Днем, несмотря на субботу, в ресторане при гостинице было довольно пусто. Мой случайный сосед, который тоже обедал в одиночестве, допытывался, какими судьбами я попал в Гурьев, — просто так, может, родию навестить, или в командировку, или еще зачем-нибудь… Вдаваться в подробности не хотелось, но я не удержался и все же похвастался предстоящим маршрутом: в Гурьеве пробуду два или три дня, а дальше — Мангышлак, Кара-Бугаз, Красноводск… Возможно, придется и на Устюрт.
— Пустыня… Знаю, — сказал он веско и подлил себе в стакан пива. — Я по этой пустыне мотаюсь, считай, два десятка годов. У геологов шоферил, строил дорогу с Маката на Мангышлак. Теперь опять у геологов. Думал — когда сюда только приехал: ну, грошей подмолочу и — домой! Разве ж тут живой человек вытерпит? Но чего… Пил я крепко. Пока таскаешься по пескам, полевые и безводные наползают. А в Гурьев закатишься, — все они до рубля уходят на стекло. Хоть вплавь нажимай через море! Билет не за что купить. А потом привык… Домой в отпуск все же съездил — я пятигорский родом. Отдыхать-то там хорошо. А жить… Я бы теперь на смог. И зарплаты не те… И все вокруг проминаются, принимают лунные ванны, а ты вкалывай! Отсюда в местных жителях нервность появляется. И если из них кто имеет возможность, то в отпуск уезжает в Сочи там или в Крым… Кто куда…
Меня этот сорокалетний Толик, как он назвался, принял за желторотого новичка, которому впервые предстоит попасть в пески. Я не собирался его разубеждать и приготовился слушать.
Он пригладил жесткие, прямые волосы, отхлебнул пива, закурил и облокотился на стол. Для начала — выложил все о зыбучих песках, о том, что если, не дай бог, попадешь, уже не выберешься, засосет — и верблюда, и коня, а машину тем более — машина тут становится вовсе беспомощной. Мне не приходилось слышать ни об одном таком действительном случае, но я кивнул и поддакнул, что не хотел бы очутиться в зыбучем месте, пусть лучше оно останется в стороне от моей дороги…
Потом последовали пресмыкающиеся. Была, конечно, змея — забралась в кабину, пока он менял спустившее колесо, еле удалось прикончить ее монтировкой. По его рассказу получалось, что это произошло летом и днем. То есть в то самое время, когда ни одна кобра, гюрза или эфа не захочет проползти и трех метров по накалившемуся песку, а отлеживается в норе до наступления вечерней прохлады и потом уже отправляется на поиски ужина… Но я все равно кивнул Толику.
Отряд насекомых в рассказе об ужасах пустыни был представлен зловредным каракуртом — от его укуса верблюд с ходу откидывает копыта. Зато овцы каракурта не боятся, жрут его со смаком, для них каракурт слаще соленого гороха под пиво. Потому в песках спать надо либо на кошме, либо на овчине. Гады чуют бараний запах, ни один не посмеет сунуться.
Я пошел бы на любое пари, что Толик держит в запасе историю, как ему однажды пришлось заблудиться, кончился бензин, и он тащился до лагеря наугад и едва не отдал концы от жажды. Но пари я проиграл бы. Он, наоборот, принялся расписывать свои способности — за двадцать лет ни разу ему не пришлось в песках петлять, он понятия не имеет, как это бывает. Если он проехал от колодца до колодца, то потом найдет дорогу — хоть днем с закрытыми глазами, хоть ночью на ощупь.
Вот тут я склонен был ему поверить: и в пустыне, и в тундре, в тайге и горах есть люди с таким обостренным ощущением местности. И куда правдивее, чем, допустим, о змее в кабине, выглядел рассказ, как проводник-казах, здешний родом, говорил: «Толик с тобой пойдет? Я буду лагер сидеть, шай пить…» Или — как Толик и начальник партии махнули за двести пятьдесят километров навестить, по-обещанному, знакомых девушек на метеостанции. Начальник был уверен, что заблудятся. А они не только не заблудились, а удалось сократить путь на добрые сорок километров.
— Да ты все это и сам увидишь, когда поедешь, — сказал он. — Увидеть — дело нехитрое, сиди себе и смотри по сторонам. А туда, значит, на Мангышлак, в командировку?
— В командировку, — подтвердил я. — На Мангышлак — и дальше вниз по побережью.
Он вдруг что-то припомнил и подозрительно уставился.
— Постой, постой, постой!.. Я утром брился в парикмахерской и радио слушал, наше областное… Какой-то журналист или писатель, я не понял, про эту свою поездку рассказывал — о том, что и раньше бывал в этих песках, и теперь: едет по своему же следу. Какую-то давнюю историю раскапывает. Да?..
— Ну и что?
Толик шумно расхохотался и стал объяснять подошедшей официантке, своей знакомой, что принял меня за дешевого зеленого салагу и распустил хвост, а я, оказывается, насквозь пропесочен этой проклятой пустыней… Потом он завел с ней разговор о каком-то Пашке, рыбаке из гослова, давно ли он появлялся в городе, а я сидел и никак не мог решить для себя — почему для начала выбрал Гурьев, хоть никаких особенных дел, да и не особенных тоже, у меня здесь не предвиделось.
Впрочем, как раз это можно было понять. Мне надо было настроиться на поездку, как радист настраивается на волну станции, с которой ему предстоит работать. С утра я довольно долго, часа три, бродил по старому городу. Местами он выглядит так же, как, должно быть, выглядел в те времена, когда лейтенант Жеребцов после трудного плавания к заливу Кара-Бугазскому привел свой корвет на гурьевский рейд. Лейтенант непременно хотел повидаться с прославленным путешественником и исследователем Григорием Силычем Карелиным, который неизвестно почему избрал для жительства этот позабытый богом уголок.
Улицы были немощеные. Вдоль домов вели утоптанные тропинки, по таким же тропинкам приходилось и перебираться с одной стороны на другую, потому что напрямик нельзя — завязнешь в солончаковой грязи. На темных от старости, но не дряхлых деревянных домах кое-где сохранилась искусная резьба. По дороге попадались и каменные дома, полутора- и двухэтажные. В былые времена они утверждали всем своим видом, что у их хозяев — полная чаша.
Официантка сказала Толику:
— Ладно… Я Пашке передам, что ты про него интересовался. Только вопрос: когда он с моря заявится? Может, в Астрахань поедет на отгул или в Баку. Ты же знаешь, какой у него норд в голове… А он заявится — ты в пески подашься.
— Ничего, сойдемся как-нибудь, не в море корабли, — сказал Толик.
Ресторан постепенно заполнялся, и официантку нетерпеливо позвали клиенты. Она отошла, а Толик подробно рассказал мне, что ему в песках надоело, да и с завгаром экспедиции у него нелады. Хочет походить по морю, пощупать за жабры рыбацкую удачу. Вот Пашка — пусть и сведет его со своим капитаном, капитан этот, говорят, не хуже тюленя чует, где взять рыбу. А к геологам Толик вернется, если завгар сменится. Есть надежда, такого сукиного сына, калымщика долго держать не станут.
Я уже допил мутную черную жижу, которую, вероятно, варили в суповом котле один раз на весь день и в меню называли «кофе», и поднялся.
Толик на прощанье меня уверил:
— Ты не думай!.. Про то, что я в песках, где хочешь дорогу найду и проеду, — то правда. Но ты меня купил! Помоложе бы я был, подурнее и похмельнее, в драку стал бы вязаться. Мы, пятигорские, не любим, когда нас лопухами выставляют.
— Так ведь и я был бы помоложе, — ответил я.
Он остался за пивом, а я зашагал по лестнице на пятый этаж с таким чувством, что только сейчас — за обедом — началась моя поездка, хоть уже два дня, как я улетел из Алма-Аты. Впереди у меня действительно были Мангышлак, Кара-Бугаз, Красноводск. И в окно я видел не городскую площадь, обставленную многоэтажными домами и с молчащим зимой фонтаном посередине, а необычно спокойный для декабря Каспий, застывшие волны барханов, уступами спускающийся к морю Мангышлак, бугристую отмель, по которой идет дорога из Бекдаша в Старый Кара-Бугаз, покинутый город, в нем — всего десять или двенадцать человек, а бывает, население ненадолго увеличивается за счет бродячих изыскательских партий.
Я представлял себе пески, где как-то особенно отчетливо ощущаешь ход времени — при всей неподвижности пустыни. А может быть, именно поэтому. И далекое не кажется далеким. Если по дороге остановить машину, выйти, то вдруг подумаешь: а не за крутым ли холмом справа стоит юрта словоохотливой казашки? Ее сто с лишним лет назад на пути в Хиву встретил Арминий Вамбери. В образе смиренного и богобоязненного дервиша этот венгерский ученый странствовал по караванным тропам Средней Азии, и на каждом повороте, на каждом ночлеге его подстерегала опасность разоблачения, несмотря на то, что он в совершенстве владел несколькими восточными языками. А что в середине XIX века могло ожидать проникшего в эти края лазутчика-европейца? Пожизненное заключение в ямах у хана хивинского. А у бухарского эмира кроме зиндана[1] для непрошеных дерзких пришельцев всегда был наполним прозрачной водой выложенный изразцами бассейн. В нем задумчиво шевелили усами некормленые саженные сомы, головы — величиной с телячью…
Но все эти ужасы — и действительные, и преувеличенные — не могли остановить Вамбери. Он продолжал идти с купцами и паломниками. И в разговоре со случайно встреченной казашкой захотел уяснить, что же заставляет их постоянно кочевать, и женщина со смехом ответила:
— Мы не так ленивы, как вы… Человек должен двигаться, потому что солнце, месяц, звезды, воды, животные, птицы, рыбы — все движется, только земля и мертвые остаются на месте.
Она была права — и тогда, и теперь. Земля оставалась на месте, со всем, что было тут, что есть и что будет. И рядом с древними захоронениями, тысячелетними колодцами и загонами для баранов ложились на песок ажурные тени разведочных нефтяных вышек, возвышались радиоантенны над домиками метеостанций, а в прибрежных поселках гудели рыбацкие проворные катера, и в пустыне машинные узоры тянулись по соседству с округлыми осыпающимися верблюжьими следами.
Я решил — пора на Мангышлак, в Шевченко, рано утром, с первым рейсом. Но самолет задерживался. И никто не мог точно сказать, сколько еще придется вышагивать по залу ожидания… Наверное, это неосуществимая мечта — стать когда-нибудь независимым от расписания Аэрофлота, от запретов службы погоды, от заминок в пути и разных других неудач, которые невозможно предусмотреть заранее.
В тот раз, когда Толик разоблачил в Гурьеве мои усердные поддакивания насчет кошмаров пустыни, я рассказывал по радио о самой первой своей поездке в эти края. Я добирался на Мангышлак не с севера на юг, как сейчас, а с юга на север — через Красноводск и Кара-Бугаз, с длительными остановками.
Если из Красноводска лететь круто на север — в Бекдаш — над угрюмой, серой, а местами черной пустыней, то в левом иллюминаторе будет стеной стоять Каспий. Потом самолет возьмет мористее, и внезапно по курсу возникнет шатер в полнеба, вроде бы дымчатый, но с лиловыми оттенками, розовыми и сиреневыми прожилками. Разноцветный купол залива… Внизу, как на искусно исполненном макете, потянется узкая песчаная полоса, отделяющая Каспий от Кара-Богаз-Гола.
Я жил в Бекдаше в одноэтажной деревянной гостинице почти на берегу. За окном таилась многозначительная тишина, но стоило выйти наружу — и слышалось спокойное дыхание Каспия. С пристани доносился приглушенный скрежет лебедки, дребезжали платформы. Это терпеливо стоял с утра под погрузкой «Абай Кунанбаев». В конце улицы в невидимом море белыми и красными огнями мигали плавучие буи: чуть правее в густом черном небе появлялись равномерные вспышки: маяк на близком от берега острове Кара-Ада встречал корабли, идущие в сегодняшнюю столицу комбината «Карабогазсульфат».
Но спокойствие моря оказалось обманчивым. Часов в одиннадцать примчался неожиданный норд, а точнее — норд-норд-вест… Мое окно выходило на юг, и можно было почувствовать, как ветер с размаху натыкается на приземистое здание и не задумываясь кидается в обход, словно он куда-то спешит. Дыхание моря стало прерывистым. К утру море уже ревело и громоздило целые горы, совсем как у Паустовского в его «Кара-Бугазе».
Такой нее шторм — только, пожалуй, еще свирепее — у этих берегов был и в то январское утро 1920 года.
На противоположной стороне Каспия красные дрались на подступах к Петровску-Порту, и деникинские контрразведчики без разбору набили в трюм парохода «Св. Николай» и большевиков, и пленных красногвардейцев, и людей случайных, неизвестно за что, по одному только подозрению, попавших в их тюрьму.
Пожилой, как его пароход, капитан, мрачно наморщив лоб, читал лоцию: малоутешительные сведения об острове Кара-Ада — о том, который против мыса Бекдаш, к северу от залива Кара-Бугазского. Остров пустынный. Безводный. Подходы к нему крайне опасны из-за рифов. Якорных стоянок нет.
Но не от капитана зависело, идти туда или не идти. Это решал подтянутый офицер с выпуклыми серыми глазами. Несмотря на затяжной шторм, они добрались до Кара-Ада, не встретив ни одного дыма на своем пути. (Проще было бы отослать читателя к книге К. Г. Паустовского, но по ходу повествования придется обращаться к его «Кара-Бугазу», потому что литература все время перемешивалась с действительными событиями и трудно — если вообще возможно — было отличить одно от другого.)
Паустовский писал:
«…вышло восемьдесят человек. Всех, кто не мог подняться сам, оставили в трюме… Заключенных согнали на корму — толпу желтых от качки, голода и жажды людей. Пароход покачивался у горбатого острова, черным камнем торчавшего из воды. Высадка заключенных на остров Кара-Ада продолжалась несколько часов. Шлюпки не могли подойти к берегу из-за сильного прибоя. Заключенных заставляли прыгать по пояс в воду и добираться до берега пешком…
…их высадили без всего: не дали ни воды, ни пищи, ни даже черствого хлеба… Между островом и берегом бушевал широкий пролив…
…последняя шлюпка вернулась к пароходу, и матросы долго, мешая друг другу, подтягивали ее на талях. Потом из трюма вытащили трупы и бросили в воду; за кормой всплеснула вода. «Николай» дал гудок и, застилая остров дымом, пошел на юг, в сторону Баку».
На острове Вавилин сказал мне:
— Думаю, их могли высаживать только здесь, вот где мы с вами стоим… В тогдашней лоции это место отмечено как единственное — для подхода шлюпок. Вы же учтите, Каспий обмелел с тех пор, здорово обмелел, где мы с вами ходим посуху — плескалась вода. Берег был не такой пологий, а куда круче…
Я молчал.
Я старался представить себе тот день. Под ногами шуршала ракушка, набросанная штормами. Носом в песок уткнулась весельная лодка без весел, сорванная где-то морем и принесенная на Кара-Ада. А «Св. Николай» стоял, должно быть, чуть левее, если смотреть в открытое море. Ирония судьбы: Николай-угодник по всем преданиям проходил как заступник угнетенных, и вообще — как человек очень широких взглядов и очень терпимый.
Анатолий Яковлевич Вавилин — среднего роста, кряжистый, неторопливый мужчина, с обветренным лицом, грудь в полосатой тельняшке, — так и выглядел, как должен в нашем представлении выглядеть смотритель маяка.
Но когда я назвал его смотрителем, он меня поправил, чуть улыбаясь: хоть это и звучит привычно, но по штатному расписанию должность называется — инженер-начальник группы средств навигационного оборудования, СНО… Такое название понадобилось, чтобы пересмотреть ставки и утвердить новые. А смотритель?.. Ну, смотрит. За смотрение платить повышенную зарплату? Инженер-начальник — совсем другое дело! (В утешение Вавилину я напомнил: в свое время бакенщик на реках стал рабочим дистанции пути; а уж станционного смотрителя у Пушкина надо было бы именовать начальником специализированной конной тяги для дальних расстояний.)
Безотносительно к названию должности средства навигационного оборудования — это и световой маяк, и радиомаяк, посылающий в эфир позывные, начальные буквы названия острова: КА — тире-точка-тире, точка-тире; это и «ревун», который подает голос в туман, когда световой сигнал не увидишь даже у подножия башни. (Но в Бекдаше, понятно, о сложном титуле Вавилина никто не подозревает. Его зовут: начальник Кара-Ада.)
Мы с ним долго ходили по скалам, источенным морем, солнцем и ветрами. Северный берег круто обрывался к морю, и маленькие бухточки своей первозданной дикостью заставляли вспомнить необитаемые острова — особенно одна из них, вдающаяся почти квадратом, огражденная угрюмыми каменными глыбами.
По словам Вавилина, в этой бухточке обычно хорошо ловится судак (отсюда — забавное местное выражение: судачить).
Нашим незримым спутником был Константин Георгиевич Паустовский. Мы с Вавилиным говорили о его повести, ставшей хрестоматийной, но здесь, на Кара-Ада, это не было отвлеченным разговором о литературе. Ведь по этим же скалам бродил, спотыкаясь, геолог Шацкий и подбирал сухие ветки и обломки досок — разжечь костер. На их беду, море тогда не позаботилось, не выбросило ни одной лодки, а то кому-то можно было бы рискнуть, попробовать переправиться через бушующий пролив, подгребая ладонями. Молодой эстонец из большевиков Ганс Миллер завалил костер мусором, чтобы дым валил заметнее, — больше шансов, что он бросится в глаза кому-нибудь там, на берегу.
Еще одна ночь — в январе 1920 года, и еще для пятнадцати все кончилось. Живые завидовали мертвым. Тем не приходилось больше крепиться из последних сил, кидаться от надежды к отчаянию и снова к надежде… Миллер тупо и упрямо жевал конец матросского ремня, пытаясь обмануть жажду. К счастью, он забылся и пришел в себя оттого, что кто-то резко дергал его за воротник. Шацкий кричал шепотом: на берегу ответные огни. Три больших костра!..
Вавилин говорил:
— А помните, Миллер еще успел заметить парус над волной. Это уже позднее… И как над ним, над Миллером, понятно, наклонился кто-то. Он в лисьем малахае был, этот кто-то…
— Помню, как не помнить, — сказал я, но пока не стал дальше развивать эту тему, потому что по поводу лисьего малахая у меня были свои непроверенные соображения, из-за которых, собственно, я и попал в Бекдаш и на Кара-Ада, правда, значительно позднее, чем мог бы сюда попасть.
Спасители — их было двое — увезли с острова пятнадцать человек. Остальных уже незачем было увозить, а хоронить — некогда. В конце концов в живых осталось девять. Девять почти из ста. Но хотя бы девять… И это уже была не глава из прочитанной книги. Это была судьба непридуманных людей, которые полвека назад загадочно исчезли для своих близких. И должно быть, в старинных семейных альбомах по сей день хранятся их пожелтевшие фотографии, наклеенные на паспарту. Но что сталось с ними — никто не знает. Кто вообще слыхал тогда об острове Кара-Ада?
Я думал об этом, когда мы с Вавилиным уже не пересказывали друг другу «Кара-Бугаз» со всеми подробностями, а молча стояли у невысокой ограды — неподалеку от башни маяка, в сторону берега. За оградой — самодельный обелиск, воздвигнутый на братской могиле.
— Шестеро… — негромко, как и подобает на кладбище, сказал Вавилин. — Когда лет восемь назад тут обнаружили скелеты, то только шестерых. Это еще при моем предшественнике… Я и сам потом искал — не миновал ни одного клочка. Но больше никого не нашел. Должно быть, море унесло, похоронило… Ведь когда тут у нас настоящие шторма́, видели бы вы, — волны накрывают весь остров и перекатываются через него!
Значит, шестеро…
А кто?
Может быть, тот студент из Темир-Хан-Шуры, у которого не хватило сил вместе с двумя своими товарищами сделать безнадежную попытку переплыть пролив, и он свалился на берегу, а тех двоих сразу накрыли волны… Или Гогоберидзе, грузин, который кричал в горячке: «Сандро, бей негодяев!»
Но этого теперь уже не узнаешь.
Вечером в столовой домика, похожей на кают-компанию, мы пили чай цвета кофе, с сигаретами и без всякого сахара, и вели разговоры про жизнь. С нами сидела и жена Вавилина — Наира Александровна, медсестра по образованию, а на маяке старший техник. Они познакомились когда-то в Магдебурге, где стояла после победы часть, с которой Вавилин прошел всю войну. А последние семнадцать лет они служат на маяках Каспия, на маяках, где свет на башне загорается с той же неотвратимостью, с какой восходит солнце, и указывает безопасный путь кораблям, которые держат курс на Бекдаш. (Пять, шесть или семь в день, а два или три — обязательно. Каспий у этих берегов уже не назовешь пустынным, как он значился в старой лоции.)
И ночевал я в комнатке, похожей на каюту. Хорошо было бы здесь пожить, как предлагали мне хозяева. Но в Бекдаше меня ждали дела, тоже связанные с тем прошлым, которое кажется далеким только на первый взгляд.
После завтрака — жареные бычки, оладьи и кофе — мы пошли на пристань. Еще накануне Галинка, их взрослая дочь, которая гостила у них после окончания школы, а вообще-то жила у бабушки в Ковеле, вернулась из Бекдаша и, еще стоя в лодке, крикнула матери, которая вышла ее встречать: «Огонек» привезли!» — так ей не терпелось поскорее сообщить новость. А Наира Александровна ответила: «Вот и хорошо, окончание повести почитаем». И потом обе долго смеялись, потому что Галинка имела в виду отнюдь не журнал — в магазин привезли наконец телевизоры. А Анатолий Яковлевич обещал — не только купить, но и установить антенну. И тогда можно будет брать передачи из Баку. Ну, может, и не при любой погоде, а все же иногда.
Теперь они отправлялись в Бекдаш за телевизором, и когда устроились уже в моторке, я попросил Вавилина, чтобы он не напрямую пересекал залив, а обошел бы вокруг острова.
Желтый треугольник, словно плавник огромной рыбы, застыл в солнечной морской синеве. Белела похожая на минарет башня маяка (мая́ка, как произносит это слово Вавилин), а на пологом склоне свежестью побелки выделялись домики с красно-коричневыми крышами и такого же цвета наличниками. У небольшой пристани покачивалась на спокойных волнах еще одна лодка. И хорошо был виден обелиск, побеленный недавно Наирой Александровной.
Теперь я точно знал, что у мужества, отчаяния, надежды — есть свои точные координаты: 41°31′ северной широты, 52°33′ восточной долготы.
Так обозначен остров Кара-Ада в лоции Каспийского моря.
Прямая дорога — всегда кратчайший путь, но не всегда лучший путь. И я вынужден сделать обход.
Говорят, по маршрутам перелетных птиц можно и сегодня определить очертания материков, какими они были в глубочайшей древности. Человек не обладает столь острым инстинктом. Зато у человека есть память. Каждое кочевое племя у казахов исстари знало в пустыне, в степи свою дорогу, свою — и только свою. Иначе бы его ожидали на пути перекочевок стравленные чужими отарами пастбища и нечем было бы напоить скот, если из колодца неизвестные пришельцы выбрали всю воду, и жди, когда он снова наполнится. А любое нарушение установленного порядка и сроков приводило к родовым распрям, которые не утихали десятки лет.
Род Суиндыка из адаевского объединения племен уходил на лето с каспийских берегов в районе мыса Бекдаш — и через Устюрт кочевал к Амударье, в сторону Ходжейли. Однажды они там и стояли, и мимо проехали всадники, тоже казахи. Им навстречу попался сам Суиндык — аксакал, глава рода.
— Чей аул? — поздоровавшись, спросил старший из проезжих.
— Это мой аул, мой род, — с достоинством ответил аксакал. — А зовут меня Суиндык, я сын Косая…
Всадники поехали дальше. А сами они оказались из племени есентемиров, с полуострова Бузашы.
На обратном пути из Ходжейли есентемиры в том же урочище, у тех же колодцев, снова увидели расставленные юрты. Они не могли предположить, что это — аул Суиндыка… Кто же станет так долго задерживаться на одном месте? Чтобы лошади, бараны, верблюды находились в хорошем состоянии, надо часто переходить с места на место, туда, где трава на пастбищах еще не тронута… Это знает любой мальчишка в любом ауле.
Старший из есентемиров спросил у встретившегося парня:
— Вы чьи родом?
— Адай… А род — Суиндыка.
Спрашивавший возмутился:
— Адай?.. Вы жаман[2] адай! Никудышные вы скотоводы, раз на одном месте сидите, столько времени никуда не кочуете… Жаман, жаман адай!..
Парень был молодой, несдержанный — и только камча свистнула, обвилась вокруг головы обидчика. Кончик камчи угодил прямо в глаз, и глаз у того вытек.
В дело пришлось вмешаться судье, и он рассудил так: есентемир оскорбил род Суиндыка, но оскорбил его словом… А парень в отместку выбил глаз. Значит, никакого аипа (возмещения за нанесенную обиду) Суиндыку не будет. Но все же — первым начал есентемир, поэтому и есентемирам ничего с Суиндыка не причитается. А его род в напоминание отныне будет зваться не суиндык, а — жаман-адай.
Эту этнографическую историю мне рассказали в Бекдаше, когда я вернулся с Кара-Ада.
Простой арифметический подсчет позволял определить, что их ссора произошла около трехсот лет назад. Слушая подробности давнего столкновения (даже диалоги ведь сохранились, кто что кому сказал и что услышал в ответ), я укреплялся в мысли, которая повела меня в эту поездку: нет, не может быть, чтобы казахи, постоянно зимовавшие в бекдашских краях, ничего не помнили бы о своем сородиче, который когда-то заметил дымы на острове и, не зная, как туда попали люди, понял одно: что они терпят бедствие. Наверняка о таком событии не однажды говорилось за бесбармаком, до пиалой чая, сдобренного черным перцем и чуть забеленного молоком.
Эти соображения я высказал Танкабаю Чампикову, он в Бекдаше заведует парткабинетом и одновременно является редактором местного радиовещания.
— Я-то сам родом не здешний, не бекдашский… А так — кто может помнить? — Он с сомнением покачал головой. — Наверное, никто не помнит.
Но пока я перебирал в папке тщательно подобранные им материалы о прошлом, настоящем и будущем комбината «Карабогазсульфат», Танкабай стал кому-то звонить. Из его разговора по телефону я понял лишь: Кара-Ада, Кара-Ада и еще несколько слов — 1920 год, люди, остров.
Когда Танкабай положил трубку, лицо у него было очень значительное и таинственное.
— Я Ильджану звонил, — сказал он. — Ильджан часто встречается со стариками, любит с ними разговаривать, слушать их. Если он не узнает, никто не узнает.
Я долго бродил по бекдашским улицам — рассматривал кварталы жилых домов, прошелся по парку — эта полоса зеленых насаждений тянется вдоль берега. А в старом поселке, неподалеку от гостиницы, за мной увязалось пять или шесть любопытных молодых верблюдов — тайлаков, и неизвестно, куда бы они ушли, если бы их не отвлекли казахские ребятишки.
Ильджан — Ильджан Бекембаев, начальник жилищно-коммунального отдела, один из ветеранов комбината. Я еще накануне в бумагах Чампикова нашел его заметку в «Туркменской искре» — начала тридцатых годов — о добыче сульфата на северных промыслах, именно здесь, в Бекдаше, в Сартасе. А тогдашний главный город — Кара-Бугаз — находился в семидесяти километрах южнее, у самого пролива.
Отец Ильджана Бекембай, из рода жаман-адаев, родился и всю свою жизнь провел в Бекдаше. А весной 1927 года старик впервые не приказал разбирать юрту и трогаться в обычный путь на далекие джайляу[3]. «Остаемся», — коротко, ничего не считая нужным объяснять, сказал он. И в то лето пошел на сбор сульфата в «Туркменсоль». За ним — и Ильджан, когда подрос. Был бригадиром, был секретарем комитета комсомола северных промыслов.
Мы с Танкабаем вошли в кабинет Ильджана во второй половине следующего дня, и нам навстречу поднялся из-за стола высокий худощавый мужчина.
— Я был у стариков, — сразу, вопреки восточному этикету, приступил он к делу, а я, чтобы обмануть судьбу, подумал: никто, конечно, ничего про тот давний случай не знает, никто ничего не помнит… — Старики говорят — есть такой человек.
— А где? — быстро спросил я.
— Умер. В пятьдесят девятом или в шестидесятом, точно не могу… А самому лет семьдесят пять было, не меньше. Умер не здесь. За Красноводском есть место — Кожаназар, если по-казахски… А туркмены называют Ходжаназар. Вот там его могила… Детей? Говорят, детей после него не осталось. Он у нас в Бекдаше долго уже не был…
— А как его звали?
— Звали Кульдур-ага.
Я обругал себя всеми последними словами, какие знаю, а я знаю их немало, ведь я жил в Туркмении с 1953-го по 1964 год, и если бы мне тогда пришло в голову заняться поисками, то я застал бы Кульдура в живых.
Но что толку в запоздалых сожалениях? Дорога в ад вымощена запоздалыми сожалениями. И теперь вся надежда была на Ильджана — Ильджан видел этого человека уже стариком, с густыми седовато-рыжими усами, тот по старой памяти приезжал сюда к брату, который считался лучшим в Сартасе плотником.
Кульдур был третьим сыном Алибая из рода тней.
Этот род, дружественный жаман-адаям, тоже всегда зимовал по соседству с ними, на той же северной косе, разделяющей Каспий и залив Кара-Богаз-Гол. Точнее, в Сартасе. (Там сейчас мощные насосы гонят сульфатную рапу в озеро № 6.)
Кульдур был человеком заметным. В те годы — пятьдесят, и шестьдесят, и семьдесят лет назад — в пустыне были свои понятия об удальстве, чести, о том, что приличествует мужчине и что не приличествует… С этими понятиями нельзя не считаться, если берешься писать о том времени. Кульдур слыл отчаянным джигитом, который никого и ничего не боится и больше всего на свете — больше самой жизни — ценит свою независимость и никому не позволяет на нее покушаться.
Зимой он, как правило, селился в Сартасе, рядом с братом, — Шохай по характеру был совсем другой. Домосед, он принимал заботы о семье Кульдура, когда тот отлучался надолго охотиться, или отправлялся в гости, или гнал скот в Красноводск, Гурьев.
Вот и в то январское утро он поехал из Сартаса на берег — в Кара-Сенгрек за лисами. Все было как всегда. Свинцовое море обрушивало на берег тяжелые волны.
Кульдур ехал неторопливо, присматривался, нет ли свежих следов, ведь лисы постоянно, в поисках легкой добычи, бродят по берегу.
Все было как всегда… Но… Над островом, за кипящим проливом, как раз напротив, метались по ветру длинные хвосты дыма и смешивались с низкими тучами. На Кара-Ада люди. Про Кульдура можно говорить что угодно — и говорят, но еще никогда и никого он не покинул в беде!
Поджарые борзые, ничего не поняв, последовали за хозяином. Хозяин не по обыкновению возвращался, не затравив ни одной лисы, не подняв ни одного зайца. Кульдур нахлестывал коня, казалось, он скачет недостаточно быстро, хотя у него-то всегда кони были лучшие из лучших.
Вот тут и не хватает, черт возьми, существенных подробностей, которые сегодня могли бы сообщить только Кульдур или Шохай (Шохай пережил брата на два или три года).
Скорей всего в Сартас ему было далеко возвращаться, да и незачем. Скорей всего три ответных костра, вселивших надежду в обреченных людей, разложили на мысе Бекдаш люди из рода жаман-адай. Их юрты стояли совсем по соседству — в Омар-Ата. Они собирали топливо, поддерживали огонь. Пусть на острове знают, что сигнал бедствия замечен, что помощь придет.
А что же Кульдур?.. Кульдур принял на себя самое трудное.
«Надо было подать лодку, но лодок у киргизов[4] не было, — писал Паустовский. — Лодки были далеко, в Кара-Бугазском заливе, где русские выстроили дощатый дом и поселили в нем человека с густой черной бородой и разрезанным горлом. Рассказывали, что русский записывает в толстую книгу движение ветров, облаков, цвет воды и другие приметы… Занятия русского попахивали чертовщиной. По всему было видно, что это настоящий, хотя и добрый, колдун. Он лечил кочевников от трахомы и нарывов и всегда перевозил их через пролив на лодке».
К нему — к Николаю Ремизову — и бросился, сменив коня, Кульдур. Это он сам потом рассказывал. А старики уже передали эти рассказы Ильджану.
А Ильджан — мне.
На всякий случай — мало ли что может случиться в дороге — Кульдур взял с собой кого-то из товарищей (кого — это пока не удалось установить).
У меня не хватало времени, чтобы верхом, достав лошадь и найдя проводника, добраться до Старого Кара-Бугаза, где сейчас обитает всего несколько человек, и среди них — ведающий паромной переправой Алдан Джилкибеков, отец шофера Жеткинчека — Жора зовут его в Бекдаше, — который сейчас гнал машину по самой кромке воды, расплескивая колесами утихающие на прибрежном песке волны, и брызги летели на ветровое стекло — пришлось включить «дворники», хоть день был солнечный.
Жора гнал машину не только потому, что вообще не признавал скорости меньше восьмидесяти. По влажному прибрежному песку машина шла довольно свободно, но нехитро было и засесть. Песок засыпает водоросли, образуется пухляк, и если не к месту сбавил ход или зазевался переключить скорости, надо идти за тягачом. Иначе не выбраться.
Жора с самого начала сказал, что поедем берегом. Верхней дорогой никто не пользуется, там даже колею замело. А вот Кулекен[5], вероятнее всего, скакал там — в барханах. Двигался он в том же направлении — на юг, к проливу. И даже времени затратил немногим больше, чем мы на своем «ГАЗ-69». Лошади адаевской породы обладают не только скоростью, но и выносливостью, позволяющей гнаться за кем-нибудь или уходить от погони, — в переводе на нынешнюю быстроту: километров около тридцати и по многу часов подряд.
Мы подъехали к неширокому проливу солнечным днем. Метеостанция, о которой шла речь в книге, была когда-то расположена наискосок — влево от нынешней паромной переправы.
У Паустовского:
«В описываемый январский вечер Ремизов сидел над дневником и торопливо записывал свои выводы о характере оседания глауберовой соли в Кара-Бугазском заливе. Выводы эти в ту минуту казались ему гениальными. Сейчас они стали азбучной истиной.
Арьянц (старик сторож) сидел на корточках перед очагом и кипятил чай из солоноватой воды. Приближался девятый час вечера. Снаружи, за проливом глухо ударил выстрел, потом второй, третий.
Ремизов встал.
— Один не ходи, пойдем вместе.
Они вышли в ветреную ночь. За узким проливом кто-то гортанно кричал, потом снова выстрелил в воздух.
Ремизов отвязал лодку, выстрелил в ответ и налег на весла, Арьянц понуро сидел на корме. Выстрелы с северного берега означали просьбу подать лодку. Таких случаев было уже несколько, но ни разу еще киргизы не подходили к проливу ночью».
Двое конных в темноте… Они и рассказали Ремизову о людях на Кара-Ада. Дальше у Паустовского описано плаванье в бурную ночь, когда в пустынном море ходкая туркменская лодка громоздилась на самые верхушки волн.
Я хорошо представляю себе грохочущее море, непроглядную тьму и ощущение полного одиночества. (Не было же ослепительной вспышки маяка на Кара-Ада, не было «ревуна», который подал бы голос мореходам.)
«На рассвете они заметили черный зубец Кара-Ада.
Ремизов… повел взлетевшую лодку к острову, где костер вдруг задымил ядовитым желтым дымом.
— Живы, — засмеялся киргиз. — Ай, живы те люди!»
Все так… Это Кульдур пошел с Ремизовым в лодке, и можно понять его радость, что помощь подоспела вовремя. Это Кульдур склонился над Гансом Миллером, и голова в малахае было последнее, что тот запомнил перед тем, как потерять сознание. А товарищ Кульдура оттуда, с пролива, дав отдых лошадям и не торопясь уже, отправился обратно.
Но почему Кульдур потом рассказывал об этом только родичам, да и то вкратце? Или вот, — когда Ремизов перевез оставшихся пятнадцать с Кара-Ада на берег, тнеи и жаман-адаи разместили их у себя, ходили за ними. Снарядили для них проводников… Почему об этом не рассказывалось никогда приезжим писателям и журналистам, которые тут побывали во множестве?
Причина, по-моему, одна. Кульдур считал свой поступок самым естественным. И его родичи, оказавшие гостеприимство и помощь гибнущим людям, а потом проводившие их, кого — до Красноводска, а кого — до Астрахани, считали, что поступили так, как а должны были поступить…
Сведений о дальнейшей жизни Кульдура накопилось пока не много. Он сохранил свои привычки, не изменил своему характеру и по-прежнему не в силах был долго усидеть на одном месте. Приезжал в Сартас к Шохаю, какое-то время работал на ручном сборе сульфата. Потом уезжал в пески, возвращался и снова пускался в дорогу.
И так — долгие, долгие годы.
Похоронили его в Кожаназаре.
На этот раз не пришлось к слову рассказать о сегодняшнем комбинате «Карабогазсульфат», о нашей поездке с главным инженером Давыденко в Сартас. О Старом Кара-Бугазе — этом умершем городе, его покинули двадцать с лишним лет назад: изменились условия добычи сульфата, и все переместилось в Бекдаш.
Цель у меня была другая. К. Г. Паустовский сделал события на Кара-Ада достоянием нескольких читательских поколений. События эти документальны в своей основе, как документален побеленный Наирой Александровной обелиск на могиле, где покоятся останки непридуманных людей, как не придуман и Кульдур — сын Алибая из рода тней. Справедливо, чтобы память о нем сохранилась не только среди бекдашских, сартасских, омар-атинских, кара-бугазских стариков.
Правда, мужчине не приличествует хвалиться своими делами. Но ведь рассказать о них могут за него другие.
Потом мне два долгих года не удавалось выбраться в те края. Я мог только странствовать по страницам записных книжек, заполненных в поездке.
Иногда Вавилин писал мне:
«…Получили Ваше письмо 9.I.69, и вот только сегодня пишу ответ. В конце декабря установилась зверская погода. Мороз достигал —30°, и пролив от нашего острова до Бекдаша был забит льдом. Только 9.I. мы пробрались в Бекдаш за почтой и продуктами. Ну, а на острове спасали от размерзания все системы охлаждения и дист-воду.
Как на грех, двое уехали в отпуск, ну а остальным досталось на орехи. Вот и сейчас дует северо-восточный с морозом, но пролив чист, и думаю на днях попасть в Бекдаш.
Если Вы нас предупредите, когда будете, то шлюпка будет выслана и Вас встретят.
Привет от Иры, а Галинка на родной Украине у бабушки.
Кара-Ада 20.I.69».
Шлюпка, конечно, будет выслана… я снова — на острове, поднимусь, как и в тот раз, с Анатолием Яковлевичем на маяк. Обычные ступени — с площадками. Наконец железная лесенка приводит в круг башни, а оттуда еще одна лестница — в стеклянный колпак. (Специалисты, возможно, придут в ужас от такого названия. Но это действительно огромный фонарь, в самом центре которого вращается световая установка.)
Внутри установки виднелась полукиловаттная лампа — всего полукиловаттная, а свет отсюда в ясную погоду доносится за 23 мили (а одна миля — 1852 метра). Четыре световых луча ходили по кругу и равномерно полосовали черное в темноте море. Блестящие метровые линзы многократно отражались в стеклянных гранях фонаря, внутри которого мы с Вавилиным простояли довольно долго. «А наши тени не ложатся на воду?» — спросил я у него. «Да, они заметны. Потому-то мы и стоим не в сторону моря, а в сторону Бекдаша», — ответил он.
Человек постарался назвать все на свете, что он только видел, о чем знает, что сделал. На Кара-Ада — маяк световой, белый, группо-проблесковый; два раза по 13 секунд; проблеск — 0,15 секунды; темнота 3,10 секунды, проблеск 0,15 секунды; и опять темнота — 9,60. Полный оборот — 26 секунд. И так это отмечено в лоции Каспийского моря, и второго подобного — нигде нет, во всем мире. Каждый маяк — неповторимый и единственный. Его свето-оптическая система практически износу не подлежит. (Например, на Верхнем Тюб-Караганском маяке, который не так давно отметил столетие, — это у Форта-Шевченко, — по сей день стоит система, французская, и служит делу.)
Почему-то маяки всегда связаны с таинственными, загадочными, нераскрытыми историями, и маяк на Кара-Ада лишний раз подтверждал это.
А что касается сына Алибая — Кульдура, который побывал на острове в тот безрадостный январский день, я утешал себя тем, что в пустыне жизнь человека не теряется бесследно, не потеряется и Кульдур… В связи с этим мне вспомнился пересказ одного довоенного американского фильма, как будто и не имеющего отношения к моим розыскам.
Какой-то человек, вынужденный скрываться, приезжает на далекий остров смотрителем маяка. Здесь ему в руки попал журнал, вахтенный, с корабля, который когда-то в девятибалльный шторм напоролся поблизости на скалы.
Смотритель начинает писать книгу. Люди с этого судна представляются ему вполне отчетливо, — и они появляются на маяке и выглядят столь же реально, как он сам. Но вот — по винтовой лестнице сверху неожиданно начинает спускаться женщина, вернее — неясный силуэт, и спускается она как-то боком, дергающейся походкой…
В вахтенном журнале есть неподробное упоминание о молодой женщине, взятой на борт. Но ему пока непонятно, как она оказалась среди них и что собой представляла. Поэтому усилием воли смотритель отсылает ее. Но потом среди бумаг находит новые сведения, и от раза к разу она приобретает все более достоверные черты, и в конце концов — по лестнице к нему спускается и вступает в беседу очаровательная молодая женщина в белом платье…
Я все же написал о поездке в Бекдаш и на Кара-Ада. Жизнь продолжалась за пределами книги К. Г. Паустовского, и я надеялся, что публикация рассказа вызовет отклики людей, знавших Кульдура при жизни или слышавших о нем, поможет узнать подробности.
Чтобы рассказ вернее дошел к читателям, на которых был рассчитан, я обратился к моим товарищам из казахского литературного журнала «Жулдыз» в Алма-Ате. Его напечатали в 1969 году, и вскоре в Доме литераторов меня остановил писатель Рахматулла Раимкулов, который переводил рассказ.
Он сказал одно слово:
— Есть…
Рахматулла передал мне исписанные зеленой шариковой пастой тетрадные листки в косую линейку — письмо в их редакцию Жангакбая Балхаева с колодца Хасан, расположенного за Красноводском.
Жангакбай начинал с того, чем я кончил: мужчине не приличествует хвалиться своими делами, но рассказать о них могут и должны другие.
Жангакбай писал:
«Кульдур был настоящий батыр из дастана…
Он работал на заводе стройматериалов под Красноводском. Ковать железо для него было, что для другого тесто месить… Не каждому ведь прибавляется к имени слово «уста» — мастер. Его звали у нас Кулекен-уста.
Когда он вышел на пенсию, а это случилось в 1959 году, то все равно не мог сидеть сложа руки. Уехал с семьей на колодец Ажыгыр и стал работать в совхозе имени XX партсъезда. В обязанности Кулекена входило поить скот, чтобы всегда в корыте было полно воды. Ему было уже под семьдесят, но он шутя справлялся с десятиведерной каугой[6].
Кулекен — звали его ровесники. А многие молодые казахи и молодые туркмены, которые учились в школе, называли — Тарас. Одни имели в виду Тараса Шевченко, потому что усы у Кулекена были похожи на усы украинского поэта, другие подразумевали — Тараса Бульбу, тоже из-за усов.
К несчастью, Кулекен тяжело заболел. Лечил его наш доктор Нуржуман Нурханов. Он не говорил Кулекену, что у него рак желудка. Зачем про такое говорить? Но старик и сам чувствовал, что его дни идут к концу.
Другие люди в таком состоянии становятся унылыми, раздражительными, все у них виноваты, кто только попадается на глаза. А Кулекен сохранял мужество и жизнерадостность и даже доктора Нуржумана утешал, когда тот не мог скрыть беспокойства за состояние здоровья Кульдура.
Умер он 15 августа 1962 года на том же колодце Ажыгыр — семидесяти лет от роду».
Я читал это письмо, перечитывал и думал об одном: надо мне ехать.
Надо ехать.
Путь я выбрал не близкий, как уже говорилось, — через Мангышлак, через Кара-Бугаз.
Мне хотелось увидеть эту землю глазами Кулекена… Кулекен знал тут каждый холм и бархан — от Сартаса, например, и до Гурьева, куда он гонял скот на продажу. Он мог бы на память назвать все колодцы на переходах с Мангышлака в Хиву…
Но я забегаю вперед.
Рассказ о второй поездке начинался в совхозной конторе — в поселке Джанга, центре Красноводского района. Я ждал машину в Хасан, для встречи с Жангакбаем Балхаевым. Неожиданно меня предупредили — ехать пока никуда не надо, Жангакбай как раз здесь, на главной усадьбе.
В комнату входили какие-то люди, выходили, а я старался угадать, кто из них мог бы оказаться Жангакбаем. Пожалуй, подходящих по возрасту среди них не было.
Молодой парень в очках, в кепке и распахнутом овчинном полушубке остановился у стола.
— Жангакбая не видел? — спросил я у него.
— Я Жангакбай…
Наверное, скрыть растерянность мне не удалось! Дело в том, что в его письме — письмо мне переводили с казахского на русский — одна фраза была передана, ну скажем, не вполне точно: «Мы с Кулекеном знали друг друга с детских лет». И потому я ожидал увидеть почтенного аксакала, который пережил своего ровесника и, конечно, рассказать может много больше, чем написал в своем письме.
Подлинному Жангакбаю было никак не больше двадцати пяти, и я понял смысл той фразы: знать друг друга с детских лет они никак не могли, это Жангакбай — еще мальчишкой — впервые увидел Кулекена в Хасане, и потом — на Ажыгыре, на других соседних колодцах, которых тут довольно много.
К тому, что было в письме, добавить Жангакбай ничего не мог. Он только застенчиво сообщил, что кроме заметок в газету пишет и стихи и посылает в редакции, но пока их никто не хочет печатать. Но если он и не смог рассказать новых обстоятельств из жизни Кулекена, зато свел меня с редактором газеты, выходящей в Красноводске на казахском языке, тоже молодым человеком — с Абдыхалыком Юсупбековым. А сам поторопился уйти.
Абдыхалык объяснил мне причину: парень работает в Хасане дизелистом на колодце, первый день в отпуске, летит в Баку… Хочет там кое-что купить, погулять в большом городе…
Оказалось, Абдыхалык тоже прочитал рассказ в «Жулдызе» и сам уже предпринимал некоторые розыски. Он ездил за сто двадцать километров на колодец Гурджа. Там живет единственный оставшийся в живых из четырех братьев, сыновей Алибая — Жонеу. Правда, многого старик не помнит, многого просто не знает… Жонеу на протяжении долгих лет не так уж часто встречался с Кулекеном, да и с другими братьями — тоже.
Абдыхалык начал звонить, советоваться — кто бы еще мог рассказать о Кульдуре. Помог секретарь Красноводского райкома партии Смагул Джарылгапов, с которым я накануне разговаривал и который живо заинтересовался этой давней историей.
И так появилось имя — Рахадил и фамилия — Бокаев.
— Да, это верно сказали. Я тоже из рода тней.
Старик сидел в комнате на кошме и внимательно слушал Абдыхалыка.
Тот говорил о цели, которая привела нас к нему, в небольшой поселок на каменистом плоскогорье, почти на самом краю, откуда начинается спуск к Красноводску.
Старик продолжал:
— Верно… Кулекена я знал. Кулекен был тней из колена арык. И я тоже из колена арык. Среди тнеев — и не только среди тнеев — он был заметным человеком. А я был мальчишкой одиннадцати лет, когда увидал его впервые. Это зимой было, в Сартасе… Год? Тысяча девятьсот семнадцатый. Он откуда-то приехал и скоро опять уехал. Про Кулекена взрослые говорили: он не может долго дышать дымом одного очага.
А вот не слыхал ли Раха — на Кара-Ада в двадцатом году белые высадили людей, без хлеба, без воды, высадили на погибель, и если кое-кого, пусть немногих, но все же удалось спасти, то благодаря ему, Кулекену.
— Было… — ответил старик, и снова стало невозможно отличить, что же ты читал у Паустовского, а что узнал в разговоре с человеком, на чьей жизни это происходило. — Были такие… Я слышал о них. Но что за люди, откуда они — никто не знал. Сам я их не видал. В ту зиму мой отец стоял не в Бекдаше, не в Сартасе, как всегда. Он кочевал в Косакыр.
Неторопливый разговор продолжался, и Абдыхалык отлично исполнял обязанности толмача, когда Рахадилу не хватало русских слов или же надо было поточнее передать смысл моего очередного вопроса.
А чем дальше, тем больше вопросов возникало. Конечно, мальчишка, который в толпе других мальчишек запомнил крепкого джигита с непривычными для казаха рыжими усами, не мог бы о нем много знать.
Но Раха ближе столкнулся с Кулекеном позднее — в 1922 году, в Бекдаше.
К тому времени Кулекен обзавелся лодкой — легким куласом — и рыбачил у берегов. Помощником с ним ходил Раха. Ему исполнилось шестнадцать, и он хотел помочь человеку, которого называл отцом. Родной отец умер, когда мальчику не было шести, и воспитывался он в семье близкого родственника.
Я снова попробовал выяснить: почему история спасения людей на Кара-Ада долгие годы никому не рассказывалась? Почему сам Кулекен не вспоминал о ней?
От Рахадила я услышал то, что подтверждало мою прежнюю догадку. Во-первых, у него много всего было в жизни, о чем он мог бы вспоминать. А во-вторых, Кулекен — человек сдержанный и немногословный — считал, что поступил, как и следует поступить мужчине, и не похвалялся своим поступком.
Раха, когда ходил с Кулекеном в одной лодке на рыбную ловлю, часто миновал остров Кара-Ада. Иногда они высаживались на его скалистом берегу (воды в море тогда хватало, и там было только одно место, куда лодка могла пристать беспрепятственно, и то в тихую погоду).
В закрытой бухточке ставили сети — там хорошо ловился судак. Вся рыба шла на продажу. Сам Кулекен никакой другой еды не признавал, кроме мяса. А из напитков даже шубату[7] предпочитал трехдневный кумыс.
С мальчишкой-помощником он не очень много разговаривал… Но однажды все же вспомнил недавний — в то время всего два с половиной года прошло — случай… Он вслух высказывал сожаление, что тогда, зимой, у него не было лодки. Хотя бы такого куласа… Если бы сразу за ними поехать, удалось бы спасти не девять человек, а больше. Те, что умерли уже на берегу, может, и остались бы в живых, если бы помощь подоспела раньше. Долго все-таки он скакал до пролива. А еще пока там русский снаряжал парусную лодку, пока — в шторм — они достигли острова… А могли и опрокинуться, такая в ту ночь ходила волна.
Рахадил слушал его с открытыми во всю ширь глазами, и ему хотелось бы побольше узнать… Но Кулекен снова замолчал, а приставать с расспросами к старшему не принято. Сколько хотел сказать, столько и сказал.
Еще два года спустя на Кара-Бугазе начались более или менее постоянные работы по сбору сульфата. Одними из первых на промыслы пошли работать сыновья Алибая — Жолдас, самый из них старший, и Кульдур. А Шохай стал плотничать. У них в роду было владение ремеслом. Изделия расходились по всему Кара-Бугазу, Мангышлаку, Устюрту.
Живет такой рассказ про Тайлака — их прадеда. К нему однажды приехал человек и сказал: «Я тебе пригнал барана. Посмотри — он уже привязан у твоей юрты. Баран твой, если сделаешь мне хороший нож». Тайлак сделал нож. И то ли этот человек — заказчик — пожалел барана, то ли у него был такой уж склочный нрав, но он стал распространять слухи, что барана-то отдал самого лучшего, а нож прославленного мастера оказался никудышным. Через несколько месяцев Тайлак повстречал заказчика в знакомом ауле на свадебном тое. Сказал ему: «Дай нож». Тот дал… Тайлак одним ударом перешиб тяжелую баранью кость, которую подали с бесбармаком. Еще раз ударил — и еще такую же кость перешиб. После этого, ни слова не говоря, он пустил нож по рукам. На лезвии не было ни единой зазубрины. И тогда вое увидели — кто делает свое дело как настоящий мастер, а кто занимается болтовней, недостойной мужчины.
Братья обосновались в Сартасе, тогда это была, пожалуй, столица северных промыслов. Но Кулекен здесь подолгу не задерживался. То он встречал в песках красный отряд, в стороне форта Урицкого (бывший форт Александровский, а ныне Форт-Шевченко), и шел с отрядом до Хивы, а точнее — до Ходжейли на Амударье, откуда они уже и сами могли найти дорогу. Или — тоже проводником — уходил с экспедициями, которые в те годы стали забираться все глубже и глубже в пустыню.
В связи с одной такой экспедицией Раха назвал имя молодого Покровского. (Кстати, о нем же в разговоре с Абдыхалыком упоминал Жонеу.)
Пока что я добросовестно излагал совпадающие по разным источникам события. А сейчас будет одна версия. Но это все же — версия, а не пустое фантазирование. Основой служат факты, и те, что я знал раньше, и те, что выяснились позднее.
Кто такой Ремизов, который в книге у Паустовского зимовал на метеостанции в Кара-Бугазе и с помощью которого Кулекен добирался до острова? Кто такой Ремизов, который впоследствии вместе со спасенным матросом-большевиком, эстонцем Миллером, ушел в Астрахань, в Красную Армию?
Еще после первой поездки я написал письмо с управление гидрометслужбы Азербайджана с просьбой поднять архивы и узнать имена первых сотрудников «ге-ми» — так называют в Кара-Бугазе гидрометстанцию, которая действует и поныне.
Ответ из Баку исключал дальнейшие поиски в этом направлении. Заместитель начальника Л. А. Гаммал писал мне:
«После тщательной проверки архивных данных: станция Кара-Богаз-Гол была открыта в июне месяце 1921 года гидрометслужбой Каспийского моря. Станцию открывал т. Щербак Сергей Яковлевич. В справочных материалах наблюдения станции также помечены с VI месяца 1921 г.
…Станция расположена на восточном берегу пролива, соединяющего с морем залив Кара-Богаз-Гол. Местоположение станции не менялось со дня открытия. Судьба бывших наблюдателей нам неизвестна, а т. Щербак С. Я. погиб во время блокады Ленинграда в Великую Отечественную войну».
Июнь 1921 года, а события на Кара-Ада — это январь 1920-го. И когда Раха сказал «молодой Покровский», я поинтересовался — почему молодой? А кто был его отец?
Старый Покровский, — а может быть, и не старый, а старший, — работал в Кара-Бугазе в 1919-м и 1920 годах. К кому же, если не к нему, мог кинуться Кулекен за лодкой, когда заметил дымы над островом? Знакомство продолжалось и дальше: Покровский после гражданской войны возвращался сюда. Очевидно, он и сына сумел заразить неистребимой любовью к исследованиям, к покорению необозримых пространств, которые привыкли называть мало что определяющим словом — п у с т ы н я.
Сын учился, стал геологом и уже во второй половине двадцатых годов попал на восточное побережье Каспия — обетованная земля для человека, наделенного пылким воображением, мужеством, энергией. Тогда понятно, почему молодой Покровский из местных казахов предпочитал выбирать в проводники Кулекена, и почему Кулекен охотнее всего уходил с ним. Они были, что называется, свои люди.
В те годы особенно работа поисковых партий была связана со многими лишениями, трудностями, опасностями. Известен случай, когда группа молодого Покровского заблудилась в песках, потеряла всех вьючных животных. Ни воды, ни пищи… Почему-то в тот раз они были без Кулекена, и Кулекен, когда они не вернулись вовремя — прошли все сроки, — нашел их в самом отчаянном положении. И привел в Сартас. (Об этом же рассказывал Абдыхалыку Жонеу, он даже назвал колодцы, через которые Кулекен вел геологов: Балнияз, Шагала, Омшаллы, это к северо-востоку от Кара-Бугаза, глухие, непроходимые места.)
На прощанье Раха дал нам адрес Ауес — жены покойного Кулекена. С дочерью Татибай и зятем Енсегеном — все вместе, одной семьей, — они живут на колодце Суйли, в двадцати восьми километрах за Хасаном. Раньше назывался: Узун-Суйли; у з у н — длинный, глубокий, с у й л и — водоносный, воды там много. Потом появились новые колодцы, по глубине — не меньше, и этот стали звать просто Суйли. Там не совхоз. Там овцеводческая ферма колхоза «Комсомол».
Редакционный «ГАЗ-69» миновал последний дом райцентра и вырвался на свободу.
Гора, видневшаяся впереди, называлась Жанаша, большая лощина, промытая на протяжении веков весен ними водами, носила то же имя — Жанаша-сай, и колодец в лощине, у которого стояли две юрты и бродили одногорбые верблюды, был известен как Жанаша-сай-Кудук…
Мы поднялись на гору.
Впереди была пустыня, всегда такая разная для непредубежденного глаза. Здесь она прикинулась холмистой равниной, поросшей селе́у — клочковатой, как брови старика, травой. Самый первый корм для баранов. И верблюды, встречавшиеся по дороге, тоже, видимо, отлично понимали, что селеу гораздо приятней на вкус, чем обычный жантак — жесткая колючка, прозванная верблюжьей.
Нас с Абдыхалыком на колодце Суйли ждала важная встреча… Но я был бы согласен, чтобы никогда не кончался этот солнечный декабрьский день, и чтобы дорога все так же надвигалась в ветровое стекло, и огромное пространство — желтое от солнца и песка, зеленое от травы, голубое от неба.
Абдыхалык радовался, что травостой хороший, можно будет, пусть пока и частично, но восполнить потери от жестокой зимы шестьдесят восьмого на шестьдесят девятый год…
Я кивнул, но не поддержал разговора.
Я был с Кулекеном. И понимал, почему он не мог долго вдыхать дым одного очага. «Манят вдаль твои дороги, пустыня», — сказал старинный поэт. Кулекен был молчалив, и он не обладал божьим даром складывать слова — одно к одному — в стихи. Но чувствовал он, очевидно, именно так.
Фельдшера Нуржумана Нурханова мы застали в медпункте — в Хасане.
Он оказался тоже молодым — не старше тридцати пяти. Его худощавое лицо оживилось, когда он узнал, зачем мы приехали… Он поправил шапку из камбара — коричневого каракуля, застегнул короткий плащ. Никаких особенно срочных дел у него нет, тяжелобольных тоже нет, и если мы рассчитываем вернуться сегодня, он поедет с нами.
Уже в машине Нуржуман вспоминал, как впервые встретил Кулекена — на колодце Ажыгыр в пятьдесят девятом году. Но помочь старику он был не в силах, и никто бы не помог, хоть любой профессор, хоть сам министр здравоохранения: сильно запущенный рак желудка. Через день, через два Нуржуман верхом ездил на колодец, делал Кулекену болеутоляющие уколы. Пантопон? Да, пантопон, что еще оставалось… К мысли о своей недалекой кончине старик относился спокойно. Он никогда ничего не боялся — не боялся и смерти.
Он не жаловался. А ведь если боль еще можно было как-то успокоить сильным лекарством, то кто бы взялся облегчить его страдания — от мысли, что силы уходят, а он привык быть сильным, от невозможности, как прежде, поехать куда захочется. Он не мог есть вдоволь своего любимого мяса. А потом — и совсем уже не мог. Пил чай, питался молоком и шубатом.
Дальние дороги закрылись для него… Но коня он держал. И ухаживал за ним, как не ухаживал за лучшими скакунами из тех, что у него были. Понимал, что — последний.
— Вот такой… — махнул рукой Нуржуман, когда мы подъехали к первым домам Суйли. Возле самого крайнего был привязан светло-серый мерин. «Кок» называют эту масть казахи.
Ауес — совсем уже пожилая и слабая морщинистая женщина — при встрече многое из того, что было мне известно, подтвердила. Рассказала и такое, о чем, кроме нее, никто не мог бы рассказать.
Кульдур взял ее замуж в 1925 году.
Она его встречала задолго до того, как стала женой. Ауес сама из рода медет, дочь Жолдасбая. Ее старший брат — двоюродный по отцу — Кемилхан был не только ровесником, но и неразлучным другом Кулекена по охоте, по бесконечным странствиям, по всяким молодым проделкам. Род медет дружил с тнеями, их аулы обычно стояли рядом и на джайляу в Карашык-сай-Кудуке, Макышбае, Ак-Кудуке. Это — Мангышлак. А зимовали южнее — ближе к Кара-Бугазу, в Сартасе.
В 1920 году Ауес была слишком мала, чтобы ей в подробностях запомнилась история спасения заключенных с острова, но все же через Абдыхалыка я спросил: с Кулекеном на пролив поскакал товарищ, тот самый, что вернулся с лошадьми в Бекдаш, когда Кулекен решил морем идти на Кара-Ада. Не знает ли Асеке[8], кто был с ним?
— Они были мужчины, — ответила она. — И у них были свои мужские дела. Мне они про это не рассказывали. Но, кроме Кемилхана, кого бы еще взял с собой мой муж? На всякие той они только вместе ездили, на охоту — вместе, и на любое опасное дело вместе шли.
Она еще добавила, что Кемилхан впоследствии всю жизнь провел на Мангышлаке, в Ак-Кудуке. Умер почти в одно время с Кулекеном.
Кулекен иногда вспоминал о Кара-Ада. Нет-нет, а прорывалось у него: у тех людей, что сняли с острова, ничего не было… Пришлось дать им одежду и сапоги, отогревать и откармливать их в Бекдаше и Омар-Ата… Такие слабые, что даже в Сартас — за двадцать верст — нельзя было их увезти.
Выяснить бы — провожал ли он шестерых до Красноводска, который к марту был занят красными. Или же — вполне могло случиться — он повел Миллера и Ремизова в Астрахань… Но это не выяснишь, не у кого выяснять.
Помнит Асеке и другого русского, который приезжал довольно часто, останавливался у них в юрте, как друг. Его называли — анджинир. Наверное, прозвище такое. А потом ее муж с ним уходил — иногда на две недели, иногда на целый месяц… Это — о молодом Покровском.
Под конец я задал еще вопрос — все не решался задать его. Остался ли сын после Кулекена?
— Жок, — сказала Асеке.
Да, можно было догадаться и так. Недаром же дочь назвали мужским именем — Татибай. Так делают, когда очень ждут сына. Но она еще что-то добавила — для Абдыхалыка, и тот объяснил мне. Дочка их Татибай в пятьдесят шестом вышла замуж за Енсегена, сына Жазухана. У них родился первенец, назвали Джумагали. По обычаю мальчика записали сыном Кулекена и Асеке. Джумагали было три года, когда старик ушел. А сейчас — двенадцать. Он учится в Кошобе в пятом классе, потому что в Суйли только начальная школа.
Значит, есть Джумагали… Значит, останется память о Кулекене. Я думаю, что эта мысль утешала его лучше, чем пантопон в последние месяцы жизни.
Возвращались мы поздно.
Было бы невежливо — узнать, что тебе надо, сразу сесть в машину и уехать.
За бесбармаком место старшего занял Жазухан, отец Енсегена. Шли простые житейские разговоры — о том, что Джумагали, когда подрастет, пусть выбирает какую хочет дорогу. А он хочет — шофером. Но пока вырастет, сколько еще переменится у него желаний… И про зятя Асеке — про Енсегена — поговорили… Полтора года назад в их животноводческом колхозе, как всюду и всегда, не хватало людей. А сейчас пока Енсеген без отары — на разных работах. А он же хороший чабан. Но откочевывать отсюда они не собираются. Есть свой дом, родня, а к весне работа будет: травостой, какого давно не было, и скота в колхозе должно прибавиться.
Обратно мы ехали в темноте, и можно было просто смотреть на серое шоссе, выхваченное фарами, и думать о том, что мне удалось узнать за последние два-три дня. Это был поиск по очень старым следам, среди полузабытых могил, но я имел множество случаев убеждаться, как тесно прошлое вплетается в настоящее и как вдруг судьба человека — из тех, что принято называть незаметными, — оказывается связанной с историей. Среди таких людей на моем пути встретился Кулекен, которого я никогда не видел, но теперь знал. Кулекен, который не похвалялся — ни своими грехами, ни своими добрыми поступками…
Абдыхалык, сидевший сзади, тронул меня за плечо и рукой махнул вправо.
— Там — Кожаназар, — сказал он. — Там он лежит.
Мы подъехали к спуску с горы Жанаша, и далеко впереди показались рассыпанные огни райцентра.
Меня давно занимала одна мысль, только я никак не мог найти точных слов для ее выражения. Может быть, правильнее назвать это ощущением… Ощущением того, что у времени есть тайники, где оно скрывает от меня важные события, волнующие истории, разные непредвиденные обстоятельства и странные совпадения в судьбах людей, которые встретились или могли встретиться на моем пути. Таких тайников, как, впрочем, и всюду, было полно на восточном побережье Каспия.
В городе Форт-Шевченко, выйдя из приземистой гостиницы, я остановился в размышлении, куда отправиться и чем заняться… Я прилетел сюда в воскресенье после полудня, и ничего другого не оставалось, как бродить в одиночестве. Заглянул в парк, но музей был закрыт. Вернулся на майдан — главную площадь, где расположен кинотеатр, а продуктовый магазин помещается в старинном здании с высоким каменным крыльцом.
Напротив, под стеной нежилого дома, сидели старики. Среди них бросался в глаза один, самый, должно быть, старший по возрасту, самый почтенный. Он с достоинством поглаживал седую бороду и посматривал на своих собеседников сквозь очки в тонкой металлической оправе. Когда он говорил, никто его не перебивал. Он был одет в ярко-желтую дубленую шубу с синей бархатной отделкой, синий бархатный верх был и у остроконечной шапки из лисьего меха.
Сколько всего здесь случалось — на этих спадающих осыпях и неровных каменистых уступах, которые вели с плоскогорья к морю… И на старой хивинской дороге, изборожденной колесами арб, истоптанной конскими копытами… Сколько видели заметенные песком улицы… Не очень-то в общем свежие мысли, но соприкосновение с историей — хочешь не хочешь — непременно настраивает на торжественный лад.
Можно доподлинно знать, что это место на восточном побережье Каспия заметил еще Бекович-Черкасский, посланный царем Петром Алексеевичем для поисков путей в далекую и таинственную Хиву. Можно помнить, что укрепление впоследствии было названо Ново-Петровским, и в 1857 году, в последний год ссылки Шевченко, его переименовали в форт Александровский, но в обиходе называли не столь велеречиво — или фортом Александра, а чаще и того короче — Фортом. Но кроме школьного заучивания дат (без чего в общем тоже не обойдешься), необходимо историю почувствовать, почувствовать и восстановить живую связь давних и недавних событий, когда само время оказывается удивительно спрессованным в человеческих судьбах. В этом, — сам того не подозревая, — мне на помощь пришел старик в желтой шубе. Скорей всего — своим внешним видом. Он продолжал что-то рассказывать, а все остальные по-прежнему сосредоточенно его слушали. Молодежь тоже толпилась возле стены, на солнце, укрываясь от холодного ветра, но на приличном расстоянии от аксакалов.
Возле ступенек магазина стоял автобус. Я решил от нечего делать проехать по всему маршруту, и немолодой шофер Кималган стал первым моим знакомым в… Название звучит: город Форт-Шевченко, и попробуй употребить его в каком-нибудь другом падеже, кроме именительного.
Автобус сначала проскочил вверх по улице, к плоскогорью, и я обратил внимание на притихшие, заколоченные дома, их тут стояло не так уж мало… Кималган рассказал, что многие уезжают из старого Форта — туда, где теперь совсем иная жизнь, в Узень и Жетыбай, на нефтяные промыслы. Он тоже подумывает кочевать, хоть и не легко решиться. Сам здешний, коренной, не сосчитать, сколько колен его предков зимовали в Кетыке, как зовется место по-казахски.
По пути к прибрежному поселку мы снова проехали через площадь. До Баутина автобус громыхал по шоссе, мощенному крупным угловатым булыжником. Прежняя Николаевская слобода, где селились рыбаки, первые казачьи семьи, армянские и персидские торговцы из Закавказья, — она получила новое название, по имени первого председателя советской власти — Алексея Григорьевича Баутина, убитого в тревожном и переменчивом 1919 году непримиримыми местными богатеями.
Дома в порядках стояли старинные, и это тоже настраивало припомнить то время, когда вскоре после отмены крепостного права в России сюда пришел тамбовский мужик из староверов — Захарий Дубский, ставший впоследствии некоронованным владетелем Мангышлака.
Его основательный двухэтажный дом располагался как раз у конечной остановки автобусного маршрута. Рядом — почти такой же — он выстроил для дочери, и еще один — для приказчиков и других служащих. На противоположной стороне улицы большие ворота вели на территорию судоремонтного завода.
К автобусу подошла степенная русская старуха в черном платке и спросила о чем-то по-казахски у Кималгана.
Он ответил ей по-русски:
— Через час еще приеду, бабушка… Не торопись. Магазин в Форту все равно на обед закрылся.
Она направилась к дому неторопливой строгой походкой, а Кималган повернулся ко мне:
— У нас тут многие знают по-казахски. А мы по-русски. Давно вместе живем. Наши русские старушки без молока чаю не выпьют. И баранов все держат.
Отсюда, с главной баутинской улицы, в конце которой пошевеливалось море, мы еще проехали в Аташ, новый поселок у гор, где живут семьи рыбаков и рабочие консервного комбината.
По дороге попался маяк — Тюб-Караганский нижний, а вдали — на вершине скалы, обрывающейся к морю, — стоял Тюб-Караганский верхний, о котором мне Вавилин на Кара-Ада рассказывал, что не так давно отмечалось его столетие.
Наш маршрут с Кималганом кольцом замкнулся на той же площади, у того же магазина, на дверях которого висел пудовый замок, сохранившийся еще, наверное, с купеческих времен.
А стариков уже не было.
По всему полуострову в начале века путешествовал немецкий этнограф Рихард Карутц, написавший потом книгу «Среди Киргизовъ и Туркменовъ на Мангышлакѣ». Книга имеется в русском переводе, но сейчас она стала редкостью.
Пунктуальность — не такое уж плохое качество, как мы иногда, в порядке самозащиты, пытаемся его представить. Благодаря Карутцу я мог вернуться к тем временам, откуда вел свой отсчет событий.
«…Из Астрахани тендер доставляет едущих на Каспий в восемь часов к девятифутовому рейду, плавучему городу из старых барж, где пассажиры пересаживаются на пароходы, идущие в Баку и Красноводск. Через двенадцать-тринадцать часов пути показывается северо-западная оконечность полуострова Мангышлак, — плоскогорье с отвесными стенами и крутизнами, на краю которого белый маяк указывает судну фарватер.
У самого полуострова мы сворачиваем к югу и входим в гавань небольшого поселения — Николаевского, возникшего благодаря развившемуся по этим берегам рыболовному промыслу…
…В настоящее время… здешнее рыболовство развивается в доходную статью вывоза, хотя два летних месяца, во время которых улов запрещен, и четыре месяца зимних холодов уменьшают на половину время занятия этим промыслом.
Жаркая, пыльная дорога ведет от пристани мимо двух небольших соляных озер, которые при тихой погоде кажутся темно-синими, при ветре же, благодаря, как полагают, изобилию в них инфузорий, принимают удивительную темно-розовую окраску; озера эти доставляют столовую соль населению и рассол для рыбного промысла. Соль просто выгребается со дна, сбрасывается кучами и затем увозится. Кроме того, местное население пользуется этими озерами и для лечебных целей: здесь устроены примитивные купальни, где соединенным действием концентрированного раствора соли и интенсивных солнечных лучей лечатся ревматизмы.
Четыре версты пути, и мы у первых домов форта Александровского, административного центра Мангышлака… Широкая улица, залитая ослепительным солнцем и покрытая густым слоем мучнистой пыли… тянется у подножия скалистого кряжа, на высоте которого белые крепостные стены окружают казармы, церковь и административные учреждения. Скромные одноэтажные дома, построенные из добываемого здесь из краев плато известняка, татарские и армянские дворы, персидские лавки, туркменские мастерские окаймляют улицу с обеих сторон».
Дальше в этом месте Карутц отмечал своеобразие здешней природы, писал о море, которое при закате становится пурпуровым и в сочетании со светло-голубым небом представляет собой незабываемую картину.
Описывал он и одну из своих поездок.
«…Местами разрушение начинается на некотором расстоянии от краев плато, получаются параллельные ему глубокие трещины, которые дают каньоноподобные образования; или же оно прорывает трещины, направленные перпендикулярно к берегу; трещины эти, расширяясь в дикие ущелья или покрытые галечником котловины, спускаются к уровню степи узкими лощинами или широкими крутыми уступами. Такие размытые долины врезываются далеко в глубь степи, и в их стенах образуются часто пещеры и мрачные расщелины, напоминающие дымоходы.
Величие этих образований выразилось в легендах. Сын моего киргизского проводника, интеллигентный юноша, посещавший шесть лет русскую школу в Асхабаде, предложил показать мне недалеко от своего аула пещеру, которая будто бы не имеет конца и в которую никогда еще не проникал ни один киргиз и ни за что на это не решился бы. В этой пещере живет змея такой величины, как те большие змеи, что едят людей, и у этой змеи огромные сокровища. Есть там еще большой глубокий колодезь, самый большой и глубокий из всех колодцев; из того колодца дует по временам такой ураган, что ни один человек не может тогда пройти мимо пещеры. Мы захватили спички и свечи из моего багажа и отправились верхом. На половине подъема по выветрившейся стене долины мы достигли входа в пещеру; я отправился вперед, за мной следовал киргиз, довольный своим маленьким приключением, но не совсем свободный от страха, навеянного бабушкиными сказками. Пред нами был узкий ход, пол которого шел сначала ровно и прямо, а затем стал извиваться и вести вверх, то под наклоном, то ступенями; местами же он вдруг круто сворачивал вниз, заставляя нас все время скользить и карабкаться. Густой мучнистый слой из распавшихся горных пород покрывал его. Галечник и перегораживавшие дорогу камни затрудняли движение. Несколько раз, когда мы думали, что достигли уже конца, ход вел круто вверх в виде дымовой трубы, и мы на четвереньках ползли дальше.
Наконец, сверху в пещеру проник луч света, и я увидел, что верхний конец «дымохода» пересекался высокою продольною трещиною и таким образом сообщался с внешним миром.
Итак, мы имели здесь, следовательно, дело просто с продуктом грандиозного размывания. При этом находили себе отчасти подтверждение и все фантастические рассказы, так как через продольную трещину ветер мог свободно проникать в этот подземный лабиринт и затем вырываться со свистом и ревом, наводившим страх на людей, как все им непонятное. Нужно к этому прибавить еще отдававшийся от стен узких ходов шум крыльев и крик птиц, свивших себе здесь гнезда, действительные происшествия со змеями… народную молву, которая все разукрашивала, устную передачу от поколения к поколению — и вот легенда живет и по сей день, и едва ли мое открытие разрушит ее.
Когда мы ехали обратно, молодой киргиз с гордостью заявил мне, что он рад, что побывал в пещере, в которую до него не вступала нога человеческая, что теперь он знает, что пещера имеет конец, но что дома все-таки он расскажет, что видел большую змею. При этом он скромно сознался, что один и без света он все же не пошел бы туда. Немного погодя он заметил почти робко, с трогательно-прекрасным инстинктом сожаления об утерянном детском веровании: «А ведь жалко, что мы нашли конец пещеры».
Вечером я попал в круг вполне современных разговоров и событий, когда в «конак-уйи» — гостинице — допоздна пил чай с молодыми ребятами — банковскими работниками. Роза и Камил были из Гурьева, а третий — Марат — работал в городе Шевченко. Сюда их прислали в помощь местному банку наладить составление годового отчета.
К нам присоединился Сергей Акопян, капитан небольшого рыбнадзорного судна «Актау». Он ремонтировался в Баутине на заводе и темпераментно, как в итальянском фильме, рассказывал о непростительных заводских затяжках. А когда я обратился к нему «Сергей», то он сказал, что Сергея, что Акопяна на Каспии никто не знает. Но если назвать «Армян», то любой бич в Астрахани, Баку, Гурьеве или Красноводске сразу поймет, о ком идет речь. (Когда он произнес — бич, я понял, что это словечко вовсе не придумано для колоритности писателем Г. Владимовым в романе «Три минуты молчания», а действительно существует, как существуют и сами эти люди — бичи, я их встречал и в Баутине, и потом — в Красноводске.)
Вечерние разговоры за чаем, шутки, анекдоты, непридуманные истории не имели отношения к прошлому Форта. Но имели отношение к жизни, и, возможно, я еще найду способ впоследствии рассказать об Армяне, который в раннем детстве остался без родителей, воспитывался в детском доме, и как его воспитательница — старая армянка, знавшая по-русски всего несколько обиходных слов, — затеяла поездку к нему, когда он служил в армии под Тамбовом. Теперь он моряк, а когда-то кончил сельскохозяйственный техникум, и если придется осесть на берегу (он выбрал Астрахань, в Астрахани ему нравится), то непременно займется садоводством.
Точно так же не имела никакого отношения к цели моей поездки и материалу, который меня занимал, история девушки. Она в начале прошлого года приехала сюда с геологами — работала в экспедиции коллектором, а когда они с поля вернулись осенью в Форт, поздно было принимать меры, чтобы освободиться от ненужной беременности. О женитьбе ее парень и не заикался. Домой она боялась возвращаться. Экспедиция погрузилась на рейсовое судно и отбыла. Девушка провожала их, прячась на пристани за пакгаузами, чтобы ее не увидали. Она осталась, и на работу ее не брали. Какая работница из матери с грудным ребенком? А надо было жить. Она ходила — кому стирала, кому убирала… Женщины ее жалели, дружно ругали коварного обманщика, кормили и давали что-нибудь из белья и одежды. Утром — в день моего приезда — ее отвели в родильный дом.
Зачем эти форт-шевченковские вариации на тему «соблазненная и покинутая»? Зачем я, хоть и вкратце, вспоминаю, как мы пили чай вечером в гостинице и разговаривали на морские и банковские темы? И то, что Армян хочет разводить сады, когда осядет на берегу?
Затем, что без этих вполне современных людей и их историй я не мог бы почувствовать и прошлое.
А в окна четырехместного номера поддувал тысячелетний ветер, и в его голосе слышались нехорошие завывания.
Форт-Шевченко, после того как побываешь там, нельзя представить без Есбола Умирбаева. С ним я познакомился на следующий день.
Сам родом здешний, сюда он вернулся после окончания пединститута в Уральске, долгие годы работал в школе, а сейчас — директор музея Т. Г. Шевченко, но по-прежнему — по понедельникам, когда музей выходной, — преподает литературу в старших классах казахской десятилетки. Я бы сказал, что он преподает отношение к жизни, но такой предмет не значится в школьных программах.
Дом Есбола еще никто не миновал, когда попадал в Форт и хотел что-нибудь узнать об этих краях. «Ваканювиш» — была такая должность в древней Бухаре, что означало: описатель событий, описатель происшествий… У Есбола есть свои книги. Многие годы он потратил на то, чтобы создать карту пребывания Шевченко в Казахстане и комментарий к ней.
Мы вместе побывали в старом парке, в музее — одноэтажный продолговатый дом из четырех зал, две крайние из них — слева от входа — сохранились со времен Шевченко. Сама крепость стояла на плоскогорье, а офицерское собрание — на взморье, и сюда летом переезжал комендант Усков, в семье которого ссыльный поэт был своим человеком.
Сохранилась и землянка, которую сам себе вырыл Шевченко и в ней летом спасался от жары. По описаниям удалось скопировать лежанку, какая была у него. А медный чайник, говорят, тот самый, которым пользовался он. Его передала дочь Усковых — Наталья. Были еще часы, висевшие в офицерском собрании, но часы какой-то подлец украл.
О пребывании Шевченко (в Форте его и русские, и казахи зовут не иначе, как Тарас Григорьевич, и это звучит совершенно натурально) на Мангышлаке написано много. Можно было бы прибавить одну историю, услышанную от Есеке, которая начинается на этих скалистых берегах сто с лишним лет назад и тянется в современную Алма-Ату… Но это — тема для отдельного и самостоятельного рассказа.
Чтобы не повторяться в остальном, я приведу лишь один документ. По времени он относится к тому периоду, когда поэт вторично впал в немилость и был выслан из Оренбурга снова в Орск. Произошел короткий разговор шефа жандармов графа Орлова — на аудиенции у Николая I. Шевченко было определено пребывать на Мангышлаке, где Каспий с одной стороны и пустыня — с другой отрежут его от мира. 14 октября 1850 года почтовая лодка «Ласточка», уходившая из Гурьева последней в ту навигацию, приняла на борт немолодого сумрачного солдата.
«Рядовой Тарас Григорьев Шевченко православного вероисповедания. От роду 39 лет. Росту 2 аршина 5 вершков. Лицо чистое, волосы на голове и бровях темно-русые, глаза темно-серые, нос обыкновенный, а происхождение оного, по получению полных сведений, неизвестно. По высочайшему повелению за политические преступления в службу поступил рядовым 23 июня 1847 года, в сей батальон 8 октября 1850 года. Во время службы своей в походах и делах против неприятеля не был. Грамоте читать и писать умеет. В домовых отпусках не был. По высочайшему повелению, изъясненному в предписании господина командующего 23 пехотной дивизией от 10 июня 1847 года за № 25, за сочинение возмутительных стихов он определен на службу в отдельный оренбургский корпус рядовым с правом выслуги, под строжайший надзор, с воспрещением писать и рисовать и чтобы от него ни под каким видом не могло выходить возмутительных и пасквильных сочинений. Холост. Состоит в комплекте».
Прочитав эту бумагу, можно было понять и много лет спустя разделить безысходную тоску большого поэта и живописца, которого оторвали от жизни, лишили бумаги и красок… Для него Мангышлак был могилой, в которой его похоронили заживо и даже не поставили приметного каменного креста.
А для казахов, для туркменов — Мангышлак был родной землей, которую они знали до последнего бугорка, которую они прошли по всем дорогам и тропам, которую любили именно за отдаленность, что давало им чувство независимости.
Вечером у себя дома Есеке показывал мне книги и свои рукописи. В пишущую машинку на столе у окна был заложен лист бумаги. Есеке заканчивал книгу о Шевченко для одного издательства в Киеве.
Разговаривать было интересно, потому что он тщательно собирал и хранил в памяти события той самой живой, нигде не записанной истории, которая интересовала и меня.
Я спросил, знает ли он книгу Карутца.
— Знаю, — сказал Есеке.
— А кто был у него проводником? Он не называет его имени.
— Проводником был Ораз Унгалбаев, из рода бектемис, бектемисы относятся к большому племени жары́. А когда в пещеру ездили, провожатым был сын Ораза — Нурсултан.
Несколько позднее — уже около 1910 года — Нурсултана с волчьим билетом исключили из асхабадской гимназии за вольнодумство и участие в революционных кружках. О нем написано в истории Компартии Казахстана. Умер он не старым человеком — в 1927 году.
Память у Есеке была отличная — хорошо тренированная память историка по призванию. А кроме того, он принадлежал к тем щедрым и широким людям, которым доставляет удовольствие делиться знанием.
Русские беглецы?.. Да, такие люди действительно были. Попадали сюда по разным причинам. Бежали крепостные — от лютых несправедливостей своих господ. Солдаты — от тягот царской службы. Адаевцы принимали их. Кто хотел остаться насовсем, мог жениться. При этом требовалось выполнить два условия: он должен научиться говорить по-казахски, хотя бы мало-мало, и совершить обряд обрезания.
Не все, но некоторые роды повелись от этих русских. Так, когда-то на Каспии произошло кораблекрушение, неподалеку от мангышлакских берегов потонула шхуна. Должно быть, все погибли, но одного матроса выбросило волнами в этих местах. Он остался, и остался его род — т у я к (туяк — копыто; но иногда это слово употреблялось применительно к человеку, который запечатлел свой след на земле). Есть еще л е с к е й; какой-то Алексей, мой тезка, пристал к ним, поставил юрту… И туяк, и лескей — оба рода примерно 250-летней давности или чуть больше.
А еще одна девушка — это было где-то возле Гурьева, давно, — встретилась с русским джигитом. Религиозные запреты религиозными запретами… А молодая горячая кровь — во все времена молодая горячая кровь. Их сын положил впоследствии начало роду кунанорыс.
Я высказал предположение: тот самый Алексей свободно мог быть беглым солдатом из отряда Бековича, чей путь на Хиву отмечался трупами русских солдат и расстрелянных проводников — казахов и туркменов… Мог же кто-то не пожелать себе подобной участи. И — раствориться в мареве.
— Этого я не знаю, — сказал Есеке.
В чем он был тверд, так это в точности своих историй. Знает — скажет. Не знает — не станет напускать на себя всезнающего вида. Он, конечно, помнил многое и о многих, но когда я спросил, а что он слышал о спасении заключенных с острова Кара-Ада, о Кульдуре, сыне Алибая, Есеке ответил: подробности ему неизвестны. Жаль, но ничего не поделаешь.
Мое предположение об Алексее, беглом солдате петровских времен, хоть и не подтвердившееся, все же натолкнуло меня спросить:
— Есеке, а еще я хотел бы узнать, что вы думаете о Ходжанепесе?..
Он поднял руку, сделал глоток чаю.
— Но я начну сам, — остановил я его. — А потом вы, Есеке, внесете поправки… И дополните.
Мне пришлось повторить общеизвестные вещи — о том, как в 1713 году мангышлакский туркмен по имени Ходжанепес обратился к Петру с жалобой, что узбеки возле урочища Харакай перекрыли реку и Амударья свернула с пути, предначертанного ей аллахом, и течет не в Каспий, а в Арал. Люди песков терпят от этого неисчислимые беды. Многим даже пришлось покинуть землю отцов и уйти вслед за водой. При встрече в Петербурге Ходжанепес просил русского царя вернуть реку в Каспий, обещал показать в песках ее старое русло.
Петр проявил к этому делу большой интерес. Он давно подумывал о пути в Индию. На этом пути не миновать было Хивы. И, если верно говорит трухменец, то можно было бы большую часть идти водой, а не снаряжать трудную экспедицию через пустыню. (В указе, данном капитану гвардии Бековичу, Петр обращал внимание: «Над гаваном, где бывало устье Аму-Дарьи реки, построить крепость человек на тысячю… Ехать к хану Хивинскому послом, а путь иметь подле той реки, и осмотреть прилежно течение оной реки, тако же и плотины, ежели возможно, оную воду паки обратить в старый ток, к тому же протчие устья запереть, которые идут в Аральское море».)
Была первая экспедиция… Весной 1715 года. Потом — вторая, когда, уже в 1717 году Ходжанепес повел через пески отряд все того же Бековича-Черкасского — родом из черкесских князей на русской службе. По бытующей версии, уже позднее, в глубине песков, когда стало определенно ясно, что дело — плохо, Ходжанепес ночью исчез из лагеря, и больше никто никогда о нем не слыхал…
Поступить так у него были все основания. Вскоре хивинцы заманили отряд Бековича, хитростью разделив его на пять частей, внезапно напали на него во время приветственного пира в честь посланца могущественного ак-падишаха — и потом люди хивинского хана долго возили обритую голову Бековича по хорезмским кишлакам и аулам. Полтора века спустя — в 1874 году — Хива уже была взята и в этих краях побывал отряд полковника Иванова, выступивший на усмирение непокоренных жителей пустыни. В своем донесении полковник сообщал, что посетил Старое Порсу — здесь по преданию был умерщвлен и похоронен отряд Бековича; это место «представляет в настоящее время груду глиняных развалин; никаких холмов, никаких кладбищ, которые бы напоминали собою грустный эпизод из истории наших военных действий с Хивой, нет».
А что касается Ходжанепеса, я подвергал сомнению это «никто никогда» и думал узнать его дальнейшую судьбу.
Есеке снова многозначительно поднял руку и подарил мне еще один рассказ — не почерпнутый из письменных источников, а сохранившийся в родовых преданиях, потому что даже пески огромной пустыни не могут замести память о том, что было…
Ходжанепес был сыном Союна, сына Хаджинияза, из рода ходжа туркменского племени абдалов, кочевавшего в ту пору на Мангышлаке. (Для стройности пересказа нужно тут же выдать ответ на вопрос, который я задал в конце разговора: о причинах, побудивших Ходжанепеса обратиться к Петру I.)
В самом начале XVIII века власть хивинского хана распространялась и на Мангышлак. Казахские адаевские племена платили ему дань за пользование пастбищами и колодцами, но свои родовые дела решали сами. Хивинский хан Ширгазы хотел упрочить свое влияние на туркменские племена, в том числе — и на абдалов. Ходжанепес к роду принадлежал знатному и влиятельному (по преданию, ходжа ведут свое начало от пророка Мухаммеда). Его обращение к Петру было вызвано стремлением уйти из-под власти Ширгазы, заручиться для этого поддержкой ак-падишаха, который и далеко, и не станет особенно вмешиваться в его, Ходжанепеса, дела.
Еще во время первой экспедиции он ходил в пески по поручению Бековича. Нашел Узбой, нашел место, где ближе всего вернуть Амударью в ее прежнее русло… Ходжанепес мог не сомневаться, какая участь ждет его, если он попадет в руки Ширгазы, что сделает хан с отступником, который доказал неверным путь в Хиву. Люди хана действительно рыскали в поисках Ходжанепеса, когда Бекович был уже разбит и погиб. Но не нашли.
Только очень немногим было ведомо, что Ходжанепеса укрыл в своей кибитке сердар хана — военачальник, родом тоже туркмен и тоже из племени абдалов. Сердар не одобрял образа мыслей и не был согласен с действиями Ходжанепеса. Сердар преданно служил хану. Но все же не настолько преданно, чтобы выдать ему сородича, своего брата по крови. Верные люди сердара, когда погоня за Ходжанепесом кинулась по всем направлениям, вывели его в безопасное место, где ждал под седлом конь — молодой, сильный, уже проверенный в походах.
Беглец, выбирая самые глухие тропы и дальние колодцы, вернулся на Мангышлак. Люди хана Ширгазы продолжали поиски, и ножи их были наточены на Ходжанепеса. Он канул в небытие.
Он исчез, но абдалы стали нежелательными людьми. С ними, боясь мести хана, не хотели кочевать по соседству, поддерживать отношения, выдавать замуж девушек за джигитов абдальского происхождения. Они были вынуждены откочевать южнее. А где находился Ходжанепес — по-прежнему никому не было известно, может быть, двум или трем аксакалам… И аксакалы — не то, что болтливые женщины. Они могут умереть, но и тайна умрет с ними.
Прошло двадцать с лишним лет после плачевной экспедиции Бековича, и неожиданно Ходжанепес вернулся к своему племени. Вернулся с семьей, с сыновьями. Было ему в ту пору больше шестидесяти. Все эти долгие годы он находился под покровительством персидского шаха, который всегда был рад оказать его врагам хана хивинского.
Даже если сам Ширгазы к тому времени умер, то своему преемнику он передал как завещание: Ходжанепес. Передал, что надо сделать с человеком, носящим это имя, если он посмеет объявиться. Какое-то время старый Ходжанепес пожил среди людей своего племени и радовался встрече после длительной разлуки. Но душа его не знала покоя. И он не был удивлен, когда к нему приехали хивинские посланцы. Старший сказал: «Хан хочет забыть старое и потому зовет тебя».
На сей раз Ходжанепес ничего не предпринял для своего спасения. Он-то хорошо знал, как умеет забываться старое и для чего призывает его хан Хивы. Может быть, ему надоело скитаться в изгнании. Может быть, он полагал, что если хан возьмет его кровь, то оставит в покое его племя и не станет впоследствии преследовать его потомство. Он ответил посланным: «У каждого человека своя судьба».
Он отправился с ними.
Люди хана сделали свое дело, едва отъехали по-нынешнему — километров десять от аула. Где-то в тех краях есть до сих пор могила Ходжанепеса. Существует, правда, и другой рассказ, — он умер своей смертью. Но это больше для самолюбивого утешения. Достовернее, что его убили.
— Может быть, на склоне лет он и в самом деле пожертвовал собой ради потомства? — спросил я у Есеке, когда рассказ достиг своего конца.
— Может быть, — ответил он. — Можно только гадать о причинах, а сказать наверняка ничего нельзя. А потомство действительно сохранилось, на целые века. Только совсем недавно — года два или три назад — род Ходжанепеса прекратил свое существование…
В Баутино умер старый туркмен Нурберды. Был он рыбаком. И на рыбкомбинате работал, но в последнее время это стало не под силу. Нурберды подошел к своим семидесяти годам. А сыновей после него не осталось… Кончился род Ходжанепеса, но осталась его история.
Я прощался с Фортом.
Прошел по белой от солнца, длинной и прямой улице — мимо одноэтажных старинных домов, мимо небольшой часовни с покосившимся крестом, мимо клуба, на крыльце которого устроились каменные львы — два, мимо двухэтажной школы…
Сколько здесь всего было… И не только в далеком прошлом. Дома с заколоченными окнами заставляли подумать о тех, кто уехал отсюда — после того, как на Мангышлаке нашли и начали разрабатывать большую нефть.
Впрочем, ведь и штаб разведки и освоения поначалу находился здесь, в Форте. И в память об этом остался большой квартал удобных коттеджей, пустых, непривычно тихих, в которых сегодня некому жить, потому что геологи, геофизики, нефтяники, строители ушли — в Актау, в Жетыбай, в Узень…
Улететь я должен был в 10.30, а улетел в 16.30. И хорошо, что улетел. Командир корабля — здесь ходит «Ли-2», оборудованный металлическими боковыми скамейками, на таком я уже давно не летал, — как только сел, сразу же заторопился с отлетом, а то, сказал, закроют эту чертову дыру.
Его можно было понять. Но у меня — после всего — возникло к этим местам совсем другое отношение.
Я прощался с Фортом.
И все же у меня было предчувствие, что это не последний мой приезд.
Тихий Каспий блестел вдали на солнце, и в неспокойном мареве суда, идущие в порт города Шевченко (не путать с Фортом, Форт отсюда в ста пятидесяти километрах к северу), можно было увидеть, когда они появлялись почти у самого берега — отлогого в этих местах, а не такого обрывистого, как принято думать о Мангышлаке.
В такой день хорошо бродить по улицам, прислушиваясь к обрывкам разговоров, стараться разгадать жизнь людей, поселившихся в больших современных домах из белого камня — на побережье, которое еще совсем недавно вызывало устойчивое представление о старых караванных тропах, о юртах возле редких колодцев, о нетронутой и неподвижной земле.
Можно было бы спуститься к морю — в тишину — и поразмышлять о поездке, о том, что уже удалось увидеть и узнать, и как это потом будет выглядеть на бумаге.
Ни к морю, ни в город я сейчас пойти не мог. Не пускала подшивка, которую мне дали на дом в редакции городской газеты «Огни Мангышлака». («На дом», — потому что номер в гостинице, который ты уже весь измерил шагами, на какое-то время становится домом.)
Я люблю такие газеты.
В отличие от солидных центральных и республиканских, они очень домашние, местные в хорошем смысле слова, и если неторопливо листать номер за номером, в подробностях возникает жизнь далекого края, ты входишь в круг здешних забот, радостей, огорчений и удач, заранее намечаешь, с кем встретиться и о чем поговорить. И даже языковые погрешности, не замеченные в спешке и невыправленные, придают материалам свой неповторимый колорит.
Не веря глазам, я несколько раз перечитывал одну и ту же фразу — как геологоразведчики поднялись на плоскогорье, ветер стих, пыль улеглась, и они увидели «небольшой аул, раскинувшийся от побережья Каспия до неглубокого колодца с пресной водой, с покинутым кладбищем». Да, да, да, именно так: п о к и н у т о е кладбище!
Это уже была какая-то мистика, но, не убоявшись, я стал читать изложение доклада тогдашнего начальника объединения «Мангышлакнефть» С. У. Утебаева — о состоянии и перспективах нефтедобывающей промышленности в Западном Казахстане.
Поток цифр, деловые сообщения об освоенных и осваиваемых нефтеносных площадях, геологические прогнозы, на мой взгляд, совершенно естественно входили в давнее и недавнее прошлое и соседствовали с Тарасом Григорьевичем Шевченко и Ходжанепесом, с Есболом Умирбаевым — описателем событий, с шофером Кималганом, собиравшимся перекочевывать как раз на такие «освоенные площади», с той обманутой девушкой, с командиром корабля, который спешил улететь из Форта, пока сюда не наползли тяжелые облака. Это было единое целое, судьба земли с ее историей и нынешним днем, и пусть бы кто-нибудь попробовал, если удастся, одно отделить от другого.
Докладчик говорил о конкретных мерах по наращиванию темпов добычи на полуострове Мангышлак, куда — для освоения природных богатств — прибыли строители, буровики, нефтяники из братских республик: из Азербайджана, Татарии, Башкирии, из областей и краев Российской Федерации, с Украины. За короткий срок в тяжелых климатических условиях полуострова и в условиях отдаленности было создано около 30 предприятий с коллективом в 12 тысяч человек, представляющих свыше 50 национальностей и народностей Советского Союза.
Доклад не беллетристика, у него своя манера выражения… Напряженный труд большого коллектива нефтяников и строителей — это касалось всех двенадцати тысяч человек.
А я вспомнил об одном.
Шофер Дзуцев, родом из Осетии, работал у гидрологов, которые три с лишним года назад стояли южнее поселка Ералиево. Дело было в сентябре, но столбик термометра пока не опускался ниже плюс двадцати, а то и подходил под тридцать. Они искали воду, а самим приходилось доставлять питьевую издалека. По расписанию водовозку ожидали через сутки, а получилось так, что запасы подошли к концу. Не рассчитали.
Был, правда, выход. Километрах в восьми или девяти находился артезианский колодец с водой не самой лучшей, но все же пригодной для питья. Дзуцев вызвался съездить. Можно бы и потерпеть, но они торопились закончить участок, а какая работа, если поминутно облизываешь пересохшие губы, пытаешься сосать пуговицу или камешек, лишь бы обмануть жажду.
Но обмануть ее трудно, и он решительно завел машину и повернул в пески. Спидометр показывал: от лагеря он отъехал на все двенадцать километров, а колодец — не показывался. Заблудился?.. В это не верилось. Он не был новичком. Дзуцев резко посылал машину то вправо, то влево, и каждый раз казалось — уж теперь-то точно, направление выбрано верное.
Под вечер кончился бензин.
Разъяренный Дзуцев хлопнул дверкой. Он был один против пустыни, против черного неба, застегнутого на все звезды. Он знал — надо идти на северо-запад. Ему казалось — по звездам, что он именно так и идет. Утром, с появлением солнца, он старался ориентироваться по нему. Смущало одно: вон сколько он уже прошел, а становится жарче. Значит… К югу он идет?..
Колодцев на пути не попадалось. Он жевал верблюжью колючку, а рано поутру, став на четвереньки, слизывал скудную росу с чахлой и жесткой травы, которая островками росла в песках. Он знал, — хоть куда, а надо идти, идти, идти, идти… Усталость сваливала его, и самое трудное было подниматься и волочить ноги. Без цели и надежды.
Дзуцев девять дней блуждал в песках. Он все чаще останавливался и понимал, что недалек тот час, когда, присев, он не в силах будет встать. Часто он видел свой лагерь. Иногда — какой-то поселок. А то чабанов на коше. Сначала он кидался к ним с торжествующим криком, а потом перестал. Поэтому чабанам пришлось самим бежать за изможденным, заросшим щетиной человеком, который внезапно появился из-за бархана и, спотыкаясь, миновал их кош, будто ему не было никакого дела до встреченных людей. Когда чабаны узнали, откуда этот оборванец, они молча переглянулись. Говорит, из Ералиева?.. А ведь они пасут отары в девяноста километрах от Красноводска. Значит, он прошагал не меньше двухсот пятидесяти!
Дзуцев приходил в себя в Красноводске, в милицейском приемнике-распределителе. Документов при нем не было, и пока молодой курчавый лейтенант связывался с гидропартией в Ералиеве, шофера лечили, отпаивали и кормили.
Обратный путь до Ералиева занял у него час самолетом.
Банальная история о заблудившемся, о том, что спасение только в мужестве и выдержке? Да. Но она банальна лишь до тех пор, пока не коснется тебя или же пока ты не увидишь молодого еще человека с седыми висками.
Я стал читать доклад дальше.
За последнее время на Мангышлаке, этом перспективном нефтяном районе, введено в действие основных фондов на 248 миллионов рублей. Построены и действуют: железная дорога Макат — Шевченко — Узень; протянуты внутрипромысловые линии электропередач с пятью подстанциями на месторождениях, автомобильные дороги протяженностью 250 километров, системы сбора и транспортировки нефти, опытно-промышленная установка по поддержанию пластового давления в Узене, водопроводы питьевой воды Шевченко — Узень и Саускан — Узень. Большим достижением явилось создание в полупустынной степи города Н. Узень. (Я поставил просто большую букву Н, не зная, как написать — новый или новая: город так молод, что одни называют его в мужском роде, а другие — в женском.)
Далее докладчик отметил, что за два года разведчики объединения и Министерства геологии республики получили новые, весьма обнадеживающие результаты: открыты месторождения нефти и газа на площадях Южный и Восточный Жетыбай, Дунге-Эспелисай, Асар, где получены фонтаны нефти и газа.
Хотя запасы месторождений — разведанные — не очень велики, но их расположение вблизи от обжитых районов позволит в кратчайший срок ввести их в разработку без особых капитальных вложений. Помимо этих на Мангышлаке имеется ряд нефтегазовых залежей с подготовленными запасами. К числу таких относятся Тенге, Тасбулат, Карамендыбас…
Здесь я опять отвлекся. Я вспомнил, как по дороге из Форта в город Шевченко самолет прошел над поселком, прилепившимся к скалистому берегу, и дальше, в открытой пустыне, можно было увидеть в линию три буровые вышки. Они стояли друг от друга на расстоянии пяти или шести километров. Судя по вышкам, здесь велось глубокое бурение, не меньше чем на три тысячи метров. Может быть, на нефть, может быть, на воду, что не менее важно.
По соседству не было жилых строений. Очевидно, буровики обосновались в прибрежном поселке, а сюда вахту доставляли машинами. Я тогда еще пожалел, что в службе Аэрофлота не предусмотрены остановки по требованию, а то бы надо было сойти — в поисках тех самых тайников, встретиться с людьми, которые ведут разведку в очень нелегких условиях. Но что поделаешь, раз нефть имеет обыкновение залегать в самых не подходящих для жизни местах.
К сожалению, кроме трудностей пустыни у разведчиков существуют и другие трудности, и преодолеть их бывает куда сложнее, чем, скажем, перетащить буровую, наладить бесперебойное снабжение питьевой водой или, как шофер Дзуцев, брести в песках, потеряв уже всякую надежду выйти.
Одну такую историю я услышал у геофизиков.
Надо ли доказывать, что в полевых условиях невозможно обойтись без землянки? Остановилась партия на своем пути, работа на этом участке продлится полтора или два, ну, три месяца. Не будешь же, как в Шевченко или Узене, ставить капитальные дома с горячей и холодной водой. Обыкновенная землянка, вырытая в склоне холма или в лощине между барханами, десятилетиями давала приют изыскателям.
Но с лета прошлого года Стройбанк решительно отказался бросать деньги на ветер (точнее: зарывать их в землю) и прекратил финансирование подобных несерьезных и несовременных сооружений. Это тем более легко было сделать, что решение принималось не в полевых условиях, а во вполне благоустроенных кабинетах.
Что оставалось?.. Главный бухгалтер экспедиции написал в «Правду», и «Правда» его заметку поместила. Стройбанк сменил гнев на милость, но все же полностью смириться с допотопными землянками не смог. По всем документам они теперь проходят под псевдонимом. Землянок больше нет. Есть — «полууглубленные дома». Но ладно хоть так!
Геофизики… Геологический трест Узбекгалиева, который ведет разведку по всему Мангышлаку. А экспедиция Хасана Тажиева, базирующаяся в Жетыбае, занимается глубоким разведочным бурением на Южном Устюрте…
В докладе работа изыскателей была облечена в точные, деловые формулировки. Начальник объединения говорил, что обнадеживающие результаты получены на площади Кансу — в восточной части Южно-Мангышлакской депрессии, и на площади Киндерли — на южном ее борту, а также в пределах Карауданского вала, где в процессе бурения первых поисковых скважин получены нефтегазопроявления из юрских отложений.
Даже очень отдаленное представление о геологии позволяет понять и оценить важность этого сообщения. Еще раньше мне попалась на глаза заметка о мощном фонтане, который ударил с глубины почти трех тысяч метров. Это был газ с большой примесью конденсата. Впервые на полуострове такое легкое топливо было обнаружено в нижнеюрских отложениях, и это значительно расширяло перспективы Мангышлака.
Здешняя нефть содержит значительное количество парафина — она настолько насыщена парафином, что у поверхности становится густой, как хорошая сметана. Пробки плотно забивают трубы и могут даже разорвать их. Однако нефтедобытчики (совершенно ужасное слово, но иначе не скажешь) и ученые научились предотвращать отложение парафина на выходных линиях: они применяют футерованные трубы — с гладкой внутренней поверхностью, а призабойные зоны скважин очищаются газоконденсатом месторождения Жетыбай и Тенге.
Правда, мангышлакская нефть все равно застывает даже при 30 градусах выше нуля, это для нее уже холодно. Вот почему нефтепровод — до Гурьева и дальше до Куйбышева — пришлось строить с подогревом.
В газете «Огни Мангышлака» я сперва прочел все, что касалось нефти. Ведь не было бы нефти — так и осталась бы навсегда старая казахская зимовка Актау.
«Я вспоминаю… — писал в газете Василий Александрович Миронов, один из самых первых поселенцев. — Пыльная дорога — от Форта-Шевченко до Ералиево, на Фетисово к Красноводску. Вокруг расстилалась выжженная солнцем солончаковая степь.
На берегу Каспия, где мы сейчас живем, находился небольшой аул, возле него, у обрыва скалы, я заметил какие-то камни, полуразрушенные стены, занесенные песком и заросшие колючим кустарником. Возле аула жители пасли своих овец и верблюдов.
Теперь на этом месте встал крупный промышленный центр. Бетонные заводы, ТЭЦ — самая крупная в Казахстане.
Наш город — единственный в мире, полностью живущий на опресненной морской воде… Ровными линиями лежат улицы, выстроились белокаменные дома, слегка гнутся под ветром тополя на бульварах. Нет здесь горбатых улочек, бараков… Оазис в пустыне…»
Конечно, жизнь не ограничивалась тоннами добытой нефти и кубометрами газа.
Шевченковские жители радовались, читая в своей газете сообщения о том, как идет строительство телецентра, запасались заранее телевизорами и в один прекрасный вечер устроились у экранов, и это как-то сразу приблизило Большую землю. (Один товарищ, ведающий набором рабочей силы, попросту — вербовщик, рассказывал мне, что, когда ему приходится вести разговоры с людьми о работе в далеких краях, одним из первых задают вопрос, есть ли там телевизоры.)
Наверное, не одна шевченковская хозяйка обратила внимание на заметку и одобрила, что в городе открыта новая швейная мастерская, а в химчистку вещи можно теперь сдавать, вызвав приемщика на дом.
А средний возраст жителя — 26 лет, и нет ничего удивительного, что за одиннадцать месяцев в загсе было зарегистрировано 700 браков.
Возмущение у всех вызвал случай, который приводил в своей статье прокурор. Он писал о фактах нарушения общественного порядка. Попустительство нарушителям, полная бесконтрольность в одном из общежитий привели к тому, что в пьяной драке был убит человек; убийцу приговорили к расстрелу — никаких смягчающих обстоятельств суд не нашел.
В небольшой заметке газета поздравляла земляка. Исторе Уразаков родился на Мангышлаке в местечке Тушибек. Он был одним из первых выпускников Казахского медицинского института. Ему исполнилось шестьдесят лет, и эта дата совпала с другим большим событием в его жизни: он защитил диссертацию на соискание ученой степени доктора наук. Он живет в Алма-Ате, но не забывает свой родной край…
Я не успел познакомиться с учителем Рамазаном Кабыловым, но, узнав о нем, не мог не подумать, что все эти перемены — и чисто внешние, и более глубинные, касающиеся людских судеб, — произошли у него на глазах. В предвоенном 1940 году на Мангышлак он добирался из Гурьева на верблюдах и, покачиваясь наверху под неторопливую верблюжью походку, с опаской думал: а как его встретят?..
На окраине нынешнего Шевченко находится рабочий поселок Умирзак. А тогда там стояли юрты совхозных животноводов. В ауле навстречу вышли не только дети и женщины, но и старики. Старики не посчитали зазорным оказать уважение приехавшему, хоть он и был совсем еще молодым человеком. Рамазан понимал — не ему почет, а у ч и т е л ю.
Днем он вел занятия с ребятами, а по вечерам их родители становились послушными учениками. Занимался он и в совхозной школе, и в школе, которая открылась в экспедиции геологоразведчиков. Учебными классами были то вековечная юрта, то землянка… А щитовой барак казался уже верхом благоустроенности.
Во втором часу ночи я вышел покурить на балкон.
С моря поднимался густой туман, даже не было видно сигнального огня на берегу, который подмигивал мне все эти дни.
А утром, как мы и договорились накануне, за мной заехал Владимир Иванович Авилов, тогдашний заместитель начальника «Мангышлакнефти» по бурению. Он собирался на промысла в Жетыбай и Новый Узень. Предстояла реорганизация — буровые тресты преобразовывались в управления буровых работ, сокращенно — УБР. (Местные остряки постарались расшифровать буквы: «Угробим буровые работы — угробим, будем разбираться».)
Черное асфальтовое шоссе надвое разрезало желтизну песчаной пустыни, и песок, подгоняемый ветром, стекал с гладкого асфальта. Впадина Карагиё, известная по всем учебникам географии, тянется примерно на десять километров, и машина сперва ныряет вниз, и еще немного взбирается, и снова — вниз, и даже закладывает уши, как будто самолет идет на посадку.
Справа во впадине — вдали — тускло мерцали на солнце высохшие солончаки. Владимир Иванович сказал — они тут однажды подвозили старика казаха, из местных, и тот вспоминал: раньше эти соры были не соры, а — озера. Нетрудно понять, почему они высохли. Ведь даже на памяти этого аксакала уровень Каспия понизился почти на три метра, и море по внутренним расселинам и протокам перестало подпитывать водоемы, расположенные примерно в шестидесяти километрах от берега. Старик еще говорил — в озерах тогда водилась рыба. Туда проникали мальки — из особо любопытных, и вырастали здесь, и уже не могли вернуться.
В этой же впадине стояло несколько юрт — там жили родственники нынешних мангышлакских нефтяников. Жили, содержали скот. Ведь местным людям на Мангышлаке без верблюда так же нельзя, как в средней полосе России без коровы.
По дороге в машине я интересовался условиями, в каких тут приходится бурить, и Авилов, не совсем понимая, к чему мне все эти тонкости, тем не менее подробно рассказывал: пластовое давление на Мангышлаке не очень высокое, это позволяет пробуривать скважины без особых происшествий… (Особыми происшествиями в бурении можно назвать случаи, когда это самое пластовое давление, не сдержанное вовремя, легко вышвыривает в воздух многотонные трубы, а то, если не успевают перекрыть фонтан, нефтяной или газовый, вспыхивают пожары, иной раз их тушат долгие месяцы.) Так вот, без особых происшествий… Но выигрыш в одном оборачивается известными неудобствами в эксплуатации: даже на некоторых совсем новых скважинах качалки приходится ставить с первых дней.
Качалки и сейчас отбивали мерные поклоны по обе стороны дороги, словно упрашивали нефть подняться на поверхность. Высокий уровень механизации нефтедобычи, как говорят нефтяники, сказывался в том, что на промыслах почти не было видно людей. А в стороне бродили верблюды. Они настолько привыкли считать себя хозяевами этих мест, что уже нисколько не пугались — ни безостановочных взмахов головастых качалок, ни проносящихся по шоссе многих автомашин.
Разговор о проходке скважин в здешних условиях продолжался у меня и в Старом Узене, когда я встретился там с буровым мастером Газизом Абдыразаковым, одним из пионеров освоения нефтяного Мангышлака.
Это был рослый, плечистый — ну, парень не скажешь, потому что Газиз родился в 1932 году. При этом стаж в бурении у него достаточно веский — почти четверть века.
Мы сидели с ним в опрятной буровой будке, и я задумывался невольно о его судьбе. Вот приходит на промысла в Эмбе шестнадцатилетний мальчишка. Приходит вместе с отцом, оба они становятся буровыми рабочими. Какой же поворот в жизни — и во внешней, и во внутренней — должен был произойти у парня, который до этого рос в ауле, занимался привычными колхозными делами, доступными подростку. Правда, его детство совпало с военными годами, когда подросткам приходилось делать мужскую работу. И вдруг — совершенно новая среда, новые взаимоотношения, новые обязанности.
В таком пересказе трудно сохранить все оттенки. Газиз сказал о том времени: «Мне сперва не понравилось… После нашей степи — на вахту заступишь, гул в ушах, грохот. Колонна вращается, так и мелькает перед глазами. А если спуск или подъем — и присесть нет минуты, только и знаешь подцеплять ключ, отвинчивать свечу, оттаскивать ее на помост!.. Но работать я старался хорошо, чтобы не ругали». Очевидно, тогдашний его мастер Думбай Нурбулганов заметил немногословного, старательного паренька, и уже через три месяца Газиз стал помощником бурильщика.
Но и тогда, и через год, и через два он бы еще не мог сказать определенно, если бы у него спросили: собирается ли он навсегда остаться в бурении? Или это просто желание переждать трудное время? Решать пришлось в 1951 году, когда Западно-Казахстанское управление геологии направляло три бригады на Мангышлак, в урочище Тубеджик, неподалеку от Форта-Шевченко. И Газизу уже показалось странным, что — если он не поедет — не будет в его жизни этого постоянного уклада, ставшего привычным, не будет переездов с точки на точку, не будет спокойного удовлетворения, когда потом, из пробуренной тобой скважины, начинают качать нефть.
Так двадцать с лишним лет назад Газиз Абдыразаков снова вернулся к кочевому образу жизни. Из Тубеджика и Каратона они впоследствии перебрались севернее — на полуостров Бузашы, в Кызан. Оттуда — гораздо южнее, в Узень, который тогда еще никто не называл Старым, потому что — не было Нового.
Это случилось в конце 1959 года, и здесь, в Узене, Газиз принял первую в своей жизни буровую бригаду, кончив незадолго перед этим курсы мастеров в Гурьеве.
Мне казалось необходимым запомнить все эти места, где они бурили: освоение новых нефтеносных площадей на Мангышлаке неотделимо теперь от биографии Газиза. Здесь сложилась его судьба. И уже его сыновья-погодки — восьмилетний Сарыдулла и семилетний Абубакир — все чаще начинают проситься, чтобы отец свозил их на буровую, и уже несколько раз они бывали во впадине Кызыл-сай, где сейчас стоит вышка его бригады… Что ж, очевидно, так и начинают зарождаться рабочие династии, в данном случае — потомственных нефтяников.
Но это — рано загадывать. В ту нашу встречу Газиз бурил глубокую скважину — по проекту 3500 метров, а забой в день моего приезда составлял 2941 метр. Для Мангышлака — много. Но что это?.. Выписка из геолого-технического наряда на бурение скважины № 116? Или строчки, из производственной характеристики бурового мастера?.. Может быть, и то и другое. Но — и третье.
Прежде всего это характеристика самого человека. Его умения и опыта. Отношения к нему технического руководства. Освоение мангышлакского месторождения только начинает проникать на большие глубины. 116-я буровая — вторая по счету. А до нее 113-ю бурил Султан Цодаев, но у того уже был опыт, он сам родом из Грозного, там начинал.
…На обратном пути в Шевченко Авилов спросил у меня, а зачем, например, мне знать, какое тут у них пластовое давление и как они вообще бурят. И я, как мог, объяснил ему — зачем…
Ему тогда не представлялось никакой возможности отправить письма. От ближайшей почты их отделял путь в двадцать переходов. А то и больше. Верблюды устали, несмотря на свою выносливость, ставшую поговоркой. Верблюды возили саксаул и воду, перетаскивали с точки на точку буровое оборудование и все хозяйство небольшой поисковой партии.
Но несмотря на то, что письма послать было не с кем, Белышев по вечерам устраивался в юрте на кошме возле очага с непрогоревшими углями, подкладывал целлулоидной стороной потертую планшетку и писал на листках оранжевой миллиметровки.
«…Пишу на колодце Тас-Кудук — 6.2.31.
Вот ведь нелепость!
Я рассчитываю обнаружить море нефти, а вынужден, как жалкий скряга, цедить керосин по каплям. Иначе в один непрекрасный вечер окажется нечем заправить фитилек, и я погружусь во тьму. А про то, что на свете существует электрическая лампочка, я успел забыть.
Зато я помню многое другое… Что я говорю — не многое, а все помню, все наше! Вдруг увижу какой-нибудь твой жест, услышу твое слово — и нет уже никакой пустыни… Жаль только — нельзя тебя в эту минуту удержать. Потом еще хуже бывает возвращаться в юрту, в лощину между двумя высоченными барханами. И я готов до утра не отрываться от письма, чтобы не оставаться в темноте одному.
Я могу только предвкушать, как я попаду в Гурьев (или — в Красноводск не решено окончательно, где будет камералка) и отправлю тебе письма, все до одного, их к тому времени наберется, я думаю, штук тридцать. Каждое письмо — отдельно. Ты не удивляйся, когда получишь уйму конвертов. Будешь их по одному разрывать и складывать по датам. Не ленись сделать это, читай их в том порядке, в каком они писались. Хорошо?
Завтра мы будем перебираться на новую точку. Наш проводник, он же и главный верблюдчик, — Токе (о нем я писал в самом первом письме) называет это место Туйе Олёр. По-русски — верблюд пропал. Не в том смысле, что там когда-то потерялся чей-то верблюд, а в том, что места такие гиблые, даже верблюду становится невмоготу.
Но я-то, уверяю тебя, не пропаду. Я не верблюд, и это легко доказать. Как я могу пропасть, если мне еще надо вернуться в Баку, к моей жене, которая по вечерам сидит на тахте и смотрит на бульвар, а за бульваром — море.
Я увижу то же море, только с противоположной стороны, когда выйдем из песков. Я бы и вплавь к тебе перебрался, только сразу это не получится.
Нам еще надо решить: на камералке понадобится лаборантка. А что в Гурьеве, что в Красноводске — устроиться можно получше, чем в походной юрте. А такое дело, как анализ добытых образцов, я никому, кроме тебя, доверять не собираюсь».
Были и другие письма, но они пропали при обстоятельствах, которые еще выяснятся по ходу рассказа. А это сохранилось — потертый на сгибах листок — лишь потому, что завалялось среди полевых дневников, нарядов на буровые работы и других бумаг. Белышев о нем помнил, но считал, что письмо потерялось во время бесконечных перекочевок.
Легко было написать: стоит появиться тебе, и нет уже никакой пустыни. Пустыня была. Были дни, когда он изругивал себя, что дал согласие на поездку. Четыре месяца… Женаты они с Валей к тому времени были два года. Она работала у них в тресте и продолжала работать, и черт принес прославленного академика, чье имя было связано со всеми крупными нефтяными открытиями. Он сказал Белышеву: «Что вы прозябаете на скучных, давным-давно обжитых структурах Апшерона, молодой человек?.. А там вас ждет хотя бы неизвестность». Он насупился, потому что не так уж был молод — ему исполнилось двадцать восемь… «Окончательный ответ будет завтра утром. Можно?» Академик сдвинул очки на лоб. «Ну-ну… Это уже почти деловой разговор».
Валя и слышать не хотела, когда он ей рассказал: «Тебе со мной плохо? Я тебе надоела? Так ты и скажи! Я не могу тебя отпустить, там еще опасно, встречаются басмачи. Ты помнишь, что рассказывал Коля Владиславский?» — «Но он же вернулся». — «А ты… А вдруг что-нибудь с тобой случится?»
В октябре ночи уже достаточно длинные, и у них, должно быть, хватило времени договориться — до утра, когда надо было иметь наготове ответ. Академик удивленно поднял брови: «Едете?..» — «Да. А вы думали, что — откажусь?» — «Думал — откажетесь. Мне вчера, после нашего с вами собеседования, показали вашу жену. Я бы от такой прелестной женщины никуда ни за что не поехал, пропади все пропадом, всех послал бы к дьяволу».
Он после того, как Белышев дал согласие, пришел в отличное расположение духа: еще бы, решилось дело с практической проверкой некоторых его отвлеченных соображений о местах залегания первичной нефти на восточном побережье Каспия.
— Белыш! Опет псал? — спросил утром Токе.
Полное имя старика было Тогызак, но Белышев успел усвоить принятое у казахов обращение.
— Писал, Токе… А как ты узнал? Ты же спал?
— Такой… Какой ты — такой чалабек, когда сыто берст ходил пшком.
Белышев посмотрелся в осколок зеркала. Нда… Глаза — действительно… Но ведь глаза запали не от писем, а от тяжелой, нудной работы, которой не видно конца.
Токе и молодой рабочий-казах по имени Смагул принялись разбирать юрту, а Белышев с бурильщиком подседлали коней и отправились в Туйе-Олёр. Они уже ездили туда накануне.
Зима выдалась для этих краев суровая. Вот и сегодня с утра мельтешила густая снежная крупа. Хорошо, хоть ветер дул в спину — не в лицо. А то запросто собьешься с дороги, если все время укрываться от снега и не посматривать со всем вниманием по сторонам.
Вечером юрта стояла в Туйе-Олёре. Белышев дал себе зарок — три или два вечера не притрагиваться к листкам миллиметровки. Ему удалось это исполнить, и он был горд, как бывает горд хорошо пьющий человек, сумев отказаться от бутылки, которая стоит рядом — рукой достать.
Здесь им предстояло пожить несколько подольше.
Белышев и раньше, и теперь — в Туйе-Олёре — вел заочные беседы с академиком. Если поблизости никого не было, если он, к примеру, уезжал один, верхом, с карабином за плечами, то разговор велся вслух:
— Старомодный черт! Ишь — прелес-стная молодая женщ-щина! Хорошо еще, не сказал — особа.
Он нарочито пришепетывал, передразнивая его, хотя академик в свои годы почему-то не выглядел старым человеком. Он ругал его ругательски, когда мысль о Вале становилась особенно нестерпимой.
— Молодец старик! Ах, какой же молодец! — кричал он, никого не стесняясь, когда желонка поднимала из скважины образцы со всеми признаками нефтеносности укрытых там, внизу, и недоступных глазу пород.
Никакому описанию не поддается его восторг, когда в том же Туйе-Олёре, неподалеку от скважины, которую они по плану тут пробивали, он обнаружил выходы газа. Белышев целый час ходил в юрте по кругу, как конь на молотьбе, и излагал Токе и Смагулу, что он думает о таких людях, как тот академик, который видит на десять верст в глубь земли.
Токе пил чай, слушал и кивал. Когда Белышев на минуту остановился, чтобы перевести дух, проводник еще раз кивнул и основательно, как всегда, сказал:
— Сытары чалабек — умны чалабек…
— Да? — переспросил он. — Тогда и я, может быть, с годами поумнею и буду сидеть дома, рядом с молодой женой, а не таскаться там, где верблюд ногу сломит.
Об этом разговоре Белышев написал Вале. И еще о том, как Токе ошарашил его вопросом: этот уважаемый молла[9], которого он то ругает, то хвалит, — не узбек пи? «Почему узбек?..» — «А ты зовешь — ака…» Надо будет рассказать ученому старцу, как просто и понятно его перекрестили на восточный лад: ака-демик, Демик-ака…
Но он ничего не писал Вале о том, что по утрам, после вечерних писем, чувствует себя разбитым и стоит невероятных усилий подняться и идти на буровую. Желонить начальнику партии приходится наравне со всеми. Четыре месяца — вечность для разлуки, а для серьезных полевых исследований не очень долгий срок, и надо успеть как можно больше, раз уж начал играть в эту игру.
Запомнилась фраза в одном из тех потерявшихся писем: «Я же хочу, чтобы одна моя знакомая женщина могла гордиться мужем и хвастаться им перед подругами».
И еще не писал, чтобы ее не тревожить понапрасну до встречи, об одном случае. В Гурьеве, откуда начинался их путь, заместитель начальника ОГПУ сказал ему:
— Так, жолдас[10] Белышев… Нефть будешь искать. Это хорошо. Но охрану я тебе дать не могу. А басмач — басмач еще ходит в песках. Это плохо. Карабин у тебя есть. У бурмастера есть. Два карабина — что сделают, если тебе встретятся люди Ташбая?
— Ну, хоть умереть в перестрелке… — ответил он, не задумываясь.
— Все умрут — кто нашу нефть будет искать? — строго перебил его замнач. — Охраны не будет. Два карабина — мало… Но пойдет с тобой один старик… Проводник, верблюдчик. Тогызак. Тогызак-ага, Токе…
— Он что же — надежнее карабина?
— Ты не улыбайся, молодой жолдас. Твоя дорога все равно мимо Форта не пройдет. Там найдешь Токе. Я дам тебе записку к нашему уполномоченному, он поведет тебя к старику. Старику зарплату плати, как у вас полагается. Понял?
Замнач больше ничего не пожелал объяснить Белышеву. Но когда они на старом пароходике пришлепали в Форт, там уполномоченный, не такой важный, как его гурьевское начальство, оказался и более щедрым на информацию, как сказали бы теперь.
У Токе был младший сын, самый любимый, — и поддался на уговоры, ушел к Ташбаю в пески. Вскоре его поймали и судили. Парень ничего страшного сделать не успел, и — из уважения к старику — его отпустили, условный дали приговор. Токе не посчитал за грех поездом съездить в Кзыл-Орду, оставил сына у нагаши[11]. А сам Токе из такого почитаемого рода, что если в песках встретятся им люди Ташбая, то одного слова будет достаточно, чтобы они ушли с миром. Даже если сам Ташбай велит зарезать пленников и будет на этом настаивать.
Белышеву стало очень неуютно, но он постарался ничем это не показать.
Под конец уполномоченный потребовал — ни словом, ни взглядом не давать понять, что Белышеву известно про старика… И пусть все идет как идет, и ни один волос не упадет с головы молодого жолдаса. Какой есть, таким и вернется к себе домой. А найдет в песках нефть — это все равно, как раньше джигит пригонял из набега табун в тысячу коней, и жена его еще крепче любила за храбрость и удальство.
Белышев выдерживал условие и никогда не заговаривал с Токе о его детях, о младшем сыне… И сам Токе — о чем угодно заводил речь, но только не о своей семье.
Как-то вечером — это было задолго до перекочевки в Туйе-Олёр — Белышев написал одно из самых сумасшедших своих писем, потом долго ворочался в спальном мешке. А заснул — как в яму провалился — и поднял голову, когда красное зимнее солнце стояло довольно высоко над холмами.
Он выбрался из мешка, умылся возле двери солоноватой водой, которая плохо мылилась, и вышел. Путь лежал за соседний бархан, где они позавчера начали долбить скважину. По дороге он заметил справа, на плотном зимнем песке, цепочку конских следов. За время похода он привык к своим лошадям, которые шли с их караваном…
Сейчас на песке был след чужого коня.
Белышев невольно вздрогнул и погладил успевшую отрасти бороду — при мысли, что, заснув вчера тяжелым, тревожным сном, он мог никогда больше не проснуться. Никогда… Это слово часто произносят про себя или вслух, но представить, что за ним кроется, еще никогда и никому не удавалось.
Он поспешно вернулся к юрте, чтобы взять карабин. Нет, первые удачи с признаками нефтеносности явно сделали его легкомысленным и самонадеянным! Больше так нельзя!
Но напрасно он думал, будто он — в одиночестве и нечего скрывать чувства, которые охватили его при виде чужого конского следа. Из-за юрты вышел Токе. И черт бы побрал эту восточную сдержанность и невозмутимость. Токе был такой же, как всегда. А уж если Белышев обнаружил приезд одинокого ночного всадника, то старик — прославленный следопыт — тем более…
— Карабин нада? — спросил у него Токе.
— Да, карабин, — ответил Белышев, не удивляясь его догадливости. Он, конечно, видел, что начальник пошел на буровую без оружия, а как заметил след, вернулся к юрте.
Токе произнес по-казахски несколько фраз, досадливо поморщился — запаса русских слов ему не хватало, чтобы выразить то, что он хотел сказать Белышеву.
Он махнул рукой:
— Аждай…
А сам быстро пошел на буровую — за Смагулом, чтобы тот перевел. Они вернулись вдвоем. Очевидно, старик все успел ему рассказать, потому что парень заговорил первым, а Токе прислушивался и важно кивал, когда улавливал знакомые слова.
— Токе говорит, — передавал Смагул то, что велел ему старик, — пусть Белыш плохо не думает. Ночью знакомый приходил. Не знал, что Токе здесь поставил юрту. Теперь знает. Другим тоже скажет. — И уже от себя добавил: — Токе сказал — против никто не пойдет. Такой человек Токе.
— Хорошо, — сказал Белышев, но в горле у него пересохло, он прокашлялся и повторил: — Хорошо… Идем на буровую.
Должно быть, слово Токе и в самом деле много значило. Они находились в пустыне, в невообразимой глуши, но больше никаких таинственных посторонних следов не было.
Белышев еще думал: что заставляет старика употреблять свое влияние для охраны какого-то пришлого русского «анджинира»?.. Только ли боязнь за судьбу сына? Поначалу, скорей всего, так и было. Но потом, после долгого кочевья, они получше узнали друг друга, и, возможно, пришло другое… Токе, понятно, ни словом не обмолвился об этом другом. Но разве слова нужны, чтобы почувствовать, как относится к тебе человек?
Из Туйе-Олёра не имело смысла возвращаться именно в Форт. Токе повел их гораздо южнее, в маленький прибрежный поселок, где издавна жили рыбаки. Белышев повздыхал на почте.
Они с Валей договорились, что писать она будет на Форт, — так что пройдет еще день или два, прежде чем он увидит летящий, размашистый почерк, всегда напоминавший ему ее походку. А свою корреспонденцию он решил отправить отсюда. Почтовый катер заберет письма в Красноводск, а оттуда рейсы в Баку чаще, чем из Гурьева. А из Форта вся почта идет в Гурьев.
Неожиданно и Токе решил идти морем, с ними. Старик тоже устал за четыре месяца и соскучился, хотя по лицу у него, как обычно, ничего не угадаешь. Лошадей и верблюдов он оставил у родственников. Животные отдохнут, подкормятся, и тогда их пригонят к нему в Форт.
Большая туркменская лодка с косым парусом забрала всех шестерых.
Февральское море было неспокойным, и они все вымокли, пока наконец — через день, вечер и ночь — не показался впереди знакомый с осени причал.
Белышев спрыгнул первым…
— Я буду на почте! — крикнул он.
Но он мог бы и не сообщать. Все и так знали, куда он кинется, едва ступит на берег.
— Вы поищите, поищите, — нетерпеливо сказал он женщине по ту сторону стойки, когда она протянула ему один-единственный конверт. — Там должны быть еще письма.
— Да. Вот еще два пакета из треста, — сказала она. — Распишитесь. А больше ничего нет.
Он сел на скамейку, уперся локтями в стол — руки дрожали.
«Милый!..
Я не хочу, чтобы ты плохо обо мне думал, и потому не могу уехать, не написав тебе. Наверное, мы ошиблись — и ты, и я. То, что со мной произошло через три недели после твоего отъезда, — я и не подозревала, что так бывает!! Он приехал в Баку в длительный отпуск и оказался приятелем мужа моей школьной подруги. Ты ее не знаешь. Видишь… Я понимаю, что тебе больно будет читать о нем, и все равно — пишу! Но ты не думай! Я не могла так просто забыть все, что было у нас с тобой… Я вся извелась, мне казалось, что я совершаю предательство. Я стала такой, меня знакомые на улице не узнавали! Тогда он сказал, он не может позволить мне умирать медленной смертью, что раз мы встретились — это судьба. Он тоже геолог. Работает на Крайнем Севере, и отпуск подходит к концу… Одни девчонки говорят, что я молодец, раз решилась изменить свою жизнь, другие твердят, что я дура. Я слушаю и тех, и других, но не могу поступить иначе. Я стараюсь думать, что это для тебя не будет уж очень большим ударом. Можешь мне верить, что все два года, что мы были вместе, я была тебе верна. В загсе я оставила бумагу: оказывается, достаточно одностороннего заявления. Вот не думала, что мне понадобится это узнавать. Я надеюсь, все у тебя будет хорошо. Ты получишь мое письмо, только когда выйдешь из своих песков. Ключи от комнаты я оставила у Анны Григорьевны».
Дрянь, подумал он. Тварь. Жена у геолога должна быть как те рыбачки, которые на берегу встречают мужей с моря. Или никакой не должно быть. Кому теперь нужна нефть, которую он нашел? И лучше бы не было с ним Токе в ту ночь, когда к их юрте подъезжал всадник. Знакомые ее не узнавали! Небось думали — она так сильно переживает разлуку с любимым мужем!.. И — вдруг, разом — нахлынули слова, тысячи слов, написанных в письмах… письма он — дурак, непроходимый дурак — поторопился отослать, и какая-нибудь школьная подруга получит их и найдет способ переправить, потому что ей — хоть и невообразимая у нее любовь — интересно же, как выворачивается в своих никому не нужных писаниях доверчивый кретин, бывший ее муж! С кретином всегда интересно, он весь виден, как в рентгеновском кабинете!
Ему стало нестерпимо стыдно. Гул в ушах нарастал, будто шторм на море, который сегодня с утра начал набирать силу… Потом стало тихо. Белышев поднялся со скамейки на почте, вышел — и побежал по улице, увязая в песке, в порт.
— Ушла лодка? Лодка, на которой мы пришли?
— Куда ушла? Не видишь, какая волна? Никого мы не выпускаем, теперича на три дня норд задул.
Казахские юрты стояли на окраине Форта. Токе был у себя — он развалился на подушках, окруженный младшими детьми и внуками. И Смагул тут же — сидел и пил чай.
Увидев Белышева, Токе сел.
— Токе спрашивает — что случилось у Белыша, что надо? — поднялся ему навстречу Смагул.
— Ничего. Лошадей, — ответил он, и его собственный голос доносился издалека.
— Куда ехать?
— Туда. Назад. Откуда мы приехали.
Он не мог вспомнить сейчас, как называется тот рыбацкий поселок.
Где-то вдали Смагул и Токе поговорили по-казахски. Смагул снова обратился к нему:
— Токе говорит — я с тобой поеду.
Потом они скакали в песках, и Белышев следил за Смагулом. — Смагул шел первым, выбирая самую короткую дорогу.
Белышев дал волю мыслям, которые прежде гнал от себя, когда они нет-нет да обжигали его. «Милый», — пишет она. Нашла подходящее место для этого слова — в самом что ни на есть распрощальном письме, прощальнее не бывает. В их жизни она была более сдержанной. А когда он упрекал ее, отвечала: «Зачем тебе слова, когда все и так понятно…» Но вот ведь — «милый» понадобилось ей все же. И «прощай» и точка… Без подписи. Как анонимка, которую на него написали в горном институте, что он — сын священника. Но там хоть разобраться можно было, что его отец до смерти проработал фельдшером.
Он случайно заметил, что едут теперь шагом.
Он нагнал Смагула.
— Почему так медленно?
— Конь живой… Парус нету, как на лодке. Потом опять быстро будем.
Долгая стремительная езда привела Белышева в себя, и в голове у него сейчас стало ясно и четко, как бывает осенью в горах: виден малейший изгиб, малейшая складка на дальних склонах. Бесполезно гнаться за письмами. Катер из Красноводска — его ждали в день их отъезда к вечеру. Катер пришел еще до шторма и забрал всю почту. Письма уже не вернешь. Как не вернешь тот позавчерашний день с его надеждами.
Они остановились покормить лошадей и самим поесть. Белышев возле костра, не ощущая вкуса, жевал то, что передавал ему Смагул, — пухлые баурсаки, которые испекли к приезду Токе, холодное мясо, грыз шарики курта.
— Ничего не выйдет, — сказал Белышев Смагулу. — Мы опоздали…
— Куда?
— Я хотел забрать письма, которые отправил… Но почтовый катер уже побывал там. Жаль, я только сейчас это сообразил.
Смагул молча слушал.
Он еще не научился, как Токе, владеть собой. Белышев подумал: Смагул беспокоится, что будет с ним… Они же договорились — Белышев берет его с собой в Баку и устраивает на подготовительные курсы при рабфаке. И Токе, как старший, дал согласие на это.
— Ничего, Смагул, — сказал Белышев. — Мы с тобой переплывем море, и все будет как условились. Мне все равно придется в Баку — сдать отчет.
— Почему — я думаю? Я не думаю, — отозвался Смагул.
«Что ты наделала, Валя, — сказал он ей. — И главное, уже ничего нельзя изменить или исправить».
Трудное это занятие — проявлять мудрость в двадцать восемь лет. Но лучшего выхода не было. Он продолжал разговор со Смагулом — что сперва придется и в Красноводск, и пусть Смагул поживет там эти два месяца у каких-нибудь родственников. А сам твердил — ничего, после похода и мне обещали длительный отпуск, и я тоже поеду куда-нибудь отбивать чью-нибудь жену… Им можно, — а мне нельзя? Будьте вы там счастливы!
За разговором со Смагулом, за словами, обращенными к самому себе для утешения, он знал, что эта пустота — навсегда, и одиночество — навсегда, и никогда ни с кем у него не будет того, что было с Валей. Как это ни странно, но он уже мог без боли называть про себя ее имя. Так он трогал онемевшую от долгого сидения в седле ногу — и ничего не чувствовал.
Академик не выбрался в Баку, и Белышева вызвали в Москву. Должно быть, кто-то ему рассказал, потому что он ни словом не обмолвился о «прелестной молодой женщине», а все больше напирал на то, какой Белышев молодец и не хочет ли он возглавить экспедицию, которую Геолком направляет в те края — для более обстоятельной разведки… Он не хотел. Незачем ворошить то, что прошло, надежды, которые он возлагал на свой успех в ту зиму.
Может быть, Сибирь?.. Он тоже отказался, не объясняя, что Сибирь слишком близко к Северу. К Крайнему Северу. Вот же — в пески с ним не поехала, даже разговора такого не было, отпустила одного, а на Север… Ну в точности как у Джека Лондона. Мужество женщины.
И сам предложил Среднюю Азию.
— Одобряю ваш выбор, — сказал академик. — Там пропасть работы, и кому-то надо эту работу делать. Я очень рассчитываю в будущем на те края. А открытия — помните это — достаются молодым.
«И потери», — хотел он добавить, но вместо этого рассказал, как старый Токе принял его за узбека и называл «молла», не в смысле святости, а за ученость. Академика эта история очень развеселила.
Смагула Белышев впоследствии встречал на геологических совещаниях — в Ташкенте, Москве, Ашхабаде. Токе, оказывается, дожил до семидесяти двух лет и умер перед самой войной — в мае. Он часто вспоминал их поездку. «Я тоже», — сказал Белышев. О Вале он стороной узнал — она с мужем вернулась после войны в Баку.
Белышев был женат, у него выросло двое детей. Что его интересовало, так это судьба писем. То ли они дошли, то ли нет — осталось неизвестным.
Почему он рассказал мне все это? И показал старые бумаги, которые захватил с собой? Может быть, потому, что мы встретились с ним неподалеку от тех мест, где он когда-то бродил в поисках нефти и писал свои письма. Может быть, еще и по той причине, что человек никогда не прощается окончательно со своим прошлым, особенно с молодостью. Все, что было, остается при нем.
Вернувшись вечером в гостиницу в Шевченко, в номере у Белышева я застал какого-то — по моим теперешним понятиям — парня. Тридцать и еще сколько-то — три или четыре, может быть, два. Не ради меня, а ради него Белышев достал бутылку армянского коньяка и кипятил электрический самовар для растворимого бразильского кофе «Касике».
Насколько я мог понять, речь шла о результатах длительного исследования одного дальнего участка на Устюрте. О продолжении там этих работ. Должно быть, я плохо сумел скрыть, что мне подумалось. Белышев метнул на меня уничтожающий взгляд. А когда парень ушел, этот старик, не похожий на старика, наставительно сказал мне, помешивая кофе:
— Совершенно зря…
— Что зря? — постарался я не понять.
— Зря пытаетесь проводить параллели.
— Почему же?
— Другое время. Другие обстоятельства. На выходные они сюда прилетают самолетами. Или этими, как там у них, — вертолетами. А кроме всего прочего — мне далеко до моего академика. Я вот даже не знаю — женат он, не женат? Понимаете, мне как-то неловко задавать вопрос. Ну… о прелестных молодых женщинах…
Я мог бы возразить, что время тут совершенно ни при чем, а параллели, возможно, в самом деле не сходятся, и все же — они параллели… Но я промолчал и заварил себе еще одну чашку кофе. Мне тоже хотелось думать: открытия пусть достаются молодым, а никаких потерь у них пусть не будет, никогда.
В объединении начальник отдела быта несколько смущенно поинтересовался — не против ли я для поездки в Новый Узень взять грузовой «уазик» и не возражаю ли, если шофер — девушка. Зина. Ни то, ни другое сомнений у меня не вызывало. (Правда, впоследствии выяснилось, что я проявил легкомыслие, согласившись на «УАЗ», тем более — без передней ведущей оси).
Ну, Зина оказалась точной — ровно в шесть, когда я, успев выпить кофе, выглянул на веранду, «УАЗ» тормозил внизу, у входа в гостиницу.
Ехали мы быстро, и только неподалеку от Нового Узеня выяснилось, что девчонка — это девчонка, даже если она в брюках и за баранкой. Она не заправилась накануне, рассчитывая, что — дотянет, и это бы еще полбеды. Ведро бензина нам подкинул шофер с самосвала. Но внезапно погнало масло. В общем часа полтора мы проторчали, не доехав около двадцати километров из ста пятидесяти.
Некоторые машины, вопреки воспетому неоднократно закону дороги, беззастенчиво проскакивали мимо. Другие задерживались, но у них масла не было. А в нашем «УАЗе» оно вытекло почти все. Еще немного — и поплавились бы подшипники.
Наконец, какой-то «МАЗ» затормозил, и Зина подбежала к двум здоровенным — под стать своей машине — водителям в комбинезонах. Мне было слышно, как один из них сказал: «А пусть шофер сам подойдет». Зина ответила, что она-то и есть шофер, и вот — стоим, а нам надо торопиться.
Они сами залили масло, посоветовали ей еще разок сменить его, когда приедет в Узень. Она пошла провожать их к «МАЗу» — «МАЗ» проскочил метров двести, останавливаясь возле нас. А когда вернулась, хмыкнув, сообщила, что они хотели у нее адрес записать, спрашивали, можно ли будет к ней заглянуть как-нибудь на огонек.
В Узене мы покружили по городу, пока — в субботний безлюдный день — искали какое-нибудь учреждение, где бы я мог навести справки, как найти одного человека, о котором мне рассказали в Шевченко.
Возле конторы НГДУ — нефтегазодобывающего управления — на пятачке, обсаженном кустарниками, я вылез, а Зина сразу поехала сменить масло и заправиться.
Вскоре на пятачок подошли двое, казахи. Один из них был пожилой, с депутатским значком, а второй помоложе, но с обильной сединой в коротко стриженных волосах.
Этот, что помоложе, и спросил, что мне надо.
— Одного медета надо найти, — ответил я, как можно было бы ответить и сто, и двести лет назад.
Они переглянулись, и пожилой спросил, какого именно медета я ищу.
— Медет-батыра…
— Вот он — тоже медет, тоже батыр… Его зовут Бейсен.
— А мне надо Абдымурата Тегисбаева. Который в Красноводске был главным бухгалтером в аэропорту, а теперь у вас — в автотранспортной конторе, тоже главным бухгалтером.
— Знаю. Сейчас пойдем, — сказал Бейсен.
Я и не сомневался, что в Новом Узене сразу, не прибегая к помощи адресного бюро, найду Абдымурата, сына Бердыбека, а Бердыбек приходился родным братом Кемилхану. Я надеялся что-то узнать по этой линии и собирался еще проехать в Аксу, где сейчас живет Кожабай, их брат, тоже из сыновей Тегисбая.
На пятачке постепенно собралось человек десять. Они, видимо, без всяких дел, просто так, прогуливались в выходной день и, как я потом понял, сговаривались поехать куда-нибудь поблизости — за город, к родственникам, так сказать — на джайляу.
Среди них выделялся холеный мужчина лет пятидесяти, и он недружелюбно сказал, что вот — писатели ездят-ездят, а мало что знают, но все равно пишут. Вот, написали о Кульдуре… А это же был бродяга, проходимец, верблюдов крал…
— Это я о нем написал, — сказал я, хотя тот отлично понял, с кем встретился возле конторы.
— Напрасно писали. Скотокрад он был, — сердито настаивал он.
Что я мог ответить? Я спокойно доказывал, что нельзя с мерками начала семидесятых годов подходить к человеку и событиям тысяча девятьсот двадцатого. Однако он упрямо твердил свое.
Остальные прислушивались к нашему разговору, но не вмешивались. А мой собеседник продолжал литературные поучения: не надо было писать имя — Кульдур, фамилию — Алибаев… Надо было назвать его как-то по-другому, хоть бы Жайлибаевым, тогда — пожалуйста, тогда никаких возражений не может быть!
Мне начало надоедать это переливание из пустого в порожнее.
— А сами вы из какого рода? — спросил я. — Что-то вы нападаете на Кулекена слишком пристрастно. Может быть, и у ваших родичей он когда-то угонял скот?
Слушатели дружно засмеялись — и потому, что приезжий русский проявляет понимание давних взаимоотношений, и потому, очевидно, что вопрос попал в цель.
— Мы друзья! — азартно ответил он. — Мы с тнеями — «куда́». Знаете — «куда» что такое? Сватались друг за друга… У меня жена из тнеев…
— Нет, из какого вы все-таки рода? — настаивал теперь я.
Он вынужден был назвать, и я несколько театрально, должно быть, развел руками:
— Ну-у… Тогда все понятно, и никаких вопросов у меня больше нет!
Разговор в таком тоне прервался. Слушатели сдержанно, но достаточно определенно что-то сказали ему по-казахски. Очевидно, что не надо обострять отношений с приезжим человеком, он пишет о прошлом этих мест, о прошлом казахов, надо ему помочь, он же гость Абдымурата… И он сам, кажется, тоже понял, на сколько перехватил через край в своем категорическом утверждении: рассказы о таких, как Кульдур, позорят советскую литературу. На это я, правда, еще успел ему коротко ответить, что не надо меня пугать формулировками.
Потом Бейсен проводил меня к Абдымурату — в один из новых, желтоватого ракушечника, домов, которыми сегодня уставлен Новый Узень. Время было около одиннадцати, но Абдымурат только что поднялся: накануне вечером ездил в гости, домой вернулся почти в четыре… За чаем мы вели предварительный разговор, и тут выяснилось, что лучше побывать не в Аксу, у Кожабая, а в Сенеке, где живет Маден, тоже дядя Абдымурата, один из пяти сыновей Тегисбая.
Я хотел бы ехать хоть сейчас, но Абдымурат попросил разрешения перенести поездку на завтра. Он еще накануне нанял три грузовика и направил их в Ералиево, чтобы они перевезли поближе к городу кого-то из его родни — скотоводов, а то шубата в доме нет, айрана нет… Когда же родня переедет, все будет. Встречать их он должен ночью, а утром — поедем, пожалуйста, он готов…
Утром, как это ни странно, мы выбрались почти вовремя — в девять, — а договаривались на восемь. Задержка вышла из-за ночной встречи Абдымурата. Одна машина поломалась в дороге, пришлось посылать за ней другую.
Мой строгий вчерашний собеседник постарался — он раздобыл автобус «ГАЗ-51», автобус набился почти полным. Много было женщин с детьми. Рабочие-казахи в Новом Узене связаны родственными отношениями с жителями окрестных колодцев, в том числе и Сенека, где находится совхозная ферма.
Мой строгий вчерашний собеседник был сегодня совсем другим — он улыбался и шутил, он пригласил меня в автобус, но я остался в «УАЗе» с Зиной, и мы поехали следом за ними. Дорога вела через Старый Узень — и я вспомнил Газиза Абдыразакова… Только заезжать к нему на этот раз у меня не было времени, и я мысленно пожелал ему удачи на новой скважине, которую он должен был забурить.
Пейзажи были типичные для Южного Мангышлака — каменистые, голые горы, а местами — коварный сыпучий песок. Но пока все обходилось благополучно, застрять ни разу не пришлось. Мы с ходу преодолевали перевалы и спускались в долины, и обстановка вокруг была суровая и торжественная. И не чувствовалось присутствия человека. Позади остались нефтяные промыслы и асфальтовые дороги. Была пустыня, какой ее в свое время знали Кулекен и Кемилхан и все здешние старики.
В связи с разговором, происшедшим накануне, я снова думал о Кулекене. Я был совершенно уверен в том, в чем был уверен и раньше: в стародавние годы здесь были свои понятия об удальстве, о чести, и нельзя с сегодняшними мерками свысока судить людей и события того времени.
Про Кулекена — в числе других — передают такую историю. Он как-то раз по своему обыкновению охотился в песках, а его юрта стояла в Кургузулле, это южный берег залива Кара-Богаз-Гол. В ноябре это было или в декабре — снег уже лежал и почти не таял днем, такая выдалась в тот год зима.
Там, в песках, ему и встретились три казаха из рода олжашы, на верблюдах. Они гнали в Красноводск баранов на продажу. Остановились, поговорили. Олжашы жаловались, что очень устали, приходится зорко охранять отару. Их предупреждали: в этих краях зимует один тней — Кульдур по имени. Он может неожиданно и незаметно подобраться и угнать овец… «Я о нем слышал, — сказал Кулекен. — Кто же тут у нас не слышал о Кульдуре. Но говорят, он куда-то откочевал». Олжашы у него спросили: «А ты сам откуда? Где твоя юрта?» — «Там», — махнул Кулекен рукой в сторону, противоположную Кургузуллу.
На этом они расстались. Но далеко ли уйдет отара за полдня? К вечеру Кулекен обмотал копыта своего коня обрезками кошмы и, когда стемнело, нагнал олжашы: очень ему приглянулся молодой бура — двугорбый верблюд. Кто умеет приготовить это мясо, знает, что оно не хуже бараньего. Как уж ему удалось — неизвестно, но буру он увел к себе в Кургузулл. Зарезал его, шкуру спрятал, а мясо сварил.
Под утро олжашы хватились и по следам дошли до Кургузулла. Они даже не подозревали, что их ведут следы вчерашнего всадника. Ведь его юрта стоит в другой стороне, он сам говорил об этом. И они были немало удивлены, когда из юрты им навстречу вышел он и, топорща рыжие усы, спросил: «А вы что потеряли здесь?» — «Так Кульдур — это ты?!» — «Да, это я Кульдур». — «Ты верблюда у нас увел?» — «Вы же спали… Огонь в костре даже не поддерживали. Откуда знаете, кто увел верблюда?» — «Его след нам об этом сказал». — «У следа и спрашивайте. Да, я Кульдур. Когда я рядом, крепко спать нельзя… Кроме следов, от вашего буры ничего не осталось».
Так — слово за слово — началась драка, но тут из юрты вышли и разняли их два кульдуровских друга. Олжашы уже решили, что придется возвращаться с пустыми руками, но чем-то они Кулекену понравились, и он сказал: «Да, вашего верблюда я увел, пока вы спали. Вот коня возьмите взамен, чтобы не было обиды».
И отдал одного из своих коней, и угостил сваренным мясом их же верблюда. (Кстати, решительный противник хотя бы краткого жизнеописания Кульдура принадлежал к племени, состоявшему в близком родстве с олжашы).
Все это произошло лет шестьдесят с лишним назад, но история сохранилась, и ее непременно рассказывают, когда кто-нибудь вспоминает о Кулекене.
Расскажут и другое, если расспрашивать…
В зиму с двадцать девятого на тридцатый год Кулекен поставил юрту в урочище Каунды. И однажды под вечер здесь придержал своего коня — рыжего, известного повсюду своей резвостью и выносливостью — один его знакомый. В прошлом они иногда кочевали вместе. Этот человек тоже славился своей удалью и храбростью, но еще больше — вздорным и непримиримым характером. Он не принимал перемен, которые произошли в песках, и продолжал заниматься угоном скота — барымтой, сводил счеты по старым родовым законам.
Много чего за ним числилось. Так, он выследил и убил одного своего обидчика и со спокойной душой уехал. А потом оказалось, что он ошибся и убил совсем другого. Его искали. Его семья была задержана и отправлена в Форт.
Одинокий, преследуемый, этот человек провел ночь в юрте у Кулекена, и был у них долгий разговор. Кулекен не мог отказать ему в хлебе и чае, хоть и знал, что его знакомца разыскивают за убийство, что за его поддержку не похвалят… В долгой ночной беседе Кулекен не одобрял его действий, говорил — другое время пришло, и нельзя жить, как жили. Очевидно, тот не соглашался о ним, потому что в конце концов Кулекен сказал ему: «Вот тебе хлеб, вот тебе вода. Есть еще сваренное мясо — тоже возьми. И уезжай подальше от своей беды и от моей беды. Только от нее ты даже на своей рыжухе не уйдешь».
Тот уехал и вскоре погиб в перестрелке.
Я знал все это и многое другое, но всегда, думая о Кулекене, представлял его себе на берегу моря в Кара-Сенгреке, верхом на коне, и как он увидел длинные хвосты дыма над островом, и как потом вместе с Кемилханом спешно поскакал на пролив верхней дорогой.
Теперь меня интересовал Кемилхан, интересовала его родня.
Спуск круто обрывался в длинную, просторную долину, замкнутую ослепительными на солнце меловыми горами, а в конце и был Сенек, совхозная ферма. Но съехать тут можно было — впереди виднелись следы колес. К этому времени мы обогнали автобус. Зина, увидев, что едет в нужном направлении, почувствовала храбрость и развила скорость.
На подъезде к поселку с одинаковыми стандартными домиками, вытянутыми в одну улицу, мы обратили внимание, что автобус стоит позади на дороге. Может, что-то случилось…
Вокруг катались на велосипедах казахские ребятишки. У одного, к великой, должно быть, его гордости, вместо обычного руля была закреплена автомобильная баранка.
К нам подъехала грузовая машина, обогнавшая только что автобус, и я спросил у шофера, в чем там дело, не надо ли за ними вернуться.
— Ай, нет, не надо, — ответил он, притормаживая, — Женщины… В гости едут — пыль стряхивают, платки надевают… Хотят, чтоб красиво было.
Потом, проезжая через поселок, автобус несколько раз останавливался и с каждым разом все больше пустел. А наш путь дальше вел — там, за поселком, были юрты, пять или шесть юрт. В том числе и юрта Мадена.
Самого старика дома не оказалось — он с утра отправился в степь, к отаре, но вот-вот должен был вернуться. На шум моторов вышел какой-то аксакал, спросил у Абдымурата, кто он.
— Меня зовут Абдымурат.
— А чей ты сын?
— Сын Бердыбека…
Аксакал кивнул:
— Бердыбека я знал, знал…
Долго ждать нам действительно не пришлось.
Высокий и сухощавый Маден держался прямо, а он уже переступил порог шестидесяти трех лет. Седых волос у него не было, черные. Слово «старик» к нему как-то не подходило. Единственно, — слух немного нарушился, говорить приходилось погромче.
И Маден, и Абдымурат снова подтвердили, что Кожабай мало знает про Кемилхана. Кожабай почти никуда не кочевал от пекарни на Куули-маяке. У пекаря такая работа, хлеб каждый день нужен людям, отлучаться пекарь не может. И в Аксу он работает в пекарне, хоть и вышли ему года.
Когда речь зашла о Кемилхане и Бердыбеке, я спросил, как будет по-казахски проводник. Мои собеседники не сразу ответили. Может быть, это слово не часто употребляется потому, что все они знают дороги и тропы и нет необходимости, чтобы кто-то вел их от колодца к колодцу. Наконец Абдымурат подумал и сказал: жолбашчы. Глава дороги, хозяин дороги. Примерно так.
Кемилхан, самый старший из братьев, и Бердыбек, второй из них по старшинству, на протяжении нескольких лет нанимались проводниками в отряд С. Ю. Геллера, который базировался в Ералиево (тогдашнее название — Киндерли).
Отряд вел работы на очень разбросанной территории. Кемилхан и Бердыбек водили караван до Ташауза — через Устюрт и Заунгузские Каракумы, в Туркмению. В другой раз долго стояли лагерем во впадине Карагиё. С Геллером постоянно была жена. Ходила и ездила на работу в поле и делила все тяготы походной жизни.
Уже много позднее из других источников я выяснил — географ С. Ю. Геллер еще в середине двадцатых годов был одним из спутников академика Ферсмана, когда совет по изучению производительных сил Академии наук экспедицию за экспедицией направлял в Среднюю Азию и Казахстан.
Имя Геллера связано с открытием первой в Каракумах метеорологической станции в Зеагли. Он начинал в то время, когда еще не существовало точных карт для Каракумов и Мангышлака, и каждый отряд, каждая партия вели обстоятельную съемку.
В Карагиё необходимо было с точностью определить — впервые — глубину впадины. Кемилхан привел его на место — ниже некуда. Отметка — минус 131… Третья в мире из незатопленных и самая глубокая в нашей стране.
В заключении по отчету указывалось: «Геллер предложил создать в Карагиё гидроэлектростанцию, самотеком пропуская через нее воду из Каспия в количестве, которое может полностью испариться во впадине. Эта вода, проходя по системе самосадочных бассейнов, могла бы давать целую гамму разнообразных солей, необходимых для химической промышленности». Нечто вроде искусственного Кара-Бугаза. Идея — заманчивая и вполне осуществимая, но потом началось падение уровня Каспия…
Что вызывало к нему уважение многих людей, встреченных на каракумских, мангышлакских, устюртских переходах, — это тонкое знание жизни пустыни, безотказная готовность поделиться водой, хлебом и советом, если его попросят. И еще — умение слушать.
Кемилхана удивляло — зачем, например, начальник отряда на привалах у костра, за вечерним чаем подробно расспрашивает: вот, в очень давние времена и до последнего времени казахские кочевья в зимние месяцы можно встретить в таких местах, где нет ни одного колодца с пресной водой. Не пили же горько-соленую… Что же, — умели делать ее пригодной для питья? Вымораживали?..
На основе расспросов, на основе своих наблюдений и опытов он впоследствии разработал метод опреснения воды вымораживанием в промышленных масштабах. Проверка опытно-эксплуатационных установок в различных зонах пустыни вполне оправдала себя и по надежности, и по дешевизне.
Имя Геллера связано еще и… Но это уже — не с открытием, не с какой-то новой идеей, не с деловым предложением…
В одном из очерков А. Блинского я прочел, как однажды он весь день напролет ехал на юг Мангышлака, и на всем пути не встретилось «ни одной отары овец, ни одного косяка лошадей. Правда, в полдень промелькнула на горизонте цепочка верблюдов. Но кто знает, возможно, это был мираж, а может быть, — стадо Геллера».
Да, почти уже полвека в здешних песках рассказывают: однажды после окончания полевого сезона Геллер отпустил на волю вьючных верблюдов, и те со временем одичали, а их потомство ходит на свободе, стараясь держаться подальше от жилья и людей.
Не берусь подсчитывать, сколько тут процентов правды и сколько процентов легенды. Если о нем так упорно продолжают рассказывать, значит, оно есть в природе — стадо Геллера.
Для меня это столь же непреложно, как и то, что из конца в конец прошел эти пески человек из племени первопроходцев, а от колодца к колодцу его вели братья Кемилхан и Бердыбек, сыновья почтенного Тегисбая…
Для них — не было недоступных мест…
По следам старшего я и попал в Сенек.
— Кемилхан — после него, как и после Кулекена, не осталось фотографий — был такой же высокий, как Маден, и тоже долго не поддавался седине, порода у них одинаковая, у сыновей Тегисбая. Кемилхан до последних своих дней работал, не болел и умер как-то сразу, когда пришел его срок, — в Ак-Кудуке, там он много лет был зав овцефермой. Это уже после того, как он постарел, и ему трудно стало кочевать с геологами, с географами, которые не сидят на одном месте. А хороший проводник для всех изыскателей много значит. Тот же самый Геллер со знакомыми не раз передавал приветы Кемилхану. Геллер всем рассказывал, что добрая половина успеха его отряда принадлежит Кемилхану и его брату.
Маден слышал и о той истории со спасением людей, высаженных на остров Кара-Ада. Верно, что Кемилхан помогал Кулекену. Они вместе поскакали на пролив, где была лодка. Кулекен пошел морем, а Кемилхан с лошадьми двинулся обратно в Бекдаш… Позднее Кемилхан провожал часть спасенных в сторону Красноводска. Они на своем пути не могли миновать Куули-маяк, только Кожабай тогда там еще не жил, мальчик был. Он переехал в прибрежный этот поселок в тридцатых годах.
Кто были эти люди, Кемилхан не знал. Знал одно, — что им надо помочь… Впрочем, был там человек — тоже, как Геллер, исходил пустыню вдоль и поперек, прежде чем попал в руки белых. Худой, изможденный, и глаза у него были такие… Смотрит вроде на тебя, а тебя не видит. (Этот человек, выведенный в повести Паустовского под фамилией Шацкий, еще несколько лет назад был жив, глубокий старик; судя по рассказам знавших его в городе Ливны людей, он никогда не вспоминал о Кара-Ада.)
Кемилхана связывала с Кулекеном долголетняя дружба. Сестру ему отдал в жены, — в то время старый Тегисбай уже умер, и без Кемилхана, старшего в роду, это дело не могло решиться… Потом жизнь их развела. Но во многом они шли одинаковыми путями. Кемилхан ходил с «анджинирами», и Кулекен ходил с «анджинирами». И в то как раз время, когда будущее Мангышлака обретало ясные и зримые черты в мечтах энтузиастов, посвятивших жизнь освоению далеких пустынных краев.
О том, что я узнал в Сенеке, о новых подробностях, которые подтверждали предыдущие розыски, у меня было время подумать в кабине нашего «УАЗа», вторично — и теперь безнадежно — застрявшего в песке. Мы уехали в одиночку, раньше автобуса, и первый раз засели на песчаном подъеме, и нас вытащил случайный «ЗИЛ», а потом мы попробовали выехать в стороне — и забуксовали уже на самой вершине, где попалась неширокая полоска мелкого песка.
Зина повздыхала — почему она вчера, когда готовилась к поездке, не включила передний мост. Думала — обойдется… Правильно говорила ей мама, чтобы бросала она это шоферское дело. Семь лет назад Зина бедовала с автоколонной, десятидневный буран замел ее в степи под Семипалатинском. После того случая она полгода лежала в больнице, а потом долго не садилась за руль. Мама и слышать не хотела, чтобы она снова начала ездить.
Засели мы километрах в десяти от Сенека, и Зина в конце концов скинула туфли и побежала обратно в поселок за помощью, — дело шло к вечеру, и трудно было предположить, что кто-то появится на дороге и вытащит нас опять.
Я ждал, и наконец показался голубой автобус, как выяснилось — рейсовый, ходит из Аксу в Сенек. Шофер, сероглазый лезгин Мырза, вытащил нас и вывел на дорогу, на которой, по его словам, мы ни разу не забуксуем.
Обещание его сбылось. И все же, хоть дорога была хорошо видна, нам пришлось поплутать — уже в темноте — в поисках подъезда к Старому Узеню. Правда, сбиться окончательно мы не боялись. Надежными ориентирами нам служили газовые факелы на скважинах. Зина еще сказала, — как бы мы искали дорогу, если бы уже был построен завод, который начнет перерабатывать сопутствующие газы, и тогда факелы погаснут.
Через Старый Узень и через Новый, часам к пяти утра, мы вернулись в Шевченко.
А ведь началось с немногого — выяснить имя человека из бекдашских казахов, который заметил дымы над островом Кара-Ада, понял, что люди там терпят бедствие, и постарался принять меры к их спасению.
Но одна встреча тянула за собой другую, появлялись подробности — нужные и ненужные, возникала необходимость в новых поездках, и командировочные удостоверения пестрели отметками: Гурьев; Шевченко и Форт-Шевченко; Бекдаш и Кара-Ада (я очень жалел, когда сдавал ту командировку: на Кара-Ада даже прозаическая канцелярская печать отмечена крохотным изображением маяка); Красноводск… И снова — по тому же кругу…
В Красноводске поначалу не все складывалось так, как хотелось бы, и у меня выдался день — без всякой цели побродить по городу. Подумать только — я попал сюда впервые проездом в начале сентября 1942 года. Почти тридцать лет назад. А потом было то, что принято называть «вся жизнь».
Я прошел мимо старой аптеки, расположенной в одноэтажном здании — оно было построено сто лет назад, одним из первых в Красноводске, и, слава богу, его пока удалось отстоять от посягательств людей, которым кажется, что такой домишко не вписывается в современные ансамбли из стекла и бетона.
Мимо горсада я свернул на разноязыкий базар, где говор узбека из Ферганы мешался с армянским наречием переплывшего через море садовода из Нагорного Карабаха, вплеталась быстрая грузинская речь. А какой-то старик из Дагестана громко цхокал, отчитывая молодого парня, который, правда, не вступал с ним в пререкания, но, вопреки обычаю, сохранял на лице довольно независимое выражение.
На базаре в этот раз мне пришлось пожалеть, что оказалась стертой неповторимая надпись, запомнившаяся по прошлому приезду. На серой стене красными метровыми буквами было выведено: «МУСОР БРОСАТ ВьЯШИК».
От базара недалеко было до старого морвокзала (новый, куда теперь пристают суда, находится на другом конце города). Но ресторан на втором этаже работал. Хотя на часах было уже двадцать минут двенадцатого, дверь оставалась закрытой. Я постучал в стекло, и ко мне подошла женщина, которая в противоположном конце зала, у буфетной стойки, нарезала бумажные салфетки.
— А что это у вас закрыто? — спросил я.
Следовало ожидать, что она ответит мне грубостью. Но она даже чуть виновато улыбнулась и сказала через дверь, отодвинув занавеску:
— Да, закрыто пока… Буфетчицу и официантку увезли в милицию. У нас тут вчера драка была. Не знаю, сколько их там продержат, пока допросят.
На обратном пути возле горсада, мимо которого ведут все дороги, я поймал обрывок разговора. Говорила молодая, лет тридцати пяти, пышная, яркая армянка, а ее собеседник (условно его можно так назвать) лишь успевал ей кивать.
— Я могу один день в неделю дать отдых нервам? — говорила она, и ноздри у нее трепетали от непоказного волнения. — Хотя бы один день в неделю?.. Отдохнуть спокойно… — Очевидно, она жаловалась на кого-то, кто не позволяет ей сделать это.
Я прошел дальше, не дослушав. Но вид у женщины был такой, что если бы вдруг ее нервам действительно предоставили желанный покой, она бы почувствовала себя обойденной.
Стояло тепло, но облака то и дело наплывали на солнце, и море с утра успело принять множество самых разных оттенков — от светло-голубого до темно-серого, когда начинал ненадолго моросить дождь.
Из важных событий за весь день произошло то, что я купил в киоске возле горсада одиннадцатый номер журнала «Вокруг света».
Почему на моем пути появился Красноводск — об этом я уже писал. Писал и о поездке на колодец Суйли, к вдове Кулекена. Я собирался встретиться с Асеке и на этот раз, но Абдыхалык, красноводский редактор, сказал, что она — ушла… Потом и фельдшер Нуржуман, с которым я тоже повидался, добавил с грустью, что это был такой же самый случай, что и с Кулекеном: посочувствовать можно, облегчить немного страдания можно, а помочь — нельзя.
Непредвиденные обстоятельства, связанные как раз с покупкой журнала, требовали новых поездок, новых маршрутов, пока мне пришлось хотя бы мысленно вернуться в Форт-Шевченко — я прочитал в журнале добротный очерк «Лейла» идет в Гурьев». Его автор — А. Шамаро — поднял большой архивный материал, разыскал оставшихся в живых участников операции.
В ночь на 30 апреля 1919 года форт Александровский, занятый в ту пору белыми, был захвачен стремительным десантом кораблей Астраханско-Каспийской военной флотилии. Это было сделано в ответ на телеграмму Председателя Совнаркома Ульянова-Ленина от 24 апреля, где, в частности, говорилось: «…нельзя ли завоевать устье Урала и Гурьева», и дальше — известные слова об отчаянной нужде в нефти.
Захват Форта произошел настолько внезапно, что красным военморам удалось затеять успешную радиоигру с противником: сохранялась видимость, что Александровский по-прежнему в руках частей атамана Толстова. Так был перехвачен в открытом море паровой баркас «Лейла». На нем из Баку в Гурьев шел личный представитель Деникина, посланный им к Колчаку, — генерал Гришин-Алмазов. Сам генерал застрелился, не успев уничтожить документы совершенной секретности. Достаточно сказать, что в письме Деникина намечались планы совместного с адмиралом похода на Москву.
Я не стал бы пересказывать материал, добытый в упорных поисках (а я-то знаю, чего они подчас стоят) другим человеком, если бы меня не привлекло там одно обстоятельство. В Форте и до прихода белых находился на службе радиотелеграфист, белорус, родом из Могилевской губернии. Жил он здесь по-семейному, с женой, у них был грудной ребенок. Белые мобилизовали радиста, но после захвата Форта он принял сторону революционных моряков и доказал это делом: сам сидел на ключе во время оживленных переговоров с Гурьевом, где стоял штаб Толстова, и Петровском — о проходе «Лейлы». Радисты знают друг друга, и появление чьего-то чужого почерка могло их сразу насторожить и сорвать всю операцию. Для фортовского радиста это был риск, и немалый. Ведь красные вскоре оставили Форт — его трудно было удержать из-за оторванности от основных баз.
Теперь придется снова вернуться к «Кара-Бугазу». Но литература, как я уже говорил, в моих поисках все время вмешивалась в действительные события, и книга, и очерк — становились вполне реальными фактами.
История Кулекена связана с той группой заключенных, которую деникинцы высадили на острове Кара-Ада.
А была и другая.
Паустовский писал:
«…Остальные заключенные из Петровской тюрьмы… были высажены деникинцами на восточный берег моря, вблизи Кара-Бугаза. Эта партия заключенных пошла через пустыню в Красноводск… Незадолго перед этим белые были выбиты из Красноводска красными частями, наступавшими со стороны Ашхабада…
Заключенные шли в не затихавшем ни на один день песчаном урагане. Дул норд. Каждый час в конце страшного шествия, растянувшегося на несколько километров, падали выбившиеся из сил. Они кричали и звали передних, но остановиться надолго было равносильно смерти.
Первыми погибли женщины с детьми и матрос-инвалид, ковылявший по пескам на костылях. Передние уходили далеко, задние теряли их след, шли наугад в песчаную муть пустыни, шли до вечера, падали и лежали, зная, что помощи не будет ниоткуда».
Дальше там перечислялись люди, которые были среди этих трехсот. Грузин Халадзе, участник революционных событий в Персии. Штурман Бархударов — спокойный и отчаянный человек, он прославился тем, что из Астрахани доставлял оружие под самым носом у деникинских дозорных судов, а когда за ним погнались, он потопил пароход. Деникинские контрразведчики посчитали нежелательным и опасным старика Мухина, автора проекта «О социализации недр земли».
«Шествие мертвых» тянулось примерно в тех же местах, где много лет спустя остался один на один с пустыней шофер Дзуцев, где Кулекен гонял скот в Красноводск и где теперь провели высоковольтную линию на Бекдаш.
До города оставалось километров восемьдесят, и стало ясно, что им — не дойти. Начальство принял Мухин. Он, видимо, умел и действовать, а не только составлять проекты. Первый приказ его был: оставаться на месте и ждать помощи. А сорок наиболее выносливых пошли с ним к Красноводску. Через каждые три или четыре километра один из них оставался для ориентировки.
«До Красноводска дошли трое, — писал Паустовский. — Они упали на улице, но успели рассказать попавшимся навстречу красноармейцам о том, что случилось в пустыне. Через полчаса из Красноводска выслали верблюдов и помчались всадники отыскивать по живым вехам брошенных людей».
Спасти удалось, если быть точным, сто двенадцать человек. Это я выяснил из другого источника и ради этого, собственно, и завел разговор о захвате Форта в конце апреля 1919 года, о «шествии мертвых» к Кара-Бугазу и Красноводску — год спустя, в безлюдных совершенно местах, потому что прибрежные адаевцы в то время уже откочевали на летние пастбища.
В Бекдаше заведующий парткабинетом Танкабай Чампиков среди других материалов дал мне прочесть письмо — письмо из Махачкалы. Писал Иван Романович Калиновский — о том, что он в числе других ранней весной 1920 года шел на Красноводск, потеряв уже надежду дойти когда-нибудь до обжитых мест.
Я тогда — два с половиной года назад — запомнил фамилию и неожиданно столкнулся с ней в очерке А. Шамаро. Там была названа фамилия радиста, служившего в Форте: Калиновский. Правда, не указывались имя и отчество. Но трудно предположить, что в одно и то же время, в одних и тех же местах, с одними и теми же по существу событиями были связаны два разных человека, носивших одну и ту же фамилию.
Могло случиться, что в остросюжетных положениях, которые создавала гражданская война, Калиновский после успешного захвата «Лейлы» снова попал в руки деникинцев. Почему они его не расстреляли? Но не расстреляли же они штурмана Бархударова, вина которого была не менее тяжкой. Может быть, не хватило времени. А может быть, высадка на восточном каспийском побережье в системе наказаний почти приравнивалась к смертной казни.
Но… Я должен остановиться. Заманчиво, но нельзя слишком далеко вдаваться в область догадок. Я надеялся, что и это в конце концов выяснится. Ведь прошлое, которое кажется нам далеким, бывает и совсем рядом…
Совсем рядом…
Незримая, но и нерасторжимая цепь событий, человеческих взаимоотношений, поступков.
В самую первую мою поездку мы из Бекдаша отправились в Старый Кара-Бугаз. В начале повести я уже писал, что утро выдалось солнечное и тихое, но море не выглядело спокойным. Море, взлохмаченное недавним ветром, накатывало на берег, а вдали оно все было покрыто белыми буграми.
В провожатые мне дали Павла Лаврентьевича Соболева — из кара-бугазских старожилов. Он приехал сюда по вербовке в 32-м, еще холостым парнем. Пять или шесть лет спустя его послали в длительную командировку в Бекдаш, когда там было всего два барака. Из Бекдаша он ушел на войну — и на фронте, вспоминая о доме, представлял себе не живописные донские плавни, где прошло детство, а угрюмые, но свои, берега Каспия. Сюда он и вернулся после войны.
На всем протяжении берег — а дорога вела вдоль самой кромки воды — был выложен морской травой. Большей частью она была посохшая, темно-бурая, а та, что понабросана ночным штормом, ярко зеленела на солнце.
По дороге к нам подсел попутчик. Когда мы только перевалили гору Ала-Тепе и ехали по серому сыпучему песку, в стороне от дороги показались две юрты. Пестрая собака облаяла машину скорей по обязанности, чем от злости.
От этих юрт, махая обеими руками, к дороге бежал старик.
Жеткинчек притормозил.
— Нуреке это, — сказал он. — У нас на комбинате был, долго на сульфате работал. А с прошлого года вышел на пенсию и живет теперь, как нравится.
— Я его знаю, — отозвался Соболев. — Он в Сартасе работал, на северных промыслах… Тогда, в начале тридцатых, и потом всю дорогу…
Нуралы-ага попросил подбросить его до пролива. Там стоит его юрта, а сюда он приходил — искал потерявшегося верблюда. Да, нашел… Мальчик его пригонит.
На берегу во многих местах попадались выброшенные морем мертвые тюлени, двухпудовые осетры. Нуреке рассказал, он тут однажды нашел застывшую уже лису. Наверное, поленилась бегать, затаиваться, подкрадываться. Зачем, если рядом готовая добыча? Поужинала дохлой рыбой и отравилась.
Я спросил у Нуреке, не знал ли он в старые годы Кульдура — сына Алибая. Нуреке ответил, что несколько раз видел, тот приезжал к отцу и брату Шохаю. Шохай был человек оседлый. Он считался лучшим в Сартасе плотником.
Нуреке сошел, немного не доезжая пролива — в Ак-Тюбе, а мы переправились на другой берег (течение гнало скрипучий паром), пили чай в доме Алдана Джилкибекова, отца Жеткинчека, который никуда не захотел отсюда уезжать, живет тут постоянно — ведает паромной переправой.
После чая мы с Соболевым бродили по Старому Кара-Бугазу.
Если бы кто-нибудь задался целью — показать, как может пустыня без всяких войн и нашествий всего за четверть века уничтожить целый город, то трудно было бы найти для этого более подходящее место, чем Старый Кара-Бугаз.
Он представлял собой грустное зрелище, хоть умом ты и понимал: ничего тут нет сверхъестественного, нужно было — люди жили здесь, отпала необходимость — они ушли… От большого и когда-то оживленного, по рассказам, Дворца культуры осталась лишь бетонированная кинобудка, куда вела проржавевшая лестница. Среди этих разрушений, среди небольших барханов, наметенных на месте былых улиц, каким-то чудом выглядели два дома, сохранившиеся на окраине, сложенные из кирпича — двухэтажные, с непобитыми стеклами и неснятыми дверьми. Хоть сейчас въезжай и живи. (Так, впрочем, и поступают разные поисковые партии, когда Старый Кара-Бугаз оказывается на пути.)
Неожиданно мы натолкнулись среди песка на небольшой — полтора или два квадратных метра — участок, выложенный тщательно кафелем. Я спросил у Соболева, что здесь было раньше. Он осмотрелся, подумал и сказал: скорей всего — морклуб. Он же застал то время, когда суда еще проходили в залив через песчаный бар.
Под вечер мы уехали и вернулись в живой Бекдаш в темноте, и я, может быть, не стал бы вспоминать о поездке, об умершем городе, о короткой встрече и коротком разговоре с Нуралы, но два года спустя меня вынудил вернуться в то время фельдшер Нуржуман Нурханов на колодце Суйли.
Асеке не хотела отпустить нас без угощения, и чтобы не мешать хозяевам, занятым готовкой, мы решили проехать немного по дороге, которая из Суйли, минуя Красноводск, ведет прямо на Кара-Бугаз.
— А что — махнем? — предложил я.
— Давайте, — поддержал это совершенно несбыточное предложение Нуржуман и вдруг спросил у меня: — А вы в Кара-Бугазе старого Нуралы знаете?
— Знаю, — сказал я. — Мы подвозили его до пролива — его юрта тогда стояла там, в Ак-Тюбе.
— И сейчас он там, — кивнул Нуржуман.
И я понял: после той нашей встречи, в неторопливых разговорах, которые ведутся за бесбармаком и чаем, о том, кто что видел и что слышал, Нуралы рассказывал — как встретил приезжего человека, и этот человек почему-то интересовался прошлым, расспрашивал про Кулекена… Это в Алма-Ате можно не всегда знать, кто живет в соседнем подъезде.
Нуржуман еще сказал:
— У Нуреке сын есть… Турлубай. Он завфермой… Тут недалеко — в Кошобе. Километров пятьдесят отсюда будет. А с Турлубаем я в школе учился, в одном классе.
Вот бы — в Кошобу, познакомиться с ним, повидать и Джумагали, названого сына Кулекена. И всегда нам что-нибудь мешает. Хоть ночью, но мне надо было вернуться в Красноводск.
Вечер в Махачкале был тихий и душный. Ни моряны, ни ветра с гор. У себя в номере на третьем этаже гостиницы «Кавказ» я пододвинул кресло к окну. Снизу доносился предсубботний шум оживленной летней улицы. На кой черт было подвергаться опасностям документального материала! С его коварными превратностями, с его непостоянством, когда ты не располагаешь самостоятельностью, и лишен свободы создавать правдоподобные обстоятельства, и все время вынужден восстанавливать непридуманный ход событий, и считаться с тем, что случилось на самом деле, а не с тем, что могло или должно было случиться.
Трудно было предположить, как мне рисовалось в Красноводске, что в одно и то же время, в одних и тех же примерно местах действовали бы два разных человека с одной и той же фамилией — Калиновский. Предположить было трудно. А оказалось именно так. Иван Романович Калиновский, чье письмо мне показывали я Бекдаше, никакого отношения не имел к радисту Калиновскому.
С утра в день прилета у меня появились на этот счет смутные подозрения. Уж слишком было бы удобно и хорошо, если бы все совпало. А чтобы слишком хорошо — так не бывает. И потому я тянул. Покидал с берега камешки в солнечное, невзлохмаченное море. На стоянке такси полюбовался ветхозаветным стариком горцем в коричневой каракулевой папахе, который словно сошел со страниц кавказских повестей прошлого века, а занимался вполне современным делом — помогал взрослому внуку, а то и правнуку, пристроить на заднем сиденье машины взятый из ремонта телевизор. Неподалеку, на путях у старого железнодорожного вокзала, тоскуя по дальним пробегам, перекликались маневровые паровозы.
Но — тяни не тяни… К дому почти в конце длинной улицы Дахадаева никакие автобусы не подвозили, и я долго шел пешком, то скрываясь в густой тени деревьев, то попадая на солнцепек.
Открылась на лестничной площадке дверь. Пожилой коренастый мужчина вопросительно посмотрел на не знакомого. И потом, в комнате, он ответил на мой вопрос.
— Форт? Нет. В Форту я никогда не был. Я всю дорогу в Махачкале. Старый железнодорожник. Теперь вот на пенсии… Мне семьдесят два года.
Оправдывалось одно: махачкалинский Калиновский действительно побывал в песках Закаспия с той группой, которую высадили в марте 1920 года километрах в ста ниже по побережью от нынешнего города Шевченко.
Их взяли 31 декабря 1919 года, когда они спешно расходились, выслеженные на конспиративной квартире у Сидоровых — в Петровске-Кавказском, это теперь станция Махачкала-I, в сторону Гудермеса. Поездом увезли в город — Порт-Петровск.
В самую первую ночь, когда их с вокзала пригнали в контрразведку, там в большой общей комнате у стола лежал парень… Избитый до потери человеческого облика. Конвоиры вышли на минуту, и парень торопливо сказал, что он — брат Раскольникова Федора. Раскольников командовал Астраханско-Каспийской флотилией. Тут же конвоиры вернулись, и с ними офицер, и парня потащили за ноги из комнаты, и самое страшное — его тащили, как могут убирать ненужный стул или мешающее кресло, а это — еще был человек… На прощанье он с пола окинул их взглядом, — и была во взгляде надежда, что кто-то, может быть, уцелеет и расскажет о последних его минутах, о его молчании на допросах. Потом откуда-то, наверное, из подвала, послышались приглушенные выстрелы. (Позднее, это — уже в камере, двое ребят из Центрокаспия рассказывали: он был радистом, его взяли во время радиосеанса с Астраханью.)
На допрос к начальнику контрразведки Калиновского привели вторым. В кабинете на полу лежал Михаил Михайлович Колышкин, без сознания, шомпола по нему походили. Из головы текла кровь. Говорили, потом в лазарете фельдшер рубаху с Колышкина снимал с мясом.
«Такая же участь постигла и меня, — писал впоследствии Калиновский в своих воспоминаниях. — В течение нескольких дней меня вызывали на допросы, и каждый день на избитое тело снова ложились следы побоев, но не так-то просто было изменить клятве, ничего они у меня не могли выбить».
Молчать, очевидно, проще, если вообще ничего ты не можешь сказать. А он во многое был посвящен и участвовал почти во всех делах подпольщиков. И приходилось сдерживаться из последних сил, заставлять себя забыть… Забыть, например, о том, как после первого разгрома подполья — в самом начале 1919 года — увезли в Грозный и там повесили руководителя — учителя Ротенко, у которого Калиновский учился в школе, и стало известно, что провалу способствовал начальник депо Нагайцев. На словах он поддерживал стачечный комитет, а сам был связан с контрразведкой. Калиновский и его дружок Саша Кузьмин ходили к Нагайцеву, говорили — надо что-то сделать, чем-то помочь, — но он их прогнал.
Была казнь 4 февраля, и Саша предложил убрать Нагайцева, чтобы другим неповадно было. Вечером они вдвоем забрались в ограду его дома, заглянули в единственное не закрытое ставнями окно. Начальника дома не оказалось. В комнате его жена играла на рояле, и тут же были дети, двое. «С женщинами и детьми мы счеты не сводим», — сказал Саше Калиновский и тут неожиданно заметил, что Саша сорвал кольцо с гранаты… Калиновский изо всех сил сжал его руку и сумел вынуть запал.
Они спрятались на дороге, которая от станции вела к дому, и стали дожидаться самого Нагайцева. Но он появился лишь под утро и не один. С ним шли два офицера и какой-то незнакомый в штатском.
По дороге домой ребята встретили Колышкина, старшего их товарища, которого все тут в Петровске-Кавказском знали и относились к нему с уважением. Он поинтересовался: «Откуда, ребята, в такую рань? Небось все провожали и провожали, никак расстаться не могли?» Они ему в ответ — нет, не провожали, а кое-кого встречали, но сорвалось… Узнав подробности, Колышкин их изрядно изругал, сказал, что за дело надо браться по-другому. И велел послезавтра прийти в дом к печнику Федосееву на Бурунах — это пустынная песчаная местность, за станицей, ближе к морю.
И они пришли…
Когда клацала тяжелым замком дверь камеры и конвойный выкликал его фамилию, надо было стереть в памяти и те дни — он с товарищами пересекал Каспий. На север, к Астрахани… Для встречи с Кировым. Вел их Тимофей Федосеев, заядлый рыбак, мореход, хоть и печник. Он выбрал подчалок получше — большую лодку типа туркменской, с таким же косым парусом. До Астрахани добирались трое суток.
— А кто был с тобой? — спрашивал следователь.
— Я и сам там не был, потому не знаю, что ответить.
А в глазах стояла ночь и то, как они чуть не напоролись на вражеский сторожевой баркас, но, к счастью, в темноте удалось пройти незамеченными, Тимофей ловко прятал лодку между волнами. Забыть, что Тимофей там был. И Елисеев. И брат Сашки Кузьмина — Михаил. И еще Ипполит Пипкин, котельщик.
В Астрахани их сразу прибрали к рукам чекисты, по телефону связались с Кировым, тот велел немедленно доставить петровских к нему. Связь с ними была потеряна, и он не располагал последними сведениями о том, что там происходит.
О расстреле руководителя дагестанского сопротивления — Уллубия Буйнакского — он уже знал. А гибель Ротенко и еще четырнадцати товарищей оказалась для него неожиданной и печальной новостью. Оружием и боеприпасами Реввоенсовет не мог им помочь. Обстановка в самой Астрахани была достаточно сложной. Оружие и боеприпасы надо было добывать дома, на месте. Киров распорядился выделить для них литературу, дать денег побольше — николаевские деньги имели хождение на территориях, занятых деникинцами. Еще — послал с ними своего представителя Соколовского.
Обратно подчалок дошел тоже вполне благополучно. Соколовского в Бурунах укрыли не у Федосеева — чем черт не шутит… Квартира вроде бы пока не привлекла внимания, но… Укрыли его у Марии Ладонкиной, матери шестерых детей, которую пытались уберечь от чрезмерно опасных заданий, на что она сильно обижалась.
— А кто во второй раз переправлял связного в Астрахань? — спрашивал следователь. — И сколько денег он привез? И какие новые инструкции?
Калиновский молчал и думал — откуда они знают? Кто?.. Он перебирал в памяти товарищей. Каждый скорее умрет, чем развяжет язык.
И все же — кто?
А знали контрразведчики и то, чего, казалось бы, знать никак не могли. Интересовались, например, тем случаем, когда была сорвана отправка эшелонов с белогвардейскими отрядами для активных действий против партизан в горах. Пытались выяснить подробности захвата бездокументного вагона с патронами для винтовок — кто же может ответить на это лучше, чем счетчик поездов станции Петровск-Кавказский Иван Калиновский?.. Задавали вопросы, правда, менее уверенные: каким образом были опустошены вагоны — в количестве двадцати одного — с пулеметами и другим вооружением и тоже с патронами…
Но больше всего побоев выпадало на долго заключенных при выявлении обстоятельств, связанных с попыткой захвата власти в Порт-Петровске. Восстание назначили на первые числа января… И ведь это обсуждалось новогодним вечером, когда в комнату вошла внезапно жена хозяина дома Сидорова — Варвара — и сказала, что клуб по соседству окружен войсками и по их двору снуют солдаты и офицеры…
Начали расходиться — быстро и бесшумно. Но окрестные переулки оказались перекрытыми. Патрули задержали почти всех. Только представителям горских партизанских отрядов удалось уйти берегом моря. А Калиновского, Мишу Кузьмина, Пипкина и учителя Соловцова, заменившего Ротенко в школе и на подпольной работе, взяли прямо на квартире. Правда, Соловцов успел проглотить протокол, в котором называлась точная дата восстания — 2 января — и намечалось, что кому поручается для занятия города. Проглотить-то проглотил, но потом вопросы следователи задавали такие, будто они все равно сумели прочитать, что там было написано.
Дом Сидоровых стоял во дворе дистанции участка. Туда вскоре стали приводить и тех, кого задержали на улицах. Среди них и Михаила Колышкина… Была первая ночь в контрразведке, и за ней еще много ночей и дней, пока велось следствие.
После одного из допросов Калиновского под руки, как почетного гостя, вывели в коридор, и он увидел в английском френче, какой носили деникинцы, Бориса, их Бориса… Бочкарева!
Начали вспоминать, сопоставлять, наводить справки — нити на волю, хоть тоненькие, но тянулись. Вспомнили, что во дворе у Сидоровых Бочкарева не оказалось среди задержанных. Но в ту минуту это не показалось подозрительным: кое-кому удалось все же просочиться сквозь окружение — Саше Кузьмину, Жоре Чернокошкину, чей брат Василий был повешен в Грозном после первого провала петровского подполья.
Бочкарев приехал в Петровск-Кавказский из Баладжар — это станция возле Баку. Поначалу к нему присматривались. Так, об операции с теми вагонами, которые загнали в тупик и спокойно, без помех, разгрузили пулеметы и другое оружие, Бочкареву не было известно. Но постепенно его стали приближать к делам. Кое-кого он знал по Баладжарам. И сам внушал доверие — мужественным, открытым лицом, казался надежным товарищем. Помог им несколько раз. Звали его вообще-то Александр, но свое имя он не любил, на него не откликался, ему нравилось — Борис.
То, что он парень видный, заметили не одни подпольщики… Женщинам это тоже бросалось в глаза. В конце концов он выбрал себе постоянную. Она работала кастеляншей и — это выяснилось слишком поздно — в контрразведке тоже. Втянула и Бориса. Про него полковник, успокаивая начальство, писал в рапорте, что у него среди подпольщиков появился свой человек, так что все будет в порядке.
Насчет решающего их собрания Борис донес, что оно состоится у Федосеева, как намечалось поначалу. Потому-то там, под видом обычного учения, и рыскал днем военный отряд, из-за чего Соловцов и Колышкин назначили собрание у Сидоровых. Борис уже не успел сообщить, что место встречи перенесено.
Операция прошла успешно, и потому, очевидно, начальство посчитало, что нет больше смысла темнить с Борисом. Тем более — ему удалось сослужить еще одну важную службу.
Вскоре после того, как подпольная группа была арестована, из Астрахани снова прибыл Соколовский. Он к тому времени стал постоянным связным между Кировым и Петровском. Его знали подпольщики и партизаны, он знал их вожаков и командиров горских отрядов… В этот раз Соколовскому надо было по делам в Темир-Хан-Шуру, для встречи с представителями партизанского штаба. Он сидел в парикмахерской, брился, и тут, на беду, в широкое витринное окно его увидел Бочкарев, который тоже разъезжал в эти дни с соглядатайскими поручениями. А Бочкарев знал Соколовского.
Сидел Соколовский в той же тюрьме в Петровске. Проходя мимо камеры Калиновского, пожал плечами, как бы говоря: что поделаешь, не повезло… Его повесили у тюремных ворот и долго не снимали, все подпольщики видели его, когда их водили на допросы.
Судили их, — дом и сейчас стоит в начале улицы Дахадаева, чуть повыше магазина электротоваров, — военно-полевым судом 15 февраля 1920 года. Главным свидетелем обвинения выступал Бочкарев. Тридцать восемь человек были приговорены к смертной казни. Смертники сидели в 37-й и 38-й камерах. В двери упирались стволы пулеметов. Среди охранников был вольноопределяющийся — товарищ Калиновского по школе, тоже ученик покойного Николая Ивановича Ротенко. Вольноопределяющийся подходил к смотровому окошечку, подзывал, хотел поговорить. О чем?.. Им, разделенным этой дверью, говорить было не о чем.
На следующий день начались волнения среди рабочих-железнодорожников, на фабрике «Каспийская мануфактура». Поздно вечером домой к матери Калиновского пробрался командир одного из партизанских отрядов — Гавриленко. Он велел, пусть она утром идет к генералу Рудневу с предупреждением: если казнь состоится, то уничтожению будут подлежать не только все офицеры гарнизона, но и члены их семей. Пусть еще особо скажет, что это не пустая угроза!
Она пошла и передала. Руднев слушал ее внимательно. Он выгнал из кабинета ретивого подполковника, который настаивал — арестовать женщину и добиться от нее показаний о связях с партизанами. А потом они остались вдвоем, и Руднев сообщил ей и просил передать дальше, что приведение приговора в исполнение приостановлено и, очевидно, главнокомандующий во Владикавказе примет решение о помиловании и замене смертной казни ссылкой. И еще, в самом конце разговора, он сказал: «Я хотел бы, чтобы так же поступили со мной в том случае, если судьба переменится».
А Калиновский в камере в эти часы ожидания вспоминал, как принял в Грозном смерть Николай Иванович. Его подвели последним, пятнадцатым. Даже одного из присутствовавших офицеров поразило мужество, с каким он держался, достоинство, которого он не утратил… Калиновский ясно представлял по этому рассказу, как Николай Иванович выкурил папиросу, заломив привычным образом картонный мундштук, как он сказал недрогнувшим голосом: «Я готов» — и попросил отстранять палача, сам залез на скамью, сам набросил петлю.
Калиновский был уверен, что не посрамит своего учителя. В свой смертный час. И сумеет держаться перед строем френчей. Говорят, будут не вешать, а расстреляют.
17 февраля вечером не было известно, утвержден приговор Деникиным или не утвержден. В тюрьму ворвалось несколько пьяных офицеров-контрразведчиков. Они схватили двенадцать заключенных — тех, кого считали вожаками подполья, вывели их за стены тюрьмы и тут же, неподалеку, расстреляли. Михаила Михайловича Колышкина выносили на руках, ходить он после долгодневных побоев не мог. Он был брошен в яму живым и закопан со всеми остальными. Расстреляли в числе двенадцати и Марию Ладонкину — ненадолго пережила она своего квартиранта Соколовского.
В тюрьме был слышен ружейный залп. И все ждали своей очереди, и особенно это напряжение возросло, когда — это тоже было слышно — снова раскрылись громоздкие тюремные ворота, все в камере кинулись на прощание пожимать друг другу руки, сжимали друг друга в последних объятиях…
Двери камер 87-й и 38-й с протяжным стоком распахнулись… Появился начальник тюрьмы, с ним — несколько военных. В их присутствии прокурор зачитал решение о замене смертной казни пожизненной каторгой и ссылкой в Закаспийский край.
Один документ тех лет. Правда, этот приговор Кавказского военно-окружного суда касается не Калиновского и его товарищей, а другого человека, с которым я встречался в Махачкале, да и вынесен он по другому делу.
Тем не менее стоит его привести:
«Приговором названного суда, состоявшимся 31 июля 1919 г. и утвержденным 1 августа 1919 г., определено:
арестанта ГЕОРГИЯ УЦЕХО, по применении и постановлению того же суда от 17 августа 1919 г., к нему приказа Главнокомандующего за № 1226 за 1919 г. за преступление, предусмотренное 2 п. 108 ст. Уг. Улож. по редакции прик. Доброармии 1918 г. с применением ст. 139 Ул. о нак. угол., а именно: за службу, несенную им в большевистской Армии, деятельность которой была направлена во вред Доброармии, и за избиение и расстрел прапорщика Тимофеева, лишить всех прав состояния и отдать в каторжные работы сроком на 13 лет 4 мес.
Срок наказания исчислять с 6 июля 1919 г.
I). Смертная казнь, ввиду несовершеннолетия УЦЕХО, заменена ему, на основании ст. 139 Ул. о нак., каторгою на 20 лет, каковой срок по применении к нему того же суда от 17 августа, приказа № 1223 сократить на 1/3, т. е. До 13 л. 4 мес.».
И в письменном отношении Дагестанского областного тюремного инспектора на имя начальника Петровской тюрьмы, датированном 19 декабря того же 1919 года, требовалось донести ему до сведения о переводе арестанта в другое место, а также — впоследствии — об отбытии им срока наказания.
Одних — пожизненно… Другого — на 13 лет и 4 месяца. Соответствующие параграфы и статьи уложения о наказаниях. Для того, очевидно, чтобы доказать и убедить: главнокомандующий генерал Деникин представляет власть не только твердую, но и законную. И ее, этой власти, хватит надолго…
Слухи в Петровске, несмотря на отмену смертного приговора, ходили самые мрачные. Заключенных и осужденных по самым различным делам для высылки в Закаспий набиралось 380 человек. И что стоило охране утопить их посреди моря, покосив предварительно из пулеметов. Ведь точно никто не знал, что сталось с теми, кого деникинцы поспешно вывезли морем в январе. Все было окутано тайной, и именно поэтому ничего доброго ждать не приходилось.
Добившись помилования, профсоюзы потребовали, чтобы заключенных до восточного побережья Каспия сопровождала наблюдательная комиссия. В числе пятерых были там Георгий Чернокошкин, учительница Серебрякова, Сазонова Домна Ивановна — первая артистка любительской сцены в клубе Петровска-Кавказского.
Ссыльных принял трюм парохода «Экватор». С ними отправлялись и двое ребят из Центрокаспия, и, очевидно, присутствие моряков, способных вести корабль, породило в горячих головах мысль о захвате судна, ценой любых жертв — с тем чтобы идти на север, в Астрахань, к Кирову.
Домне Ивановне было разрешено посещение трюма, и она по некоторым словечкам, намекам, умолчаниям догадалась, что ребята что-то затевают. Она предупредила Калиновского, и ее предупреждение подействовало: это не риск даже, а чистое безумие, самоубийство. «Если б ты вышел на палубу, то увидел бы — за нами хвостом тянется «Карс». Миноносец… Надо выжить, надо беречь себя для будущего».
Об этом будущем им тайком передали еще в тюрьму: Асхабад занят красными войсками, они продолжают развивать наступление, и недалек тот день, когда будет взят Красноводск.
Однажды получил разрешение спуститься в трюм Жора Чернокошкин. Ему Калиновский и рассказал, с кем в Петровске надо посчитаться, как только придут наши. В первую очередь назвал, конечно, «Бориса» — Бочкарева. Напомнил, чтобы непременно передали в Астрахань, как погиб брат Раскольникова. Ну, может, он не родной брат, зовут же друг друга моряки «братишка»… Может, он назвал Раскольникова, чтобы тому передали.
Тихая погода сопутствовала им и при переходе через Каспий, и при высадке. Вплотную к берегу «Экватор» подойти не мог, — заключенных перевозили на шлюпках, и потом они по пояс в воде брели к отлогому песчаному берегу. Кое-кто из матросов успел им напоследок шепнуть: Красноводск вот-вот будет у красных. Это — раз… Но пока что вдоль берега идти, пожалуй, не стоит. Есть слух, — когда рабочая делегация убедится, что высадка миновала благополучно и «Экватор» уйдет, с «Карса» спустят десант, который займется судьбой осужденных. Еще говорят, и это тоже надо иметь в виду, что у паромной переправы через пролив на Кара-Бугазе белые поставили заслон.
У Калиновского, когда он уже сидел в шлюпке, спущенной с парохода, неожиданно произошла стычка, словесная… Стоя у борта, рыжий поручик с тонким нервным лицом послал им прощальный привет:
— До встречи… Вот вы и достигли своей обетованной земли!
Калиновский был молодой, несдержанный.
— Да уж, ваше благородие, — откликнулся он. — Если случится встретиться на нашей земле, вам оттуда до рая — рукой будет подать…
Поручик стал судорожно расстегивать кобуру, но Домна Ивановна, стоявшая рядом, уцепилась за руку и не дала ему выхватить наган, а сама быстро-быстро приговаривала, что стрелять — такого уговора не было. А тут еще матросики «экваторские» — свои все же ребята — налегли без команды на весла, и шлюпка рванулась к берегу.
Их обступила безмолвная пустыня, которая ничего не могла присоветовать. Их было триста восемьдесят человек — совершенно разных, по-разному воспринимавших обстановку, по-разному определявших спасительный выход, хоть каждый стремился к этому, и только к этому.
С ними выслали одного туркмена, и он доказывал, что идти на Красноводск рискованно: а вдруг — десант, или вдруг белые сумеют долго обороняться и сдадут Красноводск не так скоро… Он брался провести прямо на Асхабад через пески. В Асхабаде большевики обосновались крепко, и уж там-то их ждет самый добрый прием. Нашлись люди, разделившие его точку зрения, — и они ушли с ним.
Калиновский был с теми, кто решил идти вдоль берега, напрямик. Десант — может быть, его высадят, а может быть, и нет. Кроме того, подход «Карса» удастся заметить загодя, вплотную к берегу он подойти не сумеет, а пока шлюпки перевезут солдат, видно будет… Заслон у Кара-Бугаза?.. Но если верить матросам (а почему бы им не верить?), наши действительно вот-вот возьмут Красноводск, и тогда заслон снимут.
В этой группе пошли Миша Кузьмин, Емельян Гоголев, заведующий типографией в Темир-Хан-Шуре, Иван Иванович Кошелев, в прошлом командир одного из партизанских отрядов, Соловцов Андрей Андреевич. Присоединились и оба матроса из Центрокаспия, и еще одноногий матрос, сумевший скрыть, что он работал в Чека.
Были и такие, которые вообще не могли тронуться с места, и они оставались ждать — неизвестно чего… Но другого выбора у них не было — дети… Их выслали с детьми. Тимофей Федосеев оставался, Варвара Сидорова, Ипполит Пипкин.
Описывать трудности похода — значит описывать чувство обреченности у людей, попавших в пустыню, и еще неизвестно, что было хуже — 37-я и 38-я камеры в Петровской тюрьме или же эта нескончаемая дорога, похожая на изощренную пытку.
Немало их удивило и обеспокоило, когда море появилось не только справа, как ему и положено, но и слева. Центрокаспийцы снисходительно объяснили: это же залив, они идут уже по северной кара-бугазской косе.
Хуже всех переносил лишения Михаил Кузьмин. Он бредил, будто он снова у себя в депо… Терял сознание. Калиновский и его друзья, отстав, давали ему передохнуть. Временами вели под руки. И не довели. Он так и остался на восточном побережье Каспия, и даже могильного холмика теперь не найдешь.
Пролива они достигли через три дня после того, как деникинцы сняли здесь заслон, их пароход растворился в морском мареве. Перед уходом они разрушили паром, который ходил тут по стальному тросу, подгоняемый течением пролива. Пришлось паром ремонтировать — почти три дня задержки.
Уже на той стороне — под вечер — они заметили кибитку туркмена. К нему, чтобы не спугнуть, отрядили всего троих, один из них — Жора Уцехов, с которым Калиновский был знаком еще дома, в Петровске.
Туркмен был с женой и двумя детьми. Он горько вздыхал, качал головой… По закону он должен был принять этих обездоленных и накормить, а накормить не мог: в чувале у него оставалось с пуд муки… Он показал им колодец с водой, пригодной для питья. Он вызвался проводить их до Красноводска. Верблюда он взял с собой, к время от времени на него подсаживались те, кто был уже на грани полного изнеможения.
По дороге попался маленький поселок — Куули-мяяк. Кто был не в силах идти дальше, остался ждать помощи. Калиновский и Соловцов, Гоголев, Уцехов продолжали путь. И еще — человек сорок.
В Красноводске проводнику щедрой рукой дали денег, продуктов, сколько-то мануфактуры, и он вернулся на пролив. А всех остальных положили в госпиталь.
Тотчас были посланы отряды в помощь их товарищам. Из асхабадской группы не уцелел никто, ни один человек. Их тела предали песку. За теми, кто оставался на Мангышлаке, послали моторку. Они там переболели тифом, их в Красноводске тоже поместили в госпиталь. Варвара Сидорова умерла. Федосеев поправился, но несколько позднее умер в Петровске от чахотки. Ипполит Пипкин остался жив.
Андрей Андреевич Соловцов уехал в Асхабад. В Махачкалу он больше никогда не возвращался, и его дальнейшая судьба Калиновскому неизвестна.
В Красноводске начальник из Чека, узнав, что Калиновский родом из Петровска, оставил его при себе. В его обязанности входило встречать пароходы из Порт-Петровска, где он знал людей — и не только хороших, но и плохих. А оттуда уже начали просачиваться беглецы, желавшие понадежнее затеряться в Средней Азии и еще дальше — в Сибири.
Начальник его учил — если что, самому не хвататься за наган, а сразу звать бойцов, которых в достаточности рядом… Этот приказ Калиновский выполнял и не рванул револьвер из-под куртки, когда на сходнях пришвартовавшегося парохода увидел того самого вольнопера, который охранял камеры смертников в Петровске. Но не утерпел и кинулся сам брать, заметив в палубной толпе рыжие волосы и тонкие губы поручика с «Экватора». Сейчас-то рыжий был в штатском, но у него при обыске взяли — наган за голенищем, браунинг за пазухой. Дальше с ним разбирались следователи Чека.
С этим отрядом Калиновский побывал еще в Кушке, а к концу такого бурного в его жизни 1920 года вернулся домой.
Так это было — вскоре после того, как Кулекен заметил людей на Кара-Ада и вдвоем с Кемилханом поскакал на пролив за лодкой. И в тех же местах два месяца спустя проходили Калиновский и его товарищи, Георгий Уцехов, но, как я уже писал, адаевцы в то время откочевали на летние пастбища. Справа — как раз напротив мыса Бекдаш — безмолвно скалил камни небольшой остров, но кому из замученных путников могло прийти в голову, что там покоятся останки их товарищей, таких же узников Петровской тюрьмы.
И южнее, за горой Ала-Тепе, на метеостанции у пролива, никого не оказалось. Домик пустовал. А насчет туркмена, который встретился им на южной косе Кара-Бугаза, есть основания предположить, что до Красноводска их провожал человек по имени Мамедбай. Он служил паромщиком на проливе, а когда белые поставили тут заслон, Мамедбай откочевал с семьей в пески.
В моих поисках подходило к концу время встреч. Наступало время прощаний.
В Бекдаше — в старой части города, где стоит его дом, — я снова повидался с Ильджаном Бекембаевым, который самым первым, в самом начале, назвал мне имя Кульдура из рода тнеев.
Мы съездили в Сартас — туда, где в давно прошедшие годы зимовала семья старого Алибая, его отца. Дорога вела по пескам — и сыпучим, и поросшим тамариском и жантаком.
В Сартасе впоследствии был поселок — столица северных сульфатных промыслов, но с 1940 года здесь никто не живет. Дома разрушились, и даже стены не сохранились — торчат какие-то обломки. Обмеление Каспия усилилось с 1936 года, и за четыре сезона тогда залив потерял необъятное количество воды и начал усыхать.
Петляя по холмам, наш «ГАЗ-69» выбрался на самое возвышенное место, откуда хорошо просматривалось пространство — то, что прежде было заливом. Сейчас наибольшая глубина Кара-Богаз-Гола — три метра, в среднем же — полтора, не больше. Плавать невозможно, ходит только специальное судно гидрогеологов, которые навещают Старый Кара-Бугаз.
С нашей вершины до нынешнего уреза было двадцать пять километров. А раньше всего в полукилометре от берега находилась пристань для погрузки естественного сульфата натрия. Суда с моря через горловину еще проникали в залив. Два-три года назад остатки Сартасской пристани угадывались, а теперь ничего рассмотреть нельзя, ничего нет.
Если у географических пунктов есть память, то Сартас непременно должен вспоминать о былом оживлении на своих берегах — и в те времена, когда здесь постоянно зимовали казахские роды, и в более поздние, когда на строительстве поселка сульфатчиков стучал топор Шохая… Все это остается, ибо ничто не проходит бесследно. И уроженцу здешних мест Ильджану порой кажется, особенно зимой, что залив вообще никуда не уходил: восточный ветер гонит сюда рапу, и она тускло блестит на солнце. Но это только кажется, и на обратном пути в Бекдаш Ильджан был грустен и молчалив — как человек, побывавший в своей молодости и вынужденный возвращаться.
Мы завезли Ильджана домой, а я с молодым шофером — с Джумагулом — поехал на каменистый мыс, где стоит бекдашского производства телевизионная вышка.
Вышкой все они немало гордятся. Ведь сколько бы, сколько бы пришлось ждать, а вот — сделали сами, и сделали неплохо. Передачи смотрятся не хуже, чем у людей. Не то что лет пять назад, когда Вавилины на свой риск и страх поставили антенну на острове и были довольны самой бледной картинкой на экране.
Рядом с вышкой, на плоских каменных плитах, отглаженных морем и ветром, было множество надписей, самых разных по времени исполнения. Русские — прежней орфографии, с твердыми знаками, ятями, «и» с точками… И старинные казахские — арабской вязи. Джумагул, парень современного образования, к сожалению, прочесть их не мог.
Мы иногда насмехаемся — и не без оснований — над теми, кто назойливо пытается увековечить память о себе, выбирая для этого спинки садовых скамеек, деревья, некрутые скалы в курортных парках. А на пустынном берегу, рядом с тысячелетним морем, время как бы стирало налет пошлости:
Рекрутъ Осипъ Святовъ 1911 ію…
Иногда по надписи можно было даже угадать характер:
1916 іюля 17 Машинистъ Жучковъ
Машинист Жучков не поленился фамилию вывести курсивом, с витиеватым росчерком. А с ним рядом, похоже, трудился его товарищ, но поскромнее:
Л. В. Рыловъ 1916
В небольшой выемке, менее доступной волнам и ветру, четко читалось:
1891 г. сент. 17 Андрей Купцовъ
Еле удалось разобрать:
1882 Николай Ивано… Макара…
Совершенно слились буквы, но все же в начале проступало:
1882 Баринъ…
Еще — какой-то П е т р ъ побывал в этих местах в 1885 году.
Джумагул немного отстал, а потом негромко окликнул меня.
— Смотрите, самая старая из тех, что мы прочитали, — сказал он, когда я подошел.
1880 Кузаковъ
Рядом без даты, но по стертости относится, должно быть, к тому же времени:
Никита Воровъ
У меня была тайная надежда — а вдруг старший Покровский добирался сюда с пролива, с тогдашней «ге-ми», и тоже оставил на плитах знак своего пребывания. Но надежда не сбылась. Этой фамилии на камнях я не обнаружил, сколько ни рассматривал.
Километрах в трех от берега, как плавник насторожившейся огромной рыбы, возникал из зеленовато-золотистой ряби остров Кара-Ада. Был день, и потому маяк не полосовал море световыми вспышками. Был ясный день, и потому молчал «ревун»… Лишь радиомаяк, не знающий в своей работе перерывов, посылал для идущих кораблей сигналы, не слышные для простого уха.
Ветер давным-давно развеял пепел костра, разложенного почти у самой воды отчаявшимися людьми. И потом шторма унесли и похоронили тех, для кого маленький остров стал последним пристанищем. Отсюда, с берега, хорошо просматривался скромный обелиск на могиле шестерых, обнаруженных десятки лет спустя смотрителем маяка.
Пока мы с Джумагулом, пригибаясь на ходу, разбирали надписи, случайно выяснилось, что его отец, погибший на фронте, был родной брат Кемилхана, Бердыбека. А всего три дня назад Джумагул ездил в гости к Абдымурату в Новый Узень. Абдымурат приходится ему двоюродным братом. Навещал он в Сенеке и старика Мадена, родного своего дядю, незадолго перед тем, как в Сенеке побывал я.
По молодости своей и еще потому, что он родился после ухода отца на войну, Джумагул ничего не знал о тех событиях, с которыми в далекие годы был связан другой его дядя — Кемилхан. А вот с Татибай, дочерью его тетки Ауес, ему приходилось встречаться.
Я снова побывал в Суйли, но не застал Татибай и ее мужа Енсегена. Их дом рядом со школой пустовал. Соседи объяснили — надо дальше проехать. Дела поправились и еще осенью Енсеген получил отару.
В машине со мной были старые добрые знакомые — фельдшер Нуржуман Нурханов с колодца Хасан и красноводский редактор Абдыхалык Юсупбеков.
Пустыня выглядела еще зеленой, весенней, среди кустиков травы стояли толстые, сочные стебли курая, усеянные бледно-зелеными круглыми зонтиками. Но и зонтики не спасут их от солнца, неделя, две — и они посохнут.
Место, где стоял кош Енсегена, называлось Жер-Оюк — земля обетованная. Пастбища здесь были богатые, и воды вдоволь… На дне большой лощины находилась яма, куда стекали дождевые и талые воды. Их летом хватало на полтора, на два месяца для отар и для людей. Настоящее богатство в пустыне.
Три юрты стояли на бугре в Жер-Оюке — чабанский поселок. На шум машины вышла Татибай и сдержанно поздоровалась. Но сдержанность отнюдь не исключает приветливости.
Пока мы в юрте пили чай, с которого начинается всякое угощение, подъехал Енсеген на крепком мерине масти «кок». В первую нашу встречу была в нем какая-то неуверенность — неуверенность мужчины, лишенного привычного дела и вынужденного, как мальчишка, заниматься в колхозе разными работами… А теперь это был старший чабан Енсеген, только что вернувшийся с пастбища от своей отары…
Мы задержались у них. Вспоминали разговоры с покойной Асеке. Ее сейчас очень не хватало за дастарханом — ее внимательного взгляда, маленьких морщинистых рук, сложенных на коленях. Енсеген и Татибай рассказывали, что в последние недели своей жизни она часто возвращалась к прошлому и нет-нет да заводила речь о Кулекене, какой он был человек и как всегда старался помогать попавшим в беду. И не только на Кара-Ада… Должно быть, Асеке чувствовала, что скоро для нее оборвется время воспоминаний… Уходили современники давних событий, и одно оставалось утешение, что я успел повстречаться с ними и поговорить, их глазами увидеть прошлое.
Опять не пришлось мне познакомиться с названым сыном Кулекена — мальчик подрос, он кончал шестой класс, а школа в Сульмене. Я узнал, что он по-прежнему хочет стать шофером, — кровь деда сказывается, который в молодости не мог долго дышать дымом одного очага.
Уезжали мы вечером, как и тогда.
Возле чабанских юрт полыхал костер. Машина тронулась… Я обернулся — Енсеген и Татибай, в отбликах беспокойного пламени, смотрели нам вслед.
В Форт я прилетел знойным днем в конце мая.
Белая от солнца площадь и такая же белая улица, уходящая от нее, старинные дома с затемненными окнами, пыльные деревья — все это уже не было для меня неведомым и молчаливым, как в самый первый приезд.
С Есболом Умирбаевым мы сперва посидели в его прохладном кабинете, в музее, — от жары нас оберегали толстой кладки глинобитные стены, а ближе к вечеру продолжали беседу в маленькой чайной на главной площади Форта. Туда привезли фляги с пенистым кисловатым шубатом, и мы неторопливо прихлебывали его из пивных кружек, одну кружку за другой.
Радист Калиновский остался в памяти Есбола: немногословный худощавый человек, он обычно ходил в форменной фуражке и — со времен службы в почтово-телеграфном ведомстве — сохранил форменную куртку с петлицами. У него здесь была жена, был маленький ребенок — в те дни, когда Калиновскому пришлось сесть за ключ и принять деятельное участие в рискованной радиоигре с деникинцами в Петровске и штабом атамана Толстова в Гурьеве. Правда, о его дальнейшей судьбе Есбол мог вспомнить не много.
Подробнее он рассказывал о начальнике радиостанции — Петре Михайловиче Егорове-Шпанове, который учился на радиста в Кронштадте, строил у них в Форту радиостанцию, по тогдашним понятиям что ни на есть самую современную. Мачта у нее была высоченная — по всей России насчитывалось всего четыре таких. Станция вступила в действие в 1912 году, а на следующее лето сюда приехал Калиновский. Кажется, он тогда был еще холостой.
После вынужденного ухода Астраханско-Каспийской флотилии Форт снова перешел в руки белых. Озлобленные крупной неудачей, они посадили Егорова за содействие красным морякам. Трудно теперь установить, как избежал ареста Калиновский. А Егорова морем увезли в Красноводск, чтобы там судить. За него заступились влиятельные местные жители. Егорова вернули, но вскоре снова забрали и отправили в Порт-Петровск, и туда пошли защитные письма. В Петровске он просидел полтора месяца, но в конце концов деникинцы его отпустили.
После долгого отсутствия — он строил радиостанцию на Таймыре, работал в Баку, последние пять лет жизни Егоров провел в Баутине и умер за два года до начала войны.
А в гражданскую, когда здесь разворачивались события, связанные с захватом «Лейлы», кроме Егорова и Калиновского на станции работал еще один радист — Ибрагимов. Калиновский, по слухам, вскоре уехал к себе домой, он был из Могилевской губернии родом. А добрался ли в такую даль или осел где-нибудь по дороге — неизвестно.
Вот и все о Калиновском.
А ведь какие надежды я возлагал, встретив его фамилию среди тех, кто был высажен на восточном побережье Каспия в неспокойном марте 1920 года… Но это был случай, когда сюжетные построения и повороты не зависят от воли автора.
Мы с Есеке поговорили еще о том, как удивительно на Мангышлаке сочетается большое и сложное современное нефтяное хозяйство, объединяющее многие тысячи людей, их сегодняшняя напряженная жизнь — с отдаленным прошлым. Туда и оттуда ведут многие дороги, тропы и одинокие тропинки, надо только иметь желание и терпение разобраться в давних событиях, которые и сегодня имеют свое продолжение.
Так, возвращаешься в это прошлое — и вспоминаешь то заседание Совета Народных Комиссаров, на котором говорилось о топливных ресурсах, и несколько дней спустя — 24 апреля 1919 года — Владимир Ильич Ленин отправил телеграмму в Астрахань, Реввоенсовету XI армии: речь шла об эмбенской нефти, каждый пуд которой был остро необходим. Впоследствии он предлагал незамедлительно организовать ее вывоз гужевым транспортом.
Факт этот достаточно широко известен, но его воспринимаешь совершенно по-иному, когда в Шевченковском горкоме партии тебя знакомят с пожилым подтянутым человеком — Чанитбаем Сериковым. Это он, когда Эмбенские нефтехранилища были отбиты у белых, привел верблюдов из адаевских степей и с первым караваном пошел до Уральска. (Вспомнив о нем, мы с Есболом прервались: минута молчания, потому что не так давно Чанитбай Сериков умер.)
Я прощался с Фортом, — может быть, навсегда…
Есть, пожалуй, один-единственный способ заново пережить жизнь и повторить все сначала, наделать точно таких же глупостей, совершить те же открытия и те же ошибки, и снова не находить места в ожидании встречи, и ощутить непроходящую боль расставания, и вторично — как впервые — войти в воду одной и той же реки… Это, если удастся, — написать о том, что было с тобой и с людьми, которых ты знал.
На одном торжественном вечере в Шевченко я оказался рядом с молодым туркменом из города Байрам-Али, расположенного по соседству с древним Мервом, в Мургабском оазисе. Мы долго разговаривали с Ата Гельдыевым. Он не отпускал меня, стоило ему узнать, что я не раз бывал в его родных краях и знаю даже колхоз, в котором он появился на свет, и его тогдашнего председателя… На Мангышлаке Ата жил восемь лет, часто ездил домой в отпуск, почты каждый год. А когда я спросил, не думает ли он возвращаться к себе в Байрам-Али, Ата сказал: «Не знаю… Нет. Я теперь — мангышлакский. Семья здесь, работа тоже здесь».
Таким же — мангышлакским — стал и молодой инженер, азербайджанец, с которым я познакомился в Новом Узене и позднее встречался в самом Шевченко. Дома он работал младшим научным сотрудником в одном исследовательском институте, соблазнился новым, неизвестным краем — и вот уже не только он, а и его мать, коренная бакинка, из бакинок бакинка, тоже стала мангышлакской.
И шофер-осетин Дзуцев, который бродил тут с гидрологами, тоже. И один якут с восторгом рассказывал мне о мегино-кангаласской тайге, где он с отцом-охотником ходил белковать и на соболя — примерно в то же время, когда и я ездил туда из Якутска в газетные командировки. Рассказывал с восторгом, а оставался на Мангышлаке. По той же причине: семья, работа и ощущение того, что многое здесь сделано твоими руками.
А однажды в Гурьевском аэропорту, когда у нас уже зарегистрировали билеты, рядом со мной у стены стояли две девушки. Одна из них — уже совсем взрослая и самостоятельная, лет, должно быть, девятнадцати. Ее сестра — не старше шестнадцати. Она провожала и несколько раз спрашивала, то просительно, то капризно: «Скажи, ты когда возьмешь меня к себе в Шевченко? Ну, скажи». А та ей рассудительно отвечала: «Ты бы поменьше думала, когда — ко мне, и кончала бы школу… У нас необразованных не любят. Вот приехала бы ты сейчас — куда бы мы с Володей тебя определили?»
И был еще один, пустячный, на первый взгляд, случай. Тоже в аэропорту, только в Махачкалинском. Я ждал самолета на Шевченко. У выхода на поле стоял парень, который отметил билеты на этот же рейс.
Парень никуда не отходил — он вез с собой фикус, не старый, высотой с метр. К небольшой кадке был приделан каркас из палок, обтянутый марлей. Фикус, или китайская роза, или комнатная пальма. Такое комнатное озеленение производят там, где собираются жить долго.
Дикторша по радио объявила посадку, и парень осторожно подхватил кадку и вместе со всеми стал протискиваться к выходу на летное поле.
Мангышлак…
Как и многие другие люди, неотделимы от Мангышлака буровой мастер Газиз Абдыразаков, чья вышка по-прежнему кочует в Старом Узене. И его товарищи — тоже буровые мастера, Геннадий Шевченко из Грозного и Шамиль Шахвердиев, тридцатитрехлетний лезгин родом из Касумкентского района в Дагестане.
Дома у себя Шамиль окончил сельхозтехникум, поработал в совхозе старшим агрономом. А потом — сманили ребята… Бурили в Туркмении — в песках к северу от Байрам-Али и позднее в Котур-Тепе. В 1964 году поехал на Мангышлак и здесь уже стал мастером. В буровой будке у него рядом с обязательствами, принятыми бригадой, висел большой портрет Есенина.
Мы договорились, что Шамиль утром зайдет ко мне в гостиницу, но он неожиданно пришел вечером: «Я такой… Очень беспокойный. Если что не так, я как больной… Мне ребята говорят: зачем ты, Шамиль, все время на буровой, — нам неудобно, как будто ты нам не доверяешь. А я — доверяю… Но домой тоже не могу…»
Сейчас он бурил 414-ю. А по слухам, после 414-й его собирались послать на мыс Ракушечный, это за Ералиево, на разведочную скважину, по проекту — 4500 метров. Для бригады это всегда выгодно. Срок бурения более длительный, меньше «окон». Вахты будут жить там по пять дней, а пять дней — дома.
Была о Шамиле заметка в «Правде»:
«Бригада бурового мастера Ш. Шахвердиева из Мангышлакского управления буровых работ завершила проходку скважины № 485. Кажется, рядовое событие. Но 485-я — особая скважина. Она ушла в землю близ того места, где больше десяти лет назад ударил первый на Мангышлаке нефтяной фонтан…»
Речь шла о Жетыбае…
О том Жетыбае, где начинал когда-то бурить Газиз… Не только история, но и современность сплеталась в многозначительных сюжетных узлах — со всем, что было здесь, что есть и что будет.
Остался позади Каспий, исчезли застывшие волны барханов, и рассеялся вдали разноцветный купол — огромная юрта над Кара-Богаз-Голом, преодолены уступы спускающегося к морю Мангышлака, скрылись блистающие на солнце солончаки.
Время заметает следы. Время скрывает в тайниках события, которые происходили рядом — в непростой жизни непростых людей. Но я снова на том берегу: ночью примчался ветер, и к утру море взлетало под облака. На остров — на Кара-Ада — обрушилась водяная гора и рассыпалась.
А скалы стояли.
Судно с моря направилось не в порт, а свернуло на отстой за каменную гряду. И еще волна с маху обрушилась на остров и разбилась в пыль, а скалы стояли.
Остроконечные скалы Кара-Ада, скалы Мангышлака — вечные, как человеческая память, которой — одной — только и подвластно само время…
1968—1972