Шаг обратно – и грозная тьма рассеялась, а чудовищный зверь, олицетворявший её суть, обернулся синеокой девой в одеянии из светлого переливчатого тумана.

«Твои близкие пришли с гневом и ненавистью в душе, и заклинание обернётся против них. Но не печалься, дитя, твоя жертва не останется напрасной. – Улыбка небесной просини в глазах девы словно погладила Голубу по сердцу. – Мои дети считают меня уснувшей навеки, но я лишь перешла в иной вид бытия, в котором мне трудно говорить с ними. То, что вы зовёте хмарью – моя душа, которая впитывает отовсюду любовь, чтобы наполнить ею мой мир и этим исцелить его. То, что излучает свет, видится ярким, а то, что поглощает – тёмным. Время, когда хмарь станет светом для всех, ещё не пришло, но капелька твоей любви поможет и мне, и Нави. Благодарю тебя, дитя моё. Всё, что я могу сделать для тебя – это даровать покой твоей душе».

С нарастающим потрясением Голуба наблюдала, как мать, тётка и сестра превратились в ледяные статуи и заплакали весенней капелью в сиянии небесного взора девы. Черты их лиц оплывали, а солнечные отблески до боли светло и пронзительно играли внутри их прозрачных фигур. Головы, тая, стали размером с яблоко, руки истончились, истекая водой, и вот уже ничего похожего на человеческие тела не осталось в очертаниях ледяных круглышей, обточенных светом, будто береговая галька. Голуба не смогла даже вскрикнуть, переполненная горечью, но её подхватила, ласково баюкая, широкая сияющая лента и оплела по рукам и ногам.

«Покой... покой», – эхо обещания отдавалось в ушах и в душе, и Голубе показалось, что и она сама точно так же тает, растворяясь в этом неземном свете. Всё уходило за пелену мглы: ужас, недоумение, печаль, тревога... «Умирать совсем не страшно», – хотелось сказать ей в утешение всем, кто оставался на земле и боялся этого перехода. Блаженная лёгкость наполнила её, и все прочие чувства казались лишь едва приметной рябью на залитой солнцем поверхности воды. Река покоя медленно разоблачала её, снимая с души слой за слоем, вымывая земную суету и телесные стремления, пока не осталось лишь невозмутимое, наполненное любовью ядро. Оно и устремилось в потоке таких же мерцающих сгустков к далёкому свету новой надежды, зажжённому чьей-то мудрой рукой среди молчаливой звёздной бесконечности.


...Ослеплённая вспышкой света, Цветанка ткнулась лицом в сырую, пахнущую росистой свежестью траву. Едкая, жгучая боль в глазах стучала вместе с сердцем, слух терзал и грыз разнообразный звон и писк, будто несметные полчища комаров со всего света собрались в одно густое бескрайнее облако. В этом хоре выделялся один плаксивый звук – не то стон, не то хныканье. Выскребая пальцами остатки боли из глаз, Цветанка сперва упёрлась в землю локтями, а потом села.

Зрение не сразу вернулось к ней, и она вся превратилась в слух. Рядом плакал Боско, и его всхлипы далеко разносило озёрное эхо; где-то в невидимой лесной глубине отдавались маленькие отзвуки, словно мальчишки-воры, сверкавшие пятками в бегстве с места преступления. Цветанка нашарила рукав мальчика, скользнула пальцами по его мокрой щеке, и сердце сначала застыло в леденящем предчувствии, а потом заколотилось до жаркого удушья. Ощупью обследуя траву вокруг себя, она наткнулась на маленький клочок ткани. Платок? Обрывок одежды? Края ровные, обшитые – значит, платок. И, судя по запаху, принадлежал он Голубе.

– Голуба! Вратена! Малина! – позвала Цветанка.

Ответом ей было сиротливое эхо, юркой белкой взлетевшее к вершинам деревьев. Зрение наконец начало пробиваться сквозь искрящуюся пелену, но было сужено до маленького круглого оконца, будто воровка глядела сквозь свёрнутую трубкой берёсту. Трава словно покрылась инеем – странным, серым и совсем не холодным. Поднеся испачканную им руку поближе к глазам, Цветанка рассмотрела его... Это был пепел.

Ничего не изменилось вокруг: озеро всё так же дремотно отражало тёмную стену леса, покоясь под туманным одеялом, сосны на островке по-прежнему подпирали кронами холодный купол неба. Боско, сидя на пятках, размазывал по щекам слёзы, а ведуньи с дочерьми будто сквозь землю провалились... или рассеялись пеплом по траве. Поражённая страшной догадкой, Цветанка вскочила, загнанно озираясь. Лес замер в тишине, молчало и озеро, а в нескольких шагах от воровки лежала с закрытыми глазами опутанная нитью Северга.

– Где... Где все? – затрясла Цветанка Боско, но тот только нечленораздельно мычал в ответ, будто лишившись дара речи.

Она металась по полуостровку, словно за ней гонялся рой бешеных пчёл, пока ноги не подкосились. Боль от падения на колени притуплённо царапнула кожу, а дыхание рвалось из груди, будто после отчаянного забега. Из-за спины донёсся стон: навья пошевелилась, возвращаясь из забытья. Она попробовала приподнять голову, но тут же сморщилась – по-видимому, от боли.

– Похоже, я сглупила, повернувшись к тебе спиной... – Веки Северги разомкнулись, и сквозь них прорезался замутнённый взгляд. – Ты набрала силу с нашей последней встречи.

Цветанка смотрела на неё вблизи и не узнавала. Плащ и доспехи были знакомы, запах тоже, но лицо казалось совершенно другим. Может, память подводила воровку? Вместо длинной чёрной косы на голове Северги осталась взъерошенная, как у самой Цветанки, копна коротких волос, тронутых серебряным дыханием зимы, а из взгляда исчез тот безжалостный, наводящий жуть лёд. Немного придя в себя, навья тоже принялась искать глазами женщин и, не найдя, снова воззрилась на Цветанку – пронзительно, с живой, саднящей болью. Её зубы обнажились в клыкастом оскале, лицо исказилось маской страдания и ярости, а горло издало клокочущий, раскатистый рык. Однако сколько она ни билась, волшебная нить сковывала её, будто толстая цепь.

– Балбеска! Зачем ты остановила меня?! – рявкнула Северга, и эхо хлёстко рассекло тишину толстым кнутом. – Ты помогла этим трём сумасшедшим бабам сдохнуть самим и погубить Голубу!

Цветанка съёжилась и отползла к кромке бесстрастной воды, скованная ледяными кандалами горя. Оно накрыло её глухим колпаком, отгородив от всего мира, и только волна лизала ей висок, как бы утешая.

– Я... не знала. – Сухой шёпот рвал связки и царапал Цветанке горло. – Они не сказали мне...

– Что они тебе не сказали? – раненым зверем ревела Северга, и туманное пространство наполнялось рокотом грозовых раскатов. – Что идут на погибель и тащат её за собой?! Она единственная из всех вас... из всех нас была достойна жить! Светлая, мудрая девочка... Родная... Голубка моя...

Нет, наверно, память всё-таки дурачила воровку, выводя образ навьи как существа, не знающего сострадания и тёплых чувств. Она упрямо воскрешала перед Цветанкой серый стальной щиток взгляда женщины-оборотня, в котором, как в зеркале, отражалось столь же бесчувственное и холодное осеннее небо. А между тем в нескольких шагах корчилось и рвалось на волю совсем другое создание, охваченное скорбью и яростью.

– Надо было мне сразу оторвать этим трём курицам головы! Пусть бы я этим заслужила твою ненависть, Голуба, зато ты осталась бы жива! Проклятье... Да развяжите меня, вы, недоумки!

Но никто не спешил ей на помощь. Цветанка, съёжившись калачиком, слушала свою боль, жгучим ядом струившуюся по жилам, а Боско сидел с застывшим взглядом и придурковато приоткрытым ртом. Вид у него был такой, будто он тронулся рассудком. Мерно раскачиваясь из стороны в сторону, он ныл сквозь стиснутые зубы, а потом вдруг по-заячьи вскрикнул, вскочил и дал стрекача.

Сколь ни велико было горе Цветанки, вскоре ей также пришлось вскочить и приготовиться к самозащите: сила в отрезке нити, видимо, иссякла, и Северга освободилась. Окинув бешено сверкающим взглядом озеро, она глухо прорычала:

– Проход по-прежнему открыт! Гибель этих дур была напрасной... И Голубы тоже.

В следующий миг она схватилась за рукоять своего кнута и обернулась к Цветанке, готовая броситься на неё. Скорбь скорбью, а зверь внутри воровки умирать не хотел, и рассёкший пространство длинный чёрный язык кнута хлестнул лишь землю: Цветанка была уже на другом конце полуостровка, полная пружинистой готовности к бою.

– Да они ж ничего не сказали мне! – завопила она. – Клянусь, если б я знала, что это обойдётся в такую цену... ни за что б не повела их сюда!

– Слишком поздно для оправданий! – рявкнула Северга, занося руку для нового удара.

«Уыхх!» – пропел кнут, и на плече Цветанки вспух горящий рубец, а лопнувшая рубашка заалела кровавым пятном. Двигаться следовало шустрее, и воровка бросилась на берег, но не тут-то было: оттолкнувшись от мостика из хмари, Северга сделала ошеломительный прыжок с переворотом и приземлилась как раз перед нею. Бах! Тысячи шаровых молний взорвались в глазах Цветанки, а под дых словно врезалось таранное бревно. Вода обступила со всех сторон, хлынула в уши и в горло, и Цветанка суматошно забарахталась, стремясь на поверхность, к соснам и небу, но чья-то рука больно вцепилась ей в волосы и целенаправленно окунула её снова. Распластав тело тряпкой, воровка изобразила забытьё: чутьё ей подсказывало, что Северга жаждала яростного сопротивления, а над бесчувственным или мёртвым противником глумиться не стала бы. И точно: стоило обморочно расслабиться, растечься киселём, как хватка железной руки ослабела. Цветанка позволила навье выволочь себя на берег и даже вытерпела несколько увесистых оплеух – так Северга, видимо, пыталась привести воровку в чувство. Собрав в груди всю волю к удару, всю ярость и тоску, Цветанка с именем Светланки в сердце швырнула в живот Северге радужный сгусток хмари, каменно-тяжёлый и опасный. Ради маленького и тёплого, родного комочка, голосистого и непоседливого, она должна была выжить и вернуться домой.

Удара навья не ожидала, но отчасти его силу приняли на себя доспехи. Отлетев на изрядное расстояние, она тут же вскочила, но Цветанка в это время уже мчалась мимо головокружительного частокола деревьев. На бегу она успешно увернулась от нескольких ударов хмари, пущенных ей вслед Севергой, а потом её захлестнуло радужной петлёй. Больно цепляясь за коряги и ударяясь о торчавшие камни, воровка катилась кубарем под откос, пока не хрястнулась о дерево. Она не успела понять, остался ли целым хребет: Северга её уже настигла, оседлала, стальной хваткой левой руки вцепилась в горло и принялась колотить затылком о землю. Мох пружинил, и голове не было больно, но мозги тошнотворно сотрясались в черепе, превращаясь в булькающее и ничего не соображающее месиво. Но Северга, похоже, вовсе не преследовала цель убить Цветанку, ей нужно было лишь выпустить пар. Приступ ярости иссяк, и навья, впечатав несколько ударов кулака в прохладную землю, с рыком откатилась в сторону.

Они долго сидели под одним деревом, измученно прислонившись спинами к противоположным сторонам толстого ствола, обросшего зелёной бородой мха.

– Надо было мне раньше повернуть назад, – проронила навья. – Успела бы перехватить вас ещё до входа в земли морока... И Голуба была бы сейчас жива.

Вот это больше всего и поражало Цветанку – эта живая, трепещущая, пронзительная боль, которая мерцала в угасших глазах навьи, когда с её губ срывалось имя девушки. Скорбная догадка запоздало кольнула сердце:

– Так ты... любила её?

Северга не ответила. Она только откинулась затылком на ствол дерева.

– Девочка моя, – сипло слетело с её губ – в лесное пространство, в небо, Голубе. И снова – Цветанке: – Ни себя, ни тебя, ни этих сук мне не жаль... Никого. Пусть бы все мы умерли. Все! Только не она. Не она, чистая, светлая, подснежник мой, сладкая моя...

Поникший, увядший цветок на ладони, закованной в латную перчатку – такой была скорбь навьи, когда-то страшной и безжалостной, а теперь – подкошенной, опустошённой, убитой. Цветанка прильнула виском к прохладной древесной коре, слушая эту боль и ловя сердцем её тоскливое лесное эхо.

– Почему у них не получилось закрыть Калинов мост? – Воровка теребила кусочек мха, раздирая его на отдельные волокна, а под сердцем у неё глухо ныла тоска. – Может, заклинание неправильное было?

– Понятия не имею, – отозвалась Северга. – Мне неизвестны его слова. Должно быть, что-то они сделали не так... Что именно – этого мы уже не узнаем.

«Клинк... клинк... клинк...» – звенел меч под точильным бруском. Поплевав на камень, Северга проводила им по лезвию, пытаясь, должно быть, таким образом отвлечься. Цветанка терзала мох, а навья занималась своим оружием.

– У меня была возможность убить их, – процедила она. – Жалею, что сдержала тогда свою руку. Да, это сделало бы Голубу сиротой, но... Лучше прожить остаток жизни, будучи ненавидимой ею, чем оплакивать её теперь. Тем более, что жить-то мне осталось...

Рукоять меча она прижимала к колену запястьем правой руки, обтянутой кожаной перчаткой.

– Что с тобой? – спросила Цветанка.

– Белогорская игла, – кратко ответила Северга. – Не могу сжать пальцы в кулак. Прости, что потрепала тебя... Накатило что-то.

– Ладно уж, – хмыкнула воровка. – Меня и похуже твоего трепали. Куда ты теперь? Домой, в Навь?

– Вряд ли, – задумчиво молвила Северга. – Нечего мне там делать. Мне уже нигде места нет.

– А я – домой, – вздохнула воровка, поднимаясь на ноги. – Жалко Голубу, аж сердце рвётся в клочья, но у меня Светланка маленькая. Ради неё и живу на этом свете.

– Дочь? – В уголке суровых губ Северги проступило сдержанное и бледное подобие усмешки.

– Не моя. Моей подруги, – уточнила Цветанка, хмурясь от странного хоровода, который вдруг устроили деревья вокруг неё. Ладонь ощутила прохладу шершавой коры, а земля закачалась под ногами. – Умерла она родами... Ращу вот теперь кровинку её.

– Так ты, выходит, счастливая, – прогудел из-за зелёной шепчущей завесы голос Северги. – А меня уже никто и нигде не ждёт. Дочь выросла, уж свои дети у неё. Не думаю, что я нужна ей.

Это был уже не морок, это лес склонился над Цветанкой и начал стрекотать песни, шелестеть что-то колдовски-призывное на оба уха, а земля так и манила прилечь и уснуть вечным сном. «Встать, идти, жить», – приказывал крошечный невидимый военачальник, трубя в рог, и воровка из последних сил цеплялась за дерево. Твёрдое плечо выросло из пустоты нежданной, но прочной опорой, а голос навьи прозвучал над ухом:

– Проход сквозь морок даром не даётся. Знатно попила из тебя силушки земля эта. Ладно уж, так и быть, помогу тебе добраться до твоей Светланки.

Лес звенел, оплетая Цветанку тенётами сна, и она сдалась, позволив ему затянуть себя в звёздные глубины. Покачиваясь на убаюкивающих волнах, она плыла по сказочному царству, расцвеченному диковинными подвижными узорами, которые дышали и мерцали, будто сложенные из духов-светлячков, а рядом, утешая Цветанку ясным сиянием кроткой улыбки, летела девушка-сова с человеческой головой и птичьим телом. Струйки светлых, тёплых слёз щекотали щёки воровки, и она непослушными, неповоротливыми губами пыталась пробормотать Голубе: «Останься, не уходи!» – но накрепко слипшийся рот мог только умоляюще мычать. Пухово-мягкие крылья Голубы смахивали ей слезинки, а из больших и грустных, всезнающих, нечеловечески мудрых глаз лилось успокоительное тепло.

Может, год прошёл, а может, и вечность; сквозь дебри спутанных ресниц Цветанка разглядела лесной шатёр, который плыл над нею, по-вечернему озарённый косыми янтарными лучами матушкиного взгляда. Тело жадно вслушалось в действительность и определило себя живым, тёплым, но измученным. На Севергу морок, видно, не действовал, и она несла воровку, привязав к себе плащом: ослабленная правая рука не позволяла ей полноценно поддерживать обмякшую, полубесчувственную Цветанку под спину. Голуба-сова оказалась сном, а вот слёзы были настоящими: их соль щипала кожу под глазами. Шмыгнув носом, Цветанка уткнулась в жёсткое плечо навьи, а та проговорила:

– Поплачь, сестрёнка, и за меня. Мне уже нечем плакать.

И снова мягкие совиные крылья сна понесли Цветанку сквозь зачарованное царство. Чудесные живые деревья, улыбаясь в мшистые бороды, качали верхушками и бормотали скрипуче и басовито: «Хмм...» Духи-светлячки чествовали её многоголосым жужжащим хором, и весь лес до последней травинки оживал, чтобы посмотреть на это диво – прошедшую сквозь морок воровку-оборотня.

Когда она в другой раз вынырнула из сна, над ней плыло высокое и безмятежное, бескрайнее небо, в котором висели лёгкие облачка, подрумяненные зарёй – то ли вечерней, то ли утренней, не разобрать. Под головой по-прежнему было твёрдое и сильное плечо, но запах хлынул Цветанке в ноздри уже совсем другой – мужской. Её везли через поле в открытой коляске, запряжённой не лошадьми, а огромной серебристой волчицей, которая мчалась по полосе из хмари с холодящей сердце скоростью. Колени Цветанки грела тяжёлая медвежья шкура, а её плечи бережно и ласково обнимала тёплая рука. Расшитый бисерным узором отворот рукава, богатый воротник кафтана, молодецкие кудри и усы... Сказка, нашёптанная старыми елями, которые хранили матушкин вечный покой, ожила и зашелестела зелёными крыльями, а далёкая яснень-трава закачала одуванчиково-жёлтыми головками, серебрясь в лунном свете.

– Батюшка... – Нос воровки зашмыгал, и на ярко-синем сукне добротного кафтана Соколко остались мокрые пятнышки. – Ты ведь знаешь, что ты – мой отец?

– Знаю, родненькая, всё знаю, – мягко прогудел бархатисто-низкий голос. – Был я по торговым делам в Марушиной Косе, Серебрицу на рынке встретил и на ней ожерелье увидал – подарок мой единственный твоей матушке. По пятам за нею пошёл, не отстал, покуда она мне всё не рассказала... На могилку моей Любушки отвезла. Поклонился я елям мудрым, что сон её вечный стерегут, да и отправился тебя искать. Нашли мы с Серебрицей домик твой, Светланку повидали. А Невзора говорит, что ты, дескать, Калинов мост искать ушла... Ну, мы с Серебрицей следом рванули. Ох и не хотела же она сперва в Волчьи Леса снова идти, упиралась, да уговорил я её, молил слёзно. Вот ведь как бывает на свете – и Марушины псы сердце имеют людское!

– А Северга? – встрепенулась Цветанка. – Та женщина-воин в чёрном плаще?

– Она тебя из леса как раз выносила, – ответил Соколко, ласково вороша волосы Цветанки и щекоча ей дыханием висок. – С рук на руки мне передала, а сама пошла своей дорогой.

– А Боско? Мальчугана такого конопатенького по дороге случайно не встретили? – вспомнила воровка. И добавила на всякий случай: – Зайцем оборачиваться умеет.

– Не знаю, о ком ты говоришь, – покачал головой Соколко.

С печалью на сердце опустила Цветанка тяжёлую от слабости голову на широкое, тёплое плечо отца. Оставалось только гадать, какая судьба постигла мальчика-зайчика. Может, выбрался он благополучно из земель морока, а может, навек остался блуждать там... И вдруг среди ковыля и полевых трав поднялась ошеломительной стеной мысль: а может, и Соколко – сон, как и Голуба? Слишком уж счастливая, слишком прекрасная встреча у них вышла, о какой Цветанка могла только мечтать... А потом ещё более жуткая, гулкая, как пещерное эхо, мысль накрыла воровку тёмным колпаком: а что, если всё это от начала до конца – бред, навеянный мороком, и они до сих пор вшестером бродят в Волчьих Лесах, ища потерянный рассудок? Страшная это была дума, и только одно согревало истерзанное и усталое сердце: если это правда, то и Голуба жива, а значит, есть ещё надежда...

Не успев додумать, Цветанка нырнула в баюкающее тепло медвежьей шкуры и проснулась только ночью. Среди поля горел костерок, Соколко жарил на вертеле пойманного Серебрицей гуся, а сама седая волчица лежала неподалёку и щурила на огонь ядовито-горькие щёлочки своих зелёных глаз. Цветанка обрадовалась ей, как старому другу, не виня и не упрекая её ни в чём. Шатёр тёмного неба своими звёздными объятиями роднил их всех, травы стрекотали свою ночную песню, и воровка, прислонившись спиной к колесу повозки, впервые за долгое время основательно промочила горло квасом из отцовских припасов. Даже если это сон, то хороший, хоть и грустный...

Очередное пробуждение застало воровку под светящимися оконцами лесной избушки, ставшей ей родным пристанищем.

– Топи баню, хозяйка, – сказал Соколко вышедшей на порог Невзоре. – Притомились мы, а Цветанка ещё и прихворнула.

Горячие мозолистые ладони Невзоры дотронулись до щёк воровки, а огоньки волчьих глаз зажглись над нею.

– Жива – и ладно, а хворь пройдёт, – сказала она.

Банный жар уже не был частью морока, Цветанка чувствовала это и сердцем, и рассудком, и телом. Подстилка из душистого сена приятно колола кожу, на соседнем полке растянулась Серебрица в человеческом облике, покусывая сухую ромашку, а Невзора поддавала пару и вымачивала веники в кипятке. Соколко плескался за перегородкой, в мыльне, шумно фыркая и окатываясь водой.

Явью была и знакомая печная лежанка с периной, и биение сердечка спящей Светланки, которую Невзора положила Цветанке под бок. Всё в доме стихло, лишь поскрипывал сверчок, а на дереве неподалёку сидела сова – бессонный страж, простёрший свои крылья над людьми и оборотнями, мирно отдыхавшими под одной крышей.

Когда первая бледная желтизна зари высветлила край неба над лесом, объятия сна наконец разомкнулись, и Цветанка уселась на крылечке, поёживаясь от предутренней прохлады и хлопая комаров. Чувствуя себя отоспавшейся на год вперёд, она молча приветствовала новый день с горьковато-солёным, тёплым комом в горле. Со светлеющего неба ей ласково мерцали глаза Голубы, а локтя что-то коснулось шелковисто-щекотно – это оказалась пепельная прядь чисто промытых в бане распущенных волос Серебрицы. Присев рядом, та устремила взор вдаль, туда, где за стволами занималось утро. Новых слов между ними не прозвучало, всё было давно сказано, только локти соприкасались, да воздух, которым они дышали, был общий, пронизанный свежестью лесной зари.

Навстречу первым лучам солнца открыл глазки и путеводный свет сердца Цветанки – Светланка. Сперва она громко потребовала молока, а потом пожелала играть. Облокотившись на край сетчатой перегородки, внутри которой малышка возилась со своими фигурками из шишек, Соколко прятал в усах задумчиво-ласковую улыбку.

– Как же вы тут, в лесу диком, растить-то её будете? Цветик, езжай со мной, а? Хоромы у меня богатые, поселитесь со Светланкой в высоком тереме, и заживём мы втроём припеваючи! Пока я по делам торговым разъезжать стану, вы дома хозяйничать будете.

Светлая печаль подступила к сердцу воровки. С неуклюжей нежностью прильнув к плечу Соколко, она вздохнула:

– Не место мне в теремах высоких, батюшка. И средь людей не место... Марушин пёс я, и человеком мне снова уж не стать.

Сынок Невзоры в зверином облике подошёл, потёрся пушистым боком о ногу большого и доброго дяди и поднял на него круглые простодушно-смешные глазёнки, как бы прося: «Почеши меня за ушком!» Соколко, конечно же, не устоял – потрепал маленького оборотня по голове, почесал ему за обоими ушами, погладил по спине и бокам. Тот издал довольное урчание и весело тявкнул.

– Надо же, какой ласковый, – усмехнулся Соколко.

– Чует он, что добрый ты человек, – молвила Невзора, подхватывая сына под мохнатое брюшко и поднимая на руки. И, устремив на гостя колючий прищур внимательно-холодных, испытующих глаз, спросила: – Ты, поди, за зверей диких нас принимаешь? Не звери мы, а люди, и Светланка человеком вырастет, не беспокойся.

А малышка, протянув Соколко шишечного медвежонка, сказала громко и отчётливо:

– На!

В её золотисто-карих, как крепкий ромашковый отвар, глазках промелькнул ярко-зелёный отблеск северных зорников, что пылали на небе в день её рождения.

– Благодарствую за подарок, – улыбнулся Соколко, беря фигурку. И пробормотал, задумчиво теребя ус: – Не простой она, видать, у вас человечек.

На завтрак была каша с мясом и пироги с сушёной земляникой. За столом Невзора спросила:

– Ну, что там с Калиновым мостом-то? Удалось ли всё, как ведуньи хотели?

Горечь совиным крылом коснулась Цветанки, и разомкнуть губы ей было тяжело, как никогда.

– Не выгорело дело, – кратко ответила она, умалчивая о тягостных подробностях, дабы пища не встала ни у кого в горле комом. – Видать, заклинание неправильное было. Не получилось проход закрыть.

– Хм, вон оно как, – промычала Невзора, двинув мрачной бровью.

Она не стала продолжать расспросы, и завтрак прошёл в гнетущем и неловком молчании – даже непоседа Смолко притих, уплетая кашу из миски.

Долго Соколко с Цветанкой гуляли по лесным тропкам и не могли наговориться досыта, а солнце, будто чувствуя их потребность побыть вместе, прикрылось тучами и не язвило воровке-оборотню глаза. Вскоре воздух наполнился шелестом и влажной свежестью, а широкие перистые листья папоротников заблестели: начал накрапывать дождик. Отец и дочь укрылись в лесной пещере у ручья.

– Значит, не хочешь в моём дому поселиться? – вздохнул Соколко с печалью. – Горько мне, едва тебя обретя, тут же снова разлучаться...

– Не горюй, батюшка, – просовывая ладонь под его локоть, сказала Цветанка. – Пойми, не уживусь я с людьми. Ночной облик мой ты видел, и только благодаря сердцу своему отцовскому не устрашился, а чужие люди бояться станут. Да и мне неуютно будет. Мне для счастья и того довольно, что ты жив-здоров и знаешь обо мне... А ты, ежели хочешь, в гости к нам приезжай, всегда рады тебе будем. В дне пути от нас деревня есть, Зайково, там и останавливаться можешь. Живёт там Медвяна с мужем – хорошие это люди, меня знают. К ним и постучись, ежели что.

Открытое, смелое лицо Соколко омрачилось грустью, но он заставил себя улыбнуться и накрыл руку Цветанки своей большой и тёплой ладонью.

– Ещё в тот раз, когда мы с бабкой твоей Гудок от хвори спасали, за яснень-травой ездили, ёкнуло моё сердце при виде тебя. Вроде впервые вижу, а будто родное что-то откликается. И всё равно мне, кто ты теперь – зверь дикий иль человек... Ты – кровь и плоть моя, Цветик. Матушку твою любил я всей душой, и ты – о ней живое напоминание.

Этот хмурый, дождливый денёк в лесу стал для Цветанки самым ярким, самым благодатным: он подарил ей нежданное, простое счастье плакать, уткнувшись в родное плечо. Жизнь-мачеха требовала от неё силы, стойкости и жёстких не по годам решений, а сейчас она могла со слезами и теплом в сердце окунуться в детство – не сражаться, не рвать у судьбы зубами каждый кусок, не бежать, не прятаться, не скалить клыки. Просто быть дочерью.

Потом Цветанка сидела на крылечке и сдувала с носа прядки, которые щекотно падали из-под клацающих ножниц Серебрицы, блестя первыми морозно-белыми ниточками седины. Раз уж зеленоглазая брадобрейша из Марушиной Косы заглянула в эти места, то грех было не воспользоваться её услугами, тем более что отрастающие волосы лезли в лицо и раздражали Цветанку всё больше: и в косу не заплести, и в пучок не собрать – одним словом, маета, и вернуть себе прежнюю удобную стрижку «под горшок» давно стало заветной мечтой воровки. Трогая пальчиком её свежевыбритые виски и затылок, Светланка удивлённо поднимала бровки домиком, а воровка ёжилась от щекотки и чмокала кроху в пухлые щёчки.

А между тем за беседами да прогулками незаметно подкралось время расставания.

– Что ж, пора мне, – вздохнул Соколко. – У меня в Марушиной Косе обоз с товарами, а на торговле я приказчика своего оставил. Хорошо тут с вами, да дела ждут. Ежели и вправду будете вы рады мне, то позвольте будущей весной, как распутица кончится, опять к вам в гости наведаться. Авось подольше удастся побыть.

– Конечно, батюшка, приезжай в любое время, как заблагорассудится тебе. Будем тебя ждать. – Голос Цветанки от колючего кома в горле прозвучал глуховато, но она удержала слёзы и улыбнулась дрогнувшими губами.

– Ежели что, дом у меня – в стольном городе Зимграде, – взяв дочь за подбородок и ласково заглянув ей в глаза, молвил Соколко. – Там меня любая собака знает. Коль передумаешь или нужда настигнет – мои двери всегда для тебя и Светланки открыты. Домашним я наказ сделаю, и они тебя даже в моё отсутствие примут.

Крепко прижав Цветанку к себе на прощание, Соколко надвинул шапку и вскочил в повозку, а Серебрица, снова принявшая звериный облик, пронзила воровку острой зеленью глаз и неторопливо тронулась с места, лавируя меж деревьями. Сердце Цветанки рвалось следом за удаляющейся повозкой, но она сдержала свои резвые ноги и не бросилась вдогонку. В домике громко лепетала Светланка и слышалось задорное тявканье Смолко.

– Ты не договорила утром, что с ведуньями стало, – вдруг сказала Невзора. – Разошлись вы, стало быть, разными дорогами?

– Можно и так сказать, – вздохнула Цветанка. – И снова нашим путям не суждено сойтись уж больше никогда.


5. Тучи на западе


Обласкав Цветанку с маленькой Светланкой звоном солнечных струн, полетела песня из мрачного леса через всё Воронецкое княжество. На пути своём подхватывала она на крылья золото цветочной пыльцы, пила свободное дыхание полевых трав и развеивала грусть отягощённых урожаем яблонь в садах. Песня быстра, как мысль, и уже совсем скоро её тень заскользила по склонам Белых гор, заставляя сердца девушек сладко сжиматься в предчувствии судьбоносных встреч, а чашечки цветов – вздрагивать и ронять скопившуюся за ночь росу.

На одном из этих цветущих склонов, щедро залитых лучами солнца, встретились двое влюблённых: мастерица золотых дел Искра и Лебедяна, княгиня Светлореченская. Горный ветер парусом надувал подпоясанную льняную рубашку женщины-кошки, солнце сияло на её гладком черепе и шелковистой тёмной косе, а на счастливом лице княгини зажигало тёплый свет улыбки.

«Я так тоскую по родной земле, – чувственно лаская кончиками пальцев щеку Искры, вздохнула Лебедяна. – Лучше и краше Белых гор нет на свете страны! Иссохло моё сердце вдали от них, иссякла жизненная сила. Вот бы вернуться домой... навсегда!»

«Это возможно, моя лада, – окидывая её пристально-ласковым взглядом тёмных глаз, ответила Искра. – Кольцо-то на что? Просто открой проход – и ты дома».

«Ах, счастье моё, страшно и горько мне на это решиться! – Светлая синь глаз княгини омрачилась тенью тревоги и смятения, во власти которого она пребывала несколько месяцев. – Это всё равно что резать по живому. Страшно рвать многолетние узы и рушить то, что воздвигалось так долго...»

Травы дышали горьковатым мёдом, вершины гор сияли недосягаемой белизной, а пальцы Искры плели венок – душистый, многоцветный, полный летней волшбы.

«Тот дворец уже шатается давно, готовый рухнуть и под своими обломками похоронить всех, кто в нём живёт, – проговорила женщина-кошка. – Пора переселиться в дом, двери которого с радостью распахнуты для тебя. Он поскромнее дворца, зато прочно стоит на земле и способен сберечь тепло сердец».

Лебедяна со сладкой тоской в сердце пыталась проникнуть под сень густых ресниц, прятавших сосредоточенный взгляд любимой, которая, казалось, была всецело поглощена венком. Уже не юный ветреный восторг, а зрелая, жаркая нежность вспыхивала в ней при виде этих длинных сильных ног, через ступни которых матушка-земля питала кошку силами. Прохладная пелена грусти нависала на ресницах, когда Лебедяна любовалась полными спелого сока губами, и душе не давала покоя мысль: «А не слишком ли я стара?» Может, уже отговорили, отпели её яблоневые вёсны, безвозвратно умчавшись вместе с молодыми годами за край неба? Не ушла ли пора любви? Не растеряла ли она жизненный пыл, пока пыталась осилить шагами свою стезю? Не выпили ли дети вместе с молоком из неё и солнечную страсть, способность радоваться и дурачиться, делать глупости, смеяться и дышать полной грудью?

А травы шептали, светло и улыбчиво напоминая о хрупкости и бренности изношенных, изживших себя уз, по ошибке наложенных на неё когда-то. Стоит лишь двинуть плечом – и ветхие цепи упадут, рассыплются ржавой пылью, освободив и очистив сосуд души и тела для желанного света, который после долгих блужданий во мгле всё же нашёл её.

«Колечко для Златы у меня уж готово, – сказала Искра. – Только дай знак, и я передам его тебе».

Их пальцы сплелись над венком, а губы сблизились, поймав в ловушку луч солнца. Взор утопал во взоре, сердце тянулось к сердцу, а снега горных вершин сомкнулись защитным куполом, ограждая любовь от недоброго ветра чужих взглядов. Поцелуй зародился розовой зарёй, но ледяная вспышка выдернула Лебедяну из горьковато-тёплого облака счастья и вернуло в явь, грохотавшую непогодой и пронизываемую молниями.

Ложе из подушек отрывисто озаряли холодные отблески молний, по окнам струились ручьи дождевой воды, на рукодельном столике умирал язычок пламени дотлевающей лампы. Казалось, весь мир сотрясался от ревущего ненастья, получая удары его яростных чёрных лап, а бледные ветвистые трещины молний раскалывали небо, будто больную голову. Встав с ложа, Лебедяна подошла к окну и приложила ладонь к слюдяной раме, словно бы желая приласкать разбушевавшегося зверя – грозу. Тот бешено ластился к её руке по ту сторону окна, словно прося почесать дождевые космы своей гривы. Душа княгини сжималась в комочек перед величием ненастной ночи.

Мрак над землёй был огромен, но кольцо делало любые расстояния ничтожными. Лебедяне ничего не стоило сейчас открыть проход и очутиться рядом с Искрой, тем более что муж отсутствовал дома уже вторую седмицу – проверял готовность войска у восточной границы. Чёрная, давящая тень угрозы висела над землёй, делая тусклым самый ясный и солнечный день; ни одна душа не знала, кто и когда должен был напасть, и оттого тревога становилась ещё страшнее. Она засела острой, безжалостной сосулькой под сердцем у Лебедяны, а Искрен с этими приготовлениями совсем перестал бывать дома. Мёртвые топи считались пустынной землёй, и возможность нападения оттуда казалась невероятной, но князь уверовал в предсказание вещего меча Лесияры. «Значит, не так уж эти топи безжизненны, как мы думаем», – повторял он. Из Белых гор поступало всё новое и новое зачарованное оружие: мечи, наконечники для стрел и копий, топоры, кинжалы, секиры, сулицы[8]; три сотни кошек-воительниц расположились станами по берегу речки Мороши, что протекала с севера на юг в ста вёрстах от Мёртвых топей: чувствительность белогорских жительниц к хмари не позволяла им ближе подступиться к этой земле. Трое дружинниц Лесияры постоянно пребывали при дворе князя для обмена быстрыми сообщениями между двумя главами государств.

Княжичи были далеко: этой весной Искрен отправил их по разным городам учиться управлять и набираться опыта в государственных делах, прикрепив к ним мудрых наставников. Со светлой печалью приняло материнское сердце разлуку с сыновьями: рано или поздно все дети вырастают, обретают свои крылья и вылетают из родительского гнезда, вот и её мальчики возмужали, обзавелись пушистыми юношескими усами и, как это неизбежно случается, устремились навстречу взрослой жизни, оставляя родную матушку дома, у осиротевшего очага. Ростислав забрал свой зверинец – спасённого Лесиярой медвежонка, хромого оленя, косулю, двух слепых лисиц, волчонка и множество певчих птиц; без питомцев он уезжать не желал, и отец разрешил ему взять животных с собой. Всех четвероногих друзей княжич подобрал в лесу ранеными, брошенными и хворыми детёнышами, выходил и приручил, ну а зверю, привыкшему к человеку сызмальства, в диком лесу уж не место.

Непогода за окном не тревожила крепкий и спокойный сон Златы: малышка посапывала на тёплой печке, и её уютный детский мирок был далёк от бурных потрясений, то и дело корёживших взрослый мир. В глазах склонившейся над дочкой Лебедяны отразилась нежная боль, тоска и горечь, а унизанная перстнями и драгоценными запястьями рука пухово-лёгкими касаниями ласкала пружинистые золотые кудряшки. Нет, не должен был маленький и хрупкий, как едва распустившийся цветок, мирок Златы пошатнуться, исказиться, дрогнуть и сжаться от страха под тяжёлой поступью беды. И они, взрослые, обязаны сделать всё, чтобы сохранить его безмятежным и неприкосновенным.

Один шаг в туманную зыбь пространства – и Лебедяна ступила на каменную площадку перед домиком, ютившимся на покрытом тёмным ельником склоне горы. В глубине туманной долины в лунном свете дремотно мерцала извилистая лента реки, и от необъятной шири этого горного приволья хотелось раскинуть руки крыльями и закричать во всю мочь лёгких... Обнесённый невысоким плетнём цветник дышал росистой свежестью, а окна манили тёплым золотистым светом. Сердце княгини Светлореченской согрелось, а на глазах выступили слёзы нежности: здесь её всегда ждали.

Она вошла без стука, просто толкнув дверь. Лёгкими шагами она преодолела лестницу и очутилась в горнице, где за столом сидела Искра и при свете масляной лампы штопала рубашку. Драгоценное ожерелье из бусинок-встреч, большая часть которых состоялась в снах, обвило горло Лебедяны и ласково стиснуло в предчувствии рыдания, но она сдержалась и с дрожащей на губах улыбкой сказала:

– Разве лучшей в Белых горах мастерице золотых дел пристало самой штопать одежду? Если захочешь, я сошью тебе дюжину новых рубашек, украсив их вышивкой, которая сбережёт тепло нашей любви.

Взволнованный взмах ресниц – и в таинственной тёмной глубине взора Искры зажглись приветливые огоньки.

– Это всё потому, что нет в моём доме хозяюшки, – ответила она. – Холостая я до сих пор, вот и некому сшить мне новую рубашку.

Присев на лавку подле возлюбленной, Лебедяна нежно завладела её рукой и, лаская шероховатые рабочие пальцы женщины-кошки, молвила:

– Эти искусные руки приспособлены для того, чтобы создавать дивные украшения, нанося огранку на самые твёрдые самоцветы, но тонкая ниточка в них рвётся, а ткань их не слушается.

– Так уж водится, что каждому – своё дело. Зато твои ручки созданы для вышивки, моя лада.

Лебедяна закрыла глаза, всем сердцем впитывая поцелуи, которыми Искра покрывала её пальцы. Всего несколько живых, осязаемых встреч было у них, несколько драгоценных мгновений близости, да и те повисли на душе княгини неизбывной тяжестью измены.

– Ты пришла насовсем, счастье моё? – Вопрошающие глаза женщины-кошки были полны радостной надежды. – А где Злата?

– Я не могу вот так, тайком, сбежать от мужа: это будет вероломством, – вздохнула Лебедяна. – Прежде я должна поговорить с князем и во всём ему честно открыться. Я верую в его великодушие... Быть может, он даст мне свободу, и мы с тобою и Златой сможем зажить семьёй.

– А ежели он не отпустит? – нахмурилась Искра.

– Всё равно уйду, – решительно вскинув голову, ответила княгиня. – Возьму Злату и вернусь в Белые горы, к тебе. Три года жизни порознь освобождают супругов от брачных уз. Но я верю, что он не станет меня держать. Искрен вспыльчив, но отходчив и добр сердцем. Дай-ка...

Она взяла из рук Искры рубашку и принялась сама штопать прореху. Её стежки ложились быстро, ловко и искусно – намного опрятнее и тоньше размашистого холостяцкого шитья женщины-кошки. Пора бушующих страстей миновала, решение вызревшим плодом сладко отягощало сердце Лебедяны, но холодок тревоги всё же змеился по жилам. Если муж упрётся, придётся рвать многолетние связи с болью и кровью... Но отступать было уже некуда: за спиной раскинулась смертоносная пропасть – без воздуха, без любви, без света. Княгиня стояла на развилке, предполагавшей выбор пути. Или – или.

– Ладно у тебя выходит, – ласково усмехнулась Искра, наблюдая за работой пальцев Лебедяны, проворно орудовавших иголкой. – У меня так не получается.

– Всякому – своё дело, – с весёлой лукавинкой в уголках глаз и губ ответила княгиня Светлореченская.

Искра поднялась, мягко выскользнула из горницы и совсем скоро вернулась со шкатулочкой в руках. Поставив мерцающий самоцветами сундучок на стол, она подвинула его к Лебедяне.

– Подарок тебе, – застенчиво опустив ресницы, сказала она.

Это чистое, почти детское, девственное смущение на лице сильной женщины-кошки, служительницы Огуни, выглядело очаровательно и забавно, и Лебедяна не смогла сдержать нежного смеха.

– Что там? – улыбчиво изогнув бровь, спросила она.

– Открой – и увидишь, – скованная внезапным волнением и неловкостью, хмыкнула Искра.

Пальцы Лебедяны оставили штопку и в предвкушении коснулись крышечки шкатулки, лаская каждый камушек в затейливом узоре, впитывая сердечный жар и полёт души мастерицы, вложенный в эту работу. Шкатулка открылась, будто алая пасть сказочного змея, покрытого сверкающей бронёй: на маковом шёлке всеми цветами радуги переливался и горел драгоценный свадебный венец. В хитрое плетение алмазных ветвей и листьев были заключены камни-червецы[9], огранённые в виде спелых яблок.

– Ты – дивная яблоня, каждый плод которой внушает любовь, – сказала Искра.

– Увы, уже не юная и цветущая, – вырвался у Лебедяны мечтательно-грустный вздох.

– В каждой поре – своя красота. – Губы женщины-кошки щекотным теплом дыхания согрели щёку княгини.

Поцелуй соединил их уста сладостью яблочных половинок. Пламя лампы потрескивало и трепетало, отбрасывая шальные тени; белогорская игла, воткнутая в рубашку, мерцала в полумраке серебристым огнём волшбы, которую вдохнули в неё шершавые пальцы мастерицы-оружейницы.

– Но это свадебный венец, а с нашей свадьбой ещё ничего не решено, – проговорила Лебедяна, любуясь великолепной работой Искры.

– Она будет, и в каждый завиток, в каждый камень этого венца вплетена её неизбежность. – Глаза Искры горели твёрдым, тёплым, уверенным огнём, вселявшим и в Лебедяну веру в это долгожданное счастье. – Я делала его с мыслями о нашей будущей жизни, и они не могут не сбыться. Ковать судьбу – вершина мастерства, которой можно достичь только по особому благоволению Огуни, и мне верится, что оно на меня ныне снизошло.

Ночное дыхание цветника ласково осушало слёзы тревоги на глазах Лебедяны, а её плечи сладко отягощало тепло любимой руки. Мгновение за мгновением таяло в горной предрассветной дымке, а облака пропитывались призрачным золотом грядущей зари.

– Ох, нелёгкое, неподходящее нынче время для таких решений, – проговорила княгиня Светлореченская со вздохом, прижимаясь к плечу возлюбленной. – Князь вооружает войско и ждёт нападения неизвестного врага, а тут ещё я... вздумала от него уйти. Всё сплелось в такой узел, что даже больно становится. Тяжкий груз ляжет на его плечи.

Тугой клубок кровеносных жил бился под сердцем, но неотвратимость решительного шага леденила виски и серебрила их изморозью лет. Необходимость перемен давно назрела, и дальнейшее промедление вгрызалось в душу острыми ядовитыми зубами одиночества – наказания за бездействие.

– Свет мой, уже ничего не повернуть вспять, – жарко прогудел голос Искры над её ухом, а губы коснулись виска. – Узелки судьбы завязались, и сеть плетётся. Делая венец для тебя, я заклинала Огунь свести нас вместе, и волшба уже творится. Не бойся ничего, родная! Что бы ни встало у нас на пути, сеть судьбы не порвётся ни от вражеского меча, ни от людских козней.

– Ты – моя судьба, – выдохнула Лебедяна, что было сил стискивая Искру.

Та ответила столь же жаркими объятиями, и рассвет стал свидетелем их очередного поцелуя.

– Дай мне кольцо, которое ты выковала для Златы, – попросила Лебедяна. – Как ни сладок каждый миг с тобою, а пора мне идти.

Крошечная шкатулочка легла ей на ладонь, и Искра тёплым пожатием сомкнула пальцы княгини вокруг неё.

– Держи, лада. Верю, что моих родных пташек не удержат никакие стены, никакие клетки. Я жду вас обеих.

– Мы придём, – пообещала Лебедяна, на прощание скользнув пальцами по щеке женщины-кошки. – Так суждено, и так будет.

С потаённым вздохом попрощалась она с позолоченными зарёй елями, улыбнулась птицам и приласкала головки цветов, после чего перенеслась в свои покои.

...И окунулась в плотную, душную волну переполоха: вся женская прислуга бегала и причитала. Застывшая на пороге девушка-горничная всплеснула руками.

– Ах, государыня! Где же ты пропадала?! Князь-батюшка на исходе ночи домой вернулся – а тебя нет как нет!

– Гуляла я, родные места навещала, – сухо ответила Лебедяна, чувствуя, как смыкается на её груди привычный панцирь несвободы. Нет, нельзя было допустить, чтоб застёжки щёлкнули и сомкнулись!

– Ох и гневен, ох и сердит государь! – испуганно выпучив глаза, сообщила девушка. – В Престольной палате восседать изволит. – И, понизив голос до дрожащего шёпота, добавила: – Осторожнее с ним, госпожа! Вельми пьян князь возвернулся и до сего часа хмель свой зельем горьким подогревает.

– Мне не привыкать, – процедила Лебедяна.

Постылые дворцовые стены своей холодной роскошью давили на душу, которая рвалась в простой горный домик с цветником, к дорогой и желанной Искре, но шаги княгини твёрдо и гулко отдавались под мерцающими сводами.

Стражники застывшими глыбами стояли у входа в Престольную палату и не воспрепятствовали княгине. Жаркая волна ужаса на мгновение обожгла ей сердце, когда отголосок тяжкого, злого хмеля докатился до неё от угрюмо и сутуло восседавшего на троне Искрена. Знаком отпустив отрока, подливавшего крепкое зелье ему в кубок, князь молвил:

– Вот так, значит, ты блюдёшь свой долг, княгиня? Жена должна мужа встречать, даже ежели он нежданно прибыл... а ты?! Где шляешься ты?

– Прости, государь, что не встретила тебя, – сдержанно поклонилась Лебедяна. – Тоска по родным землям меня взяла; в Белых горах я гуляла, силушкой напитывалась, кручину развеивала.

– Опостылел тебе, выходит, дом твой супружеский? – Искрен сверлил её тяжёлым, немигающим взором, в котором застыла предгрозовая тьма. – А может, и муж тебе стал немил?! М? Скажи правду, не запирайся!

Лебедяна пыталась отыскать достойные слова под этим натиском плохо обузданной мужней ярости. Ей вдруг бросилось в глаза, как сильно Искрен в последнее время осунулся и сдал; он едва спал, мало ел, зато пил больше обычного, пытаясь заглушить хмелем овладевший его сердцем страх перед неизвестной угрозой. Месяцы ожидания измотали его, превратив из цветущего зрелого мужчины в старика. Сытое тугое брюшко растаяло, и широкий кожаный пояс обтягивал теперь почти по-юношески поджарую талию, на шее набрякли дряблые складки кожи и сильнее выпирал щетинистый кадык, румянец сменился восковой желтизной; князь начал сутулиться, чего раньше за ним не наблюдалось, а походка стала старческой, семенящей. То ли суставы донимали Искрена, то ли иная внутренняя боль...

– Знаю я, что не ко времени всё это приключилось, – проговорила Лебедяна с усталым вздохом. – Но долее молчать я не могу, княже, ибо это и меня тяготит, и на тебя налагает незримый груз. Прими правду, какой бы горькой она ни была...

Печальным осенним ручьём полился её рассказ об ошибке, которую невозможно было выявить светом Лалады, поскольку в святилища мужчины не допускались; о встрече с Искрой и о страсти, вспыхнувшей между ними с опустошительной мощью погребального костра; о разбивающем сердце расставании и о нежданном подарке судьбы – Злате. Лебедяна не щадила себя, стараясь взять всю ответственность на свои плечи, когда поведала мужу тайну своего выздоровления: она сказала, что сама всё придумала, а Искра и Лесияра только исполнили её замысел. Искрен выпивал сверкающими, по-ястребиному пронзительными глазами её душу, свистя ноздрями и поджимая нервно дрожащие губы, но не перебивал.

– Прости, государь мой, что несвоевременно преподнесла тебе правду – теперь, когда тебя одолевают тревоги и заботы, – заключила Лебедяна. – Но нарыв созрел. Всё, о чём я прошу тебя – это отпустить меня и Злату с миром. Мы прожили с тобою долгую и хорошую жизнь, княже, вырастили прекрасных сыновей, но... это не моя стезя. Я безвременно увядаю на ней, я гибну вдали от Белых гор без живительной силы Лалады, которую может мне дать только моя возлюбленная. Я взываю к твоему благородству, господин мой Искрен: не держи меня около себя, я задыхаюсь здесь. Я отдала тебе всё, что могла, и сверх этого уже ничего не могу дать.

С этими словами Лебедяна приникла к коленям мужа, согбенная горечью и виной, но получила яростный толчок в грудь и упала на ковровую дорожку. Исполненный негодования Искрен поднялся с престола и двинулся на неё, намереваясь то ли забить ногами, то ли ударить кулаком – так показалось княгине, и она в ужасе поползла: встать на ноги у неё не выходило, она всё время наступала на собственный подол.

– Ошибка?! – взревел Искрен раненым кабаном, с молниями во взоре надвигаясь на княгиню. – Все эти годы – ошибка? И наши дети – тоже ошибка? И как ты хочешь, чтобы я объяснил это людям? Мол, ошиблись, с кем не бывает? А то, что ты покрыла меня, князя Светлореченского, позором измены – это как ты предлагаешь преподнести? Как, я тебя спрашиваю?!

Лебедяне наконец удалось встать на ноги и вернуть себе достойный вид.

– Всей правды людям можно и не говорить, – сказала она, ненавидя себя за изобретение лживых объяснений, но всё-таки вынужденная их изыскивать. – Можно объявить, что моё здоровье пошатнулось, и я не могу жить вдали от Белых гор: это отчасти действительно так. Коли тебя столь беспокоит, что подумают о тебе люди, выдумай что угодно, и они это примут. И ежели в тебе есть хоть капля великодушия и любви ко мне, ты не дашь мне иссохнуть прежде времени и умереть на твоих глазах.

– Лучше бы ты умерла... Клянусь громами и молниями Ветроструя, лучше бы тебе умереть, чем так поступать со мной! – надломленно вскричал Искрен, потрясая стиснутыми кулаками. – Мне было бы во сто крат легче оплакивать твою кончину, нежели изгнать тебя и похоронить заживо в своём сердце, предательница!

Резкая бледность превратила его лицо в мраморную маску мучения, а рука невольно прижалась к груди.

– Что с тобою, княже? – испугалась Лебедяна, пытаясь поддержать пошатнувшегося мужа.

– Не трожь меня, – прокряхтел тот, оседая на пол. – Не желаю видеть ни тебя, ни это... кошачье отродье! Я чувствовал... Сердце мне подсказывало, что она чужая, но разум не желал слушать, боясь позора...

Но как князь ни гнал её от себя, Лебедяна не могла покинуть его, сражённого внезапной болью. Ледяной язык страха лизнул ей рёбра: неужели давняя хворь вернулась? Та самая болезнь, смертельный огонь которой княгине Светлореченской удалось потушить ценой собственной молодости...

– Старая язва открылась, – простонал Искрен. – Я уже две седмицы почти не могу есть, вся пища исторгается наружу... А Мёртвые топи грозят бедой, от которой меч Лесияры разнесло на куски со страшной, гибельной силой! И в такие времена ты решила меня покинуть, Лебедяна? А как же клятва, что ты давала на свадьбе – «быть рядом до смертного одра»?

Тёплые солёные ручейки уже струились по щекам княгини, охваченной состраданием и раскаянием. Гладя дрожащими пальцами выбеленные сединой виски Искрена и вороша жёсткие волоски бороды, она шептала сквозь рыдания:

– Прости, мой государь, прости за всю боль, что я причинила тебе! Позволь мне помочь тебе, облегчить твою муку и отогнать недуг, так некстати вернувшийся...

Много лет назад она впервые увидела чёрную точку в желудке у князя; сейчас, пронизывая его взором насквозь, она с горечью наблюдала многократно разросшийся очаг, пустивший в теле Искрена отростки – чудовище с десятками щупалец, пожиравшее её мужа изнутри. Излечив его в прошлый раз, она отогнала страшное подозрение, но теперь оно возникло с новой силой. Похоже, у «язвы» князя было другое название...

Она позвала охрану, и Искрена перенесли в опочивальню. Скорбную тишину нарушало только перешёптывание домочадцев.

– Все вон, – властно приказала Лебедяна.

Оставшись с мужем наедине, она сокрушённо всматривалась в его мертвенное лицо с заострившимися чертами. Угасший взор Искрена из-под полуопущенных век язвил ей сердце немым укором.

– Тебе нужны силы и здравие, дабы победить нечисть, что угрожает нашей земле. – Склонившись над князем, Лебедяна ласково перебирала пряди его волос и гладила бледные впалые щёки. – Я сделаю всё, что смогу.

Искра ждала её в горном домике с цветником, но разве могла Лебедяна обрести своё счастье такой ценой? Закрыв глаза и устремившись душой к источнику неиссякаемого света, она бросила цветок своего сердца в голодное пламя недуга.

Когда её веки разомкнулись, на восковые щёки Искрена вернулся лёгкий румянец, а чёрный очаг болезни уменьшился в размерах. «Щупалец» тоже стало меньше, но полностью они не растаяли. Взгляд князя был прикован к лицу Лебедяны.

– Ты опять постарела, – молвил он печально.

Морщины и седина не имели значения: войску нужен был полководец, а народу – владыка. Лебедяна улыбнулась и сжала пальцы Искрена, коснувшиеся её щеки.

– Полегчало, – сказал он ожившим голосом, к которому вернулась прежняя полнозвучность. – Боль ушла... Ты сызнова спасаешь меня, княгиня. Спасаешь моё тело, но убиваешь моё сердце.

– Ты ещё не до конца исцелён, княже, – ответила Лебедяна глухим от кома в горле голосом. – Отдыхай пока, а я подумаю, что ещё можно сделать.

Она спрятала слёзы от всех, закрывшись в своих покоях. Ноги слабели от леденящего, отчаянного осознания: одной ей на сей раз не справиться, даже если она отдаст жизнь за жизнь. А под рёбрами нарастало злое жжение, но Лебедяна принимала его за горечь от отодвинутого на задворки собственного счастья. Шкатулочка с кольцом для Златы сиротливо стояла на столике для рукоделия, но надежда на его использование сгорала, как масло в лампе.

Княгиня пыталась отвлечься от боли вышивкой, но жжение за грудиной только возрастало. Из покоев словно исчез воздух, и Лебедяна, по-рыбьи разевая рот и шатаясь от стены к стене, устремилась в сад, но и там стало нечем дышать. Рухнув под яблонями, она видела сквозь жужжащую дымку, как над нею склоняются кошки-дружинницы. Тёплая ладонь влила ей в грудь и воздух, и остудила подрёберный жар, а до затуманенного хрустящей пеленой слуха гулко донёсся голос:

– Госпожа, прикажешь позвать твою родительницу тебе на помощь?

– Да, – только и смогла выдохнуть Лебедяна.

Белой бабочкой душа выпорхнула из надломленного, измученного тела и заплясала в лучах золотого света, пропитанного любовью. В мгновение ока она преодолела расстояние и очутилась над домиком Искры. О, с какой грустноватой радостью невидимые руки Лебедяны обнимали сильные плечи женщины-кошки, возившейся в цветнике! Увы, Искра чувствовала лишь прохладное дыхание ветерка и озадаченно хмурилась, гадая, отчего вдруг её окатило волной мурашек...

– Лебедяна, дитя моё! Ты слышишь меня? – раскатисто пропели горы, и эхо взвилось до небес, встало на дыбы сказочным конём. Затерявшись в его золотой гриве, Лебедяна ощутила, будто её засасывает с тошнотворной скоростью в бесконечный колодец с радужными стенами.

Это было похоже и на проход сквозь пространство при помощи кольца, и на падение с небес. Разбитая вдребезги, Лебедяна даже помыслить не могла о движении, но первый хриплый вдох сам надломил ей грудь.

– Жива, моя родная, – тёплым вешним ветром согрел её голос родительницы.

Золотые пятна солнечного света лежали на стенах, зажигая сотни искорок на узорной россыпи каменьев. Шкатулка с кольцом стояла нетронутая на столике, а тело Лебедяны утопало в постели, на краю которой сидела Лесияра, полная нежного беспокойства.

– Ты едва не сожгла своё сердце, доченька, – вздохнула она. Её ресницы отягощала задумчивая печаль. – Не жертвуй своим счастьем, прошу тебя.

– Я не могу оставить Искрена, пока он хвор. – Голос взрезал горло, как острое лезвие, и Лебедяна закашлялась.

Несколько глотков воды из Тиши, которую Лесияра принесла с собою в кувшинчике, с золотистым звоном влили в княгиню Светлореченскую тёплый сгусток силы.

– Ты уже видела его, государыня? – Лебедяна с облегчением смогла приподняться на локте, тут же утонувшем в пуховой глубине перины. – Он плох, как никогда.

– Да, дело скверное, – невесело вздохнула владычица Белых гор.

– Ты думаешь о том же, о чём и я? – Любой страх после внетелесного полёта в Белые горы теперь казался смешным, но горькое дыхание печали всё же коснулось обожжённого сердца Лебедяны. – Это не язва, ведь так?

– Это смертоносный недуг, который еладийские учёные называют «каркинос» или, по-нашему, рак, – молвила Лесияра. – В прошлый раз тебе удалось повернуть его вспять, но, как видно, это лишь до поры остановило хворь. Тревоги и заботы, которые терзали князя в последнее время, разбудили этого зверя, и он принялся за старое, разбросав в теле твоего мужа множество своих «деток». Ты пропустила его губительную силу через своё сердце, и оно не выдержало. Ежели б мои кошки чуть замешкались, тебя уже не было бы с нами, дитя моё.

Осознание, что она была на пороге гибели, почему-то не трогало Лебедяну своим ледяным дыханием. Что-то изменилось в ней, и мысли заструились в новом русле, прожжённом по её сердцу. Смерть оказалась совсем не страшной и походила на прекрасный сон, полный окрыляющей лёгкости, света и любви.

– Помоги Искрену, государыня, – шепнула Лебедяна, прильнув щекой к тёплой ладони родительницы. – На сей раз его недуг слишком силён для меня.

– Я попробую помочь, только если ты пообещаешь не приносить в жертву свою любовь, – с печальным светом нежности в мудрых глазах молвила Лесияра.

Сквозь обезболивающее облако внетелесных истин пробилась в душу Лебедяны щемящая тоска, и слёзы согрели ей глаза солёной дымкой.

– Сейчас не время, – сдавленно пробормотала она. – Я должна быть рядом с мужем. Мне не следовало заговаривать об этом в столь нелёгкий час...

– Посмотрим, что можно сделать, – загадочно и обтекаемо проронила Лесияра, оставив Лебедяну терзаться тревогой. – Отдыхай, родная, а я навещу Искрена.


*

Твёрдая поступь белогорской владычицы отдавалась под сводами княжеского дворца, а чёрный плащ мёл краем зеркально гладкий каменный пол. Известие о тяжёлом состоянии Лебедяны застигло Лесияру во время краткого отдыха между делами, и она не успела переодеться во что-либо более нарядное и подходящее для похода в гости – как прогуливалась по саду в простом шерстяном плаще, так и помчалась спасать дочь. Несколько мгновений сердце Лебедяны не билось, но княгине-кошке удалось запустить его светом Лалады и жаром своей родительской любви. Самое страшное осталось позади, омертвевший участок сердечной мышцы после лечения должен был восстановиться через пару дней, но колени Лесияры ещё ощущали отголоски мертвящей дурноты и страха за жизнь Лебедяны...

Князь Светлореченский возлежал на пышном ложе под бархатным навесом, обложенный подушками. Тяжёлая ткань глубокого вишнёвого цвета подчёркивала его бледноватый нездоровый вид, но на умирающего Искрен был уже не похож: целительное прикосновение Лебедяны изрядно уменьшило чёрную пасть недуга, съедавшего нутро князя. Завидев тёщу, Искрен с оскорблённым видом отвернулся.

– Даже не поздороваешься? – усмехнулась Лесияра.

– Ты всё знала, государыня... Знала и покрывала это, – процедил Искрен. – Ведала ты, что моя жена чинит мне измену, и попустительствовала этому! Не ждал от тебя такого удара в спину.

– Не бросайся громкими словами, любезный зять, – сухо ответила княгиня. – Никто не бил тебя в спину, я лишь спасала свою дочь от гибели неминучей. Только сила Лалады и любовь избранницы могла вернуть её на тропу жизни... Но всё ж прошу прощения за то, что скрытно провела Искру в твой дом под видом лекаря: иначе мы тогда поступить не могли. Лебедяна, ежели ты забыл, оказалась на грани смерти оттого, что отдала силы на твоё исцеление. Вот и сейчас она была на волосок от погибели, помогая тебе снова. И она готова отказаться от своей любви и остаться с тобой.

– Мне ни к чему её жертвы, – буркнул князь, глядя в сторону и щурясь от яркого солнечного света, струившегося в высокие окна. – Поверь, Лесияра, ей совсем не надобно платить своей жизнью за мою. Я готов принять свою судьбу такой, какова она есть.

– В тебе говорит уязвлённая гордость и обида, – молвила княгиня. – Отодвинь завесу тьмы со своего сердца, и ты увидишь в себе любящего мужчину, готового отпустить свою женщину, чтобы спасти ей жизнь. Подумай об этом, а я пока сделаю всё возможное, чтобы сохранить народу князя, а войску – предводителя. Ты нам нужен живым и здоровым, дорогой зятюшка.

Лесияра устремила мысленный взор в надбровья, где сиял источник вечной любви, и представила себя водонапорным рукавом, сквозь который бьёт мощный поток целительного тепла. Ослепительная струя смыла чёрные бляшки в груди Искрена, как комочки обычной грязи, засевшей в его желудке, лёгких, печени и почках.

После лечения ей требовалось перевести дух и подкрепиться, и по её знаку дружинницы поднесли ей кусок хлеба с солёной сёмгой и кубок горького пива. С наслаждением жуя нежное, розовое мясцо и прополаскивая горло забористым напитком, Лесияра наблюдала преображение Искрена, который на глазах из смертельно больного старика превращался в полного сил и моложавого мужчину зрелых лет. Ушёл ли недуг навсегда или мог ещё вернуться спустя какое-то время – этого она не могла предвидеть. По крайней мере, «просвечивающий» взгляд не отмечал сейчас никаких признаков хвори – нутро князя очистилось и туго налилось жизненным соком, как у двадцатилетнего молодца, хотя Искрену было уже три раза по двадцать.

– А ну-ка, – молвил он, садясь и спуская ноги с постели. – Эй! Подайте мне одеться, что ли!

Тотчас прибежали слуги с государевой одёжей и помогли ему облачиться. Тот прошёлся по опочивальне, дыша полной грудью так, что его ноздри трепетали и раздувались.

– Молодцом глядишь, княже, – усмехнулась Лесияра. – Так-то лучше... А то ишь – запомирал! Рановато тебе на тот свет отправляться.

– Да вишь, язва старая открылась, – сказал князь, встав у окна и созерцая солнечный денёк с наслаждением человека, только что прочувствовавшего драгоценность жизни. – Житьё походное доконало: ни поесть, ни поспать толком... Вот и скрутило.

Не ведал Светлореченский владыка, что едва не был побеждён недугом намного более грозным, нежели язва, а Лесияра рассудила, что и ни к чему ему об этом знать, коли хворь прошла. А князь отвесил ей низкий поклон:

– Что ж, любезная моя государыня Лесияра, премного благодарен тебе, что на ноги меня поставила. Раз уж такое дело, то не буду держать камня за пазухой... Не должно быть промеж нас противоречий перед ликом беды, что грозит нашим землям. Нам ещё сражаться вместе, прикрывая друг друга на бранном поле.

– Дело говоришь. – Поднявшись, Лесияра пожала протянутую руку. – А насчёт жены твоей и Златы скажу тебе так: в Белых горах им безопаснее будет, нежели здесь, потому не держи их – таков мой тебе совет.

Рот Искрена затвердел, брови посуровели и нависли над помрачневшими глазами.

– Мысль здравая. Отпустить – отпущу, но о разводе пусть и не мечтает. Не дам.

– Ох, упрямство в тебе говорит, княже, – покачала головой Лесияра. – Сердце остудишь – может, и иная дума придёт.

– А я спокоен, как чистый пруд в ясный день, – ответил Искрен холодно. – И таково моё решение. Забирай свою дочь и внучку к себе, пущай живут в Белых горах, покуда беда не минует.

– Не миновать она может и через три года, – заметила княгиня. – Но тогда уж не муж ты ей будешь – сам знаешь, закон таков.

– Поглядим, – молвил Искрен.


*

Лёгкая дрёма слетела с Лебедяны от ласкового прикосновения губ ко лбу. Грезилось ей, что склонилась над нею Искра, но то была родительница.

– Что-то сердечко твоё трепыхнулось, – озаботилась Лесияра. – А ему сейчас покой надобен.

В груди у Лебедяны кольнуло от затаённого вздоха. Какой уж тут мог быть покой!..

– Что Искрен? – спросила она. – Ты исцелила его?

– Сделала всё, что в моих силах, – ответила родительница. – Князь почувствовал себя бодрым и снова отправился к войску. Тебе он просил передать, что отпускает тебя со Златой в Белые горы – отсидеться на время возможной войны, но развода не даёт.

Лебедяна откинулась на подушки. Под рёбрами снова саднило, но уже не смертельно, а Лесияра склонилась над нею, нежно заглянула в глаза и поцеловала в губы.

– Ну-ну, не тужи, милая. Авось, остынет его обида – и одумается он. Ты отдыхай, доченька, набирайся сил, а я с тобою побуду. Как окрепнешь – возьмём Злату и домой отправимся.

Вместо предполагаемой пары дней слабость одолевала Лебедяну ещё целую седмицу, но сложа руки она не сидела: готовила новые рубашки для Искры. Скроила и сшила она полную свадебную дюжину, но вышивкой украсить успела пока только три.

– Ну что, родная, идём домой? – с улыбкой спросила родительница, заглядывая ей в лицо.

– Да, государыня, надо идти, – со вздохом кивнула Лебедяна. – Довольно уж мне в постели валяться.

Одевая дочку, она рассказывала ей о чудесных Белых горах – о том, как там красиво и хорошо, какие леса и водопады, как весело там будет гулять и собирать целые охапки цветов, ловить рыбу и купаться в холодных бурливых речках. Малышка была не против отправиться в гости к женщинам-кошкам, а о батюшке совсем не спрашивала – должно быть, привыкла к его постоянному отсутствию. Не баловал Искрен вниманием маленькую княжну, а потому она его почти не знала и зачастую дичилась, когда он изредка снисходил до неё. К бабушке Лесияре Злата быстро прониклась горячей привязанностью, и Лебедяна надеялась, что и с Искрой они так же скоро подружатся. А там и правду рассказать будет можно.

С хмурого неба накрапывал дождик, ветер трепал полы плаща Лесияры, из-под которого выглядывала золотая головка девочки. Крошечное колечко село ей на пальчик как влитое; устроено оно было хитро – по мере роста обладательницы его можно было раздвигать, подкручивая потайной винтик. Шаг – и все трое очутились в саду при княжеском дворце в Белом городе – на мостике через лебединый пруд. Лесияра спустила Злату с рук, а Лебедяна зашептала, показывая в сторону важных, чванно-неторопливых птиц, жеманно приглаживавших перья и на людей не обращавших никакого внимания:

– Смотри, смотри! Лебеди какие!

Злата, вцепившись ручками в нижнюю перекладину перил мостика – до верхней дотянуться ей не позволял малый рост, – во все глаза уставилась на великолепных птиц, а Лесияра молвила дочери:

– Раз Искрен развода тебе не дал, ты всё ещё мужняя жена, а значит, не могу я пока позволить тебе поселиться с Искрой и жить с нею семьёй. Уж не обессудь, милая. Но не тужи: встречам вашим я препятствовать не стану. Излишней опекой тебе тоже докучать не буду, ты у меня уже большая девочка.

– Благодарю тебя, государыня. Всё тобою решено по справедливости, – кивнула Лебедяна со сдержанной грустью.

Приветливо-солнечной улыбкой встретила их новая супруга Лесияры, Ждана. Окружённая детьми, принаряженная, свежая и цветущая, она раскрыла Лебедяне объятия, а Злату поцеловала в щёчку.

– Добро пожаловать домой, Лебедяна, – сказала она. – Матушкой твоей зваться не смею, но надеюсь, что ты меня полюбишь, как сестру.

Давняя обида растаяла в сердце княгини Светлореченской под вешним теплом лучей, струившихся из этих глубоких тёмных глаз с золотисто-янтарными искорками. После всего пережитого не смела Лебедяна осуждать свою родительницу за эту позднюю любовь, осенним яблоком сорвавшуюся ей в руки, поскольку и сама теперь знала, каково это – полюбить вопреки брачным узам, долгу и здравому смыслу.

Любима сперва нахмурилась ревниво, но потом овладела собою и поприветствовала Лебедяну, как положено:

– Добро пожаловать, сестрица. Ты как – в гости к нам или насовсем?

– Мы надолго, – улыбнулась Лебедяна. – А насовсем или нет – это уж как судьбе будет угодно. Вот, познакомься: это твоя племянница Злата... Я её в честь нашей незабвенной матушки назвала. Злата, а это твоя тётушка Любима.

Обе девочки мерили друг друга пристально-изучающими взглядами, пока Злата не застеснялась и не спряталась за материнским подолом. Оттуда она одним глазом наблюдала за тётей, удивляясь, видно, почему сия родственница лишь чуть-чуть старше её.

– А ты быстро у меня растёшь, – засмеялась Лесияра, подхватывая младшую дочку на руки. – Смотри-ка – уже тёткой стала!

За нежный поцелуй и полный обожания взор родительницы юная княжна была, пожалуй, готова смириться с очередным неожиданным пополнением их семейства, собранного под одной крышей. К Ждане она, видимо, пока не спешила питать дочерние чувства, но сестра есть сестра, и Лебедяне девочка благосклонно позволила поцеловать себя в щёчку.

– Любима у нас весьма ревнивая юная особа, а также жуткая собственница в отношении своей родительницы, – с усмешкой сказала Лесияра. – Но она трудится над собою, чтоб стать приветливее и мудрее. Правда же, дитя моё?

Девочка с забавной суровостью выпятила нижнюю губу и насупилась, вызвав у всех лишь улыбку.

– Любовь нашей родительницы я у тебя не отниму, не беспокойся, – шутливо молвила Лебедяна. И пробормотала вполголоса: – Мне б со своей любовью разобраться...

После обеда Лебедяна уложила Злату на дневной сон, но дочка долго не могла угомониться: видно, новое место и знакомство с новыми родичами взбудоражило ей нервы. Разместили её в комнате, смежной с опочивальней Любимы, и юная тётушка пришла посмотреть на укладывание Златы.

– Засыпай давай, – сказала она малышке строгим и наставительным тоном. – Такая мелюзга, как ты, должна после дневной трапезы спать. Вон, Яр уже дрыхнет!

– Да и тебе, сестрица, не мешало бы во сне обед переварить, – улыбнулась Лебедяна.

– Я уже большая, – заявила девочка.

Природа всё-таки взяла своё, и пушистые ресницы сытой и усталой от впечатлений Златы через полчаса наконец сами сомкнулись.

– Уснула, – прошептала Любима. И, лукаво прищурив один глаз, спросила: – А теперь, сестрица, скажи правду: ты что, со своим мужем поругалась?

Лебедяна про себя подивилась женской проницательности юной княжны, а вслух ответила:

– Да нет, просто самочувствие моё уже не то, что прежде. Вдали от Белых гор тяжко мне живётся, вот и отпустил меня супруг в родительский дом – силушкой от родной земли подпитаться.

– Эти сказки ты рассказывай кому-нибудь другому, – хмыкнула Любима, устремив лисий взгляд на старшую сестру, по возрасту годившуюся ей в матери. – А мне можешь сказать всё как есть: мы ж, как-никак, родные с тобою. Ежели боишься, что я проболтаюсь – напрасно. Я не из сплетниц. А мужчин я и сама не очень-то долюбливаю. Взять хотя бы Радятко с Малом... Такие дурни да остолопы – сил моих нет! А хочешь – тайну взамен на тайну? Скажи мне свою, а я тебе свою поведаю. Тогда, коли я проболтаюсь, можешь и ты мою тайну выдать.

– И что же у тебя за тайна? – улыбаясь всё шире, полюбопытствовала Лебедяна. Она не могла налюбоваться на эту прелестную плутовку, смышлёную не по годам – уже настоящую женщину в теле маленькой девочки.

– Нет, ты мне сперва свою скажи, – настаивала Любима.

– Ну ладно, – вздохнула Лебедяна. – Ты угадала: я ушла от своего супруга, потому что... люблю женщину-кошку. Только ты об этом – тс-с! – И княгиня Светлореченская предостерегающе приложила к губам палец.

– Так я и знала! – торжествующе сверкая глазами, громко прошептала младшая княжна. И незамедлительно засыпала старшую сестру вопросами: – А кто она? Как её зовут? А она красивая?

– Звать её Искрой, она очень пригожа собою, а трудится мастерицей золотых и серебряных дел – украшения делает, – сказала Лебедяна. – Ну, так что же? У тебя-то какая тайна?

– У меня-то? М-м, – промычала девочка задумчиво, и невольно закрадывалось подозрение, что «тайну» свою она изобретала прямо сейчас, на ходу. – А я люблю мою телохранительницу Ясну. Когда я вырасту, я стану её женой, вот! Я пока государыне не говорю, потому что ей это не понравится, и она станет ругаться. А этот болван Радятко вообразил, что мне по сердцу он, а не Ясна!

– Вот когда ты войдёшь в возраст, тебе будут приходить знаки о твоей будущей половинке, – привлекая юную сестрицу к себе и усаживая её на свои колени, сказала Лебедяна. – Сначала сны... потом прочие озарения и подсказки. Только с ними надо внимательной быть, очень внимательной! Ежели неверно их истолкуешь – большая беда в твоей жизни приключится. Хлебнёшь горя, со своей истинной дорожки не туда свернув.

– А ты... свернула? – вскинув брови напряжённо-сочувственным домиком, прошептала Любима.

– Случилось мне заблудиться, – вздохнула та. – И лишь совсем недавно я свою любовь встретила, да только уже замужем была... не за тем человеком. Думала – он и есть моя судьба, ан нет. И имена у них схожи: Искра и Искрен.

– Ты со своей Искрой будешь счастлива, я могу тебе это наколдовать! – с живым участием обняв Лебедяну за шею, пообещала девочка. – Мысли, если их сильно-сильно думать, сбываются. Я буду каждый день и каждую ночь думать об этом. И никому не скажу, коли ты не хочешь, чтобы кто-то знал.

– Благодарю тебя, моя хорошая.

Они посидели ещё немного – просто молча дышали, уткнувшись лоб в лоб, пока не пришла родительница.

– О чём это вы тут шепчетесь, мои родные? – спросила Лесияра вполголоса, обнимая обеих дочерей.

– Да так... о своём, о девичьем, – с усмешкой ответила Лебедяна.

– А я заглянула узнать, удобно ли Злате. – Княгиня склонилась над спящей малышкой, осторожно пробежала пальцами по пружинистым кудряшкам. – А то на новом месте деткам, знаете ли, порой не по себе бывает. Да и не только деткам – взрослым иногда тоже.

– Злату долго сон-угомон не брал, – сообщила Любима.

– Правда? – Лесияра двинула бровью и устремила на младшую дочку взор, полный игриво-нежных искорок. – Но теперь она, как я вижу, дрыхнет напропалую. Да и ещё кое-кому тут после обеда всхрапнуть не помешало бы.

С этими словами Лесияра подхватила Любиму в непреодолимо сильные объятия и унесла её, вырывающуюся и по-котёночьи пищащую. В дверях княгиня улыбнулась Лебедяне через плечо.

Насыщенный и непростой день рыжим масленым блином прокатился по небосклону и растаял в сиреневато-розовом умиротворённом закате, пропитанном влажной цветочной чистотой. В саду Лебедяна встретилась с родительницей, отдыхавшей после длинного совещания со Старшими Сёстрами. Та стояла на мостике, кутаясь в мерцающий золотой и бисерной вышивкой плащ для торжественных приёмов, и кидала хлебные крошки лебедям. При виде дочери её губы тронула чуть усталая, но ласковая, как вечернее солнце, улыбка.

– Ну как, удалось Злату уложить? – спросила она.

Бревенчатый мостик поскрипывал под шагами, плакучие ивы вздыхали зелёными гривами в дуновениях сонного ветерка. Подойдя к родительнице, Лебедяна встала рядом и облокотилась на перила, чтобы посмотреть на изящных белоснежных птиц.

– Уснула. А вот Любима не хочет засыпать, пока ты не придёшь и не расскажешь ей сказку, государыня. Я думала, что сама справлюсь, ан нет: тебя ждёт.

– Сказка на ночь – это мой святой долг. – Лесияра откинула с плеч кудри с проседью, провожая смеющимся взглядом отплывающих лебедей. – Что ж, коли так, надо идти.

– Я... хотела тебя спросить, государыня, – вспыхивая тёплым румянцем смущения, обратилась Лебедяна к родительнице. – Могу ли я навестить Искру?

– Тебе необязательно спрашивать у меня дозволения на каждый свой шаг: чай, не девица уж, – целуя её, улыбнулась владычица Белых гор. И, озорно подмигнув, спросила: – К рассвету-то хоть возвратишься?

Маковый жар залил щёки княгини Светлореченской, а Лесияра издала мягкий мурлычущий смешок и приобняла дочь за плечи.

– Ступай, родная моя, ступай. Люби, пока любится.

На лёгких крыльях сердца помчалась Лебедяна в горы, и кольцо, как всегда, служило ей надёжным средством, помогающим преодолевать расстояния в мгновение ока. Входная дверь домика была не заперта, но Искра, видимо, ещё работала в мастерской. Лебедяна зажгла свет, разложила на столе вкусные гостинцы, глянула на себя в медное зеркальце, прихорашиваясь, и подивилась оживлённому блеску собственных глаз, полных тихого счастья. Рубец на сердце покалывал, будто заноза, но прохладное колдовство горных сумерек обвивало ей плечи и щекотало лопатки, смывая все горести и растворяя их в своей бодрящей свежести.

Дверь скрипнула, и Лебедяна затряслась, как сжатая пружина. Внизу раздался любимый голос:

– Счастье моё, это ты здесь ждёшь меня?

Шаги на лестнице – и через мгновение нетерпеливые, изголодавшиеся по ласке ладони Лебедяны гладили щёки Искры, нежно мяли ей уши, скользили по слегка колючему от небольшой щетины затылку, прощупывая каждый родной бугорок, каждую впадинку на черепе.

– К чему спрашиваешь? Разве ты не чуешь меня? – выдохнула она в тёплой близости от губ женщины-кошки.

– Чую за сто вёрст, – последовал приглушённо-ласковый ответ, и крепкие руки обвили княгиню, будто ожившая лоза, гибкая и сильная. – Просто хотелось услышать твой голосок, ладушка.

Блины с икрой, жареная перепёлка, пирог с осетриной и кувшин двадцатилетнего мёда – всё осталось нетронутым на столе, а три вышитых рубашки были забыты на лавке: перина, набитая душистыми травами, хрустела под весом вжатых в неё тел. Раздвинув колени, Лебедяна впустила в себя сильный горячий язык Искры, и от нежных внутренних толчков на её лицо ложилась улыбка-крик, улыбка-солнце, улыбка-полёт. Раскинув руки по широкой лежанке и отпустив на волю спутанные косы, она сбросила с себя все имена и титулы, а потом одним полногрудным вздохом сломала панцирь, державший её в своей холодной тюрьме столько лет.

Она ещё долго слушала звенящий покой гор и тёплое сопение Искры на своём плече. Привыкшие к пуховым перинам изнеженные бока почёсывались от торчавших наружу тончайших соломинок, но горьковато-медовый, вольный и чистый дух трав Лебедяна не променяла бы на затхлый запах птичьего пера. Лучше с любимой на душистом сене, чем с постылым на пышном ложе, набитом гусиным и лебяжьим пухом.

Светлую, дышащую тишину горного домика нарушил тревожно-звонкий, требовательный детский голосок:

– Матушка! Ты тут?

Наверно, Злата проснулась, не нашла мать, испугалась и отчаянно пожелала оказаться рядом с ней... А кольцо возьми да и сработай. Лебедяна всполошённо растолкала задремавшую Искру:

– Лада, проснись! Златка явилась!

Женщина-кошка выскользнула из постели, будто и не засыпала вовсе. Проворно натянув штаны и рубашку, она устремилась навстречу девочке, в голосе которой уже дрожал слезливый надрыв.

– Иду, моя родненькая! Иду, кровинка. Матушка тут, всё хорошо!

Пока Искра успокаивала ребёнка и поднималась с ним на руках по лестнице, у Лебедяны было несколько мгновений, чтобы накинуть сорочку и убрать косы под повойник. Огниво мёртво искрило и валилось из дрожащих рук княгини, но не зря же женщина-кошка владела силой Огуни! Один щелчок пальцами – и фитилёк лампы задышал робким, колышущимся пламенем, отблеск которого отразился в глазах Златы – круглых блестящих пуговках. Малышка доверчиво обнимала родительницу-кошку за шею и вертела головкой, озираясь с изумлением и страхом, а Искра успокоительно мурчала ей на ушко.

– Золотко моё, ты чего прибежала? – Лебедяна раскрыла навстречу дочке объятия, и та тут же зябко прильнула к её груди. – Матушка здесь, никуда не делась. Только в гости ушла.

– А у нас тут вкусненькое есть, – подмигнула Искра и игриво цокнула языком.

Гостинцы пригодились: скушав блин и кусочек пирога, Злата окончательно успокоилась и без зазрения совести уснула, устроившись на постели между двух родительниц.

– Ты пока её дочкой не зови, – шепнула Лебедяна, с теплом в сердце любуясь лучиками-морщинками, что сияли в уголках глаз Искры. Та тихонько ворошила весёлые кудряшки спящей девочки. – Она ещё всей правды не знает.

– По батюшке, наверно, скучать будет. – Искра насупилась, и меж её бровей пролегла тень грусти.

– Она батюшку почти и не видела. По ком скучать? – Лебедяна нежно разгладила складочку на лбу женщины-кошки и тихонько чмокнула в неё. – Нет меж ними связи прочной, как меж родительницей Лесиярой и сестрицей Любимой. Видно, сердцем Искрен не чуял в ней свою кровь, вот и не жаловал младшенькую.

– Ну ничего, зато теперь есть кому её и любить, и жаловать, – усмехнулась Искра, зарываясь губами в волосы дочки. – Значит, отпустил тебя князь?

– Отпустить отпустил, только развода не дал, – вздохнула Лебедяна. – Упёрся, обида в нём играет. А ведь я, Искорка моя, чуть не осталась с ним!

– Это почему? – нахмурилась женщина-кошка, вскинув на княгиню Светлореченскую твёрдый и колкий, как не огранённый самоцвет, взор.

– Занемог он смертельно. Хвала Лаладе, родительница Лесияра недуг изгнала, и теперь, быть может, ждут Искрена ещё долгие годы здравия.

– Вон оно как...

Пальцы Лебедяны быстро скользили по голове Искры и заигрывающе почёсывали под подбородком, пока та не сощурилась в довольной улыбке и не замурлыкала.

– Ты не думай худого, лада. – Лебедяна потёрлась носом о нос возлюбленной. – От тебя я уж никуда не денусь... Отдала я сыновьям и мужу всё, что могла; сынки выросли, в своих городах заправляют, а муж, слава Лаладе, опять здоров и в седле. Пора мне и своё счастье ловить. С истинной тропинки я уж не сверну, не бойся.


* * *


Осень принесла не только слякоть и дожди, но и раскинула над Гудком плотный, непробиваемый для солнца полог живых туч, которые извивались и клубились на небе жуткими, дышащими складками. Никто доселе не видел ничего подобного, и горожане толпами высыпали на улицы посмотреть на мрачное диво, пропитанное леденящим ядом беды. Земля погрузилась в полумрак, сильно похолодало, а полдень не отличался от вечерних сумерек, и души людей наполнялись растерянностью, граничащей с ужасом.

– Что-то батюшка Ветроструй нахмурился, – говорили старики. – Ишь, тучи какие диковинные пригнал!

Складчатая пелена на небе нависла гнетуще и страшно, и ни одного мгновения необычные тучи не находились в покое: корчились, скручиваясь в завитки, шли волнами, пучились огромными шишкообразными выростами, постоянно перетекая из одной формы в другую. День, второй, третий жители Гудка ёжились, поглядывая на странное жутковатое небо, а солнце всё не проглядывало. Ни один живительный лучик не прорезал светлым лезвием этот угрюмый покров, а вскоре в сговор с небом вступила и земля, загудев под ногами жителей мерным гулом. «Бух, бух, бух», – охала она, и люди испуганно сбивались в кучки, поверив, что настал конец всему. Крики, беготня, давка – в бурлящем Гудке начался переполох.

И только дозорные на городском частоколе, венчавшем земляной вал, первыми узнали причину всполошившего всех гула и земной дрожи: к городу подступила чужеземная рать. Рослые, могучие воины были облачены в тёмные доспехи, а головы их покрывали шлемы в виде чудовищных звериных морд. В едином ритме передние ряды ударяли копьями о щиты, а задние били в землю тяжёлыми, окованными сталью сапогами – то ли приветствовали город таким странным способом, то ли стремились нагнать на людей страху. Как раз во втором они и преуспели: ужас чёрным призраком реял над улицами и проник в каждый дом.

Островид, исхудавший и высохший, подкошенный гибелью Бажена, сидел в своей приёмной палате, вцепившись костлявыми пальцами в резные подлокотники кресла, и слушал, как под окнами глашатай гнусаво-козлиным голосом зачитывал взволнованной дружине его приказ:

– Я, посадник княжеский Островид сын Жирославов, именем поставившего меня владыки Вранокрыла повелеваю: рать иноземную в город впустить, препон воинам не чинить, отпора не давать, во всём им содействовать и власть их безоговорочно принять...

Голос глашатая утонул в негодующем ропоте.

– Как так – власть принять?! – возмутились дружинники. – Стало быть, велят нам город сдать чужакам без боя? Владыка Островид умом тронулся, видать! Что ещё за хозяева на нашу землю явились? С какого перепугу мы к ним в рабы должны податься?

Из гудящего роя голосов выделился один – зычный, начальственный, грозно-вопрошающий:

– Владыка Островид, покажись перед нами! Подтверди своими устами то, что проблеял этот козёл! Ведь ежу ясно: не с миром к нам сия рать пришла – с войной!

Островид узнал голос Влáдорха – начальника его дружины. Сам посадник был не полководцем, а лишь хозяйственником и управленцем, в военных делах полагаясь на своего воеводу. И вот, в его рокочущем, как буря, голосе глава Гудка слышал яростные дрожащие нотки – предвестники неповиновения.

Стоило ему только щёлкнуть пальцами, как писарь, косой мужичок с бородавкой на щеке, в своём узком чёрном кафтане похожий на таракана, расторопно подал ему с заваленного бумагами стола нужный свиток. Одна сухая старческая рука стиснула грамоту, а вторая толкнула дверь, и в лицо посаднику дохнул тревожный ветер, едва не сорвав с него роскошную шапку с пушистым меховым околышем. Дружина сгрудилась около высокого крыльца, а светлобородый и синеглазый Владорх, подбоченившись с богатырской статью, поставил ногу на первую ступеньку.

«Стук-скрип, стук-скрип», – спускался Островид под сенью украшенного резьбой навеса, и шуба – дар с княжеского плеча – мела длинными парчовыми полами деревянные ступеньки, которые жалобно крякали под тяжестью опускавшихся на них добротных, расшитых бисером серых сапогов. Не дойдя до воеводы трёх шагов, городской управитель сверху вниз протянул ему свиток.

– Это приказ князя Вранокрыла. Читай сам.

Владорх взял бумагу, пробежал её глазами. По мере чтения его светло-пшеничные густые брови всё больше хмурились, а в зрачках нарастал ледяной блеск. Дочитав до конца, воевода вскинул подбородок и хлестнул вокруг себя взором, полным стального негодования. С сухим жалобным шелестом свиток в его руках расползся, будто ветошь, и Владорх вызывающе поднял трепетавшие на пронзительном ветру половинки.

– Как ты смеешь?! – побагровел Островид, задохнувшись от ярости.

– Ты нас за телят неразумных держишь, посадник? – прогремел Владорх. – Скотину бессловесную в жертву приноси, а мы – воины и люди вольные, а потому пришельцев своими хозяевами признавать отказываемся. Всем давно известно, что вместо князя-владыки на престоле сидит какой-то самозванец, а Вранокрыла псы из Нави незнамо куда девали. Целый год терпеливо ждали мы его обещанного возвращения, да видать, в живых его уж нет! Не мог он в здравом уме такой указ подписать – наверняка тот пёс-ставленник подпись подделал, а печатью беззаконно воспользовался. Ребята, вы как думаете?

– Подделал, как пить дать! – поддержали дружинники. – Надоело нам, Островид, в безвластии таком жить! Или князя живого подавай, или катись отсюдова, шкура продажная!

– Братцы! – Воевода обвёл сверкающим взглядом воинов. – Разве верите вы, что Вранокрыл отдал бы свою землю и свой народ инородцам на поругание?

– Не верим, не мог он! – уверенно раздалось в рядах.

– Слыхал? – Пощёчина взгляда воеводы обожгла посадника, как перцовая настойка. – Мы не верим в предательство князем своего народа, а значит, остаётся только одно... – Рука Владорха легла на рукоять меча, и Островид отшатнулся, скованный ледяными обручами ужаса. – Предатель – ты, пёсий поддакальщик! Ты в сговоре с самозванцем!

Эхо этих слов хлестнуло посадника по сердцу кнутом, и он невольно попятился, спотыкаясь и цепляясь за перила.

– Это что... мятеж? – хрипло каркнуло его пересохшее горло.

– Называй как хочешь, – ответил Владорх. – А мы не сдадим город!

Светлый клинок, с холодным лязгом извлечённый из ножен, дерзко взметнулся к небу, словно грозясь вспороть брюхо беспокойных туч, после чего, помедлив, склонился и указал на Островида.

– Взять его! Вяжи изменника! – крикнул воевода, остервенело оскалив крепкие зубы.

Наступая на полы собственных пышных одежд, посадник принялся карабкаться по лестнице. Единственной силой, всегда стоявшей за него горой и обеспечивавшей его властью, была дружина, и вот – её у него не стало. Оскалившаяся частоколом сосулек пасть зимы поглотила его сына, а мятежный ветер из-под мученически корчащегося неба унёс всё остальное.


*

Прялка Берёзки жужжала всегда – зимой и летом, при ясном свете солнца и при тускловатом отблеске лучины; не оборвалась зачарованная нить и в дни страха, накрывшего Гудок пологом живых, ртутно-текучих и тяжёлых туч. Милева не находила себе места, охала, бросая жалобно-тревожный взгляд в окна:

– Да что ж это такое творится?! Неужто последние дни на земле настали? Да где же мужики-то наши, куда запропастились?

Стоян с Первушей утром ушли на рынок торговать товаром, и она боялась, как бы с ними не случилось чего худого, а пальцы Берёзки всё так же невозмутимо тянули чудесную нить. Под высоко повязанным передником ещё даже не намечалось округление живота, но биение новой жизни наполняло молодую кудесницу теплом.

– Придут, матушка, куда они денутся? – мягко успокоила она свекровь.

Боско с напряжённо-прямой спиной сидел за столом и перебирал пшено для каши. Мальчика этого принесло к ним в конце лета; упав без сил на пороге дома, он выглядел совершенным оборвышем, а вместо связных слов с его языка срывались лишь невнятные звуки вперемешку с нервной икотой. Беда, отнявшая у паренька речь, реяла за его плечами тёмным стягом, Берёзка чуяла её холодное дыхание и силу, способную лишить разума кого угодно. Она и без слов чувствовала: Боско пришёл именно к ней. Он откуда-то знал её, но не сразу смог объяснить. Семейство ложкаря не выставило пришельца вон, а приютило и обогрело, Берёзка же отпоила его целебными отварами. Если в первый день он смог с великим трудом, судорожно тряся головой, выдавить из себя лишь своё имя, то спустя месяц его опечатанные потрясением уста произнесли первые слова.

«Калинов мост... Матушка Малина, сестрица Голуба... закрыть... закрыть его хотели, – пробормотал он. – Заклинание... Не удалось, погибель их ждала... Мост их сожрал... Закрыть его надобно! Война... Не допустить её!»

Мало что можно было понять из этого бессвязного лепета, но постепенно отвар и тёплая волшба Берёзки сделали своё дело.

«В случае неудачи тётка Вратена велела мне отыскать бабку Чернаву, что живёт в Гудке, – смог более или менее внятно пояснить мальчик. – Нужно собрать новую четвёрку сильных, чтобы закрыть проход в Навь. Война грядёт оттуда».

«Бабули нет больше, – вздохнула Берёзка. – Я приняла её силу в наследство. Теперь я вместо неё ведовством в Гудке промышляю».

Как набрать новую четвёрку сильных? Берёзка не знала никого, кто обладал бы колдовским искусством – просто не успела ещё познакомиться с сёстрами по ремеслу, тихо и уединённо живя замужней жизнью в Гудке и не выбираясь за его пределы. Страждущие сами приходили к ней, нередко из дальних мест, и она просто старалась помочь им всем, чем могла. Травы она знала неплохо, но лучше всего у неё получалось прясть чудесную пряжу, вкладывая в неё посредством тонких и ловких пальцев тепло своего сердца и добрую волю к помощи. Солнечное чудо само вселялось в нить, поднимая веретено над полом; в чём человек нуждался, то пряжа и делала.

Последние дни лета падали спелыми яблоками, а Берёзке снились яркие, насмешливо-прохладные и твёрдые, как голубой хрусталь, глаза; сердце же устремлялось на восток, в сторону Белых гор. Пытаясь распутать клубок своей тоски и понять, куда та её манит, она ласково улыбалась своему молодому супругу Первуше, простому, доброму и работящему парню; где уж ему было понять её думы... А Боско ещё пуще растревожил Берёзкино сердце, принеся весть о Цветанке-Зайце. От него услышала она, что синеглазая воровка, ставшая Марушиным псом, живёт теперь с черноволосой женщиной-оборотнем в лесной глуши, воспитывая малышку Светлану. Впрочем, Берёзка лишь грустно вздохнула над своей детской любовью; когда-то такой сурово-прекрасный, такой нужный Заяц стал теперь бесконечно далёким. Он шёл своей одинокой звериной дорогой и вёл свою борьбу, в которой Берёзка уже ничем ему помочь не могла.

Сердце звало её на восток, туда, где Дарёна нашла своё кошачье счастье, но набухшее под сердцем семечко выпустило росток. Берёзка не спешила сообщать Первуше, что он станет отцом: что-то мягко смыкало ей уста, будто невидимый палец. Маленькая тайна поселилась в ней и вела себя тихо, не обнаруживая своего присутствия перед окружающими и не особенно беспокоя её саму. А когда земная утроба под Гудком задрожала от мерного «бух, бух, бух», холодное напряжение стиснуло Берёзке живот и рёбра острым желанием любой ценой спасти крошечное, но дорогое и светлое сокровище, росшее у неё внутри.

Пол ощутимо вздрагивал под их ногами, будто под землёй билось, рвалось на свободу огромное чудовище с каменными кулаками, и Милева заметалась в ужасе, рыдая:

– Да где же они?! Первушенька, Стоянушка! Родненькие мои, только вернитесь домой...

Ещё утром жизнь в городе текла своим чередом, невзирая на причудливо-пугающие тучи, а теперь улицы бурлили взволнованной толпой побросавших все свои дела людей. Драгаш, по крови – братец, а по жизненным обстоятельствам – сын, в испуге прильнул к Берёзке:

– Матушка, что это так грохочет?

Что она могла ему ответить? Безымянная беда стучалась в каждый дом, и не было от неё спасения ни на земле, ни в небе, ни в лесу, ни в воде. Вдруг дверь распахнулась, и ввалились Первуша со Стояном, а следом за ними – ясноглазый гость с молодецкими усами и в богато расшитом кафтане. Вместе с ним в память Берёзки ворвалась ночь, пропитанная дымом яснень-травы и запахом погребальных костров, а к горлу подступил горький, как зола, ком.

– Соколко я, – напомнил своё имя сей пригожий удалец. И, отвечая на ещё не озвученный, но дрожащий у всех на устах вопрос, снял шапку и молвил: – Горе пришло на нашу родину: понабежала рать чужеземная, иномирная, и стоит на подступах к Гудку. От собратьев-купцов слыхал я, что из Нави то воинство прибыло, а прочие города по-разному держатся: кто-то сдаётся без боя, кто-то пытается дать отпор... Да только без толку: не устоять никакому войску против вражьего оружия, превращает оно человека в глыбу льда с одного удара. Бают люди, что якобы сам князь Вранокрыл допустил супостата в свои владения, а градоправители получили приказы за его подписью и печатью, кои предписывают нам не противиться сим воинам, а размещать их у себя и содействовать им во всём. Да только что-то сомнения меня одолевают: не поддельные ли они, приказы-то? Вот такие дела, друзья мои.

Свекровь тихо всхлипывала на плече тестя, а тот похлопывал её по лопатке:

– Ну, ну, мать... Живые мы, покуда на своих ногах стоим. – А у самого в растерянных глазах зияла страшная, тревожная пустота.

– Драгаш, Боско, – шепнула Берёзка, – сбегайте-ка в подпол за квасом для гостя.

Мальчики живо исполнили поручение, и Соколко жадно приник к ковшику, роняя янтарные капли с усов. Крякнув и утерев рот, он поблагодарил ребят и устало присел на лавку. Тяжкая дума бороздила ему лоб, а блестящие, живые глаза сверлили то стену, то пол, то скитались взором по потолку...

– Островид, посадник ваш, повелел дружине без боя город сдать, – проговорил Соколко, нервным движением потирая себе ладонями колени. – Да только не пальцем эти ребята деланы, чтобы перед врагом дрожать и пятиться, пусть тот и числом превосходит, и с оружием непобедимым пришёл. Вышла из повиновения дружина, а самого Островида повязали и в темницу бросили. А я по старой памяти к бабке Чернаве завернул, да вспомнил, что нет её уж в живых. Сказали мне, что вместо неё теперь – ты, Берёзонька.

– Я, – кивнула Берёзка, стискивая свои вмиг похолодевшие руки. – И помогу, чем смогу.

Решимость охватывала её с неотвратимостью надвигающейся зимы, подёргивая нутро леденящей сединой инея. Милева умоляюще замотала головой: «Не ввязывайся!» – но Берёзка поднялась с лавки.

– Есть у меня пряжа зачарованная, – сказала она. – Ежели обнести ею город, то, быть может, враг через неё переступить не сумеет. Пряжи много, не на один раз хватит.

Соколко светло улыбнулся, складки на его лбу расправились.

– Это хорошо, Берёзонька, – сказал он. – А ещё народ следует созвать – может, у кого запасы яснень-травы остались... Запалить надобно костры с нею, от хмари воздух городской почистить. Довелось мне с Марушиными псами рядом побыть, и повадки ихние я маленько разузнал; так вот, хмарь они умеют использовать вместо лестниц и мостов – отталкиваются от неё, будто от тверди земной. Войско это, ежели захочет, через любую крепостную стену перемахнёт, и никто ему воспрепятствовать не сможет. А коли мы травушкой подымим, авось и не сумеют они к нам подступиться.

– Для общего сбора в вечевой колокол ударь, гость, – подал голос Стоян. – На восточной башне он висит. Может, народ хоть малость одумается да успокоится.

– А первый костёр очистительный можно прямо на той башне под колоколом и разложить, – оживился Соколко, сжимая жаждущие действия руки в кулаки. – Берёзка, у тебя-то травка чудесная есть?

– Найдётся, а как же, – отозвалась юная колдунья, направляясь в кладовку, где у неё был припасён большой мешок с сушёной яснень-травой.

– Ну, а мы с Первушей берём на себя нить, – сказал Стоян. – Пряжи у Берёзки – полные закрома.

Ветер сразу враждебно толкнул Берёзку в грудь, едва она вышла на улицу охваченного страхом города. Кутаясь в наспех наброшенный летник, она проводила взглядом отряды дружинников; гулко чеканя шаг, они с каменной решимостью на лицах прогремели мимо Берёзки по деревянной мостовой.

– Скорее, милая, – поторапливал её Соколко.

Подъём по винтовой лестнице на самый верх башни дался ей неожиданно тяжко. В животе что-то набухло ноющей болью, но Берёзка одолевала ступеньку за ступенькой, сцепив зубы. Боско с Драгашем тащили следом вязанки хвороста и дров, Соколко тоже был нагружен топливом для костра, как вьючная лошадь, а Берёзка прижимала к себе драгоценную траву.

– Давай, давай, родная, совсем чуть-чуть осталось, – подбадривал её торговый гость.

Колокол навис над ними огромной глубокой чашей. Берёзка зябко съёжилась, окидывая сквозь тревожный прищур родной город, подёрнутый дымкой безумного ужаса. Ветер норовил выжать из её глаз слёзы, текучие тучи корчились в леденящих душу судорогах, а где-то в сумрачной дали раскинулась несметная тёмная сила, вздыбившая щетину копий. Страшное «бух, бух, бух» то затихало, то принималось греметь опять. Дрожь земли докатывалась даже сюда и отдавалась у Берёзки внутри тягучим, студенисто-холодным сотрясением...

– Запугивают, – процедил Соколко, сбрасывая на каменный пол вязанку дров и мешок земли вперемешку с сырой травой и тряпками. – Ну ничего, мы тоже не лыком шиты. Гудок так просто не сдастся.

Дымовую кучу они сложили не под колоколом, а поближе к стене, чтоб не мешала звонить. Берёзка клала яснень-траву щедро, смешивая её с землёй и ботвой, а мальчики подбрасывали дрова слоями.

– Ветерок хороший, это нам как раз и надо. – Соколко взялся за верёвку, примеряясь для удара в колокол. – Поджигай!

Куча занялась весёлыми язычками пламени, а вскоре повалил густой, горький грязно-желтоватый дым – и весь прямо на Соколко. Тот, чихая и кашляя, раскачал огромный язык колокола, и по округе разнёсся протяжный, надрывно-призывный гул. «Бом-м, бом-м», – гудело нутро Берёзки, болезненно сжимаясь от каждого удара, и череп тоже полнился литой болью и гуканьем. Ветроструя на помощь звать не требовалось: дымовая пелена сама понеслась на сизых крыльях над улицами, а набатный зов обгонял её, заставляя народ настораживаться и поворачивать головы в сторону башни. «Все сюда, все сюда!» – звал колокол, и люди понемногу начали подтягиваться к площади перед башней. Всем сейчас нужен был этот звук, чистый, властный и холодно-волевой; порвав удавку страха, он упорядочил слепую, бесцельную беготню. Берёзке сверху было хорошо видно, как по улицам-сосудам текла тёмная кровь – толпа.

– Люди собираются! – надрывая горло, крикнула она Соколко.

Тот услышал и знаком велел Боско подойти и заменить его. Мальчик продолжил звонить, а Соколко оглядел с высоты площадь, заполнявшуюся горожанами. Взмах руки – и Боско, поняв, отпустил верёвку. Последнее «бом» прокатилось заключительным словом.

– Все вниз! – приказал Соколко.

Спуск был стремителен. Берёзка отстала, оступилась и едва не упала, но её будто поддержала невидимая рука... Сердце ухнуло в горячую тьму ужаса, отголоски которого рассеялись по телу злыми колючками.

Сотни взглядов устремились на них, когда они ступили на землю. Пропахший дымом, с раскрасневшимися до слёз глазами, Соколко вскочил на бочку и зычно крикнул:

– Народ Гудка, слушай моё слово! Уймите свой страх, люди, настала пора защищать свои дома и землю. У стен стоит враг, а посадник Островид предал вас, приказав дружине сдать город, но те его не послушали. Трус и предатель низложен и брошен в темницу, а храбрая дружина будет грудью стоять за всех нас. Но и мы с вами не должны сидеть сложа руки! Враг силён, и оружие его смертоносно, но спасение есть, и это – яснень-трава! Помните мор, что захлестнул Гудок и чуть не опустошил его? Стоило окурить город дымом от сожжённой чудо-травы, и смертельная хворь отступила. Есть ли у вас запасы? Я не верю, что после того случая никто не набрал себе этой целебной травы, которая и теперь сможет защитить нас!

– Есть, добрый человек! – раздалось несколько голосов. – Есть травушка...

– Хорошо! – просиял Соколко. Его могучий голос не хуже колокольного звона разносился над головами горожан: – Все – слышите меня? – все, у кого есть яснень-трава, не жалейте своих запасов, раскладывайте дымовые кучи прямо на улицах! Пусть враг захлебнётся в дыму! Пусть Гудок очистится от хмари, подспорья навиев! Все меня поняли?

– Поняли, чего ж тут непонятного? – откликнулись из толпы.

Толкаясь локтями и пыхтя, к Соколко пробились Стоян с Первушей. Сын прижимал к себе мешок, набитый мотками пряжи, а отец, возвысив голос, крикнул:

– Кто с нами – охранную нить вкруг города разматывать? Невестка моя, кудесница Берёзка, эту пряжу пряла, и врагу через нить чудесную не перешагнуть!

Их сразу обступила куча желающих, и Стояна единогласно выбрали начальником отряда. Тягучий ледяной шёлк ветра лентами лизал глаза Берёзки, и сквозь стынущие на ресницах слёзы она улыбнулась Первуше, а тот подмигнул ей в ответ: ничего, мол, не горюй – прорвёмся.


*

Навье войско не спешило начинать приступ. Смоляной живой тучей растянулось оно под городскими стенами и гнало волну ужаса, бряцая оружием и топая ногами. Поднявшийся на тын Владорх онемел: куда ни кинь взор, везде громыхали полчища навиев, колыхаясь угрюмым, удушающим и гнетущим морем. Пчелиный рой? Воронья стая? Сравнения разбивались о тусклые наконечники вражеских копий. Кряжистые, здоровенные тела воинов были прикрыты воронёной бронёй, и чёрные стяги реяли над их плотными рядами, будто раздвоенные змеиные языки.

– Нам не выстоять, воевода, – услышал Владорх севший от потрясения голос сотника Грача. – Вон их сколько... А нас – всего три сотни!

От пересечённого шрамом лица Грача отхлынула кровь, мясистые губы подёрнулись мертвенной серостью, а прядь чернявых волос прилипла к взмокшему лбу. Двое других сотников, также стоявших рядом на дощатых полатях[10], хранили сосредоточенное молчание, остро блестя глазами из-под шлемов.

– Ты мне эти трусливые речи брось, – сурово отрезал Владорх. – Воин ты или дитя? Ежели суждено костьми лечь – ляжем, такова наша воинская доля!

А из рядов навьего войска мощно пророкотал, отражаясь хлёстким эхом от клубящихся туч, голос:

– Ващь кинясь обещайть содействие! Город намерен размещайть нас?

Отзвук родных слов, жестоко исковерканных надменным чужеземным выговором, змеёй вползал на тын и жалил воинов в сердца. Ответным выстрелом прозвучал голос Владорха:

– Ни о каком приказе князя слыхом не слыхивали! А ваш ставленник, что Зимградский престол занял, – не указ нам. Никакого содействия вам тут не будет! Вороги вы, а с ворогом только один разговор – бой смертный!

Оглушительным горным обвалом прогремела эта краткая и суровая речь, а когда последний её звук обрушился на звериные шлемы навиев, по их рядам пробежала быстрая волна.

– Подлый душонка – ващь кинясь! – рявкнули в ответ Владорху. – Не дьержат свой обещьйаний – ньизост, достойный смертной кара! Мы сравнят эта городьищка с земльа!

«Рорхам дьюрам!» – каменным ядром прокатился приказ на чужом языке, и навье войско пришло в движение. Не успел Владорх отдать своим воинам повеление вскинуть копья на изготовку, как навии, будто огромный рой пчёл, начали взмывать в воздух. Они словно взбегали по невидимым лестницам и сыпались на головы воинам Владорха, и от разящих направо и налево ударов раненые дружинники в мгновение ока обращались в ледяные статуи. Оледенение запечатлевало предсмертные позы бойцов: одного оно заставало с занесённым мечом, другого – с разинутым в мучительном крике ртом, третьего – с выпученными глазами... Седая волна мертвящей стыни, рождаясь в ране, мгновенно поглощала всё тело, и ледяные фигуры, падая, разлетались вдребезги.

Дрогнули сердцами мужи Владорха при виде столь смертоносного колдовского оружия, да всё равно не обратились в бегство. Однако их мечи ломались, будто слюдяные, от соударения с мечами навиев, а копья разлетались в щепы; хоть и не ранен был воевода, но окоченел в горестном потрясении, глядя, как гибнут его люди. Полчаса такого безнадёжного боя – и от доблестной дружины не осталось бы и мокрого места, но тут вдруг потянуло терпким, тревожно-горьким дымом... Ноздри Владорха нервно раздулись: пожар, что ли, в городе? Светлое изумление накрыло его сердце: дым, от которого он сам только чихнул, производил на навиев ошеломительное действие. Воины, успевшие перемахнуть через тын, хрипели, корчились и падали на колени, изрыгая хлопья белой пены. Их, судорожно катающихся по земле, обалдевшие от радости дружинники обезглавливали, а ещё не успевшие хлебнуть дыма навии застывали в нерешительности на грани отступления. А между тем над тыном по невидимым лестницам поднимались вражеские лучники, собираясь облить город дождём стрел. Скрипнули и пропели тетивы, и воздух сухо зашелестел молниеносной смертью...

– Не зевай, воевода!

Владорха заслонила тень, и лишь глухой звук вонзившейся в дерево стрелы возвестил ему о том, что гибель прошла стороной. Широкоплечий молодец с лихо закрученными усами и жарко сверкающим взором закрыл воеводу крепкой деревянной крышкой от бадьи, служившей ему вместо щита. Две пары глаз одновременно уставились на морозно мерцающий наконечник, веявший ледяным дыханием: стрела прошила подручный «щит» насквозь и застряла в нём.

– Кому я обязан своей жизнью? – глухо выдохнул Владорх. – Проси любую награду, друг.

– Соколко меня звать, – ответил усатый удалец. – А награда... Ежели выйдем оба живыми из боя, дозволь мне Островида в темнице навестить. Пару слов к нему имею.

– Будь по-твоему, – без колебаний согласился воевода. – А что за дым такой?

– Яснень-трава, – последовал краткий, но ёмкий ответ.

Налетел ветер, неся с собой такую густую дымовую завесу, что даже люди Владорха начали кашлять, а навии падали как подкошенные и корчились с пеной у рта, будто сражённые смертельным бешенством. Они пытались воздвигать свои невидимые лестницы, дабы перенестись через частокол за пределы города, но оказывались пленниками очищенного от хмари пространства. Не из чего им было делать себе незримые опоры, дым отнимал у них силы, и воодушевлённая таким оборотом дела дружина с протяжным воплем и рыком перешла из обороны в наступление.

– Вперё-ё-ёд, братцы! – взревел Владорх, сам обрушиваясь на врагов с гибельной удалью.

Навии отступали, но продолжали осыпать город тучами стрел, и защитникам Гудка приходилось то и дело вскидывать над собою щиты. Спасения от страшного оружия не было никакого: самая крошечная царапинка тут же распространяла вокруг себя белёсую область оледенения, которая стремительно увеличивалась, охватывая всё тело. Один из дружинников, которого стрела легонько зацепила по костяшкам пальцев, с мученическим рёвом отрубил себе начавшую замерзать кисть. Кровь хлынула струями из рассечённого запястья, но эта жертва спасла мертвенно посеревшего лицом бойца от обращения в лёд. Рухнув на колени, он попытался зажать рану, как вдруг к нему подбежал щупленький отрок – лохматый, чумазый, с веснушками на бледном лице. Своим поясом он туго перетянул обрубок руки ратника и забормотал:

– Скачет конь карь, копытом бьёт хмарь, и ты, кровь, не кань... Пойдём, пойдём, дяденька, я тебя перевяжу!

Раненый со стоном опёрся о плечо мальчика и, оскалив от боли зубы, кое-как поднялся. Щит его остался на земле, да поднимать уж стало некогда; стрелы густым дождём свистели вокруг них, но ни одна не задевала: конопатый паренёк был будто заговорённый.

– Боско, а ну, в укрытие! – прогремел из-за дымовой занавеси голос Соколко.

– Иду, иду, дяденька, – отозвался отрок.


*

– Внученька...

Берёзка обернулась на голос: на мостовой полулежала старушка. Жилистые пальцы с распухшими суставами вцепились в клюку, которою старая женщина пыталась помочь себе подняться, другая же рука протягивала Берёзке крошечный засаленный узелок.

– Возьми, внученька, – прошамкала старушка. – Тут яснень-трава – всё, что у меня осталось... Лечилась я ею, вот и израсходовала. Маленько тут совсем, да всё равно пригодится супротив врага!

Берёзка приняла узелок из трясущейся руки и помогла старушке подняться.

– Благодарю, бабуся... Сгодится твоя травка, в дело пойдёт. А ты домой иди, нечего тебе на улице делать!

К старушке уже бежали ребятишки; та беззвучно заплакала, протягивая к ним руки – видимо, внуков узнала. Передав пожилую женщину на их попечение, Берёзка направилась к одной из куч, чтобы подбросить щепотку яснень-травы... Свист чёрной тени с неба – и в утробу ей вонзилась ледяная стрела боли, от которой подкосились колени, а взор застелила искрящаяся коричневая пелена с кровавыми прожилками. А когда она рассеялась, парила Берёзка в воздухе над дымящимся городом, будто охваченным десятками пожаров. Высвободившиеся незримые крылья понесли её над улицами, по которым бежали горожане, вооружённые рогатинами, кольями да ослопами[11]; вот Соколко с дубиной наперевес возглавлял отряд мужиков, вот перепуганные девочки пытались помочь обессилевшему старику... Всё это мельком видела Берёзка сверху, мчась к Первуше, который под градом стрел пытался разматывать с внутренней стороны тына волшебную пряжу. В десяти шагах от него кипел бой: дружина шла в наступление на воинов в тёмных доспехах, а те, спотыкаясь и падая, блевали розоватой от крови обильной пеной. «Ага, не нравится дымок-то!» – сверкнула в крылатой душе Берёзки радость.

– Осторожно, не порви нить-то! – кричал Первуше Стоян.

Нить прижимали к земле кирпичами, досками, корзинами – всем, что попадалось под руку. Вражеские воины, сумевшие добежать до этой границы, шарахались от нити прочь и перешагнуть рубеж не смели – а тут и дым подоспевал, накрывая их светлой силой яснень-травы, и приходил навиям конец: упавших добивали дружинники, срубая им головы с плеч.

Загрузка...