Из бани донёсся протяжный рык, будто какому-то диковинному огромному зверю защемило лапу капканом. Брана поёжилась, а потом приоткрыла дверь и крикнула внутрь:
– Да будет тебе горло-то драть!
А оттуда ей в ответ проревели:
– А ты роди, попробуй! В следующий раз сама будешь!
На пороге показалась сердитая и потная Рагна, погрозила Бране кулаком и захлопнула дверь. Дарёна куталась в шубку, прикрывая живот, а воображение рисовало ей ужасные картины. Пару месяцев спустя ей предстояло пройти через всё это, и душа леденела при мысли о запредельной боли, от которой небо с овчинку, а из глаз летят искры. «Мила, пресветлая хранительница материнства, упаси меня от мук страшных, помоги родить легко и быстро», – молилась она про себя супруге Лалады.
Озябнув, Дарёна перебралась в предбанник, присела на лавку и съёжилась, содрогаясь при каждом вопле, тягучие раскаты которого аукались у неё внутри холодящим эхом. Выглянула Зорица – озабоченная, со взмокшим лбом, будто сама лежала в родах.
– Чего тут сидишь? В дом лучше иди, Ильга до утра промучится. Всю ночь спать не будешь, что ли?
– Да какое там спать, – поморщилась Дарёна. И спросила робко: – А Иле правда так больно?
– Да прикидывается она, – усмехнулась Зорица. – Матушка Крылинка ей боль хорошо снимает, а она дурочку валяет, чтоб супруге жизнь мёдом не казалась.
– Вот зараза, – выругалась сквозь зубы Дарёна. – А я тут сижу, чуть ли сама не рожаю!
Вне себя от возмущения, она вскочила и распахнула дверь в парилку, чтобы высказаться от души, но слова замерли у неё на языке при виде окровавленных тряпок на полу. Широкая фигура матушки Крылинки скрывала от неё промежность Ильги, и Дарёна увидела только потный лоб и усталые глаза женщины-кошки. Её рыжие пряди разметались по соломе, рубашка пропотела под мышками, а Рагна, стоя рядом, держала роженицу за руку. Блестя белозубым клыкастым оскалом, Ильга испустила поистине медвежий рёв, а Крылинка воскликнула:
– Воды отошли! – и выгребла мокрый пучок соломы, а подоспевшая Зорица сразу подала на его место новый, сухой. – Это не всё, ещё литься будет...
Ильга, скосив утомлённо-хмельной взгляд на Дарёну, издала певучий, грудной смешок – будто тяжёлые шары перекатывались.
– Что, струхнула? Ничего, и ты родишь, никуда не денешься...
На подкашивающихся ногах Дарёна кое-как выбралась из бани и втянула в грудь морозный сумрак. Брана – сразу к ней:
– Ну, чего там?
– В-воды отходят, – заикнулась Дарёна, сглотнув настойчивый, неловкий ком дурноты, и поплелась в дом.
Кошки не спали. Твердяна ни о чём не спросила, будто каким-то образом сама всё видела и знала, Горана тоже была спокойна, а Светозара с Огнеславой слово в слово повторили вопрос Браны:
– Ну, чего там?
– Рожает, – только и смогла ответить Дарёна. И пробормотала: – Как бы мне самой сейчас не родить...
Сброшенные чуни упали на пол, и она сунула восково-бледные, припухшие ноги под одеяло. Наверно, от сегодняшнего долгого стояния отекли... Голова тупо ныла, а закрывая глаза, Дарёна проваливалась в бесконечное тошнотворное вращение.
Когда чернота за окном перешла в тёмно-серый сумрак, в дом влетела рыдающая Брана с мяукающим свёртком на руках. Следом за ней гнались матушка Крылинка с Рагной и Зорицей:
– Вот полоумная! Отдай дитё, его кормить надобно!
Брана принялась приплясывать, кружа в объятиях надрывно пищащий комочек, а женщины всполошённо топтались рядом, готовые в любой миг ловить ребёнка из рук обезумевшей от счастья новоиспечённой родительницы. Это было бы уморительным зрелищем, если бы сумрак не давил болью на череп Дарёны.
Брана с Ильгой и новорождённой малышкой прогостили в доме Твердяны три дня, после чего отбыли домой. Матушка Крылинка, осмотрев отёкшие ноги Дарёны, нахмурилась и принялась готовить на воде из Тиши отвар для вывода лишней жидкости.
– Может, это и ничего, – сказала она. – Голова не болит? Мушки перед глазами не летают?
Дарёна встревоженно призналась, что голова побаливает, а мушек она пока не замечала.
– Может, и обойдётся всё, ты обожди плохое думать, – успокоила Крылинка. – Но воду отвести не помешает. И отдыхать тебе надо побольше.
Но отдыхать было некогда: уже на следующий день в дверь постучались. Стайкой щебечущих пташек в дом ворвались девичьи голоса, зазвучали шаги множества ног, а заглянувшая к Дарёне Зорица сообщила:
– Там к тебе девицы – говорят, пению учиться.
Оставив рукоделие, Дарёна вышла в большую горницу для приёма гостей, где нерешительно мялись, с любопытством осматриваясь, десятка два молодых белогорских дев. Вооружённая дружинница с поклоном объявила:
– Это самые лучшие певуньи, какие есть в нашей земле. Обучай их своему мастерству, а мне государыня поручила проверять, как идёт дело. Через две седмицы наведаюсь.
С этими словами дружинница исчезла в проходе, а Дарёна слегка растерялась под двумя десятками испытующих взглядов.
– Ну, давай, учи, – сказала высокая девушка с яркими губами и насмешливым прищуром прохладных голубых глаз, сдвигая свой цветастый платок с головы на плечи. – Ежели, конечно, тебе есть чему нас учить.
Её тёмные гладкие волосы лоснились в отблеске ламп дорогим атласом, а драгоценное очелье с височными подвесками выдавало в своей обладательнице дочку из зажиточной семьи.
– Я не поняла, ты добровольно пришла учиться или тебя притащили силой? – Дарёна выгнула бровь, устремив на красавицу пристальный взор.
– Да я хотела поглядеть, что это за певица выискалась, которая владеет голосом лучше меня, – с кривой усмешечкой ответила та, оценивающе разглядывая Дарёну.
Хороша была заносчивая красотка! На голову выше Дарёны, без единого прыщика на молочно-белой коже; шубка облегала её тонкий стан, схваченный кушаком из золотистого шёлка. Стояла девица подбоченившись и пожёвывая сосновую живицу.
– Как твоё имя? – спросила Дарёна нарочито ровно и бесстрастно.
– Лагуша, дочь Згуры, – нехотя ответила девушка, продолжая жевать. – Моя родительница – Старшая Сестра, у государыни в дружине состоит.
– Так вот, Лагуша, для начала выплюнь-ка свою жвачку: ты не корова, – с ледяным перезвоном в голосе сказала Дарёна. – Во-вторых, род-племя не имеет значения, важен только твой голос. Раз ты у нас такая искусная певица, то покажи, на что способна – спой, что хочешь. Давай, размажь меня по стенке!
Она подпускала язвительности в свои слова медленно, смакуя произведённое впечатление. До зуда под ложечкой хотелось преподать урок этой напыщенной нахалке, но Дарёна оттягивала этот миг, как могла. Подчёркнуто жеманно вынув кусочек смолы изо рта и прилепив его к краю стола, Лагуша сверкнула колючими искорками вызова в красивых глазах, после чего выпрямилась, набрала воздуха и запела:
Ой да расцветают белы яблоньки
За рекой широкой, да в большом саду,
А моё сердечко заневестилось,
Пташкой певчей рвётся из моей груди!
Ты мети, метель, мети, душистая,
Лепестками яблонь ты целуй меня,
От росы медвяной захмелела я,
Заплетаются по травке резвы ноженьки.
Упаду я во траву, без зелий пьяная –
Да к ногам в сапожках алых, с кисточкой...
– Что с тобою стало, красна девица?
Что на землю валишься без памяти?
Ой да не вздыхайте, ивы грустные!
Ты не лей слезу, родная матушка!
Ведь в сапожках алых – то судьба моя,
Половинка сердцу одинокому...
Голос певицы лился сильной и холодной горной рекой, свободный и чистый, как свежий ветер. Лагуша не обманула: она умела придать ему и игривые летние переливы птичьих утренних перекличек, и щемящую осеннюю тягучесть журавлиного крика, и малиновую сладость туманной зари, и весенний перезвон солнечных льдинок. Как только последний звук, сверкая яхонтовыми гранями, утих под потолком, девушка обвела самодовольным взглядом вокруг себя, будто спрашивая: «Ну, кто осмелится меня переплюнуть?»
– Следует отдать тебе должное: и вправду хорошо ты поёшь, – кивнула Дарёна, ставя на стол медное блюдо с чеканным узором и кладя на него швейную иголку. – Но сумеешь ли ты повторить вот это?
Девушки не сводили полных любопытства глаз с блюда, а Дарёна затянула звук «а» – сперва негромко, а потом всё сильнее, выше и пронзительнее. Послышался мелкий, как сыплющаяся крупа, звон: это иголка заплясала на блюде. Перед глазами Дарёны мелькали плотные ряды воинов в тёмных доспехах, один вид которых воспламенял её сердце непоколебимым, как горы, праведным гневом... Она превращала свой голос в беспощадный клинок, и он летел, сверкая и не зная преград.
– Ах! – вырвалось у девушек.
И им было отчего ахать. Иголка высоко подскочила, перевернулась в воздухе и ударилась остриём в блюдо. Жалобно звякнув, оно треснуло пополам, а игла глубоко вошла в дубовую столешницу.
– Игла ничтожно мала, но при умелом обращении она может стать смертельным оружием, – изрекла Дарёна, втайне довольная ошеломительным действием этого зрелища. – С голосом – то же самое: сладостные звуки, ласкающие слух, можно превратить в разящий меч.
Будущие ученицы обступили её, восхищённо кудахча:
– Ой, а как? Как это у тебя вышло? А ты научишь нас так?
Одна Лагуша подавленно молчала, разглядывая половинки блюда и кончик иглы, застрявшей в крепкой дубовой доске почти по самое ушко.
– Вижу, ты пришла сюда не учиться, а потешить самомнение и доказать своё первенство, – усмехнулась Дарёна беззлобно. – Ежели это всё, зачем ты пришла, то тебе нет смысла оставаться.
Внутреннее торжество сияло жемчужиной, но никак не отражалось на её лице. Она с удовольствием наблюдала борьбу, которая происходила сейчас в душе зазнайки Лагуши, досадливо кусавшей пухлые вишнёвые губы, и ждала, что одержит в девушке верх – гордыня или стремление к совершенству.
– Ты не поёшь, а визжишь, – выплюнула та наконец. – Мне нечему у тебя учиться.
– Что ж, я тебя не держу, – пожала Дарёна плечами, чувствуя холодок разочарования.
В душе ей бы хотелось очистить Лагушу от шелухи высокомерия и научить её чему-то новому, но... Насильно мил не будешь, и Дарёна сухим кивком попрощалась с девушкой.
А остальным уже не терпелось услышать знаменитую песню, от которой у навиев шла из ушей кровь. Дарёна спела, после чего прослушала всех учениц, позволив каждой из них исполнить свою любимую песню – ту, которая раскрывала бы все достоинства певицы. Лесияра постаралась на славу, выбрав настоящих мастериц своего дела с голосами редкой, проникновенной и полнозвучной красоты – любо-дорого слушать. Казалось бы, чему ещё их можно было научить? Ответ прозвучал незамедлительно:
– Научи нас превращать голос в оружие. Как нам упражняться, чтобы разбивать иголкой блюда, как ты?
– Хорошо, я попробую показать вам это, – сказала Дарёна. – Но начать нам придётся не с распевок, а с иного рода упражнений. Запомните: поёт не голос, а душа. И только душа, познавшая боль, звучит пронзительно и чисто. Обойдите в своих окрестностях дома, где есть погибшие в бою, посетите семьи, которые постигла утрата. Впитайте их горе в свои сердца так, чтобы оно полилось из ваших глаз, а колени подкосились. Окажите им посильную помощь: жестокая и пустая душа не способна петь, а поёт только та, что умеет сострадать. Через пять дней я посмотрю, какими вы придёте. Возможно, учиться готовы не все из вас. А теперь ступайте.
Озадаченные девушки разошлись, а Дарёна, почувствовав усталость и жажду, отправилась на кухню: там всегда стоял кувшин с водой из Тиши, которой она ежедневно полоскала горло. Матушка Крылинка, узнав, что гостьи ушли, растерянно села на лавку:
– Ну вот... А я собралась на стол накрывать! Что ж ты, Дарёнушка, даже не покормила своих учениц?
Из душной, жарко натопленной кухни Дарёна устремилась на воздух. На крыльце она чуть не споткнулась о сиротливо сидевшую на ступеньке Лагушу; плечи девушки вздрагивали, а лицо горестно пряталось в ладонях.
– Ты чего? – склонилась к ней Дарёна с удивлением и жалостью.
Лагуша подняла к ней мокрое, плаксиво сморщенное лицо.
– Ты и вправду превосходишь меня... Я ведь думала, что я – лучшая певица в Белых горах, а оказалось... Оказалось, что я по сравнению с тобой всё равно что жаба рядом с соловьём!
У каждого было своё горе: белогорские вдовы оплакивали погибших на войне супруг, а Лагуша – своё первое место. Дарёна вздохнула.
– А ну-ка, вставай. – Она взяла девушку под локоть, понуждая подняться на ноги. – Застудишься ведь тут, охрипнешь... Ты, Лагуш, зря так тужишь. Я не лучше и не хуже тебя, я просто другая. Каждая певица хороша по-своему, у каждой – свой голос. Ну... Что мне ещё тебе сказать? Иди-ка ты домой.
Лагуша сделала несколько шагов, скрипя щегольскими красными сапожками по свежевыпавшему снегу, но задержалась и обернулась.
– А можно, я приду через пять дней? Я попробую... почувствовать боль.
«Наверно, всё-таки рановато тебе», – про себя вздохнула Дарёна. Но рядом с большим и грустным «вряд ли» в сердце пыталось приютиться маленькое «ну, а вдруг?» Она улыбнулась и вслух ответила:
– Приходи, ежели хочешь.
* * *
Лугвена не находила себе места: её ноги снова и снова следовали по одним и тем же отчаянным тропинкам – от столика к окну светлицы, от окна – к двери, от двери – в опочивальню Ратиборы. Грозный гул земли нарастал, а тучи корчились, как живые, свиваясь улиточными ракушками.
– Матушка, матушка! – громко прошептала дочка, садясь в своей постельке. – Боязно мне чего-то...
Лугвена нежно запустила пальцы в мягкие русые кудри девочки-кошки, погладила её по головке. Что она могла сказать своему чаду в утешение, когда её собственное сердце рвалось от злой тоски и ноющей тревоги? Супруга Солнцеслава, служившая военной советницей у Светолики, по первому приказу княжны бросилась в схватку с врагом, её взрослые дочери от первого брака без колебаний последовали за родительницей, а Лугвене оставалось только метаться по дому, гадая, живы они или уже погибли. Устав от звенящей натянутости в душе, она сделала несколько глотков любимого отвара, чтобы немного расслабиться; от одной чарки мир приобретал яркость впечатлений и свежесть красок, а от трёх с языка вместо обычной речи лились стихи. Сейчас знакомый лёгкий дурман лишь прогнал холод беспокойства из пальцев, но тягостного чувства не вытеснил.
Гулкие, тяжёлые шаги на лестнице... Лугвена встрепенулась всей душой навстречу знакомой поступи. Дверь распахнулась, и слёзы облегчения вмиг заледенели на глазах: на пороге стояла окровавленная супруга с обнажённым мечом. Из её загривка торчали обломанные древки двух стрел, а глаза тускло тлели далёкими, как зимние звёзды, искорками. Издав глухой, хриплый рык, Солнцеслава измученно прислонилась к дверному косяку.
– Собирайся! – выдохнула она. – Бери Ратибору – и за мной. Я спрячу вас...
– Охти, ладушка! – Лугвена дрожащими похолодевшими пальцами гладила запятнанное кровью лицо супруги, пытаясь прочитать в глубине её глаз ответы. – Нешто ворог близко?
– Ближе, чем ты думаешь, – рявкнула Солнцеслава. – Навии скоро будут здесь! Ты с Ратиборой – всё, что у меня осталось, и я им вас не отдам!
Сердце Лугвены провалилось в ледяную тьму.
– Как – всё, что осталось? А как же...
– Вячемила с Инятой пали в бою. Их больше нет. – Солнцеслава отделилась от косяка и тяжело зашагала в комнату младшей дочки.
Девочка радостно потянулась к родительнице и обняла её за шею, но испугалась, увидев древки стрел.
– Это ничего, это заживет, – беря Ратибору на руки, с усталой лаской молвила Солнцеслава. – Всё заживёт, моя родненькая. Пойдём-ка, поиграем в прятки!
Подозревала ли она, что её любимая дочка-последыш, на которую она не могла надышаться, – вовсе не её родная кровь? Эта вечная заноза сидела под сердцем у Лугвены и жгла её светом голубого хрусталя, сиявшего в глазах Ратиборы наследством от настоящей родительницы, но сомкнутые уста хранили тайну. Вот и сейчас даже мыслям об этом не было места рядом с ними, и Лугвена торопливо схватила одеяло, чтобы укутать ребёнка: Солнцеслава в спешке понесла Ратибору на двор прямо в исподних портках и ночной сорочке.
Шаг в проход – и они очутились на верхней площадке сторожевой башни, в которой Светолика устроила свои диковинные часы. Служительницы исправно поддерживали яркую подсветку стрелок, и рассеянный отблеск, отражённый снегом, немного разгонял зимний мрак. Передав Лугвене девочку, Солнцеслава приникла к подзорной трубе – ещё одному изобретению неугомонной княжны.
– Битва близко, но тут они не додумаются вас искать, – хрипло проговорила она, устало оседая у стенки и наваливаясь на неё плечом.
Ветер разгуливал по площадке, леденя щёки и выстуживая грудь, и Лугвена укутала Ратибору в одеяло. Солнцеслава подмигнула дочке и приложила палец к губам:
– Тш-ш! Не плакать, не шуметь. Мы прячемся, поняла?
Её рука сжимала рукоять меча, а в глазах тлели непокорные, колючие огоньки. «Так, должно быть, смотрят умирающие звери, готовые драться до последнего издыхания», – подумалось Лугвене, а душа выла волком от тошнотворной, телесно ощутимой тоски.
– А когда выйдет солнышко? – шёпотом спросила девочка. – Почему всё время темно?
– Солнышко закрыли тучи, родная, – ответила Солнцеслава, устало пробегая пальцами по волосам Ратиборы. – Их наслал враг. Но скоро мы его прогоним, и солнышко вернётся на небо.
Ожидание тянулось бычьей жилой, врезаясь в сердце. Лугвена сама озябла, но кутала дочь как могла – и одеялом, и своими объятиями. Губы Солнцеславы покрылись бескровной серостью, и рот открывался тёмной щелью, а под глазами залегли мертвенные тени.
– Глянь-ка, – поманила она пальцем Лугвену. – Кажись, мне снег за шиворот набился.
Лугвена подползла к ней, заглянула за плечо и снова вздрогнула при виде деревянных обломков, торчавших из загривка супруги.
– Ничего... Нет тут никакого снега, лада, – пробормотала она. – Тут только стрелы у тебя.
– Хм, – промычала Солнцеслава. – Леденит как будто... Вся шея онемела и спина не гнётся. Холодно...
– Давай, я тебе отвар согревающий принесу? – встрепенулась Лугвена. – Он у меня на печке готовый стоит, я быстренько – туда и обратно!
– Какая печка? Не дури, – нахмурилась женщина-кошка. – Домой сейчас нельзя, там уже навии. Сиди тут, сказано же тебе...
– Ну давай, хоть стрелы выдерну, – отчаянно желая чем-то помочь ей, предложила Лугвена.
– Нет, кровь хлынет, – качнула головой Солнцеслава. – Наконечники собой раны запирают, всё равно что пробки.
Всё дело – в проклятых наконечниках, поняла Лугвена. Она чуяла эту смертоносную правду, и у неё самой стыло нутро, покрываясь изморозью горестного предчувствия. Она устроилась вместе с дочкой у плеча супруги – надёжного оплота семьи, кормилицы и защитницы, чья ласка временами имела грустный родительский оттенок. Лугвена приняла от неё эту позднюю любовь, сладкую, как прихваченное заморозками яблоко, и всеми силами старалась вытеснить из памяти пронзительные очи княжны. Последствие той единственной ночи в шатре вертело сейчас пушистой головкой у неё на коленях, а родительницей называло Солнцеславу.
– Держись... Молю тебя, лада, держись. – Голос Лугвены дрогнул струной боли, пальцы скользнули по щеке супруги.
Дыхание Солнцеславы согрело ей губы, а из-под устало отяжелевших век тихо светилась нежность.
– Полно тебе, голубка. Раны пустяковые, кто от таких умирал? Давай, не раскисай. Вон, даже Ратибора не плачет.
– Матушка, не плачь! – прозвенел голосок дочки, и детские пальчики вытерли со щёк Лугвены слёзы.
Стрелы, видимо, вошли неглубоко, засев в мякоти загривка, и, судя по дыханию Солнцеславы, лёгкие не были задеты. Это обнадёживало, но непонятно откуда взявшийся холод и онемение нависли над её жизнью зловещей угрозой.
– А долго мы будем прятаться? – ныла Ратибора. – У меня ноги озябли...
– Тише, тише, дитя моё, – гладила её Лугвена по шелковистым волосам. – Сунь ножки ко мне под полу, там тепло.
Она вслушивалась в медленное, тяжёлое дыхание супруги, цеплялась за его звук, будто от него зависела её собственная жизнь и жизнь ребёнка. Когда начались перебои, она затормошила Солнцеславу, трепля её по щекам и пытаясь высмотреть во тьме её полузакрытых глаз искорку жизни.
– Лада... Лада, ты меня слышишь?
Эти белые губы уже ничего не могли ответить ей: в груди Солнцеславы всё затихло, а меч со звоном выскользнул из повисшей руки. Крик рванулся наружу, но без звука: выла душа Лугвены, а из широко открытого, растянутого оскалом горя рта не раздавалось и писка. Нет, один писк всё-таки прорвался, но Лугвена зажала его ладонью, до боли вцепившись в неё зубами. Только ветер, замораживавший слёзы, знал, чего ей стоило сдержаться, чтобы не испугать ребёнка.
– Матушка Солнцеслава спит? – послышался голосок Ратиборы.
Нужно было переломить крик, чтобы вернуть себе дыхание и голос, и Лугвена его сломала, как древко вражеского копья, засевшего у неё в груди.
– Да, дитя моё. Во сне у неё меньше болят раны, ей так легче. Тише, не будем её тревожить.
Не осталось ничего: дом заняли враги, тучи украли солнце, смерть забрала близких – всех, кроме тёплого комочка, гревшего озябшие ноги у неё под полой. А огонь грозил уничтожить черешневый сад, в котором они с дочкой так любили летом гулять. Лугвена получше укутала Ратибору в одеяло и устроила в объятиях Солнцеславы, а сама прильнула глазом к трубе. На подступах к дворцу княжны бурлила битва: светлые мечи кошек пытались дать отпор сероватым холодным клинкам вражеских воинов, а изобретённые Светоликой орудия в виде огромных труб на колёсах выплёвывали в супостата огненные шары. «Бах, бах, бах», – разрывались ядра; несколько из них долетели до сада, и деревья заполыхали. Зарево пожара лежало рыжим отсветом на стенах дворца: вырвавшийся на свободу огонь бушевал, пожирая многолетний труд Светолики. Руки Лугвены стиснулись на подзорной трубе. Пусть не осталось дома, супруги, солнца, но нужно было спасти хотя бы сад, чтобы лето когда-нибудь вернулось туда, а Ратибора по-прежнему могла гулять и есть черешни вместе с другими ребятишками.
– Доченька, ты посиди тут, а я превращусь в птицу, полечу в небо и приведу дождь. Надо потушить черешневый сад.
Щёки горели, в груди разливалась тёплая лёгкость. Скользнув напоследок пальцами по щёчке ребёнка, Лугвена подтащила к себе меч Солнцеславы и сделала надрезы на запястьях. Подставив грудь ветру, она крикнула:
– Ветроструй! Прими моё подношение, пролей воду из хлябей своих!
*
Парящее крыло несло Светолику над полем боя. Под управляющей рамой крепились три закупоренных сосуда с горючей смесью и зажжённый светоч. Выбрав место для сброса, княжна подожгла фитиль, и первый снаряд полетел вниз. Яркий взрыв разбросал в стороны несколько вражеских воинов. Состав и способ приготовления этой смеси Светолика выудила из Реки Времён.
Сбросив весь заряд, она направилась за новым. Кошки-огнемётчицы, целясь в навиев, попали огненным шаром в сад, и несколько деревьев тут же занялись.
– Кикиморы косорукие, – выругалась княжна сквозь зубы.
Она направила крыло к орудиям и, снизившись, крикнула:
– Вы куда лепите, рукожопые? Поправку на ветер кто за вас считать будет?!
– Виноваты, госпожа, исправимся! – отозвались снизу.
Скрипнув зубами, Светолика полетела за новым зарядом, а про себя молилась, чтобы эти мазилы не шваркнули ещё пару раз по саду. Грянул взрыв в воздухе: у какой-то замешкавшейся лётчицы снаряд сработал прямо в руке.
И снова – три сосуда с «сухим огнём», взлёт навстречу небесной тьме. Стрела свистнула в опасной близости от плеча, но угодила в крыло и застряла в нём.
– Зря ты это сделал, – процедила Светолика, обращаясь к далёкому лучнику на земле.
Первый снаряд полетел вниз, и среди навиев с грохотом распустился рыжий цветок. Второй княжна сбросила почти рядом, а третий упал сам: ещё одна стрела разбила крепёж. Холодок смертельной игры бежал по лопаткам, ледяной ветер обнимал тело жгучими волнами, но у неё не было права повернуть назад, спрятаться за чужими спинами.
Ещё один огненный шар попал в сад.
– Да вы что творите, едри вас в жопу коромыслом! – во всё горло заорала княжна, хоть огнемётчицы и не могли её отсюда услышать.
На смотровой площадке часовой башни что-то белело. Светолике почудилась женская фигура в одной из бойниц, и сердце больно ёкнуло догадкой: уж не собралась ли эта несчастная сигануть вниз? Образ Берёзки стрелой вонзился в грудь, но Светолика с негодованием отбросила это предположение как глупое и невозможное. На крыле подлететь не получилось бы: слишком близко стена башни, не развернуться. Замысел спасения вспыхнул в голове в один миг: отстегнуть крепления, открыть проход, поймать, снова проколоть пространство и приземлиться с бедняжкой на руках...
Светолика успешно осуществила только два первых шага – на лету расстегнула ремни и в свободном падении открыла проход. Схватить прыгунью не вышло, в руках княжны остался только опашень на меху, который тут же, как назло, душным мешком обвился вокруг её головы. Освобождение от него отняло пару драгоценных мгновений. Светолику завертело в воздухе волчком, но она сумела вовремя нырнуть в радужный «колодец», а через миг её ноги встретились с землёй – увы, благополучно лишь для неё самой. Женщина лежала, страдальчески распростёртая на снегу.
– Что же ты наделала, дурочка... – Княжна сокрушённо опустилась на колени, осторожно приподняла голову несчастной и всмотрелась в мертвенно-белое лицо с большими, неподвижными глазами. Скорбное узнавание повеяло в душу могильной стынью. – Лугвена?..
В изломанном теле жены Солнцеславы ещё теплилась жизнь. Удар о землю не смог сразу погасить этот огонёк, и с губ женщины вместе с тёмным ручейком крови слетел хрип:
– Госпожа! Ратибора... твоя дочь. Она на башне. У неё не осталось никого... кроме тебя.
Если бы Светолика сама не видела пронзительно-синих глаз младшей дочки своей дружинницы, эти слова показались бы ей предсмертным бредом. Тело Лугвены дёрнулось в последней судороге и застыло, а на лице мраморная маска мучения сменилась тихим, ласковым светом покоя. В этот миг небо грохнуло оглушительным раскатом, и его от края до края расколола ветвистая трещина молнии. Гроза зимой? Светолика ни за что не поверила бы в такую возможность, но на лоб ей упала холодная капля, а в следующий миг тучи обрушили на землю ливень, каких княжна и летом-то не видела. Его тяжёлая мощь ложилась на плечи ледяным панцирем, мгновенно пропитывая одежду влагой и превращая снег под ногами в слякотную кашу. Светолика нагнулась, приложилась губами к ещё тёплому лбу Лугвены, после чего набросила на тело опашень. Только сейчас княжна заметила надрезы на её запястьях. Надрезы и гроза. Между ними могло существовать только одно связующее звено – обращение к Ветрострую. Невиданная доселе сила ливня, хлынувшего среди зимы, соотносилась и с величиной жертвы...
На верхней площадке, прислонившись спиной к стенке-ограждению, сидела Солнцеслава и обнимала мёртвыми руками плачущий одеяльный свёрток. Рядом валялся меч. Присев на корточки, Светолика отодвинула пальцем край одеяла, и около сердца шевельнулся тёплый и грустный комочек нежности. С детского личика на княжну смотрели её собственные глаза, полные слёз, и она ласково ущипнула покрасневший, шмыгающий носик.
– Тебя Ратиборой зовут, да? – спросила она, бережно освобождая девочку из коченеющих объятий Солнцеславы.
– Да, – всхлипнула малышка. – Матушка Лугвена превратилась в птицу и улетела в небо, чтобы пошёл дождь, а матушка Солнцеслава спит, чтобы меньше болели раны.
– Матушка Лугвена послала меня, чтобы забрать тебя отсюда, – сказала Светолика. – Сама она прийти не сможет: Ветроструй превратил её в птицу навсегда.
Ратибора покорно кивнула, как будто и без того догадывалась об истинном положении вещей. Оглянувшись на вторую родительницу, она спросила:
– А матушка Солнцеслава проснётся?
– Боюсь, что уже нет, моя хорошая.
Светолика, крепко прижимая к себе зябко дрожащее тельце девочки-кошки, изо всех сил старалась побороть глодавшего сердце ненасытного зверя – печаль. Над садом стлался дым, а язычки прибитого дождём пламени стали совсем маленькими, жалкими и смиренными. Пожар потерял свою силу и угасал.
– Благодарю тебя, Лугвена, – сквозь тёплую пелену слёз улыбнулась Светолика.
А над ратью навиев, изрыгая палящие струи, летали огромные, полностью сотканные из огня ящеры. Они махали перепончатыми крыльями, изгибали шеи и стрельчатые хвосты, совершенно как живые, и навии в замешательстве беспорядочно забегали по полю битвы, издалека похожие на вспугнутых светом тараканов. Торжествующее веселье защекотало Светолике рёбра изнутри, и она с ещё не высохшими на глазах слезинками расхохоталась. Подняв Ратибору на руках, она показала пальцем на огненное зрелище.
– Смотри, смотри! Знаешь, кто их делает? Это тётя Берёзка. Она у нас большая выдумщица, оказывается!
* * *
Много страниц было в книге жизни Правды, начальницы кухни в крепости Шелуга, что стояла на берегу озера Синий Яхонт. Давно лежал её прославленный боевой топор без дела, а старые доспехи покрылись пылью... Но когда над крепостными стенами тревожно протрубил рог, холодное эхо которого пахло битвой и смертью, Правда воткнула большой кухонный нож в столешницу, нанесла себе на лицо сажей узоры, накинула старый, побитый молью плащ из цельной медвежьей шкуры и сказала дочерям:
– Где ваши мечи? Настало время послужить родной земле.
Враг бурлил живым тёмным морем и полз на крепостной вал. Дымные кучи хорошо очистили пространство от хмари, и навиям вместо своих невидимых мостов пришлось прибегать к обыкновенным средствам – тарану и камнемётам. «Бух! Бух!» – било в ворота огромное бревно, и Правда ногами чувствовала дрожь кирпичей. Четверо дочерей стояли с обнажёнными мечами: и статью, и силой пошли они в свою родительницу, и казалось, будто пять Правд подпирали могучими плечами затянутое угрюмыми тучами небо.
Ворота не выдержали, и враг хлынул внутрь. Там его встретили защитницы крепости, а Правда с рёвом прыгнула на верхнего из навиев, которые карабкались на стену по лестнице. Та пошатнулась и начала заваливаться назад; воин-оборотень заливисто заголосил, а Правда хохотала ему в лицо. Навии, лишённые поддержки хмари, не могли соскочить с лестницы без вреда для себя, а Правда, молниеносно развернувшись, побежала по их головам вниз. В тот миг, когда лестница грохнулась плашмя наземь, покрытая шрамами воительница благополучно спрыгнула с последней живой «ступеньки» на снег. Конечно, она могла бы использовать проход, но тогда это выглядело бы не так внушительно. Обернувшись, кошка одобрительно хмыкнула: дочери проделывали то же самое, уронив ещё четыре полные навиев лестницы.
Многолетнее ожидание вознаградилось: тяжёлый топор обагрился кровью, и Правда, по своему обыкновению, обмакнула пальцы в тёплую рану поверженного врага и мазнула себе по щекам – в дополнение к узорам, нарисованным сажей. Шлемы навиев не выдерживали ударов её старого боевого друга, и ошмётки мозгов летели из расколотых черепов.
– Сзади, матушка! – рявкнул знакомый голос.
«Блям!» – удар вражеского меча пришёлся на щит, которым прикрыла Правду её старшая дочь, Дорожка.
– Вовремя ты! – бросив на неё благодарный взгляд, усмехнулась Правда.
Они сражались спиной к спине: родительница разила врага топором, а дочь – мечом. Правда сама обучала её, и та не посрамила свою наставницу, вспомнив все уроки боевого мастерства, полученные в юности.
Защитницы крепости всеми силами старались не пропустить навиев. Враг наткнулся на яростную стену сопротивления и застрял на входе, едва продвинувшись внутрь Шелуги. Бились все, даже кошки-подростки, едва научившиеся держать меч...
Собственный рёв потряс тело Правды, вводя её в состояние упоительного бешенства. Оно расцветало в ней кроваво-красным цветком с живыми лепестками-языками, а земля питала её горячей силой. Рука с топором наливалась десятикратной мощью, дыхание растворилось в глубине груди, а тело, ставшее лёгким и пружинистым, подскакивало, изгибалось, вёртко уклонялось от ударов и наносило их со смертоносной сокрушительностью. Правда глотала кровавые сгустки своей ярости, вырастая до медвежьих размеров, и её боевой клич, которому она выучилась во время своего наёмничества в войсках у западных князьков – конунгов, нёсся над головами навиев, как чудовищная чёрная птица с горящими глазами и огромным зубастым клювом.
Ярость была её воздухом, пищей и питьём. Она давала Правде огненные крылья и баснословную ловкость, сладко и жгуче ласкала сердце семихвостной плетью, превращая её саму в свирепого зверя, а её топор – в живое продолжение руки. Одним ударом Правда разваливала тела навиев пополам, и никакие доспехи не спасали их. То-то возгордился бы рыжебородый Бьяркедаг по прозвищу Неистовый, учивший её искусству этой боевой ярости: ныне ученица превзошла своего наставника! Медвежья голова, венчавшая её шлем зубастым козырьком, не просто придавала ей ужасный и дикий вид; казалось, Правда впитала в себя душу этого медведя и обрела его мощь. Шуб из звериных шкур она не носила, но этот подарок соратника хранила до сих пор, и сегодня он ей пригодился.
Бешенство было её щитом и вдохновением, её кровью и несущим остовом. Казалось, оно воспламеняло также и кошек, сражавшихся рядом, и те бросались в бой с утроенной силой. Её клич подстёгивал и ободрял их, а в души противников вонзался ледяными шипами страха. Звук, исторгнутый горлом Правды, превращался в призрачного змея, носившегося над полем боя и кусавшего навиев в сердца.
Ярость стала её земной твердью. Правда бежала по вражеским головам, едва касаясь их ногами, ловила руками стрелы и посылала их обратно. Брошенное ею копьё собрало на себя сразу пятерых ночных псов.
– Хороши бусинки! – раскатисто расхохоталась Правда.
Многие пытались её сразить, но разлетались в стороны, словно от взрывов. Так продолжалось, пока победоносную дорогу Правде не преградил воин-великан. От удара пудового кулака из её груди со свистом вылетел весь воздух, и Правда, отброшенная на несколько саженей, сбила собой дюжину навиев. Огромная тень нависла над нею. Сначала она увидела ноги-тумбы, потом скользнула взглядом вверх... Кованый панцирь, подогнанный по необъятной фигуре воина, объёмно обрисовывал увесистое пузо, а на каждом из его плеч Правда могла бы свободно усесться. Маленькая голова с крошечными злобными глазками сутуло сидела на кабаньем туловище, соединённая с ним широченной шеей, прикрытой бармицей[22].
– Вот так детина! – присвистнула Правда.
Детина тем временем с утробным рыком занёс над нею булаву жуткого размера. Один удар такой дубиной – и череп женщины-кошки разлетелся бы мокрыми осколками, но Правда проскользнула между широко расставленных ног здоровяка. Тот с разгневанным рёвом повернулся и получил удар обухом топора по голове – для этого Правде пришлось подпрыгнуть. Злые глазки скосились к переносице, и вся эта туша рухнула плашмя на живот. Сорвав с великана шлем с бармицей, Правда перерубила обширную бычью шею, причём на это потребовалось два удара вместо одного. Насадив голову поверженного исполина на сулицу и торжествующе подняв её над собой, она испустила громовой рык и двинулась в самую гущу навьего войска. Пространство искажалось, шло волнами, колыхалось, как полуденное марево... Ярость катилась впереди Правды сногсшибательной волной, и враги шарахались в стороны, падая, точно оглушённые. Она пила их кровь и ела печень из разрубленных тел, и устрашённые навии разбегались, чем и воспользовались соратницы Правды, разложив на освободившемся месте несколько новых дымных куч с остатками яснень-травы и праха дев Лалады. Попавшие в клубы очистительного дыма навии корчились, пятная снег лужицами кровавой рвоты; внутри Шелуги тоже закурились костры: видно, кто-то раздобыл ещё немного противохмаревого средства в другой крепости. Чья-то щедрость оказалась спасительной, хотя особых излишков травы и праха нигде не наблюдалось, и поделиться ими можно было лишь в ущерб себе. Как бы то ни было, враг оказался зажатым в дымные тиски, и кошки из обороны перешли в наступление. Большая часть навьей рати обратилась в бегство, а один полк угодил в окружение и, ослеплённый вспышками, безнадёжно сражался – видимо, слишком гордый, чтобы сдаться. Очутившиеся в ловушке навии предпочитали биться до полного своего истребления.
Правда окинула взглядом поле боя, усеянное телами. Медовая терпкость дыма лилась в грудь светлой памятью лета, и ярость из огромного вздыбленного зверя превращалась в маленького котёнка. Впрочем, нужды в ней уже не было: в воздухе пахло победой – смесью крови, снега и призрачной горечи яснень-травы.
– Дорожка! Вресена! Вукослава! Немира! – окликала Правда дочерей.
Опьянение битвы схлынуло, уступая место усталости и ломоте в теле. Перешагивая через павших, Правда всматривалась в лица, и к сердцу подкатывала тоскливая дурнота. Убитых навиев охватил стремительный тлен: тела обращались в грязно-серый прах, оставляя доспехи пустыми.
– Матушка...
Хрип донёсся откуда-то с земли, и Правда резко обернулась. Заваленная опустевшими вражескими доспехами, на кровавом снегу лежала совсем молоденькая кошка – лет четырнадцати-пятнадцати, не больше. Кольчуга и шлем были ей великоваты, а меч – тяжеловат для её руки.
– Ты ж моя храбрая, – с сострадательным теплом в сердце проговорила Правда, опускаясь на колено и приподнимая юную воительницу.
Глубокая рана в бедре кровоточила, и Правда, оторвав от подола своей рубашки длинную полосу, туго перетянула ногу чуть выше.
– М-м... больно, – простонала пострадавшая в бою кошечка.
– Зато кровь остановилась, – ответила Правда. – Тебя как звать?
– Отрада, – прошелестел едва слышный ответ. – Дочь Павы...
– Хорошее имечко тебе родительница дала, – задумчиво улыбнулась Правда, откидывая прядку золотисто-русых волос с бледного лба отрочицы. – Держись, отрада материнского сердца, до свадьбы заживёт.
Правда на руках перенесла её внутрь крепости. Раненых кошек складывали в большой гриднице на соломе, а то и на голом полу. Отыскав местечко поудобнее и помягче, Правда бережно опустила Отраду на лежанку.
– Лада!
Правда обернулась на знакомый голос. Руна вместе с другими жёнами кошек перевязывала раненых и поила их целительной подземной водой; заметив супругу, она кинулась к ней, окунула тряпицу в чашу, отжала и заботливо отёрла перемазанное сажей и чужой кровью лицо Правды. Вечно робкая и испуганная, с грустно поднятыми «домиком» серебристо-белёсыми, точно схваченными пушистым инеем бровями, сейчас жена выглядела необыкновенно сосредоточенной, решительной и собранной, хоть при этом и несколько вымотанной.
– Дочери живы? – спросила она.
Слова прозвучали коротко и деловито, даже суховато, а лицо Руны омрачала тень усталости, но взгляд мерцал пристальными искорками, отражая всю глубину материнской тревоги в её сердце.
– Разминулась я с ними в бою, – ответила Правда. – Но нутром чую: живы. Зато вот – отважную вояку нашла. Напои-ка её.
Руна выплеснула грязную воду, налила из кувшина новую и поднесла к сухим, пепельно-серым губам Отрады, мягко сияя сострадательной нежностью. Юная кошка сделала несколько трудных, судорожных глотков, после чего обессиленно откинула голову на солому. Покой её потускневших, неподвижно-отрешённых глаз кольнул сердце Правды щемящей болью: неужели смерть уже простёрла своё крыло над этой душой? Нет, так не должно быть! Нащупав в сухом, как куча осенних листьев, ворохе усталости светлую и тёплую жилку силы Лалады, Правда ухватилась за неё и превратила себя в сосуд. Золотая благодать наполнила её, оттесняя прочь дрожь в коленях и утомление, а потом хлынула из её пальцев в рану. «Живи... Только живи», – беззвучно шевелились губы.
Раненых всё несли и несли. К ним тут же устремлялись жёны и дети, и в гриднице стало душно – хоть в обморок падай. Тёплый, выжженный светильниками и истощённый множеством лёгких воздух вливался в грудь, но не удовлетворял дыхательную нужду, и уцелевшие защитницы крепости пытались выдворить из помещения всех лишних. Однако супруги цеплялись друг за друга, а детишки с плачем льнули к родительницам, и насильно разлучить их не представлялось возможным.
– Экая духота, – проворчала Правда, отворяя ближайшее оконце.
– Матушка... не покидай меня, – простонала Отрада.
Она бредила, принимая Правду за свою родительницу. Скверный знак...
– Я здесь, с тобой, родная. – Правда вернулась к юной кошке, погладила холодный и влажный от испарины лоб.
Кто-то из соседок вскоре попросил закрыть окошко, пожаловавшись на озноб, и большеглазая девушка с длинной золотой косой и в бирюзовых серёжках поспешно исполнила эту просьбу. Вернувшись на своё место, она устремила взор на раненую, время от времени поправляя ей одеяло. Растерянность и горе застыли в этих небесных очах, чистых, как рассветный ветерок. Юная – совсем дитя, и нежная, как пух вербы по весне. «Дочь? Сестра?» – гадала Правда. Она присмотрелась к той, над кем сидело это светлое создание: то была молодая, пригожая собою кошка с красивыми пушистыми бровями, страдальческий изгиб которых придавал лицу жалобное выражение.
Пропитанное болью время тянулось и ползло ленивым червём. Детишки хныкали, а совсем маленькие просили кушать. Неустанная хлопотунья Руна куда-то ускользнула, и вскоре по гриднице распространился вкусный запах: это работницы кухни разносили куриную похлёбку и кашу с жареным луком. Правда радостно встрепенулась, увидев дочерей – живых и невредимых, выглядевших в своих кухонных передниках совершенно мирно и буднично, словно и не было никакого боя. Мечи уступили в их руках место черпакам, которыми они раскладывали еду по мискам для самых голодных.
– Покушать не хочешь, матушка Правда? – спросила старшая.
Растворённая в чужом страдании, Правда забыла о себе. Сбросив медвежий плащ и смыв боевую раскраску, она утратила образ лютого берсерка, а опустошённое нутро заворчало и дало о себе знать голодным жжением.
– Пожалуй, не откажусь, – пробормотала она.
Ей дали миску вчерашней похлёбки и большой ломоть хлеба. Откинув в сторону овощи и куриное мясо, она набрала жидкости и поднесла к губам своей подопечной. Отрада выпила всего пару ложек: больше в неё не лезло. Примеру Правды последовала и девушка в бирюзовых серёжках – попыталась покормить раненую кошку, но та со стоном отвернула бескровное лицо с глубоко провалившимися в глазницы очами, осенёнными мертвенными тенями.
– Кушай сама, ладушка, – послышался её глухой, слабый голос. – А мне лучше водички дай...
«Значит, невеста», – подумалось Правде. Накрошив хлеб в миску, она превратила похлёбку в тюрю и принялась медленно есть. Усталость снова наваливалась ломотой в пояснице и нытьём в суставах. В пору неугомонной молодости тело не беспокоило её никакими болями, Правда могла сражаться сутками – и хоть бы одна мышца заныла! «Отвыкла от битвы, старею», – вздохнула она про себя.
Духота просто убивала. Голова сонно тяжелела, веки некстати смыкались, и Правда, не вытерпев, снова открыла окно, а кошку, которая жаловалась на озноб, укрыла своим медвежьим плащом.
– Уж потерпи маленько, сестрица... Народу тут много, дышать нечем, – сказала она, оправдываясь.
Некоторое время она жадно втягивала холодный зимний воздух у оконца, а вернувшись к Отраде, нашла её глубоко и покойно спящей. Сердце на мгновение согрелось надеждой, но, приглядевшись и вслушавшись, Правда поняла, что отчаянно юная, но храбрая воительница уже никогда не пойдёт на поправку, и облегчение сменилось тяжёлой, холодящей печалью.
– Дитя моё...
Скорбная тень приобрела отчётливые черты женщины в небрежно наброшенном вдовьем платке, из-под которого на грудь ей струились полураспущенные русые косы. Глядя перед собой застывшим взором, она шарила руками, будто слепая, по всему телу Отрады – наверно, искала в нём хоть какой-то отголосок жизни.
– Что-то припозднилась ты, матушка, – вздохнула Правда.
Женщина вздрогнула и посмотрела на неё так, будто только что заметила. Её светлая, мягкая красота была присыпана пеплом беды, а в заторможенном взгляде и приоткрытых губах проступала тень горестного безумия.
– Что? Что? – каплями крови упали её слова. – Поздно, говоришь?.. Да, я пришла поздно. Как принесли мне весть, что супруга моя Пава погибла, так и упала я без памяти. Как очнулась, так и бросилась Отрадушку искать! Она ведь у нас тоже... в бой рвалась.
– Тебе нет нужды оправдываться передо мной, голубка. – Бывалая воительница поправила несчастной вдове платок, погладила её по холодным щекам. – Как смогла, так и пришла, что уж теперь...
– Кто ты? Как тебя звать? Ты была рядом с ней? – Мать Отрады вцепилась в женщину-кошку с отчаянием утопающей, неосознанно царапая ей руки ногтями.
– Звать меня Правдой. Да, я подобрала дочурку твою на поле боя и не отходила от неё ни на шаг.
Чёрный платок простёрся над тишиной, а может, это небо превратилось в чернильный полог. Место Отрады опустело, а её темнобровая соседка, около которой сидела возлюбленная в бирюзовых серёжках, ещё цеплялась за жизнь, метаясь и горя в бреду.
– Ты – её невеста? – спросила Правда, присаживаясь рядом и легонько обнимая девушку за плечи.
На кухне, без сомнения, было дел невпроворот, но как она могла уйти сейчас? Эта ясноглазая девочка – такая хрупкая, такая нежная... Горе сломает её, как тонкий стебелёк.
– Да, мы обручены, – ответила та, провожая измученным взором очередной вынос тела. – Свадьба назначена на будущую весну. – И спросила дрогнувшим шёпотом: – А куда их уносят?
Правда заглянула в растерянную глубину глаз соседки, пытаясь отыскать там хотя бы тень понимания. Знала ли девушка, что значило это рыжее зарево за окном? Это был отблеск погребальных костров, и именно туда уносили кошек – одну за другой. Кто-то умирал скоро, кто-то боролся дольше, но исход всех ждал только один. Раны не заживали, лечение светом Лалады не помогало, и эту безысходность несло дышащее холодом оружие навиев.
Что могла Правда сказать, когда грудь раненой кошки перестала вздыматься, а лицо разгладилось и преисполнилось далёким, неземным покоем? Слова истлевали ещё до своего произнесения. Оставалось только прижать девушку к себе и прятать её лицо на своей груди, пока тело её суженой уносили.
– Тебе есть куда пойти? – заглядывая в растерянные, полные слёз глаза, спросила Правда. – Твои родительницы живы? У тебя дома безопасно?
Губы девушки только беззвучно шевелились, словно поражённые немотой, а взгляд был прикован к опустевшей лежанке. Схватив одеяло, под которым умирала её избранница, она прижала его к себе и затряслась. Правда не смогла придумать ничего лучше, как только позвать свою супругу; той не требовались никакие объяснения – она обняла девушку за плечи и увела с собой. Та шатко, но послушно брела туда, куда её направляли.
Горе горем, но живые нуждались в пище по-прежнему. Правда вернулась в душный круговорот привычных дел, и на её сердце холодной тучей набежал скорбный мрак: народу в её подчинении стало меньше. Дочери, трудившиеся старшими кухарками, вышли из боя живыми, но вот добрая половина младших полегла, защищая крепость. Шелуга не сдалась врагу, но все, кто остался на кухне, теперь просто зашивались. Не хватало рук, не хватало времени и сил, а тут ещё Радимира с проверкой:
– Ну, что у вас тут? Государыня Лесияра к нам прибыла – успеете состряпать достойный обед?
Правда разделывала свиную тушу, отделяя части по назначениям: на жаркое, на пироги, на студень, на похлёбку, в кашу. Нежное сало с розовыми мясными прожилками она поедала с хлебом и солью прямо на месте, не отходя от разделочного чурбака. Пообедать полноценно и основательно времени не было, и она перекусывала за работой. Дочери не отставали: Дорожка между делом лакомилась печёнкой; Вресена, замешивая блинное тесто, пила яйца, а Вукослава с Немирой не давали пропасть гусиным потрохам.
– Сама видишь, госпожа, – ответила Правда, прожевав. – Рабочих рук мало. И своих-то накормить не успеваем.
– Свои подождут, – отрезала сероглазая начальница пограничной дружины. – Государыня осетрину любит – уж постарайтесь.
– Осетрины сейчас нет, ловить надобно. – Правда рубила рёбрышки и бросала в бадейку: знатная гороховая похлёбка из них получится! С лучком, чесночком и травками душистыми...
– Значит, поймаем, – со стальным звоном в голосе ответила Радимира. – А твоё дело – сготовить! Наши, конечно, здорово отличились, но и сама государыня только что с поля боя. Она там сражалась, а не орешки щёлкала, а потому обед заслужила не меньше славных защитниц Шелуги. Да с какой стати я должна тебя уламывать? Это приказ!
Отделяя вырезку, Правда зарычала себе под нос с плохо сдерживаемым раздражением, которое драло ей нутро, будто соль – рану. А в дверях вдруг раздался звучный голос, за обманчивой мягкостью которого позванивали железными стерженьками нотки властности:
– Приказывать ты можешь подчинённым, Радимира, а Правду тебе уместно лишь просить, потому что она – твоя ровня. Хоть ей и взбрело когда-то в голову пойти работать на кухню, но звания Старшей Сестры её никто не лишал. Ты, видно, позабыла об этом – вот я и напоминаю.
Этот голос тронул сердце Правды освежающим дуновением горного ветра, и она устыдилась своего раздражения. Княгиня Лесияра вошла в кухню в простом тёмном плаще и забрызганных кровью и грязью сапогах, а дружинницы следом за нею внесли трёх великолепных осетров. Правда сразу опытным глазом оценила этих красавцев: один тянул пуда на четыре, не меньше, а два других – на три.
– Защитницы Шелуги проявили блистательную доблесть, отразив натиск врага, втрое превосходившего по численности, – молвила Лесияра. – Мне далеко до их подвига! Раз уж зашла речь о том, кто больше заслужил обед, то я с преклонением признаю их первенство. А ежели не хватает рабочих рук, то мои гридинки в твоём распоряжении, Правда. – И со смешком княгиня добавила: – Поверь, руки у них растут из правильного места!
Правда хмыкнула. В умении покорять сердца подданных Лесияре отказать было нельзя; прошлое всколыхнулось со дна души горечью тины, но густая пелена лет приглушала остроту старой боли.
– Ну, коли ты со своей осетриной, государыня, то изволь – запечём, – усмехнулась начальница кухни. – А вот за помощь благодарю сердечно, она как нельзя кстати. Много работниц полегло в бою.
– Да, потери наши велики, – вздохнула княгиня. – Покуда нам удаётся отбиваться, но враг настойчив – лезет снова и снова. Шелуга – одна из ключевых крепостей, и счастье, что её отстояли. Места здешние мне по-особому дороги.
– Знаю, госпожа, – кивнула Правда, принимаясь потрошить самого большого осетра. – Каждое лето ты тут рыбачишь.
– Есть такое дело, – улыбнулась повелительница Белых гор. – Самоотверженность защитниц крепости не поддаётся описанию... И твои заслуги в этой битве – особо выдающиеся, Правда. Мне во всех подробностях доложили о том, как ты заставила дрогнуть и побежать целый вражеский полк, просто рыкнув на него!
– Сдаётся мне, докладчицы малость приукрасили действительность, государыня, – ухмыльнулась Правда. – Хотя со стороны оно, наверно, виднее. Я-то сама плохо помню сечу: всё словно в кровавом тумане было.
– Ладно тебе, не скромничай, – сказала княгиня, добродушно щурясь. – Ты одна стоишь целой дружины. Понимаю, что у тебя много работы, но всё же прими моё приглашение – не откажись отобедать со мной.
– Как повелишь, госпожа, – после непродолжительного удивлённого молчания ответила Правда.
Выпотрошенные туши осетров ошпарили и очистили от чешуйчатой брони, после чего набили утятиной с солёными грибами, луком и морковью и отправили запекаться. Правда была весьма озадачена приглашением на обед; вероятно, следовало одеться поприличнее... Княжеские дружинницы между тем оказались отнюдь не неумёхами и белоручками, и работа на кухне закипела, как прежде – до этой опустошительной битвы.
Правда крутилась, как белка в колесе, дабы всё успеть; скинув мокрую от пота рубашку, она в первый раз после вчерашнего боя ополоснулась, растёрла снегом плоский, мускулистый живот и сильные плечи. Кожа после ледяного обтирания приятно горела, а Руна между тем достала из сундука чёрный, вышитый серебром кафтан, праздничную рубашку и новые сапоги. Все вещи благоухали душистыми травами и сушёными цветами, которыми пересыпали одёжу от моли – щемяще-грустный запах, напоминавший о безмятежном времени до войны. Кушак туго охватил талию, оставшуюся такой же поджарой, как и в молодости, и в глазах супруги Правда подметила не остывшее с годами восхищение.
– Надо же, какая честь от государыни, – удивлялась Руна. – К чему бы это?
– Вот и увидим, – сдержанно отозвалась Правда, натягивая тугие сапоги. Те сели превосходно, подчеркнув красивые, сильные икры и собравшись щегольскими складочками на изящных щиколотках.
Она уж и позабыла все условности придворного обхождения, а потому чувствовала себя неловко и опасалась показаться неотёсанной. Годы наёмничества и грубой кухонной работы не добавили бы утончённости никому... Впрочем, стоило ей войти в трапезную, как подошла Радимира и поклонилась с непривычным почтением.
– Прошу тебя, Правда, проходи к столу. Вот твоё место.
Бывалая воительница смотрела в лица и никого не узнавала. Поколение Сестёр сменилось... Впрочем, нет: двух-трёх своих ровесниц Правда всё-таки увидела среди княжеской свиты. Да, давненько она не была в высшем обществе.
– Приветствуйте Правду, Сёстры, – торжественно и громко сказала Лесияра, успевшая к обеду переодеться в богато вышитую золотом рубашку и светло-серые сапоги с серебряными кисточками. – По велению души она удалилась из ваших рядов и заняла скромное место в этой крепости, но это не делает её менее достойной уважения.
Все поднялись из-за стола и поклонились, и Правда ответила на приветствие смущённым поклоном.
– Путь, пройденный ею, полон горечи, опасностей и тягот, – продолжала княгиня, знакомя с Правдой тех, кто её прежде не видел или слышал о ней слишком мало. – Её родительница, досточтимая Ястребинка, служила в старшей дружине моей матушки Зари, ну а Правда стала моей дружинницей. Начало её стези было славным и достойным, я гордилась такой сподвижницей и не могла на неё нарадоваться. Также всем сердцем я радовалась за Правду, когда она обзавелась красавицей-супругой; увы, несчастный случай на охоте оборвал жизнь прекрасной Военеги. Объятая скорбью, с опустошённым и разбитым сердцем Правда в поисках гибели подалась в далёкие края, где служила в войсках у чужестранных повелителей, участвуя в их нескончаемых междоусобных распрях. Она прошла через множество битв, и такое же множество ран оставило на её теле глубокие шрамы. Она искала смерть, а нашла любовь. Вернувшись в Белые горы с новой супругой и двумя дочками, Правда оставила службу и посвятила себя семье. И я уважаю её выбор, каким бы он ни был. Правда! – обратилась Лесияра к смущённой главной героине этого рассказа. – Уходя в чужие края, ты отказалась в мою пользу от всего, что имела, но я ничего не присвоила, а только взяла под доверительное управление в надежде, что ты когда-нибудь изъявишь желание восстановить своё положение. Полагаю, что настало время вернуть земли, дом и имущество их законной владелице – тебе. Всё это я постаралась не только сохранить в целости, но и приумножить. Ты – Старшая Сестра и по праву рождения, и по всем возможным законам совести. Для нашей родины настали тяжёлые времена, ей требуются защитницы, а мне – сильные, верные и стойкие духом соратницы, и поэтому я прошу тебя, Правда: выйди из тени, вернись на своё законное место – во имя мира, во имя жизни и во имя спасения нашего родного края. Это нужно не мне, это нужно Белым горам.
Глаза Лесияры налились синей влагой, блестя, как тающие льдинки. Чувство, которым дышали её слова, мощно обдало душу Правды жаркой волной; как она могла промолчать, отвернуться, сказать «нет»? Отсиживаться в своём медвежьем углу она не собиралась, да и её верный боевой товарищ, топор, не желал бесславно покоиться на полке после того, как вновь вкусил вражьей крови. Правда поднялась со своего места и охрипшим от волнения голосом ответила государыне:
– Моя госпожа, сердце не даст мне остаться равнодушной к твоему призыву. Я готова служить и тебе, и нашей земле по-прежнему.
Лицо белогорской правительницы озарилось светом улыбки, и она также встала и протянула Правде руку; несколько стремительных шагов навстречу – и они слились в крепком дружеском объятии. Со счастливым смехом Лесияра могуче стиснула Правду и даже, приподняв от пола, покружила.
– Я верила, я знала, что ты вернёшься! – тепло и крепко держа старую соратницу за плечи, воскликнула она. – Ты можешь занять свой дом хоть сейчас: назначенная мною тиуница[23] содержит его в безупречном порядке. Моя Оружейная палата открыта для тебя – выбери там всё, что придётся тебе по душе и по руке.
– Благодарю тебя сердечно, госпожа, – поклонилась Правда. – У меня есть мой старый верный топор, прошедший со мною все войны – мне довольно и его. Дозволь мне только сыскать кого-нибудь на своё место в крепости...
– Пусть это тебя не беспокоит, – заверила княгиня. – Я сама позабочусь обо всём. Также я отдам под твоё начало четыре сотни кошек – они станут твоей дружиной.
Все подняли кубки с хмельным мёдом за возвращение Правды, а её ровесницы, начинавшие службу вместе с ней, последовали примеру государыни и подошли обняться.
– Нам не хватало тебя все эти годы, Сестрица, – сказала Орлуша, чьи косицы Правда знавала ещё тёмными, без единого серебряного волоска.
Разрезали осетров, и Правда сама поднесла всем присутствующим по куску, прощаясь со своей поварской должностью. Снова были наполнены кубки, и теперь уже бывшая начальница кухни сказала:
– Помянем всех, кто полёг в битве за Шелугу. Их душам нужна сейчас наша любовь.
– Воистину так, – поддержала Лесияра, поднимая свой кубок торжественно и печально. – Ты сняла эти слова у меня с языка.
Все пригубили крепкий, выдержанный мёд, душистый и пьянящий, а остальное, по обычаю, выплеснули на пол. Подали сладкую кутью. Правда ела мало, зато налегала на питьё – наверно, от волнения. Прошлое стояло у горла комом слёз, тихой тризненной песней щекотало сердце и вместе с тем невидимой тёплой рукой лежало на плече.
– Позволь мне всё же подарить тебе меч, – сказала Лесияра. – Это – мой вещий клинок, полностью перекованный после того, как его разнесло на куски.
Множество пристальных взглядов провожало знаменитое оружие, когда княгиня подносила его Правде. Та, охваченная прохладной волной благоговейного трепета, пробормотала:
– Государыня! Как я могу взять его? Этот чудесный меч – для княжеской руки. Отдать его – всё равно что подарить собственную супругу! Признает ли он меня своей хозяйкой?
– Возьми, возьми, – улыбнулась Лесияра. – После перековки он родился заново и уже не помнит свою прежнюю владелицу. Я могла бы со временем восстановить нашу с ним связь, но подумала и приняла решение подарить его. И не кому попало, а тебе, Правда! Ты достойна этого оружия более, чем кто-либо на свете. Этот клинок дорог мне, в нём – часть моей души; отдавая его тебе, я хочу показать, как ты важна и драгоценна для меня.
Слова благодарности застряли в горле Правды невразумительным, колюче-солёным комом, и она смогла лишь растроганно опуститься на колени и принять дар со всем возможным почтением. В порыве чувств она запечатлела на зеркальном клинке торжественный и нежный поцелуй.
– Бери и владей, – сказала княгиня. – Отныне он твой.
Правда отяжелела от хмеля, но ещё крепко держалась на ногах, возвращаясь к себе. Входя, она всё-таки зацепилась плечом за косяк, и Руна усмехнулась:
– О, да ты подгуляла, ладушка. Хорошо же тебя угостили!
Правда окинула влажно туманящимся взором своё здешнее жилище: большая комната, разделённая деревянными перегородками, вмещала в себя всё семейство. Часть у левой стены принадлежала Дорожке, Вресене, Вукославе и Немире, где они спали на двухъярусных нарах. В маленькой каморке с окном спала и занималась шитьём первая дочь Руны, стройная и белокурая Ингибьёрг, неудобопроизносимое имя которой в домашнем обиходе сократили до Инги; так назвала её мать в память о своей родине, вдобавок немного обучив и языку. У правой стены располагалось супружеское ложе Правды и Руны, а в средней части семья собиралась за общим столом. Перегородки не достигали потолка, под высоким сводом которого ютились ещё два маленьких оконца; когда небо ещё не было затянуто тучами, дневной свет сквозь них попадал в те отгороженные части комнаты, которым не досталось собственных окон. Правда сама обустроила это жилище, такое тесное по сравнению с её старым домом.
– Вот что, Руна... Я возвращаюсь на службу к государыне, – сказала она. – Мы перебираемся отсюда в мой дом, который я покинула много лет назад.
Услышав эту новость, супруга медленно села к столу. В её глазах застыло задумчиво-тревожное выражение, а отблеск лампы плясал в них рыжими звёздочками.
– Вот оно что...
– Ты не рада? – усмехнулась Правда, беря её за подбородок. – Ты – не жена кухарки, а спутница знатной княжеской дружинницы. Отныне ты будешь жить в большом родовом доме, и с этого дня тебе не придётся самой таскать воду и стирать, убирать и готовить: все твои распоряжения станут исполнять работницы.
Руна быстро встала и порывисто прижалась к Правде, щекоча ей шею дыханием.
– Моя душа отчего-то неспокойна, – прошептала она на своём родном языке. – Я должна радоваться, но не могу.
– Ну, ну. – Правда обняла её, невысокую и хрупкую, и поцеловала в дрожащие губы, как уже давно не целовала – крепко, с горячей хмельной сердечностью. – Давай, собирайся. Где Инга?
– За ранеными ухаживает, – вздохнула Руна.
– Ну, так сходи за ней, – распорядилась Правда. – А я остальных позову.
Сборы прошли быстро: скарба у них было немного. Шагая через заснеженный сад, Правда чувствовала нарастающее стеснение в груди, а когда перед нею распахнулись двери родного дома, сердце натужно набухло глухой печалью. Беззубая старушка-тоска уже не могла его поцарапать и только мяла мягкими лапами.
– Что прикажешь, госпожа? – Осанистая и степенная домоправительница в зелёном кафтане с высоким воротником, коротко остриженная под горшок, поклонилась со сдержанной почтительностью.
– Баню растопи, – подумав, сказала Правда.
– Будет исполнено.
Правда позволила дочерям самим выбрать себе комнаты. Инга облюбовала светёлку, ранее принадлежавшую Военеге; сперва она с удовольствием плюхнулась на ложе с подушками, оценивая его удобство, потом открыла сундук. Под стопкой старой женской одежды там обнаружились доспехи и меч.
– Ой, а чьё это? – удивилась Инга.
Вряд ли где-то сохранилась стрела, поразившая Военегу в сердце на той злосчастной охоте, но невидимое остриё кольнуло Правду. Горький прах воспоминаний серым прохладным облачком окутал душу, но рядом была Руна, поражённая размерами и богатым убранством дома. Здесь всё и правда осталось в почти неизменном виде, как было при Военеге.
– Етить-колотить! – вырвалось у Дорожки. – Матушка Правда, едри тебя за ногу! Почему ты ни словом не обмолвилась о том, что у тебя есть такой домище?! Мы всю жизнь ютились в тесной, сумрачной каморке, вместо того чтобы жить здесь, в твоём родовом гнезде!
– Покидая Белые горы, я отдала государыне всё, что мне принадлежало, дитя моё, – ответила Правда. – А когда вернулась спустя много лет, сочла неприличным требовать что-либо назад. Отданного не воротишь.
Баня отмыла липкий пот и грязь с тела, но налёт задумчивой печали на сердце остался. Руна, переодетая во всё самое лучшее, восседала за ужином по правую руку от Правды и недоверчиво поглядывала на работниц, подававших еду. Она не привыкла к тому, чтобы ей прислуживали, а потому то и дело кланялась и благодарила, напряжённая и скованная, будто в гостях.
В супружескую опочивальню она вошла чуть ли не на цыпочках и вздрогнула, когда Правда спустила рубашку с её плеча и коснулась его губами. Утонув в мягких перинах, она забарахталась, будто в сугробе, а Правда поймала её в свои объятия. Руна замерла, едва дыша.
– Ты спала здесь со своей первой женой? – шёпотом спросила она.
– Нет, это опочивальня для гостей, – слукавила Правда ради её успокоения.
– Не по себе мне здесь, – поёжилась супруга. – Будто кто-то смотрит...
– Никого тут нет, – усмехнулась Правда. – Это называется «сама придумала, сама испугалась».
Работницы не успели к их приходу как следует протопить все комнаты, и в опочивальне стоял собачий холод. Руна сжалась под пуховым одеялом, высунув наружу только озябший нос. Правда обняла её покрепче, согревая своим сильным горячим телом; впрочем, вместо основательной близости у них вышла только невнятная возня. С усталым вздохом Руна уткнулась лбом в лоб супруги.
– Что-то не разгорается сегодня уголёк, – сдавшись, прошептала она.
Нырнув под одеяло, Правда уже без особого вдохновения попыталась исправить дело: совесть не позволяла ей оставлять жену разочарованной. То ли они обе слишком устали, то ли слишком привыкли друг к другу, то ли медленно выветривающийся хмель Правды забирал с собой остроту чувств... Нет, призрак Военеги не стоял между ними: он стал слишком слаб и лёгок, как полузабытый сон из далёкой юности, чтобы тенью прошлого мешать настоящему.
– М-м, – гортанно простонала Руна, выгнув спину.
Упорство победило, точка была с горем пополам поставлена.
Утром двор наполнился гулом голосов и бряцаньем оружия. Руна испуганно подняла голову от подушки, а Правда выскользнула из постели и стала одеваться.
– Кто там? Что случилось? – всполошённо спрашивала жена.
– Лежи, бояться некого, – успокоила её Правда. – Это свои.
Наскоро умывшись из услужливо поднесённого работницей тазика и прополоскав рот, она утёрлась пахнувшим чистотой полотенцем и вышла на крыльцо в полном воинском облачении, с топором на плече. Собачья жизнь! Правда только что вылезла из-под тёплого бока супруги, а эти удалые дружинницы, должно быть, встали чуть свет, чтобы вовремя прибыть к своей новой начальнице... А то, чего доброго, и вовсе не ложились. Все они видели Правду впервые и, скорее всего, слыхом не слыхивали о такой Старшей Сестре. Она спускалась по ступенькам, а кошки разглядывали её истёртый и поеденный молью медвежий плащ, странно сочетавшийся с новыми, добротными и нарядными сапогами с кисточками, её глубокие шрамы на лице и, конечно, устрашающий топор, потемневший от запёкшейся крови.
– А правду говорят, что ты работала на кухне? – послышался язвительный голос. – Ещё вчера ты, значит, повелевала горшками и сковородками – не рановато ли тебе над дружиной-то начальствовать?
Правда отыскала взглядом обладательницу этого голоса – молодую темноволосую кошку с дерзкими, пронзительными глазами. Приблизившись к ней почти вплотную, она негромко спросила:
– Сколько тебе лет, острячка ты моя?
– Тридцать два с половиной, – хмыкнула любительница подколов.
– Так вот, дорогуша... Я воевала наёмницей в дружинах иноземных князей на семь с половиной лет дольше, чем ты живёшь на свете, – процедила Правда. – А ещё раньше служила в дружине государыни Лесияры. Да, я оставила службу и работала на кухне, но и у горшков со сковородками я оставалась той, кто я есть. Я – Правда, дочь Ястребинки, и моё прозвище – Кровавый Топор. Не я его выдумала: так меня прозвали те, против кого мой топор был обращён.
– Венцеслава, дочь Орлуши, – в свою очередь представилась дерзкая на язык кошка, слегка присмирев.
– Не той ли Орлуши, что у государыни в военных советницах? – двинула Правда посеребрённой сединой бровью.
– Её самой, – кичливо ответила дочь седовласой Сестры.
– Я знавала твою родительницу ещё молодой, – кивнула Правда. – Что ж, запомни, Венцеслава: ежели ты не будешь усердно драть врагу задницу, я надеру её тебе – невзирая на твою родословную.
* * *
Мерзкая, источающая невообразимый запах гнили слизь зеленоватой лепёшкой шлёпнулась Искрену в лицо, и тот закачался в седле. Воин из Павшей рати, выказавший князю это своеобразное приветствие, с гоготом и торжествующим рёвом поднял своего ящероконя на дыбы, и конь Искрена тоже вскинулся со страху. Князь, ощутив ногами пустоту вместо стремян, с ужасом понял, что падает.
Для поднятия духа в войске он решил лично повести дружину в бой, но леденящий, сковывающий по рукам и ногам страх охватил его самого при виде чудовищного ратника в рачьей броне и с топором вместо правой руки. Княжеский полк поддерживали кошки-прародительницы, имевшие причудливый облик полулюдей – полудеревьев; сражались эти сказочные воительницы ослепительными мечами, пронзавшими зимний сумрак холодным серебряным блеском.
Вывалившись из седла, князь упал на что-то мягкое. В попытках стереть слизь он елозил спиной и локтями по этой «подстилке», и она влажно и податливо проваливалась под ним. Кое-как очистив глаза, Искрен охнул и откатился от собственного убитого дружинника, в окровавленные внутренности которого он только что вляпался. Это движение оказалось своевременным: копыто ящероконя едва не припечатало его к земле. От удара ошмётки кишок мертвеца и брызги крови полетели во все стороны.
– Упырь проклятый, – пропыхтел Искрен, проворно вскакивая на ноги.
Он хотел поймать собственную лошадь, но окружавшая его битва слилась в тошнотворную круговерть. Гадостный запах слизи полз в желудок скользким змеем, поднимал мучительный бунт в кишках, струился трупным ядом по жилам, и Искрен бухнулся на колени, чтобы горстью снега оттереть мерзость с лица. Снег был розовым от крови, но это не имело значения: главное – смыть эту харкоту, пока она не успела въесться под кожу. Князь ползал под ногами у воинов, увёртывался от конских копыт и умывался снова и снова. Отрок-оруженосец прикрыл его со спины, и вовремя: в щит вонзились сразу три стрелы.
– Осторожно, княже!
Слизи уже как будто не осталось, но Искрен, передёргиваясь от выворачивающего наизнанку омерзения, не мог остановиться: ему всё ещё казалось, что он недостаточно хорошо умылся.
– Воды мне! Воды! – потребовал он.
– Будет исполнено, владыка!
Рискуя жизнью, оруженосец бросился через всё поле боя и вскоре вернулся с тазиком воды. Искрен плеснул себе в лицо пригоршню и внезапно оглох, будто в реку прыгнул. Уши залила тупая гулкость. «Бух, бух, бух», – стучало во всём теле, а жилы натужно бугрились под кожей. Все вокруг почему-то двигались до жути медленно: вот одна из женщин-кошек, занося меч, что-то кричала, и звук вырывался из её рта растянуто-низким, глухим рыком; оруженосец сонно шевелил губами, но князь не мог разобрать ни слова. Выпрямившись, он вдруг увидел чуть поодаль кошку, чьё лицо показалось ему знакомым. Болотный воин зацепил клешнёй край её кольчуги и легко разорвал, словно та была вовсе не из зачарованной стали сделана, а связана из шерсти. Знаменитая белогорская волшба не выдержала, и кошка осталась в одной стёганке; она не замечала князя, зато тот хорошо её видел. Имена у них различались только окончанием, но это маленькое отличие коварной иголкой вонзилось между Искреном и его женой, разбив их брак. Мастерица золотых и серебряных дел, чьи карие глаза унаследовала маленькая княжна Злата, стала сейчас уязвима, как никогда.
«Бух, бух, бух, – стучало сердце в подводно-гулкой пустоте. – Ну что, княже? Редко когда подворачивается такой случай. Один меткий выстрел – и Лебедяна снова твоя! Кто в этой кутерьме станет разбираться? Стрела может быть и случайной. Ну же, давай! Не позволяй никому унижать себя! Где это слыхано, чтобы от князя уходила жена? Позор!»
Искрен сперва пошатнулся и едва не закричал, услышав этот голос – ядовито-хитрый, чужой. Он озирался в поисках невидимки, но тот лишь смеялся, шурша злым эхом:
«Кого ты ищешь, владыка? Кого ты хочешь увидеть? Или ты боишься убедиться, что разговариваешь сам с собой и эти кровожадные мысли – твои собственные? Соберись, возьми лук и стреляй, не упусти эту возможность!»
Правильность услышанного захлестнула Искрена горькой болью. Разум искал подвохи и признаки вражеского коварства, а измученная ревностью душа соглашалась с каждым словом, радуясь ему, как долгожданному спасению. Вот оно, решение! Искрен отыскал глазами необычно заторможенного оруженосца и выхватил у него лук и одну стрелу из колчана.
Пение тетивы волшебным щелчком расколдовало действительность: скорость движений, звуки, запахи, ощущения – всё стало прежним, обычным. Искра пошатнулась со стрелой в плече, а Искрен скрипнул от досады зубами: жаль, не в сердце!
«Профукал такой прекрасный случай! Такого не представится уже никогда! Мазила косорукий!» – И невидимый презрительный плевок растёкся по бороде князя.
– Нет, не профукал! – взревел тот, выхватывая меч. – Я всё исправлю!
Женщина-кошка, отломив древко стрелы, с удивлением подняла взгляд на нёсшегося ей навстречу Искрена. Он с рыком обрушился на неё, но она успела отразить удар, и клинки запели в схватке: Искрен нападал, Искра отбивалась. Вокруг шёл бой, кошки и люди рубились с выходцами из Мёртвых топей, а Светлореченский владыка мстил за свою уязвлённую гордость. Искра, невзирая на рану, оказалась достойной противницей, причём в ходе своей обороны старалась щадить князя, и это разливало в его крови жгучий яд ярости. Она не хотела его убивать, и её благородство вызывало в нём только ненависть... К ней или к себе? Всё смешалось в холодном лязге сечи.
– Оставь... в покое... мою... жену! – прерывисто рычал Искрен, выдыхая каждое слово вслед за исступлённым ударом меча.
– Она не любит тебя, княже! – Искра умело защищалась, и ни один удар противника не достигал цели. – Никогда не любила. Ты – не её судьба, и она – не твоя половинка. Ты ещё найдёшь свою суженую, верь мне!
Искрен расхохотался, криво разевая рот, а по его щекам катились слёзы, теряясь в бороде. Его смех звенел горестным надломом:
– О чём ты говоришь? Какая мне теперь суженая?! Я стар, болен и скоро умру без целебной силы Лебедяны! Мне не жить без неё!
– Поверь, всё решится наилучшим образом для тебя! – не унималась кошка. – Это я прошу тебя отпустить Лебедяну. Дай ей развод! Оставшись с тобой, она сама скоро угаснет...
– Лучше пусть она не достанется ни тебе, ни мне! – крикнул князь.
В этот удар он вложил остатки своих сил, своей ярости и горечи; чудо непременно должно было случиться, принеся правому победу, а виновному – поражение! Он так отчаянно верил в это, так желал, так молил, но Искра увернулась, и князь не устоял на ногах. Чудо обмануло его, поманив ярким краешком надежды и растворившись в сумрачном небе. Колени впечатались в окровавленный снег, а потом настала полная тьма: что-то тяжёлое прилетело князю в голову.
Явь мучительно прорезалась сквозь веки отблеском жаровни. Свод шатра нависал над ним багряными складками, застеленная медвежьей шкурой лежанка удобно вмялась под изгибы его тела, а череп гудел, как вечевой колокол. Князь застонал и пошевелился. Руки и ноги повиновались, но были разбиты слабостью.
– Прости, княже, это я тебя оглушила, – раздался негромкий голос женщины-кошки. – Иным способом тебя было не угомонить.
Искра сидела в шатре раздетой по пояс и колдовала над своей раной, уже освобождённой от наконечника стрелы. Со стороны казалось, будто она зашивала её, но игла в её пальцах отсутствовала. Тёмные брови женщины-кошки сосредоточенно хмурились, а лицо время от времени вздрагивало от боли.
– Что ты... здесь делаешь? – Язык шершаво ворочался в пересохшем рту Искрена.
– Сам видишь – волшбу обезвреживаю, – проронила Искра, не переставая вытягивать из раны невидимые нити. – А тебя я отваром яснень-травы умыла: слизь, которая тебе на лицо попала, зарядила сгустком хмари твой мозг по самую макушку. Тебе ещё несколько дней попить этот отварчик надобно, чтоб очиститься как следует.
– Какой-то голос приказывал мне убить тебя, – пробормотал князь, закрывая глаза и проваливаясь в волны дурноты. – И самое страшное – то, что я был с ним согласен.
– Ты и сейчас ещё не прочь от меня избавиться, но уже лучше владеешь собой, – усмехнулась мастерица золотых дел. – Слизь просто освободила тебя от сдерживающих уз разума, и твои потаённые желания вырвались наружу.
– Я не собираюсь тебя убивать, – поморщился Искрен. – Какое-то затмение накатило на меня, это правда, но сейчас всё прошло.
– Это говорит разум, который держит в подчинении твоего внутреннего зверя. – Искра отряхнула пальцы, ополоснула руки в тазике с водой и надела рубашку с кровавым пятном на плече, а сверху – стёганку. – А над моими словами подумай... Твоя судьба может ещё постучаться к тебе, пусть и на склоне лет. Смотри, не упусти.
Сказав это, женщина-кошка выскользнула из шатра, оставив князя наедине с его слабостью и головной болью. Найдя у своего изголовья кувшинчик, Искрен с кряхтением осторожно приподнялся на локте – каждое движение болезненно отдавалось в черепе и застилало взгляд плесенью зелёных пятен – и сделал несколько жадных глотков. Крепкая травяная горечь с далёким светлым привкусом лугового мёда его не останавливала – он пил отвар, чтобы утолить жажду и остудить изжогу за грудиной. Упав на лежанку, он попытался отпустить в небо всё, что его тяготило и пригибало к земле. Лишь бы язва опять не разыгралась...
* * *
Тягучее «а-а-а» лилось из горла Дарёны мощным, пронзительно-холодным потоком, и у любого слушателя перехватывало дух от небесной, хрустальной высоты звуков и их завораживающей продолжительности. Неудержимая песня то порхала беззаботным жаворонком под облаками, то устремлялась к земле нападающим коршуном. Серебряный узор свивался в плотную вязь цветов, перьев, листьев и завитков, закрывая певицу защитным куполом и расстилаясь под ногами; Дарёна ступала по этому мерцающему ковру, не касаясь снега. Оберегать Младу, где бы та ни сражалась, отгонять от неё смерть своим голосом – только это и пылало в её сердце. Недомогание, усталость, страх, слёзы – всё сгорало в этом чистом огне, а песня становилась её стальными крыльями и сияющим мечом. Окованный железом щит был слишком тяжёл, но он Дарёне и не требовался: она ткала голосом непробиваемый кокон из песни.
Двадцать её последовательниц пели везде, где шли кровавые бои – и на западе, и на востоке. Самым сильным голосом среди них обладала Лагуша, сперва встретившая Дарёну недружелюбно и вызывающе, но после оказавшаяся самой прилежной и способной ученицей: она могла отклонять песней полёт стрелы и разбивать вдребезги клинки навиев. Стоило только превратить её честолюбие из недостатка в достоинство и направить в нужное русло, и оно начало способствовать успеху. Желая быть во всём первой, девушка работала с удесятерённой страстью, а врождённый певческий дар, подкреплённый водой из Тиши, сделал вторую половину дела. Лагуша даже получила прозвище «Стальное горло».
Да, это было нарушением приказа княгини, но иначе Дарёна не могла. Как усидеть дома, когда её родная чёрная кошка подвергалась смертельной опасности каждый день? С запада Млада перебросилась на восток и вступила в битву с Павшей ратью, и Дарёна последовала за ней – тем более, что кольцо работало в эту сторону безотказно. Она шла по полю битвы, и от её песни трескалась броня жутких воинов-чудовищ, поднявшихся со дна болот. Из трещин сочилась гадкая слизь. Бой шёл на крепком озёрном льду, и целый полк кошек сражался на коньках: снова пригодилось изобретение Светолики. Кошки носились с огромной скоростью, вёрткие и неуловимые, а помогали им прародительницы из Тихой Рощи, вооружённые столетними мечами.
Снежная пыль оседала на ресницах Дарёны, воротник шубки поседел от инея, а песня окрыляла и вливала в неё лёгкость и бесстрашие. Это потом она упадёт без сил, умирая от одышки и головокружения, но сейчас, ступая по полупрозрачной сетке волшебного узора, она вонзала в ужасных болотных ратников звонкие стрелы своего голоса.
– Ждана! – услышала она вдруг...
На неё мчался увенчанный высокой короной воин на чудовищном звере – смеси коня и ящера. Длинные зубцы венца выгибались наружу кривыми саблями, а лицо всадника было лишено кожи. Жезл с набалдашником в виде собачьего черепа в его руке издавал биение, колыхавшее пространство волнами; зловещий отзвук толкался в сердце Дарёны глухим, низким гулом: «Бух... Бух...»
– Ждана! – рычала клыкастая пасть воина.
Эхо этого голоса ледяным комом отдалось у неё внутри, а взгляд сковывал по рукам и ногам невидимыми кандалами. Только голос оставался на свободе – он-то и устремился серебряной стрелой прямо в сердце всадника.
*
«Ежели ты истинный государь и отец народа своего, ты ради него примешь не только меч в руку свою, но и смерть в тело своё».
Древний, далёкий голос всплыл из болотного небытия, и истинный смысл сказанных им слов остановил время вокруг полководца с жезлом. Кареглазая дева вонзила в него мерцающие шипы песни, и боль самоосознания захлестнула всадника. Жилы тянулись, сердце студенисто трепыхалось, а из памяти лёгкой бабочкой выпорхнуло имя: «Вранокрыл». Вместе с собственным именем расправила крылья и его душа, задавленная и почти вытесненная хмарью. Он знал эти янтарные, глубокие, тёплые глаза.
– Ждана, – сорвалось с губ Вранокрыла имя той, кому, казалось, они принадлежали.
Он ужаснулся звуку собственного голоса: этот звериный рык мог испугать кого угодно.
«Ежели ты истинный государь...»
Нетленное тело Махруд покоилось в Нави, осаждаемое тысячами паломников, а её дух был жив и свободен. Пророческий пронзительный холод её слов выдернул память Вранокрыла из Мёртвых топей, и он увидел себя таким же чудовищем, какие окружали его со всех сторон. Из глазниц черепа на жезле на него смотрела владычица Дамрад; её выкованная из твёрдой хмари воля вела войско в бой, и биение её сердца раскатывалось гулким эхом: «Бух... Бух...»
«Остановись!» – лилась мольба из янтарных глаз, вырастая до повеления.
И жаждущая спасения душа рванулась на свет этих очей. Вскинув руку вверх, Вранокрыл подбросил жезл, чтобы избавиться от него, как от чего-то гадкого, сосущего его силы и мутящего разум. Но отделаться от него оказалось не так-то просто: очутившись в воздухе, тот вдруг обернулся живым существом – раскрыл чёрные крылья, выпустил когтистые птичьи лапы и вцепился ими в руку князя.
– Ждана! – сорвался с губ измученный хрип...
Рывок – и Вранокрыл упал на пол в тереме, где при свете масляной лампы рукодельничала обладательница глаз – спасительных маяков. Она вышивала на пяльцах, спокойная и озарённая мягким внутренним сиянием, и сень её опущенных ресниц казалась князю самым желанным и благословенным местом на земле. Никакие невзгоды и злые силы не были властны над этим покоем, и Вранокрыл протянул к Ждане руку – уже человеческую, а не чудовищную. Исчезли когти и броня, он вернулся в свой обыкновенный облик, и Ждана обратила на него задумчиво-вопросительный взор.
– Спаси меня, прошу, – прошептал Вранокрыл.
Слёзы тёплой солёной дымкой застилали ему глаза, а в горле теснились сотни слов, но он смог сказать лишь:
– Прости за всё, что я сделал тебе дурного. Только ты можешь меня спасти...
Не тут-то было. Позади разверзлась мерцающая тьма, и Дамрад протянула к нему оттуда когтистые пальцы. С их кончиков лились длинные струи зеленоватого света, которые ядовитыми плетями цепко опутывали князя, увлекая в холодную бездну. Леденящий сердце хохот владычицы хлестнул его по лопаткам:
– Размечтался! Ты в моей власти и будешь делать всё, что я прикажу. Я повелеваю тебе: продолжай своё дело, веди Павшую рать в бой!
Дыра непреодолимо засасывала Вранокрыла, пальцы Дамрад уже щекотали его, и он из последних сил тянулся к Ждане:
– Помоги, молю...
Ждана поднялась на ноги, прекрасная и решительная, со стальным блеском клинков в очах. Взяв пяльцы, она повернула их к Дамрад, точно зеркало, и в лицо владычице хлынул слепящий, победительный свет тысячи солнц. Зелёные струны неволи лопнули, и князь ощутил себя свободным и чистым, как парящая в небе птица, а Ждана вонзила ему в руку иглу.
– И ты меня прости, княже... Только так я могу помочь тебе. Я не держу на тебя зла и отпускаю все обиды. Пусть моё прощение станет твоими крыльями.
Вранокрыл с закрытыми глазами блаженно ощущал живительное прикосновение её пальцев к своему лицу. На его губах дрожала солёная и мокрая от слёз улыбка, а от места укола по телу струился светлый жар. Растворённый в золотом сиянии шелест слов растаял тихим дыханием:
– Я... люблю... тебя... Ждана.
Дивное видение будто сдуло ветром: вокруг снова рычала, бурлила и лязгала битва, а тело князя было всё так же облечено в отвратительную броню, наросшую на нём за год болотного плена. Но оболочка уже не имела значения, она пошла трещинами от голоса кареглазой певицы, и серебряные лучики песни вползали внутрь, пробираясь к сердцу. Переполненное светом и восторгом, оно безболезненно разорвалось – просто лопнуло, как переспелый плод.
«...истинный государь...»
«...смерть в тело своё...»
*
Едва глаза коронованного полководца погасли, как угольки, в воздухе пропела стрела, пущенная Лесиярой. Белогорская правительница уже давно напряжённо держала на прицеле жезл, который, как ей казалось, и был источником гулко ухающей подземными ударами беды, но только сейчас княгине удалось так близко подобраться к его владельцу.
– Осторожно, государыня!
По глазам ударила голубоватая вспышка. От осколков разлетевшегося во все стороны жезла княгиню прикрыл щит Радимиры. Полководец рухнул на снег, и его тело тут же начало превращаться в скользкую жижу. На несколько мгновений Павшая рать замерла, а потом воины, вместо того чтобы убивать кошек и людей, бросились друг на друга.
– Они, видно, продолжают древнюю битву, в которой когда-то полегли, – ошарашенно пробормотала Лесияра. И с торжествующей усмешкой добавила, обращаясь к Радимире: – Нам здесь делать больше нечего: с Павшей ратью покончено. Она уничтожит сама себя.
Она оказалась права. Прежде действовавшая сообща рать размежевалась на полки и отряды, которые сходились между собой в страшной сече, забыв о противнике. Болотные воины насаживали друг друга на свои рукомечи, раскалывали топорами головы, как орехи, а изумлённым людям и кошкам оставалось только наблюдать.
– Когда-то эту великую битву остановили боги, – сказала княгиня. – Но мы позволим ей завершиться.
Где-то неподалёку она слышала голос певицы, но не видела её в бурлящей гуще сражения. Девушка не должна была пострадать под волшебной защитой песни, но сердце кольнула ледяная иголочка тревоги, и княгиня бросилась на поиски. И вскоре нашла...
Певицей оказалась Дарёна: её прижимала к льду, закрывая своим телом, Млада. Лесияра сразу кинулась осматривать обеих; Дарёна дрожала и стонала, но была невредима, а вот Младе вошёл в спину, пробив кольчугу, осколок разорвавшегося жезла. Кошка дышала, но её незабудково-синие глаза были закрыты.
*
Голос подвёл Дарёну, сорвался, и серебряный узорный щит песни исчез. Млада закрыла её собой – и получила осколок.
«Не смогла, не защитила, не спасла», – горестным вороньим карканьем отдавалось в ушах Дарёны. Выставив всех из кухни, Твердяна и её сестра Вукмира колдовали над Младой, лежавшей на столе кверху спиной, а Дарёна сидела на полу у двери. Полы распахнувшейся шубки открывали её живот.
– Пересядь хоть на лавочку, – то и дело уговаривала матушка Крылинка.
Весь мир сузился до одной точки, всё прочее поглотила коричневая пелена. Холодная неподвижность владела телом Дарёны, а душа рвалась туда, за кухонную дверь...
– Давай-ка, поднимайся, милая.
Сильные руки княгини Лесияры подняли её с пола и усадили на лавку. Рядом были все: Огнеслава с Зорицей, Рагна, Горана, Светозара... Они тоже ждали, глядя на дверь.
Когда та наконец открылась, все силы словно утекли из Дарёны через ноги в пол. Она не могла встать – хоть убей. На угрюмом, блестевшем от напряжённой испарины лице Твердяны она пыталась прочесть правду, но видела только пепельно-серую усталость.
– Горана, Светозара, помогите-ка перенести её в постель, – отрывисто распорядилась глава семьи.
Приросшая к лавке Дарёна могла лишь бессильно наблюдать, как раздетую по пояс Младу выносили из кухни; ладонь Лесияры согрела ей руку и растопила лёд оцепенения. Кое-как заставив повиноваться подгибающиеся ноги, Дарёна вцепилась в дверной косяк и смотрела, как Младу укладывали на живот.
– Голову вбок ей поверни, – сухо проронила Твердяна.
Старшая дочь оружейницы бережно сделала это, а Дарёна не могла оторвать взгляда от сомкнутых ресниц супруги. Под лопаткой алела рана, которую Вукмира тут же прикрыла сложенной в несколько слоёв чистой тряпицей.
– Осколок достали, волшбу обезвредили, – вздохнула Твердяна, выпрямляясь. – Да только не так-то всё просто оказалось...
– Часть её души – там, где сейчас души павших служительниц Лалады, – добавила её сестра. – Где именно – не могу сказать точно, это место лежит за пределами, в которых простирается мой разум. Думаю, ответ есть только у навиев. Но серебряная нить цела, а это значит, что воссоединение частей возможно.
– Серебряная нить? – Княгиня Лесияра задумчиво нахмурилась.
– Это нить, соединяющая душу с телом и её части между собой, – пояснила черноволосая жрица. – Ежели она оборвётся – душа уйдёт безвозвратно.
– Ох, дитятко моё... – Склонившись над Младой, матушка Крылинка откинула с её лба влажные пряди. – Как же тебя угораздило-то?
А под сердцем Дарёны ёкало и жгло: «Из-за меня и угораздило... Я не смогла её защитить». Слёзы струились из-под зажмуренных век, переполняя глаза солёным жаром.
– Не вини себя. – Голос Вукмиры, как тёплая ладонь, приласкал её. – Случилось то, что должно было случиться. Поверь мне, всё – к лучшему.
– Даже это? – Открыв глаза, Дарёна встретилась с родниково-ясным, пророческим взором сестры Твердяны.
– Даже это, – кивнула та, и её глаза сияли каким-то недоступным Дарёне знанием. – Судьба куётся каждый миг – вздохом, шагом, словом.
Надсадный ком теснился в охрипшем горле – не выплакать, не выкричать, не отпустить по воде берестяной лодочкой. Время растворилось в сумраке, и единственным путеводным светом стала серебряная нить, о которой говорила Вукмира. «Держись, не рвись», – молила её Дарёна. Голод и сон ушли за пелену неусыпного горького бдения у постели Млады. День – серый баран, ночь – чёрный; она потеряла этому стаду счёт, и только руки Зорицы, мягко тормоша, вернули её в явь.
– Покушай! – Сестра Млады вручила Дарёне ломоть калача с кружкой молока. – У тебя уже четыре дня во рту маковой росинки не было.
Дарёна молча качнула головой, не сводя глаз с любимого лица. В горле першило, говорить она могла только вполголоса, да и то – с трудом.
– Надо кушать! – настаивала Зорица. – О себе не думаешь, так о дитятке подумай.
И в самом деле... Дарёна обняла свой живот и зажмурилась, но из иссохших бессонных глаз уже невозможно было выдавить слёзы. Солёная корка горела на сердце.
Её дрожащую с кружкой руку поддержала родная рука, которую она узнала бы из тысячи. Вышитые золотом зарукавья, перстни, мягкий мех воротника на опашне и – летний, медовый янтарь глаз.
– Подкрепи силы, доченька, – сказал голос, который рассказал Дарёне в детстве сотни сказок о Белых горах и их удивительных жительницах. – Вот, я тебе мёду тихорощенского принесла, мне его девы Лалады дали.
Светлая, луговая сладость с ноткой хвойного духа растеклась во рту и согрела надорванное горло, когда Дарёна ощутила вкус этого прозрачно-тягучего мёда, намазанного на свежий, ещё тёплый хлеб. Горящие веки наконец увлажнились, и она уткнулась в материнское плечо.
– Млада поправится, дитя моё, я верю. Верь и ты, – сказала Ждана.
На пятый день незабудковая синь глаз чёрной кошки наконец открылась, но радоваться было рано: с уст Млады не слетало ни одного слова. Рана зажила, и Дарёна с матушкой Крылинкой помогли женщине-кошке перевернуться на спину. Сколько Дарёна ни звала, сколько ни окликала супругу, та оставалась безучастна. Её взгляд зиял пустотой, словно из неё и правда выпили душу.
– Та часть души, что осталась в ней, поддерживает жизнь тела, но разум и чувства заключены в отсутствующей части – той, что унеслась в далёкий тёмный чертог, которому я не знаю названия, – объяснила Вукмира, пришедшая проведать племянницу. – Потому-то Млада и не откликается на ваш зов, не узнаёт никого вокруг и не разговаривает. Её можно кормить и поить, но тяжёлой пищи ей не давайте: никакого мяса, рыбы, хлеба.
С бесслёзной болью Дарёна всматривалась в молчаливую яхонтовую даль, опустевшую и лишённую одухотворяющего света. Надежда ещё билась в ней раненой птицей, и она пощёлкала пальцами перед глазами Млады, помахала рукой... Тщетно. Взгляд супруги оставался безжизненным, лишь время от времени глазные яблоки начинали жутковато бегать и мелко дрожать из стороны в сторону. Какие безотрадные обители видела сейчас её душа? Где томилась в ожидании освобождения?
Почти всё время Млада проводила лёжа, а садилась с чужой помощью, только чтобы поесть. Давали ей мёд, собранный в Тихой Роще, молоко, воду из Тиши, жиденькую кашу; каждые два дня ей обтирали кожу отваром ромашки и мыльного корня, а раз в седмицу Твердяна относила дочь на руках в баню, чтобы вымыть уже как следует. По совету Вукмиры женщины разминали ей руки и ноги, сгибая и разгибая суставы, дабы не застаивалась кровь. Поили её и отваром яснень-травы, запасы которой в Белых горах, кстати сказать, уже подходили к концу.
Новости с полей брани приносила Шумилка, изредка заглядывая домой на побывку. Не зря она сызмальства упражнялась в стрельбе: теперь непоседливая сестра задумчивой Светозары слыла лучшей лучницей если не во всём белогорском войске, то в своём полку – точно.
– И когда же эта напасть-то закончится? – вздыхала матушка Крылинка.
– Закончится, бабуль, куда ж она денется? – обнимала её за плечи Шумилка. – Рать-то болотная, что из Мёртвых топей поднялась, сама себя повоевала, как только предводителя с жезлом лишилась. Здорово помогли нам и наши прародительницы. Теперь они на свои места вернулись, а государыня Лесияра не стала их задерживать: хорошего понемножку, да и покой ушедших надо уважать. Теперь, когда на востоке всё чисто, на западе мы навиев уже и сами прищучим. Они-то как рассчитывали? Зажать нас в тиски с двух сторон, измором взять – ан нет, не вышло. И не выйдет впредь!
– Да поможет нам в том Лаладин свет! – Крылинка поднялась из-за стола и принялась обминать тесто. – Ты, дитятко, надолго ль домой?
– На два денька, бабусь, – сказала Шумилка. – Сама понимаешь – война, некогда долго рассиживаться.
– Да как не понять? – вздохнула Крылинка. – Ну, и то ладно – хоть пирогом тебя угостить успею.
– А с чем пирог? – сразу оживилась Шумилка, большая любительница сытной и вкусной домашней еды.
– Так с рыбой, вестимо, – заиграв ласковыми морщинками у глаз, улыбнулась супруга главы семейства. – Свеженькая – Огнеслава с сестрицей твоей вчерась наловили. Дарёнка! Айда помогать мне... Авось, за делом-то не затоскуешь. Тесто поспело, неси начинку!
Уже почищенная и выпотрошенная рыба лежала в саду, прикопанная в сугробе. Из-за живота сгибаться стало уже не так-то просто, и Дарёна ухватилась за шершавый ствол яблони. Опустившись сначала на одно колено, а потом на второе, она принялась разгребать снег, леденивший пальцы и таявший на коже прозрачными крупинками. Показались серебристые тушки, источавшие холодный, резкий рыбный запах, прочно связанный в сердце Дарёны с Младой... Перед её мысленным взором встала чёрная облизывающаяся морда синеглазой кошки, и тёплые слезинки закапали на окоченевшие от снега пальцы. Из груди рвался вой, но Дарёна закусила губу и удержала его внутри.
Матушка Крылинка тут же заметила её красные глаза и только вздохнула. Пока рыба оттаивала на растопленной печке, Дарёна резала кольцами лук, чтобы всем казалось, будто она плачет именно от него... Смешная и глупая затея! И у Крылинки, и у Зорицы, и у Рагны болело сердце о Младе – кого из них она пыталась обмануть? А когда образ чёрной кошки вставал перед глазами, тут уже никакой лук не мог скрыть правды. Пальцы сводило от желания зарыться в тёплый шелковистый мех; а что за блаженство – устроиться внутри уютного и мягкого мурчащего клубка, гладя усатую морду и почёсывая за ушами... Всё это осталось в беззаботном прошлом, отделённом от настоящего ледяным клинком войны.
– Скоро пирог с рыбой поспеет, – шептала Дарёна, склоняясь над Младой и нежно вороша чёрные кудри. – Ты же любишь рыбку, родная? Вукмира не велела тебе её давать, но один кусочек, думаю, не повредит.
Нет, не дрогнули пушистые метёлочки ресниц в ответ на слово «рыба». Когда готовый пирог достали и разрезали, Дарёна взяла один ломтик для Млады; заботливо выбрав из куска рыбы кости, она поводила им перед носом супруги... В ней дрожала, надламываясь, соломинка надежды: если на знакомый и любимый запах откликнется тело, то и душа, быть может, где-то отзовётся. Сердце тепло и радостно ёкнуло: ноздри Млады чутко шевельнулись.
– Ну вот, почуяла рыбку! – тихонько засмеялась Дарёна. – Давай же, моя лада, просыпайся!
Синеяхонтовые глаза приоткрылись – как и прежде, мутные и тусклые, без тени мысли и чувства. Убедившись, что все косточки тщательно удалены, Дарёна понемножку скормила Младе весь кусок рыбы.
– Вот и славно... Вот и умница, – шептала она, вытирая набегающие слёзы.
Пропитанную рыбным соком и покрытую колечками печёного лука корочку Дарёна сжевала сама.
Каждое утро, едва открыв глаза, она спешила к супруге, а потом и вовсе устроила себе постель в комнате, где та лежала. Сон стал нервным и чутким, сквозь его прозрачную и редкую пелену Дарёна слышала каждый шорох и стон. Время от времени в дыхании Млады появлялся хрип, от которого нутро Дарёны пронзал холод, заставляя её в тревоге приставать к Вукмире:
– Почему она так дышит?
Жрица успокаивала:
– У неё просто горло слишком расслаблено во сне, вот и хрипит. Ничего страшного.
Но беспокойство не отпускало, грызло Дарёну беспрестанно, и она всякий раз стремилась перевернуть Младу на бок, боясь, чтоб та не задохнулась. К облегчению Дарёны, в таком положении хрип пропадал. Лицо синеглазой кошки осунулось, брови угрюмее нависли над глубоко ввалившимися глазами, а виски тронула первая изморозь седины; всё большее сходство с Твердяной проступало в заострившихся и чуть постаревших чертах Млады. Дарёне до стеснения в груди, до горького кома в горле не хватало её хищновато-обаятельной, светлой и открытой улыбки, и она иногда сама пальцами приподнимала уголки родных губ. Это беспомощное, слабое подобие, увы, не могло так же греть и чаровать душу, как настоящая улыбка.
Сорванный голос восстановился с помощью целебного тихорощенского мёда и подземной воды, но Дарёна не могла петь на поле боя уже по другой причине: её донимала одышка, головная боль, тошнота и отёки. Распухали не только ноги, но и руки, а также лицо; последнее обстоятельство больше всего расстраивало Дарёну, из-за этого ей порой становилось стыдно показаться на людях – хоть вообще из дома не выходи. Отвар мочегонных трав, который давала ей матушка Крылинка, помогал слабо. А когда по ночам её ноги начало сводить судорогой, супруга Твердяны обеспокоилась:
– Рожать тебе надо как можно скорее, голубка. Дальше будет только хуже.
– Но как же? Ведь ещё не подошёл срок, – недоумевала измученная Дарёна.
– Можно уже, – уверенно кивнула Крылинка. – Срок уже совсем недалёк, дитё готово к появлению на свет. Поверь мне: как только ты родишь, всё пройдёт.
А между тем у Млады набухла грудь и начало сочиться молоко. Беременна была Дарёна, но тело её супруги словно чувствовало близость родов и готовилось к выкармливанию ребёнка.
– Первой мы хотели вырастить кошку, – глядя, как матушка Крылинка с Рагной меняли Младе рубашку, пробормотала Дарёна. – Она помнит это и старается не подвести! Мне порой кажется, что она всё слышит, понимает и чувствует, только не может ответить...
Солёный ком в горле мешал говорить, но на сердце светлой паутинкой легла щемящая сладость: они с Младой слились в одно целое, и сейчас это чувство стало как никогда острым. Это была птица о двух крыльях: одно – пронзительная нежность и осознание нерасторжимости уз этой любви, а другое – горькое мучение и бессилие. Как вернуть родной душе целостность? Где искать недостающую часть? Вукмира сказала: «Только у навиев есть ответ». Но как у них спросить? Выйти, что ли, на поле боя и обратиться к врагу: «Простите, вы не подскажете, где у вас хранятся украденные души? Нельзя ли мне вернуть одну из них? Мне очень нужно, правда!»?
А матушка с Крылинкой между тем спорили, можно ли дать Дарёне отвар, ускоряющий наступление родов.
– Опасаюсь я, – качала головой Ждана. – А ежели что-то не так пойдёт?
– Дольше ждать нельзя, моя хорошая, – настаивала супруга Твердяны. – Своими глазами видишь, что с нею творится. Оставлять всё как есть намного опаснее, нежели травку дать!
– А вдруг это навредит Дарёне и ребёночку? – не успокаивалась Ждана.
– Пойми ты, голубушка, дитё у неё там задыхается! – с жаром убеждала Крылинка. – Нельзя больше тянуть, иначе вред как раз и выйдет непоправимый!
Слушая эти споры, Дарёна холодела от страха за маленькое существо в своей утробе. То и дело она просила кого-нибудь из домашних приложить к животу ухо и послушать, бьётся ли сердечко малышки, и слёзы неостановимо катились по её щекам едкими ручьями.
– Тут и слушать нечего, рожать надо, – уверенно говорила Крылинка. – Сейчас травки поставлю завариваться, завтра будет готово.
Она принялась колдовать над травяным сбором, бросая в горшочек щепотку того, горстку другого, веточку третьего, а матушка не отходила ни на шаг и всё время обеспокоенно спрашивала:
– А это что такое? А эта трава как называется?
– Мать, не путайся под ногами, а?! – сердито огрызнулась Крылинка. – Ещё что-нибудь не то положу из-за тебя...
Тяжко вздохнув, Ждана села на лавку; в её больших застывших глазах расплескалась тревожная тьма. Кипяток высвободил горьковато-луговой травяной дух, Крылинка укутала горшочек полотенцем и поставила на тёплый печной шесток.
– Ну вот, к утру настоится, и начнём. Дитя спасать надо, нечего тут и думать!
Наслушавшись ужасов о том, что ребёнок задыхается, Дарёна и сама начала ощущать нехватку воздуха. На неё напала нервная зевота: хотелось расправить лёгкие, да всё никак не удавалось надышаться. Затхлое домашнее тепло угнетало, и Дарёна мечтала о глотке пронзительного мороза. Хлопоты продолжались до поздней ночи: женщины готовили к грядущим родам баню – всё мыли и скребли, обдавали кипятком, хотя в парилке, казалось, и так было чисто.
– Уф, – выдохнула вспотевшая от суеты Крылинка, утирая лоб. – Ну, вроде всё готово. Завтра только воду подогреть – и вперёд.
Этой ночью Дарёне было не до сна. Хоть Крылинка и велела всем хорошенько отдохнуть перед важным и трудным днём, но какое там!.. Перед глазами у Дарёны стояла рожающая Ильга с застывшим на мокром лице клыкастым оскалом, мерещились кровавые тряпки на полу и пропитанный водами комок соломы... От этих мыслей тревога сгущалась где-то в низу живота, а потом Дарёну и вовсе потянуло по нужде – сначала по малой, а потом и по большой.
– Ты чего бегаешь? – спросила хмурая и сонная Крылинка, встретив её в дверях.
– Да вот... опорожниться...
– Ну ладно, давай. Это дело нужное.
Два позыва оказались пустыми, а в последний раз из Дарёны пробкой выскочил комок слизи с кровавыми прожилками. Низ живота заныл тягуче и властно, а на душе стало тошно. Она улеглась на своё место, прислушиваясь к ощущениям, становившимся всё тревожнее, но беспокоить родных пока не решалась – вдруг ещё обойдётся?..
Но не обошлось: под утро живот и поясницу мощно скрутила настоящая боль. Мимолётную случайную дремоту с глаз Дарёны как ветром сорвало, она приподнялась в постели и поняла, что лежит на мокром.
– Матушка Ждана! Матушка Крылинка! – в ужасе закричала она.
Супруга главы семейства, на бегу убирая волосы под платок, уже мчалась к ней. Откинув одеяло, она присвистнула:
– Да у тебя воды отошли, дорогуша! Ну вот, я-то травы заваривала, а ты сама рожать взялась!
Поддерживаемая матушкой и Крылинкой, Дарёна кое-как доковыляла до бани. Та уже выстудилась, и женщины принялись топить печь, а Дарёну укрыли одеялом. Чистая, сухая и холодная солома щекотала и колола спину стебельками, но лежать было мягко, удобно. Ноги озябли, пальцы заледенели, а боль вскоре снова опоясала спину и живот.
– Так оно даже и лучше, что сама-то, – приговаривала Крылинка. – Вот какая ты у нас умница!
Пришли Рагна с Зорицей, развесили на стенах в парилке вышитые рушники-обереги, а под голову Дарёне положили подушечку, набитую сухой яснень-травой. Голос Зорицы зазвенел трелью малиновки:
Поют коноплянки на тихой полянке,
Стоит чудо-древо в цвету.
Не вымолвить словом, во сне не увидеть
Цветенья его красоту.
Зарёю румяной, душистою, пьяной
Нальются на ветках плоды.
Там песенок птичьих блестят переливы,
Звенят золотые лады.
Я заячьей тропкой сквозь чащу проникну,
К полянке заветной приду
И с ветки поникшей, меня приманившей,
Плод сладкий себе украду.
За пазуху спрячу шальную удачу
И в дом свой её принесу,
А ветер поднимет примятую травку,
Да солнце просушит росу.
Закатится лето в осеннюю печку,
Поспев золотым калачом,
А зиму прогонит с озябшей ладони
Весна шаловливым лучом.
Мурлыкает верба, пушистою лапкой
Лаская небесную синь,
А ветер, крепчая, верхушки качает
Осанистых елей-княгинь.
Медовое солнце струится в оконце,
Целует волос завиток:
Кудрявая радость моя в колыбельке
Встречает свой первый годок.
– Сказочница ты, Зорька... Где ж такое дерево растёт с чудесными плодами, что в деток превращаются? – проскрежетала зубами Дарёна, не вытирая со щёк тёплых солёных ручейков. – Ах, если б всё было так легко и просто, как в песенке поётся!
– А ты пой со мной, – предложила Зорица. – Сумела сделать песню оружием – сумеешь и боль ею укротить.
– А и правда ведь! – поддержала эту мысль Рагна. – Дарёнушка, тебе никаких чудо-деревьев не нужно: у тебя самой голос волшебный!
Подождав, когда каменное напряжение живота немного отступит, Дарёна набрала воздуха в грудь...
Во густом во лесу, да в малинничке
С медвежатами бродит медведица,
Сладку ягоду ест, ест и кислую;
Молока нагуляв, кормит детушек.
Серый волк пробежал – быстры ноженьки,
Не пустой он бежал, с резвым заинькой.
Не себе он добыл – всё в семью несёт,
Для пушистых волчат да жены своей.
Вся в заботах и пташка-малиновка:
Распищались птенцы голосистые.
Червячок да жучок, да букашечка –
Всё порхает без роздыху матушка.
Все детишек растят – птицы, звери ли,
Лишь кукушка одна – беззаботная.
Здесь «ку-ку», там «ку-ку» – быстрокрылая,
Пёстрый хвост – помело, глазки – бусинки.
Щеголиха кукует да хвастает:
«Кукушат своих славно пристроила!
Всех чужие родители выкормят,
Мне же жить без хлопот – любо-дорого».
Не кукуй мне, кукушка безгнёздая,
Не считай моих лет, пестробокая.
Обниму я всех чад моих крыльями,
Лебединой любовью окутаю...
Время сжималось до золотой медовой капли, в которой растворялась вся боль. Новая жизнь распускалась сияющим цветком и текла по щекам Дарёны сладкими слезами, а чьи-то тёплые ладони гладили её по голове.
– Ну, вот и всё, вот и умница, – услышала она ласково-грудной голос матушки Крылинки.
«Неужто всё?» – светлой вспышкой озарило душу удивление. Или песня скрутила время в бараний рог так, что Дарёна сама не заметила его течения? Как бы то ни было, у её груди слышалось смешное, тоненькое мяуканье и писк. Пелена наваждения упала с глаз, чтобы открыть Дарёне крошечное приплюснутое личико с глазками-щёлочками и малюсенькие пальчики с длинными ноготками, покрытые белой, как творог, смазкой.
– Ну что, будешь к груди прикладывать? – склоняясь над Дарёной, спросила матушка Крылинка.
– Мы с Младой первой кошку хотели, – обливаясь счастливыми тёплыми слезами, пролепетала та. – У неё есть молоко, я знаю...
– Ну, кошку так кошку, – сказала Крылинка.
Младу облачили в рубашку с прорезями и устроили полусидя, обложив подушками. Ждана приложила новорождённую к её груди, а матушка Крылинка взяла безвольные руки дочери и сомкнула вокруг малышки. Обе женщины не могли удержать слёз, а Дарёна отдыхала на родном плече, обострившимся слухом улавливая звук глотания, с которым кроха сосала молоко. Лишь раз ресницы Млады вздрогнули и приоткрылись, но взгляд, прорезавшийся сквозь них, оставался по-прежнему далёким и жутковато-потусторонним.
*
Бояна досадливо бросила писало и встала из-за стола. День за днём она билась над этой головоломкой, но та не желала складываться. Общий смысл туманно маячил за отдельными словами, но не станешь ведь сочинять отсебятину! Чтобы заклинание сработало, нужен был точный перевод – и, желательно, в том же размере и ритме.
– Прихожу... закрываю... отдаю сердце и душу, – бормотала седовласая хранительница мудрости, пытаясь мысленно нарастить на костяк глаголов «мясо». – Может, не прихожу, а ступаю? Хм... И что у нас выходит в таком случае? Я куда-то там ступаю... хм-м... что-то чем-то закрываю... Так-так! Выходит складно. Что дальше? Отдаю душу и сердце... сердце и душу... М-м... могила. Не складывается. Душа? Дух, призрак, мысль, суть... «Сэлу», «сэлу»... На что это похоже? «Силу»! Конечно же! – Бояна щёлкнула пальцами. – Сила – могила. Это уже лучше. Теперь надо как-то увязать мир и падающий камень...
Немалую трудность составлял поиск: заклинание было записано на слух, а слова в словаре – навьей азбукой, да и отражал этот обгоревший список гораздо более древнее состояние языка. Однако Бояне удалось-таки опознать ещё кое-что: «олийг» – «весь, вся, всё», «ёдрум» – «другой», «онме» – «на меня», а над «ана» пришлось поломать голову и поискать нечто похожее в других известных ей языках. В итоге Бояна сделала заключение, что это – служебное слово, произошедшее от числительного «один» и приставляющееся к существительным в единственном числе. «Ёдрум хайм» переводилось как «другой мир», а «ана стайм» – «один камень» или, дословно, «какой-то неопределённый, любой камень». Учитывая все эти новые подвижки, появилась возможность перевести третью и последнюю строчки целиком: «Гэфру олийг хьярта й сэлу» – «отдаю всё сердце и душу», а «фаллам онме ана стайм» – «на меня падает камень». Или, может быть, «упадёт на меня камень»... Больше ничего хранительница из остатков древнего навьего словаря выжать не смогла. Но как из этих обрывков восстановить целое заклинание, да так, чтобы оно ещё и действовало? Задачка...