Возле трактира близ фабрики русско-французского анонимного общества Трифоновский остановился. Трактир был не самым лучшим, но у него было два выхода, и хозяин больше дорожил пьяной щедростью гостей, чем уважением властей.
— И надолго теперь? — спросил Митрюшин, усаживаясь за стол в самом углу продолговатого зала.
— Как получится. — Трифоновский что-то сказал трактирщику, и на застиранной скатерти появился штоф жидкости и закуска.
Они выпили и сидели, нетерпеливо ожидая. Разговаривать не хотелось, но и молчать было не легче.
Митрюшин не выдержал первым. Косясь на землисто-худое лицо Трифоновского, бросил, не тая злой усмешки:
— Доигрался в благородство? Доволен теперь? Шанс ему, видите ли, захотелось дать! А Яшка не будь дурак…
— Найдем, никуда не денется.
— Да на кой черт нужны эти хлопоты!
— Жизнь того стоит. Или скажешь, нет? — Иван оглядел цепким взглядом полупустой зал. Его люди сидели на привычных местах — у двери, у запасного выхода, у окна.
— Послушать тебя, так вся жизнь, все удовольствие в ней — поиграть с огнем.
— А почему бы и нет? Ты сам ко мне за этим приткнулся. Тебе подавай эти… как их?.. фейерверки. — Трифоновский говорил медленно, с ленцой растягивая слова. — А насчет благородства ты зря… Отец твой, верно, в благородство играет.
— При чем здесь отец! — с досадой отмахнулся Миша.
— При том, мы с ним люди одной профессии, только он грабит средь бела дня, на миру, да с улыбкой, да так, чтоб с почтением к нему, а я… Что скривился? Обидно за родного тятеньку? И мне обидно. Только за себя. Я, может, из-за таких, как он, и топочу по кривой тропке.
— Давай без исповедей!
— А ты не поп, чтоб я перед тобой исповедовался! Вот передо мной — случалось, перед смертным часом. — Он нехорошо блеснул вдруг ставшими бездонно-темными глазами. — А знаешь ли ты, купеческая твоя душа, что я украл впервой? Бублик. И цена-то ему — тьфу и растереть! А уж выдрал меня лавочник, знатно выдрал!.. Потом к матери повел, чтоб и она продолжила. Да вот беда: силенок у нее не было, опухла с голоду… Яшка мне потому и понятен, что выросли мы с с ним на одних хлебах, какие тебе не ведомы.
— То-то я гляжу, о нем печешься!
— А может, я его отпеваю, почем ты знаешь?
Миша посмотрел на Трифоновского и быстро опустил взгляд. В трактире было шумновато, говорили они тихо. Туго бухнула дверь, пропустив еще двоих. Окинув торопливым взглядом столы, они подошли к Трифоновскому. По подчеркнуто спокойным лицам он понял, что удача им не сопутствовала. Так и оказалось. Тимонин в городе не появлялся. Во всяком случае, ни у матери, ни у знакомых, ни в милиции он не показывался.
— На службе его не увидишь. — Миша в задумчивости. дотронулся до штофа, но наливать не стал. — Начальник у них с норовом, так что Яшке с пустыми руками возвращаться никак нельзя: надо ему или всех заложить, или только нас с тобой. — Он блеснул зубами в усмешке. — Ты, Ваня, что предпочитаешь?
— Я пока предпочитаю часовщика: дешевле обойдется. Как его?
— Бабурин, — подсказали с готовностью.
— Так и есть, Бабурин. Что там?
— Караулят.
— Вот и ладно. Вот и пойдем. А ты нас здесь дожидайся, — сказал он Митрюшину, но вдруг передумал: — Нет, пойдешь с нами.
Возражения не допускались: все знали — когда идут «на дело», слово Вани Трифоновского становится законом.
Впрочем, Миша и не огорчился, наоборот, за эти дни наслоилось столько всего, что хотелось как следует встряхнуться, снова испытать те мгновения нервного подъема, когда прекращается — пусть и ненадолго — тоска от мелочно-надоедливого быта и в душе вырастает единственное чувство — преодоление опасности.
Приказав держать коней наготове, Трифоновский, Митрюшин и два помощника отправились на Соборную улицу, где в полуподвальном этаже своего дома держал мастерскую часовых дел мастер Бабурин.
Он был стар, сух и заносчив. Безмерная его гордость исходила от замечательного умения вдыхать жизнь в часы всех марок. Мастерство свое Бабурин ценил и заставлял ценить других. В последние годы жил в мастерской, а дом сдавал. Все были убеждены, что денег у него много.
— Пусть даже не столько, сколько говорят, — объяснял Трифоновский, — но нам надо быстро запастись, чтобы перебраться на другое место и пожить там в тиши и беззаботности недельки две-три, а там видно будет. — Он никогда надолго вперед не загадывал, радуясь тому, что проснулся утром живым и здоровым, и надеясь таким же уснуть ночью.
Их встретили около входа, сказали, что старик в подвале, а постояльцев дома почти никого нет.
Трифоновский и Митрюшин спустились по пологой лестнице в мастерскую. Дверь открылась, тенькнув колокольчиком.
Старик поднял голову. Глаза под стеклами очков показались нечеловечески огромными. Веки без ресниц, воспаленные, красные.
— Чем могу служить? — спросил он вошедших трескучим голосом, который очень подходил к потрескиванию, шипению и чмоканью, издаваемому десятками часов, что висели, лежали и стояли в комнате.
— Чем, говоришь? — Иван осмотрелся. — Поделишься с нами кубышкой — вот и вся служба. Тебе спокойнее помирать будет, а нам жить.
— Это как понимать? — выкрикнул старик.
— Вот так и понимать. — Трифоновский упер в него тяжелое дуло. — И не ори. У этого, — он качнул маузером, — голос позвончее будет.
Бабурин сжался, но не от страха, а от готовности к отпору.
— Ну! — торопил Трифоновский.
— Нету! Ничего нету! — затряс головой часовщик.
— Погляди!
Миша нехотя перебрался через барьер, пошарил с брезгливым отвращением в ящиках стола и комода. Кое-что набралось, но не столько, на сколько рассчитывали.
А Бабурин приглядывался к Митрюшину и наконец сказал:
— Да ты никак Карпа Данилыча сынок! Такой почтенный родитель…
— Пошли, нет тут ничего, — буркнул Миша, краснея от досады.
— А коли и было бы чего — не отдал! — внезапно ободрился старик, повышая голос в надежде, что его услышат наверху или на улице. — Не для вас, лихоимцев, наживал! Мало вас…
И захлебнулся, сбитый с ног.
Трифоновский перешагнул через него, сам осмотрел стол, ящики, стариковский топчан, сунул в карман несколько часов на длинных цепочках и пошел к выходу.
У двери остановился. Глянул на Бабурина, который медленно поднимался, что-то бормоча окровавленным ртом, потом на хмурого Митрюшина и сказал:
— Часовщик-то знает тебя.
— Ну и что? — спросил как можно небрежнее Миша, стараясь выйти из мастерской. Но Трифоновский придержал жилистой рукой.
— А то… я тебя здесь рядом с ним… Понял?
— Не могу, — дрогнувшим голосом отказался Митрюшин. — Если б в бою… или враг…
— Замараться боишься? Не выйдет!
— Не могу, — повторил Миша, стараясь не смотреть на старика.
— Небось сможешь! — Глаза Трифоновского опять стали бездонно-темными.
Бабурин, прислушиваясь к их торопливому полушепоту, ждал, пока пройдет тошнота и весь этот кошмар. Он кое-как надел дрожащими пальцами очки с толстыми стеклами, увидел лицо Митрюшина и быстро проговорил:
— Я Карп Данилычу… Мы с Карп Данилычем…
Но уже ничего нельзя было изменить.
Выстрел услышали соседи.
Но в последнее время столько стреляли, что ему не удивились. Однако, когда от мастерской заторопились люди, стало понятно: случилось неладное.
Но и после этого в течение получаса никто не осмеливался заглянуть к часовых дел мастеру. Поэтому, когда Госк со своей группой прибыл к месту происшествия, Бабурину ничем нельзя было помочь.
Старик лежал, уткнувшись в решетчатый барьер, словно пытаясь спрятаться. Очки соскочили с заострившегося носа и светились на чистом деревянном полу двумя живыми пятнами.
«…А нам останется собирать трупы», — вспомнились Госку слова Кузнецова. Стало гнетуще горько, как от ощущения собственной вины.
Осмотр мастерской, положение трупа, опрос постояльцев наверху и соседей рисовал быструю и страшную в своей несправедливой простоте картину. Смущали только обстоятельства самой смерти: почему убили, ведь Бабурин, судя по всему, не оказывал сопротивления.
— Здесь может быть только одна причина, — ровным голосом говорил Прохоровский Госку и Кузнецову, прохаживаясь по кабинету. — Убитый знал налетчиков. Выяснили, товарищ Госк, чем они сумели поживиться?
— Трудно сказать определенно: Бабурин жил одиноко.
— Что говорят соседи?
— Ничего толком. В доме напротив женщина видела, как возле мастерской толпилось несколько человек, как вышли двое. Лиц не разглядела, в чем одеты — не запомнила.
— Вышли до или после выстрела?
— Божится, что никакого выстрела не слышала.
— Но хоть что-то о них может сказать?
— Один — высокий, худощавый, второй — поменьше. Может, знает больше, да не говорит. Это вырвал буквально зубами — напугана очень.
— Будешь напугана! — повысил голос начальник милиции. — Среди бела дня, почти в центре города! Какая наглость!
— Мне кажется, — не очень уверенно начал Кузнецов, — в этом преступлении, в его дерзости есть своя логика.
— В преступлении нет и не может быть логики! — возразил Прохоровский. — Оно алогично по сути своей.
— С точки зрения общечеловеческих законов, — безусловно, но у тех, кто их совершает, своя логика. Так вот, если предположить, что преступление совершила банда Трифоновского, то эта дерзость как раз и рассчитана на наибольший шум. Проще говоря, Трифоновский хочет запугать.
— Не нас ли? — с оттенком пренебрежения произнес Прохоровский.
— Не нас, — ответил Николай Дмитриевич. — Население и Якова Тимонина.
— Тимонина? — переспросил Госк.
— Да, — подтвердил Кузнецов. — Дело в том, что Тимонин был захвачен бандой, но позавчера бежал. Сейчас он у меня и не исключено, что его ищут.
И он рассказал об обстоятельствах, при которых бандиты схватили Тимонина.
— Но Сытько меня уверял совсем в ином! — воскликнул Прохоровский.
— Вот поэтому я и не рассказывал вам сразу: Тимонин тоже может в чем-то ошибаться, что-то видеть в искаженном виде. Так зачем подозревать то одного, то другого?
— А вы, лично вы, товарищ Кузнецов, кому склонны верить?
— Тимонину, — твердо ответил Кузнецов.
— Но это значит…
— Да, это значит, что в причинах поступков Сытько нам придется разобраться. Это также значит, что если подозрения Тимонина и мои подтвердятся, то мы через Сытько сможем выйти на Митрюшина и Трифоновского.
— А Сытько? — спросил Госк.
— Судя по всему, он не знает о побеге. Но узнает. Поэтому — тщательное, осторожное наблюдение. — Кузнецов посмотрел на помрачневшего Прохоровского.
— Все сказанное Николаем Дмитриевичем гипотеза, заманчивая, многообещающая гипотеза. А реальность — убийство Бабурина.
— Реальность — это и банда, и саботаж, и офицерье, — подсказал Кузнецов.
— Вот именно. И на все необходимо время, необходимы люди.
— Мне кажется, нам необходимо направить усилия именно в этих трех направлениях. Нам троим и возглавить их… — Кузнецов вопросительно посмотрел на начальника милиции.
— Вы правы! — ответил Прохоровский и, немного подумав, отчеканил, как приказ: — Решаем так: товарищ Госк занимается офицерами, необходимо связаться с Московской ЧК.
Госк согласно кивнул головой.
— За вами, товарищ Кузнецов, Сытько! Ну а за мной — убийство на Соборной. Докладывать ежедневно.
«Давно бы так, — подумал Кузнецов о Прохоровском. — Начал, видимо, понимать, что больное самолюбие не самый лучший советчик».