ДО КОНЦА ДНЕЙ

У всей этой истории, как полагается, есть начало и продолжение есть.

А конца нет.


«Откуда бы? Никакого конца тут и не может быть, и ничего от меня не зависит», — повторял, как заданный урок, Андрей Васильевич Сазонов по дороге из школы домой. Он ушел пораньше, отменил две географии, в восьмом классе и в седьмом. Завучу сказал — затылок что-то набряк и побаливает, и она — молодая еще женщина — повздыхала: как долго, всю жизнь, не отпускает людей проклятая война! Это что же — все та контузия, из-под Курска?.. Да, из-под Курска. Оглушило в полнолуние в густой роще, где бы прославленных слушать соловьев.

Сазонов поднял воротник полушубка, втянул голову в плечи. Но не только, чтобы заслониться от морозного ветра. Что ветер?.. Пройти бы незамеченным по улице, в самый конец. Там когда-то на скорую руку сложил времянку из дерна его дед, из первых шестнадцати поселенцев Озерного в Северном Казахстане, там впоследствии поставил основательную пятистенку, когда это место стало уже окраиной села.

Оголенные перелески в степи — ко́лки по-здешнему — казались черными от невысокого в эту пору, но все равно слепящего солнца. Справа, за потемневшими от давности избами, за пустыми огородами, только озерновский привычный глаз угадывал очертания озера, скрытого снегом. На многих крышах торчали кресты антенн. Старухи ворчали, что село теперь издали свободно примешь за погост, а вечерами непременно устраивались на лавках перед телевизором, если был свой, или, не хуже молоды к, шли на посиделки к соседям.

В разговоре с завучем Сазонов не стал вдаваться в подробности, почему именно сегодня напомнила о себе таившаяся контузия. И сейчас он горько позавидовал городским. Им что! Городские могут расхаживать по своим улицам и переулкам, не спотыкаясь на каждом шагу о чужую беду, о чужую неустроенность.

Он заранее знал, что произойдет, и все же тревога кольнула его утром: возле конторы Дарья Ивановна — Даша Пояркова — напирала на управляющего совхозным отделением, загораживала собой кошеву. Парамонов еле сдерживал литого каурого жеребца, который остервенел от непредвиденной задержки и то пятился, задирая голову, то пытался укусить конец оглобли.

Заметив Сазонова, управляющий что-то облегченно сказал женщине, и та отступала. Он подобрал полы длинного черного тулупа и, не ослабляя вожжей, опустился на сиденье. Каурый присел на задние ноги, поерзал в оглоблях и рванул о места, только снежные комья полетели из-под кованых копыт.

Даша робко кивнула Сазонову. «Здравствуй, Даша», — спокойно отозвался он. Сумел скрыть, что угадывает: ее разговор с управляющим имеет прямое к нему отношение.

Вот сейчас она подойдет… а что ей скажешь? Если он за двадцать почти пять лет не придумал, разве сообразишь в считанные мгновения? Выручил его звонок. Сторожиха затрезвонила на крыльце приземистой старой школы, куда и он сам, и Даша бегали с холщовыми сумками. Под колокольчик, чтобы не было похоже на позорное бегство, Сазонов ускорил шаги, и Даша осталась стоять, как стояла.

Вернувшись до полдня с уроков, Сазонов пошоркал веником в холодных сенцах — въедливая поземка запорошила катанки.

В кухне он подержал руки над не остывшей с утра плитой. Непривычная тишина… Внук до вечера в яслях. Жена в конторе щелкает на счетах, взрослая дочь и ее муж тоже на работе, а младшая в школе; сын — тот лишь на воскресенье, и то не каждый раз, приезжает с центральной усадьбы, учится в девятом — у них же в Озерном больше восьмилетки так и не появилось. Семья вроде и не маленькая, и дружная, но ни с кем из близких он не может поделиться сомнениями и посоветоваться.

В библиотеке — в комнате, которую он пристраивал к дедовскому дому, — висело в простенке зеркало, еще бабкино. Сазонов отлично знал, какое теперь бывает отражение, стоит к зеркалу приблизиться: поредевший волос, глаза — не те, не блестящие, что были, морщины, как сеть пройденных дорог, на лбу и возле рта. Он придумал как-то в веселую минуту: все оттого, что стекло за добрые полвека безобразно потускнело, а сам-то он, конечно, прежний.

Он сел за стол и попробовал заняться чем-нибудь отвлекающим.

Недавно в областном архиве удалось отыскать бумажку, весьма любопытную для истории села, которую он собирал долгие годы. Исправник докладывал по начальству: на сходке в конце прошлого века, когда их село едва обрисовалось на пологом берегу Джар-Куля, озерновцы до хрипоты, до зуботычин спорили однажды, что им строить в первую очередь — церковь или кабак. И решили — кабак.

Исправника встревожил этот случай, как свидетельство низкой нравственности переселенцев. А Сазонов, зная своих односельчан, и живых, и ушедших, мог и семь десятков лет спустя определить, кто из них за что подал голос в столь щекотливом деле.

Дед Поярков — тоже из почитаемых первых шестнадцати — пробавлялся всю жизнь отнюдь не сладким церковным кагором и на той сходке, понятно, драл горло не за храм божий. Бога пусть каждый держит в сердце своем, а кому одной иконы в избе мало, тот пусть наладит себе киот.

Старик сам рассказывал о той сходке своему внуку Петьке и верному его дружку Андрейке Сазонову. А сегодня к тем дням Сазонова возвращала старая веленевая бумага, исписанная кудрявым почерком. Ведь тогда и в вольной степи людям нельзя было укрыться от недреманного полицейского ока.

Дед Поярков, хоть ему и хорошо за семьдесят было, работал в колхозе. «А хто старый хрен, тот нехай и отлеживат боки на печи, — любил он повторять, выцедив перед обедом стакан дымчатого самогона и неизменно закусывая черным хлебом с солью, даже если соленые грузди стояли на столе. — А мне покамест на печи нема делов, как тот хохол сказыват. Меня на вечер в клуню одна молодка кликала, да я не выбрал ишо, к ней ли наведаться».

И это не пустая была похвальба. Особенно с тех пор, как он остался один, без бабки, дед Поярков заворачивал кое к кому. Так поговаривали. Ну, не к молодкам, правда, но мало ли в деревне оставалось одиноких женщин с той еще войны, а потом и после гражданской. Был у него Георгий четвертой степени за переправу через Вислу, и когда его сын, Петькин отец, хотел выбросить крест, подальше от наметанных на недоброе глаз, старик его чуть не прибил. «Ты поперва заслужил бы, а посля уж кидался бы!» — кричал он и волосатым внушительным кулаком размахивал перед самым сыновним носом.

Никакая хворь никогда не могла к нему подступиться. Не ковылял по-стариковски с палочкой, не жмурился на завалинке, грея старые кости под солнцем. Он и помер легко. В год небывалого урожая — в тридцать восьмой — он вез пшеницу с дальнего поля на колхозный ток. Быки сами добрели по исхоженной ими дороге. Дед лежал на зерне, во весь рост, лицом к небу, и уже начал остывать.

Все те предвоенные годы Андрей с Петькой были как нитка с иголкой. В комсомол вступали вместе. Андреевские озорные частушки подхватывало все село, и к Андрею тащил Петька старуху соседку. Председатель ее обидел, не дал лошади поехать за сеном, и она надеялась, что Андрейка за то ожгет его своим словом, пожарче, чем кнутом.

Вечером у колхозной конторы, — а дом председателя тут же стоял, наискосок, — подученные девчата выводили, ну точно по стеклу ножом резали:

Ни с быком и ни с коровой

Он сеном не поделится…

Коль сам не ест, — другим не надо…

Не мычит, не телится!

А громче всех звенел на морозе голос Даши Пахомовой.

Вскоре она стала Дашей Поярковой, не устояла перед Петькой. Сыграли свадьбу — Петьке как трактористу вышла отсрочка с действительной службой, и к началу войны у них в избе вышагивал пацан, а дочку Даша еще кормила грудью.

Немного не дождался дед Поярков правнуков.

Петька снисходительно поучал Андрея: пора бы охомутаться, хватит девок дразнить. Но Андрей с женитьбой не спешил. Начал работать в школе — пионервожатым и физруком, устроился в учительский институт на заочное отделение.

На войну они уходили с Петькой в один день.


Не очень-то удалось Сазонову отвлечься от прошлого, как он хотел… Сколько раз по девять шагов он сделал от порога до окна? Останавливался возле полок, рассматривал корешки давно знакомых книг.

А как же он сразу не заметил?.. На этажерке сверху посылка. Долгожданная — из города Колпино, Ленинградской области. Видно, утром принесли.

Небольшой целлофановый пакет набит комочками сухой, чуть рыжеватой земли. В нарушение почтовых правил — письмо в посылке. Письмо на бланке горкома комсомола, как положено, печать и подпись. Удостоверяется, что колпинские пионеры посетили места былых сражений, земля действительно взята в старых окопах за городом, и вот, горком комсомола незамедлительно удовлетворяет просьбу товарища Сазонова А. В. Можно было ему и не жаловаться на затяжку в партийные организации.

У него уже хранилась земля из-под Москвы, Смоленска, Сталинграда, Новороссийска, Керчи, Севастополя… Отовсюду, где сложили свои головы озерновцы. Он добился: в память погибших установят у них обелиск, средства выделены. А в основание обелиска на площади, перед сельсоветом, замуруют небольшие урны с землей — не чужой им, хоть и присланной из дальних краев.

А разговора с Дашей не избежать. Не сегодня, так завтра она спросит: а почему же ты, Василич, передал список на девяносто восемь человек, чтобы их имена значились до одного на памятнике? А ведь погибло-то наших мужиков не девяносто восемь. Девяносто девятый — законный мой супруг, а твой ровесник и дружок Поярков Петр. Почему Петру Пояркову такое неуважение против всех иных? Или две жизни ему выпало, что одну отдать не жалко? Почему и за что такой позор его вдове, детям его, его внукам?

По возвращении в Озерное из госпиталя, за полтора года до конца войны, казалось, что легче, что проще сказать Даше, — нет, не видел, не встречались мы, война ведь большая… Это — в ответ на извечный, вымученный надеждой женский вопрос вернувшимся: «Про моего — ничего нет?»

«Не может быть никакого конца у всей этой стародавней истории», — такое рассуждение служило Сазонову надежным укрытием. Он жене даже ничего не открывал, когда праздничный или случайный будничный хмель развязывал ему язык.


Он никогда и ничего не рассказывал о том декабрьском дне. Как будто не было того дня.

А он был.

Осенью и зимой сорок второго на Северном Кавказе шли непрерывные бои. Немец рвался к Баку, а они его сдерживали, когда казалось, что сдержать такую махину — это и вовсе немыслимое дело.

Андрея ранило в руку, и он почти два месяца провалялся в медсанбате. Ему повезло — из медсанбата он вернулся в полк, в свой взвод, который занимал холмистую окраину станицы, окопы были вырыты в сплошных садах, среди фруктовых деревьев — голых по-зимнему, израненных осколками, обуглившихся.

Знал, когда вернуться, — к самому ужину. Было как раз тихо. Они устроились в пустой хате, за столом, на лавках, как люди. Вася Белых — вместе они к тому времени провоевали целую вечность, пять месяцев, — за котелком горохового супа со свиным салом рассказывал новости: кто ранен, кто убит, кого перевели и куда, и молодец Андрей, что поспел к своим, а то писаря́, телефонисты толкуют про наступление. Сорвется взвод с насиженного места, ищи его тогда на всех дорогах…

Они уже похлебали юшку и нарезали ножом сало, когда Вася хлопнул сам себя ложкой по лбу.

— Ну и голова у меня стала! Как продырявленная каска! Ничего в ней не держится… Ты же, Андрейша, чуть было не повстречался со своим земляком. Прислали его к нам — ну прямо на другой день, как тебя зацепило. И не просто земляк. Он говорил — в дружках вы ходили.

— А кто такой?

— Пояркова Петра ты знал? Знал такого?

— Спрашиваешь!.. С одного села мы, Озерного, в Северном Казахстане. А где же он, где Петька?

— Я потому и сказал — чуть было не повстречался… Месяца с полтора назад послал лейтенант разведку. Поискать проходы. Старшим пошел ефрейтор Семенихин, наш, бодайбинский. С ним и Поярков. Ну, ушли они, и так часа через два случилась какая-то заварушка на немецкой стороне, в холмах. Постреляли фрицы немного. И к нам не вернулись — ни тот, ни другой. Уже после них я туда лазил… Был приказ своими силами разведать обстановку, как там и что, чтобы, значит, легче было пробираться, я так понимаю.

— И ничего про них двоих не известно?

— Маленький ты, что ли? Первый месяц воюешь, что ли?.. Ротный писарь отправил по бумаге — тому домой и тому домой… Пропали, мол, без вести при исполнении своего воинского долга…

Лучше бы, верно, не знать вовсе, что Петька был рядом! И погиб неизвестно как… У Андрея получилось, что он от своих отстал при формировании. Озерновцы, по слухам, воевали все больше под Москвой, а теперь — под Сталинградом.

Нет ничего хуже — терять близких на войне… Но эту остроту потери притупляло то, что и рядом с тобой, с тобой самим, насвистывают пули, повизгивают минные осколки, тяжело отдуваются дальнобойные снаряды, и с неба сваливаются, ухая, крупные авиабомбы…

Потом началось…

После контрудара наших под городом Орджоникидзе, по-старому если — под Владикавказом, фронт пришел в движение, и покатилась вперед та самая война, которую туманно предрекали телефонисты и писаря.

«В результате наступательных боев…» — так говорилось в сводках Совинформбюро.

А для обычного стрелкового взвода это означало: чавкающая под ногами невидимая грязь, сплошное месиво из глины и нехрусткого кавказского снега; зеленая ракета — к атаке на станицу, оставленную каких-нибудь три месяца назад; азарт удачи, когда врываешься в дымящуюся улицу и видишь в отдалении — мечутся шинели болотного цвета, спешат оттянуться назад, и в немецких сводках про то говорится: «в целях сокращения линии фронта».

Долгие годы Сазонов считал, что поступает правильно, никому не рассказывая о том декабрьском дне. Но случались у него — как не случаться — и приступы сомнения.

Он думал: пусть правда будет для Даши не слаще полыни, что пробивается из-под снега в необильные зимы. Но лучше любая правда, чем смутная неопределенность, чем ожидание, ставшее тягостной привычкой за четверть века.

Лучше? Не ему судить, что лучше, что хуже. А почему бы и нет? Почему?.. Не загульного же сверстника он покрывает, завернувшего на приманчивый огонек к одинокой несытой бабенке.

Одна такая захваченная в своей избе с чужим мужем кричала его жене:

— Как наши мужики все там пооставались, а твой вернулся невредимый, так ты думаешь, он тебе одной достаться должен?.. Тебе одной?

В том фронтовом деле Сазонов не набивался в очевидцы, в поверенные чужих тайн.

А просто так случилось.


Их взвод послали занять зачем-то хутор Кизиловый Обрыв. Неподалеку от большой станицы, откуда выбили егерский батальон. Считалось, что немцев в Кизиловом нет. То ли ушли, то ли вообще не стояли там постоянно. А вот командиру полка хутор для каких-то целей понадобился.

На перепроверку лейтенант послал Васю Белых.

Вася сбегал, как он обычно говорил, вернулся и доложил: все точно, на хуторе тихо, из кустов он одних только баб и стариков и ребятишек видал на улице и во дворах возле домов. Плетни-то, верно, все поистопили. Дворы раскрытые, очень это удобно для наблюдения.

Но всякое бывало, и потому лейтенант распорядился: три отделения направляются на хутор, одно за другим, а четвертое — ждет в кизиловой роще. С ним — помкомвзвода сержант Евстигнеев. Через полчаса пусть присоединяется, если ничего внезапного не произойдет.

Андрей оставался с теми, кто в роще, и как-то странно он себя чувствовал. Вот хутор впереди, два десятка побеленных хат. Наши солдаты туда направляются — и нет никаких очередей им навстречу, никто не пригибается, не ползет, обходится дело без коротких перебежек, во время которых — до следующей перебежки — нельзя и определить, сам ли человек упал или его пуля свалила.

Бойцы зашли уже на хутор, и все было спокойно. Сержант поглядывал на свои трофейные, добытые в разведке, часы и наконец приказал трогаться.

Впоследствии это стало привычным: занимать деревни, города, бывшие под немцем, видеть, как влажные искры вспыхивают при встрече в глазах у людей… А тогда, на маленьком хуторе Кизиловый Обрыв, все это для Андрея только начиналось, и он сам был взволнован не меньше, чем те, что кинулись к ним, будто к родным.

На небольшой площади носатая старуха с палкой в руке, признав в помкомвзвода начальство, допытывалась, насовсем ли они пришли, или, может статься, опять их покинут.

— Уйдем, бабуся, как не уйти, — отвечал сержант. — Некогда нам с вашими молодухами перемигиваться. Но уйдем мы, понятно, в другую сторону… — И он пальцем нацеливался вслед воображаемым немцам — по направлению к дороге, которая начиналась за хутором, огибала черный пруд, обсаженный ивами, и дальше вилась в холмах, чьи бока были покрыты тонким слоем снега, а вершины рыжели в топкой хмари декабрьского дня.

На площадь — по двое, по трое — стали возвращаться бойцы, которые обходили дом за домом. Пришел лейтенант, расставивший посты охранения у пруда и на гребне ближайшего холма, справа от дороги.

Так и вязался сбивчивый этот разговор: а как вы тут жили, а вы-то сколько у нас погостите, а как начальство прикажет… Нельзя ли баню истопить… Помкомвзвода налаживался вернуться в станицу — в роту за обедом и хлебом.

Из-за ближнего дома появились бойцы, трое. С ними — рослый мужчина в расстегнутом ватнике, без шапки. Не сразу поймешь: молодой, не молодой… Не брился, видно, несколько дней. Щеки, подбородок и шея заросли густой, черной, как у цыгана, щетиной. Андрей дернулся от неожиданности, хотел крикнуть, но поперхнулся…

В наступившем молчании раздался вдруг надрывный всхлип, и тотчас этот всхлип стал пронзительным криком, так воет мина на подлете, и вот мина сейчас разорвется… Молодая женщина в темном старушечьем платке кинулась к пленнику, но бойцы успели ее перехватить. Она повисла у них на руках и смотрела на происходящее уже молча, только ее бил непрерывный озноб.

— Укрывался в погребе. Сопротивления не оказал, — доложил старший.

Старший недавно попал в их взвод, и те двое с ним тоже были из пополнения, потому и не признали Пояркова.

Зато Вася Белых признал:

— Ах ты ж гад! А я по нему еще вздыхал, что погиб, погиб парень!..

— Белых!.. Отставить! Спокойно, спокойно, — остановил его лейтенант, потому что Вася, чуть пригнувшись, двинулся к Пояркову.

Андрей вдруг совсем обессилел. Он вынужден был прислониться к шершавому стволу старого ясеня и в упор смотрел на небритого… на этого… Петькой он не смел называть его даже про себя. И Поярковым тоже, потому что слишком хорошо помнил их деда, его георгиевский крест, его хрипловатый голос, насмешливый и злой, если старик был в чем-то не согласен — пусть с самим председателем колхоза, пусть и с уполномоченным из района.

А этот в ватнике нисколько не походил на первого парня — всегдашнего очарователя озерновских девчат. Кто-то другой стоял на площади, и стоял он так, будто все это его не касалось. Один раз он взглянул на Андрея и отвел глаза, как незнакомого увидал.

И так же не обратил он внимания, когда к нему подошла старуха с палкой, та, что спрашивала, насовсем ли они пришли или же скоро уйдут.

— Выдавать бы я тебя, верно, не стала, — сказала она без всякой злобы. — Немцам ты не служил, крови на тебе нет… Когда они наведывались к нам в Кизиловый, ты так же ховался в погребе. От них ховался, от наших ховаешься… Но раз взяли тебя, выходит, судьба тебе такая. Выдавать бы, говорю, не стала. Но и пожалеть не пожалею, уж молебен по тебе не стану в станичной церкви заказывать.

Он и на нее не посмотрел, и вообще непонятно было, слышит ли он, что ему говорят, видит ли, что делается вокруг.

Женщина, которую бойцы продолжали придерживать, снова заметалась и закричала:

— Ты скажи! Ты скажи им, как все было! Не молчи! Не стой так! Скажи им, скажи, Федя!

Сержант сплюнул, вдавил в грязь цигарку.

— Очень уж, видать, он ей до… ну, до сердца дошел, скажем так для приличности выражения. Только вот почему она его Федей кличет? Вот вопрос…

Снова рванулся Вася Белых, и сержант еле успел ухватить его за локоть.

— Ах, гад! Ах, с-сука!! — надрывался Белых и стонал от бессильной ярости, обхватив обеими руками голову. — Не поняли?.. Не поняли, да? Он же тут у них Федей Семенихиным назвался!

Лейтенант шагнул вперед.

Он тоже был молод, как многие из них, — двадцать два, ну, двадцать три. Но воевал с августа сорок первого и всякого успел повидать и тут, верно, решил, что пора ему вмешаться.

— Так что же, Поярков?.. — Для него это была фамилия, как любая другая. — Небось ты так не молчал, когда дуре этой в приймаки набивался. А где настоящий Семенихин?

Губы зашевелились, впервые с той минуты, как его привели на площадь.

— Ты громче!

Неузнаваемый для Андрея, прозвучал его голос:

— Убило Семенихина… Как мы с ним напоролись на немцев, так его и подкосило. На месте. А я ушел. Начал выбираться. К своим я хотел…

— К своим? А как же тебя под бабий подол занесло? И когда свои пришли, в погреб залез… — Лейтенант отошел от него. — Ну, разбираться с тобой в батальоне будут. Там уполномоченный, там Смерш. Нам не до тебя. Дерьмо чистить — не наша работа. Только если прикажут…

Теперь возле Пояркова стоял сержант, и Поярков, очевидно, в конце концов почуял, что с ним стряслось и что у него впереди. Он закричал и кричал одно и то же, пока трое солдат вели его по дороге в станицу:

— Ох, нетула́ка я! Ох, нетула́ка я!

Крики его всполошили стаю ворон в роще.

Когда бывший Петька с конвоирами скрылся среди деревьев, лейтенант спросил:

— А нетулака, — что это? Сазонов, ты не слыхал?

— По-нашему, по-озерновскому, — ответил он, — как бы сказать — недотепа или неудачник.


Так это было с Петькой Поярковым.

Но все говорили: если бы он просто прибился к хуторской бабе, дело бы обернулось для него штрафной ротой. Либо смыл бы позор, либо голову сложил бы, но в бою, как порядочный.

Смершник из батальона за него взялся. Очень свеж был в памяти приказ «Ни шагу назад», который повсюду в частях зачитывался перед строем. Недели через две — давно уж остался позади Кизиловый Обрыв — лейтенанта вызвали в батальон, дали прочесть копию обвинительного заключения, которое пошло с делом в военный трибунал, и велели в воспитательных целях провести беседу с бойцами.

Поярков правду сказал, что они с Семенихиным напоролись на гитлеровцев, тогда, ночью в разведке. На выстрелы не ответили — так Семенихин приказал. Ведь немцы не то чтобы точно их заприметили, а так, почудилось им, что кто-то поблизости бродит. И начали палить в черную темноту, как в копеечку. Под этот автоматный переполох Семенихин с Поярковым стали подаваться в сторону. И все бы обошлось! Но ранило Семенихина шалыми пулями, когда они переползали через бугорок. Ранило в ногу, в бедро и в спину тоже.

Он стерпел и не охнул даже. Поярков перетащил его, и они захоронились в какой-то яме. Немцы — это, очевидно, был обычный патруль, еще немного попалили для порядку и ушли.

Вот отсюда подлость и начинается, уж о ней-то Поярков постарался умолчать. Не сказал он, как чуть не плакал и одно бубнил: «Что же мы делать будем? Что я с тобой делать буду? Верная тут нам обоим гибель». Семенихин его утешал: «Выберемся… Дай малость я отлежусь, а там придумаем что-нибудь». Семенихин то сознание терял, то снова в себя приходил. Очнулся перед рассветом, позвал: «Петьша…» А никого рядом нету. И что, сукин сын, сотворил! Свою винтовку оставил, а новенький автомат, запасные диски утащил. И красноармейскую книжку.

Лейтенант остановился, чтобы закурить, и Вася Белых выразил сомнение:

— Что-то уж складно очень, очень уж подробно. Сам, что ли, с перепугу раскололся? Или третий кто к ним прибился?

Трут в руках у лейтенанта уловил искру, затлел. Лейтенант прикурил и ответил:

— И не раскалывался Поярков, и третий никто к ним не прибивался. А нашел капитан из Смерша самого Семенихина Федора. Понятно?

Это было похоже на чудо. Днем в чащу орешника забралась станичная бабка за сушняком на растопку. Семенихин рискнул — окликнул ее. А что другое ему оставалось? Ну, с наступлением темноты бабы перетащили раненого в станицу, укрыли в подвале, где раньше хранились бочки с колхозным вином.

А потом пришли наши. Семенихин-то от них не прятался. Он попал в госпиталь. Ногу ему, возможно, придется отнять по самое бедро. Там, в госпитале, его и нашел сухой, неразговорчивый капитан, при встрече с которым и безвинный начинал самого себя подозревать. Но Семенихина он сразу успокоил: от него только письменные показания потребуются.

Раз дело обернулось так, тут ребенку ясно было, с каким приговором выйдет Поярков из трибунала, И когда потом приговор зачитывали, там указывалось: расстрел произвести перед строем батальона.

Но батальон к тому времени дрался уже на подступах к станице Георгиевской, возле Минеральных Вод. Как ты его соберешь и построишь… Уже и Минводы были взяты, и железнодорожная станция, и сам поселок. Их нагнала официальная бумага: просьба подсудимого о помиловании отклонена, и приговор над Поярковым П. И. приведен в исполнение.

Лейтенант вызвал к себе Андрея — один на один — и подробно расспрашивал: какая у Пояркова семья в Озерном, есть ли у него отец и мать, кто жена, остались ли дети и сколько их… Андрей все это рассказал, и под конец лейтенант вздохнул как-то очень не по-военному и сказал:

— Ты, Сазонов… Ты вот что… Не надо. Ты им не пиши про него. И своим ничего не пиши. Есть у них бумага: пропал без вести. Пропал — ну, и пропал. А там видно будет, если живой вернешься. Смотря по обстановке.

И больше они на эту тему не разговаривали никогда, а воевали вместе еще не один день.


Оказывается, он, незаметно для себя, перешел из библиотеки в большую комнату, где сложена русская печь, и стоял у окна, будто выглядывая на дороге жданного гостя.

Смотря по обстановке! Тогда казалось, что так еще далеко до возвращения, если действительно живой вернешься. А Поярков Михаил, названный в честь деда, а Пояркова Мария учились у него, с пятого класса начиная. География, история… Поди расскажи им всю историю, как оно было на самом деле!

Сазонов не хотел соглашаться с библейской еще истиной — о грехах отцов, которые падут на головы детей до седьмого колена. Михаил и Мария у него на глазах стали взрослыми. Михаил и Мария не были для него Петькиными сыном и дочерью. Он предпочитал видеть в них правнуков деда Пояркова. Мария вышла замуж в соседний район. Михаил после армии остался в городе, шоферил в геологической экспедиции. У них у самих появились сыновья, а у Марии еще и дочь.

Но отвлеченная библейская мудрость стала непростой житейской историей, когда в Озерном, сазоновскими же стараниями и хлопотами, было решено открыть обелиск в память погибших на войне односельчан.

У Сазонова и мысли не возникало — помещать на обелиске имя Петра Пояркова или не помещать. Это было бы предательством, не хуже Петькиного, по отношению к остальным девяноста восьми и к Васе Белых — Вася погиб под Кенигсбергом, и там же подорвался на мине их лейтенант, ставший капитаном.


Сазонов сам себя поставил в затруднительное положение. Он тянул с представлением списка, придумывал отговорки: то еще в райвоенкомате не согласовал, а теперь ждет ответа из облвоенкомата… Землю для урн не отовсюду прислали… А уже и цемент завезли с совхозного склада в кладовую озерновского отделения. Доставили на станцию гранитную глыбу, выписанную с юга республики, где камня сколько хочешь.

Так ничего и не придумав, Сазонов вчера передал список в сельсовет. А утром Даша уже разговаривала с Парамоновым, требовала объяснений.

Сейчас в окно он увидел: из-за углового дома показалась женщина в дубленом белом полушубке — Михаилов подарок матери — и в темном полушалке. По накатанной дороге, которая ярче, чем нетронутый снег, блестела под негреющим зимним солнцем, она направлялась к их дому.

Сазонов, будто пойманный врасплох за недостойным занятием, вернулся в библиотеку, как в убежище, и на стук в дверь безразлично-гостеприимным голосом откликнулся:

— Да, да! Входите, кто там…

Он даже не удивился, что Даша начала почти теми же словами, которые придумались утром, когда он предугадывал свой нелегкий разговор с ней:

— Слыхать, Василич, ты передал в сельсовет список… Кого поминать из погибших. А Петра Пояркова в списке нет, ровно и не уходил он с вами на фронт по одной дорожке. Я давно чую, Василич… Ты что-то знаешь. А сказать мне — не сказываешь.

Даша сидела на сундуке, с краю, и теребила полушалок, и Сазонов вдруг со щемящей болью вспомнил — та же Даша, но почти на тридцать лет моложе, сидела на скамейке у колхозной конторы под вечер и так же теребила бахрому узорного платка. Договаривались они с Петькой ехать в район, в кино, с попутной машиной, а Петька пропал куда-то.

— Что я могу знать, Даша, о чем бы не сказал?

Недаром говорят — женское чутье…

— А про Петю… Хоть и с самого начала одно и слышала от тебя: не встречал я его, ведать не ведаю.

— Я и сейчас говорю: не встречал.

— А тогда ты ответь: почему не занес его в список на вечную память?

Он мог бы возразить Даше, что пусть не беспокоится: ее Петька тоже не будет предан забвению. В прошлом ничего изменить нельзя. Подвиг остается подвигом до конца дней… Но и трусы, и предатели, проходимцы всех мастей и кто там еще бывает, — все они проходят по своему особому списку в назидание потомству. Так что не обязательно воспитывать на одних положительных примерах. Ведь не каждому захочется: пасмурным зимним днем стоять небритым, в расстегнутом ватнике и не сметь взглянуть товарищам в глаза и таким остаться уже навсегда…

Сазонов поднялся из-за стола, одернул пиджак.

— Я скажу тебе, почему там нет Петра.

Даша следила за ним — настороженно и с надеждой.

— Ты тогда, в конце сорок второго, похоронку на него получила или какую другую бумагу?

Так бывает — в самую отчаянную минуту, когда кажется, что отступать некуда, что никакого выхода нет, снисходит счастливое озарение.

— Зачем ты про похоронку, Василич? Не хуже меня знаешь — похоронки не было. Извещали меня, что боец Поярков Петр Иванович пропал без вести при исполнении воинского долга.

— Вот-вот — пропал без вести. Может, он где-то живой-здоровый, а мы его на обелиск, к мертвым. Тут надо подавать во здравие, а мы его за упокой.

— То есть как ты говоришь — живой-здоровый?.. А где же он тогда, если домой не повертался?

— Ты прости меня, Даша… Но всякое ведь случается, и я не хотел попусту тебя тревожить. Сколько таких историй: попал, к примеру, в плен, в бессознательном состоянии. Угнали в Германию. Перемещенное лицо — бродит где-то по свету… Или… Прости, Даша, еще раз. Встретил какую-нибудь женщину. Узнал ее, полюбил. И остался после войны с ней.

— С ней?.. — переспросила Даша, очевидно, ни о чем подобном она не задумывалась. — Это как же с ней — от живой жены, от детей…

— Как хочешь понимай, а бывает. Вот потому-то и нельзя в список его, раз нет у нас полной уверенности.

Даша помолчала. Принимать на веру то, что, кажется, убедительно толкует ей Андрейка, Петькин дружок? Или же поддаться чутью: что-то Андрей знает? Знает, а молчит.

— А Онищенковы? — нашла она возражение всем его доводам. — Онищенковы тоже ведь не получали похоронки! Почему же ты ихнего Алексея внес в свой список?

Пока шел разговор, Сазонов сам уже вспомнил об этом и успел придумать, что ответить.

— Онищенкову Алексею под Сталинградом, после артобстрела, закрыл глаза Колька Казаков, — сказал он. — Колька-то вернулся и сам о том рассказывал… Под Сталинградом не до того было, похоронки писать.

— А про Петю, выходит, никто ничего не может сказать?

Даша оставила в покое полушалок. Поверила?

— Темнишь ты, Василич, — вздохнула она.

— Думай как знаешь, а я тебе все объяснил, как оно есть.

Он проводил ее в сенцы, притворил за ней скрипучую дверь и вернулся в библиотеку.

Сейчас поздно было думать, почему тогда так случилось с Петькой и правильно ли молчать о том, что известно ему — и никому больше. Сазонов чувствовал, что затылок наливается горячим свинцом, а это значит — он теперь неделю, не меньше, будет валяться с незатухающими головными болями. От них не спасет даже хороший стакан водки, хоть водка и от всех болезней, как любил приговаривать дед Поярков. А может, поверить ему?.. Попробовать?

Из сундука, на который присаживалась Даша, он достал непочатую бутылку.


Когда жена вернулась, Сазонов сидел на кухне.

На столе перед ним стояла почти порожняя бутылка, чернел ломоть хлеба. Солонка с крупной солью. А в глубокой тарелке нетронутые соленые грузди.

— Это какой же у тебя такой сегодня праздник, — спросила она, и голос ее не предвещал ничего доброго. — Не было у нас покуда заведено — в одиночку нахлестываться.

— Это не праздник. Это поминки, — строго сказал он. — Поминки по всем девяносто восьми и еще — по девяносто девятому тоже, никуда мне от него все одно не деться. А ты не выспрашивай меня, не выспрашивай. И не вздумай укорять!

И жена удивилась, что после выпитой бутылки, на одного, голос у ее Андрея Васильевича звучит совсем трезво.


1968

Загрузка...