка.

Её тёплые пухлые ладони легли на живот Дарёны, и стало легче. Чудеса творили эти руки: чернильный полог боли с кровавыми прожилками-сполохами сполз с сознания, и Дарёна вздохнула свободнее. Однако ж всё равно иссушенная тоской по Младе душа не выпускала росток песни, и не было Дарёне убежища в светлом чертоге забвения, в который она умудрилась нырнуть во время рождения Зарянки. Сейчас приходилось всё чувствовать в полной мере.

– Давай, голубка, пой с нами, – ободряла Крылинка. – Всё полегче будет...


Ой, люли, ой, люли,

Прилетели журавли.

Крылья их серéньки,

Шейки их длиннéньки,

Бочку мёда им поставлю,

Бочку крепкого поставлю –

Пусть промочат горлышки,

Пусть почистят пёрышки,

Да на крыше – где повыше –

Вьют для деток гнёздышки.


Плывя на волнах этого ласкового мурлыканья, Дарёна начала понемногу подтягивать:


Как во светлом во бору

Шум да гомон поутру:

По тропинке шла девица

Да несла мешок пшеницы,

Звать её Любавой,

А мешок – дырявый.

Шла по тропке день-деньской –

Донесла мешок пустой.

А у нас – полнéнько,

Дитятко близéнько.


Добру сказочку скажу,

Алый пояс развяжу,

Узелки все – врозь!

Все метёлки по светёлке

Пляшут вкривь да вкось!

А у нас всё пряменько,

Скоро будешь маменька.


Дарёна унеслась душой в песенный перезвон сосен, а когда открыла глаза, до её слуха донеслось писклявое мяуканье младенца.

– Как дитятко назовёшь? – мягко проворковал голос Крылинки.

На ресницах Дарёны висела звенящая истома: похоже, ей снова удалось забыться в песне. Тело уже не помнило боли, а на груди попискивало родное существо с мокрой темноволосой головкой. Черт приплюснутого личика ещё не разобрать, но в припухлых щёлочках век уже поблёскивали синие яхонты глаз – как у всех в роду Черносмолы.

– Незабудкою назову её. – Язык еле ворочался в пересохшем рту Дарёны, а в груди ещё перекатывались отголоски песни. – Кто хоть раз её увидит – уже никогда не сможет забыть.

– Ох и краса неземная вырастет! – добродушно проквохтала Крылинка, возвышаясь над лежащей Дарёной большой горой, покатой и округлой, как Нярина.

С второй дочкой Дарёна познала все прелести кормления. Насколько спокойной была Зарянка, настолько крикливой и привередливой оказалась её младшая сестрица; Незабудка просила грудь несколько раз за ночь, но сосала помалу – скорее, просто хотела удостовериться, что матушка рядом. Из-за этого Дарёне приходилось спать урывками, а днём не очень-то приляжешь – дел домашних невпроворот, не взваливать же всё на Крылинку! Рагна тоже кормила, но Горлица будила её всего пару раз за ночь, да и сон у неё от природы был хороший – покормив дочку, супруга Гораны тут же засыпала снова. У Дарёны с этим всё обстояло не так просто: разбуженная, она могла ещё некоторое время маяться в постели, иногда вплоть до следующего крика малышки.

Недосып сдавливал голову, словно плотно сидящий шлем, на веках постоянно висела тяжесть, и за месяц такой жизни Дарёна погрузилась в неотступный, нескончаемый бред. Сквозь его завесу изредка вспышками пробивалась явь; руки выполняли в полузабытье привычную работу, Дарёна ходила, ела, что-то бормотала, с трудом понимая, что ей говорят. Заслышав чей-нибудь голос, она вздрагивала, и с её глаз с жужжанием сползала искрящаяся глухая пелена.

– Ась? Чего? – переспрашивала она, не расслышав с первого раза.

Плавая в вечном полусне, она бредила подушками и перинами: те толклись вокруг неё стаями, манили прилечь, щекотали своими мягкими боками. Уже не радовало её ни яркое, прогоняющее снег солнце, ни набирающая силу весна, а свои родительские обязанности по отношению к старшей дочке Дарёна исполняла бездумно, бесчувственно. Зарянка недавно пошла, и за ней нужен был глаз да глаз, но Дарёне в её состоянии уже самой требовался присмотр.

Однажды, следуя за стайкой крылатых подушек, она шагнула в проход. «Ну, куда же вы, дайте мне на вас лечь!» – бормотала она, пытаясь поймать хоть одну вёрткую плутовку и сунуть себе под голову, как вдруг пушистое прикосновение согрело ей ногу. Явь прорезалась сквозь щитки склеенных век: это юная чёрная кошка тёрлась о неё с мурлыканьем. Котёночек этот был ростом с большую собаку, а его круглые незабудковые глазёнки уставились на Дарёну детски-несмышлёным взором.

А под ногами у неё разверзлась до дурноты глубокая пропасть, по дну которой тёк блестящей лентой горный ручей... Отшатнувшись от края, Дарёна осела на молодую коротенькую травку подле своей корзины с бельём, а котёнок с урчанием потёрся усатой мордочкой о её щёку.

«Ма!» – отчётливо услышала она в голове голосок дочки.

Отголоски испуга ледяными иголочками покалывали тело, сердце загнанно билось в горле, высота гудела в ушах ветром, и Дарёна даже не сразу сообразила, что видит перед собой первое обращение Зарянки в кошку. Пальцы сами потянулись к густому чёрному меху, лоснившемуся на солнце, зарылись в него, и Дарёну пушистым теплом обступало осознание: дочка спасла ей жизнь. Ещё шаг в полусне – и её изломанное тело плыло бы сейчас на волнах ручья.

– Ты – мой котёночек, пушистик мой маленький... – Слезинки скатывались по лицу Дарёны горячими струйками, холодный ветер обдувал щёки, а из груди рвались тихие всхлипы. – Прости меня, моя родная, я совсем о тебе забыла... Я обо всём и обо всех на свете забыла, даже саму себя не помню! Я так устала...

Явь впервые за долгое время раскинулась перед нею чётко и ослепительно. Щурясь и улыбаясь сквозь слёзы солнцу, Дарёна измученными, но до боли счастливыми глазами впитывала яркость красок: дымчато-синюю тень склонов, холодные просторы вершинных снегов, бархат травы, зелёную щетину далёкого леса... «Мррр, мррр», – урчала рядом маленькая кошка, потираясь тёплым ушком о её ладонь. Дарёна в щемящем приступе нежности расцеловала чёрную мордочку.

– Ты моё солнышко ясное, счастье моё, – обрушивала она на дочку потоки ласкательных слов. – Нет, нет, я тебя не забыла, ты всегда в моём сердце! Как ты похожа на свою родительницу...

Зарянка в кошачьем облике отвечала на ласку, не держа на матушку обиды за былую невнимательность. Улёгшись на бочок и вытянув по травке лапы, она словно приглашала и Дарёну прикорнуть рядышком, и та не устояла. Мягкий меховой бок дочки стал ей лучшей на свете подушкой, высокий простор неба обернулся одеялом, и под тихое «мррр... урррр...» Дарёна провалилась в сладкую бездну сна.

Ей пригрезилась матушка Крылинка, которая со вздохом склонилась над нею, почесала Зарянку за ушком и забрала корзину с бельём. Видение всколыхнулось и растаяло в горной вышине, и сознание снова нырнуло в тёплое и вязкое, как свежесваренный кисель, забытьё без сновидений.

Никто не беспокоил её, только ветерок колыхал подол юбки, а солнце целовало выбившуюся из-под повойника прядку волос. Когда Дарёна подняла тяжеловатую, звенящую голову и села, разминая затёкшую руку, день уже клонился к своему закату: каждый камень и каждая травинка отбрасывали длинные тени, а косые вечерние лучи приобрели густо-янтарный оттенок. Вместо мурчащей кошки рядом сопела на животике голенькая чернокудрая Зарянка, и Дарёна, нежно погладив её по спинке, запустила пальцы в пружинистые, как у Млады, локоны.

– Неужто я выспалась? – с тихим смешком молвила она самой себе. – В кои-то веки...

А уже в следующий миг ахнула: они продрыхли тут полдня, а Незабудка осталась дома голодная! Подхватив Зарянку на руки, Дарёна шагнула в проход и очутилась на крыльце. Первым же делом она кинулась к люльке младшенькой, но та, с виду сытая и довольная, преспокойно спала.

– Тебе роздых был нужен, вот я твою и покормила, – сказала Рагна. – Молока-то у меня и на двоих хватило бы.

А матушка Крылинка добавила:

– Спишь ты прямо на ходу, голубушка. Надобно с этим что-то делать... Я вот думаю: не нанять ли нам опять помощниц по хозяйству, как в былые времена? А что? Война миновала, житьё повольготнее, посытнее стало – можем и позволить себе. А девки, которые были б не прочь подработать, всегда сыщутся. И нам полегче будет, и ты побольше отдыхать сможешь.

За работницами дело не стало. Вскоре в доме трудились две рослые, крепкие девушки из небогатых семей; Горана выдала их родительницам плату за год вперёд, размером которой те остались вполне довольны. Услужливые, умелые помощницы не жалели своих сил: за хорошую работу хозяйка дома обещала подарить их сёстрам-кошкам по дорогому мечу.

Загрузка...