В винных погребках и банях, под арками цирков и у брадобреев — словом, всюду, где рассуждали о политике и последних сплетнях, проблема суда над иудеями некоторое время вызывала много оживленных пересудов. Почему такой неожиданный поворот дела? Те, что прибыли в кандалах, ныне на свободе и торжествуют. Те, кто призван был как свидетели, отправились в темницы. А как сурово осудили прокуратора и командующего! Кто так повлиял на императора?
Все были согласны в одном: какую-то роль в этом должен был сыграть царь Агриппа. Он как раз находился в Риме, а известно, что при надобности он охотно помогает своим единоверцам, ибо, хотя и мыслит по-гречески, своих религиозных связей с иудаизмом не порывает. Его слово многое значит для Клавдия. Но властитель Халкиды не смог бы противостоять мнению императорских вольноотпущенников, если бы те действовали сообща. Итак, у них наверняка произошел какой-то раскол. В этом нет ничего удивительного, ибо вольноотпущенники беспрерывно ведут друг с другом подлинные тайные войны. Интересно только, какова нынешняя расстановка сил, кто с кем воюет?
Ключом для решения загадки послужило назначение Феликса. С этой минуты тайна приговора прояснилась. Если в выигрыше оказывается Феликс, то за всем этим стоит его браг Паллант. Если же Паллант, то за этим скрывается еще некто, особо влиятельный в последние годы, — жена императора. Доброжелательным отношением к иудеям она не отличается, это правда. Почему же обвинение с них сняли? Наверняка просто для того, чтобы успокоить жителей Иудеи и облегчить исполнение служебных обязанностей новому прокуратору.
Правильно ли было считать, что Паллант и жена императора так тесно взаимодействовали? Для людей, недурно знающих двор, это представлялось несомненным. По их мнению, своим влиянием Паллант был обязан не только официально занимаемой должности. Правда, и она являлась очень важной и прибыльной, ведь Паллант имел доступ к императору, подвизаясь в канцелярии a rationibus[2]. Должность скромная, на практике же она позволяла вольноотпущеннику контролировать финансы равно как всей империи, так и личного состояния властителя. Это само по себе еще не являлось достаточным основанием для всемогущества Палланта и не оправдало бы его спеси, которая осталась в памяти людей даже много лет спустя. Свидетельств этой спеси при жизни он оставил немало, постаравшись также, чтобы блеск своего величия явить и будущим поколениям.
Через каких-нибудь полвека после описанных событий на памятник зазнайства Палланта наткнулся славный в ту пору аристократ и политик, а вместе с тем превосходный писатель, Плиний Младший.
Однажды его несли в лектике — так странствовала вся знать — по дороге из Рима в ближайшее местечко Тибур. В этой прелестной, расположенной у подножия гор местности у Плиния имелась великолепная вилла, одна из многих. Начиная от самых границ Рима по обе стороны дороги возвышались рядами роскошные надгробия. Так же, впрочем, обстояло дело и на всех других, тянущихся из города дорогах, ибо в те времена не возводились отдельные кладбища. Те, что уже завершили свой жизненный путь, сопутствовали спешащим куда-то странникам. Гробницы были богатые, из камня и мрамора, украшенные резьбой и живописью, иногда окруженные живой изгородью. Надписи на могильных плитах подробно сообщали, кто почиет внутри и чего он достиг в жизни, там можно было также прочесть выражение скорби ближних, наставления нравственного порядка, исходящие как бы из уст умершего, даже шутки. О месте своего вечного покоя каждый римлянин заранее и крайне тщательно заботился. Если у него не было фамильного склепа, строил его еще при жизни или поручал это в завещании наследникам. Люди бедные, особенно рабы, которые не могли обзавестись собственной могилой, вступали в специальные товарищества, коллегии: мелкие взносы обеспечивали членам похороны и место в братской могиле. Зато скоробогаты, а особенно вольноотпущенники, тщились великолепием своих могильных сооружений поразить потомков. Эта кичливость нуворишей даже после смерти являлась предметом насмешек тогдашних сатириков. Плиний, поглядывая на роскошные памятники усопших знаменитостей, не мог не вспомнить одну сцену из потешного романа полувековой давности, то есть времен Палланта. Автором романа был Петроний. Итак, один из представленных там героев, вольноотпущенник, миллионер Трималхион, спрашивал своего приятеля Габинну: «Что скажешь, друг сердечный? Ведь ты воздвигнешь надо мной памятник, как я тебе заказал? Я очень прошу тебя, изобрази у ног моей статуи собачку мою, венки, сосуды с благовониями и все бои Петраита, чтобы я, по милости твоей, еще и после смерти пожил. Вообще же памятник будет по фасаду сто метров, а по бокам — двести. Я хочу, чтобы вокруг праха моего были всякого рода плодовые деревья, а также обширные виноградники. Ибо большая ошибка украшать дома при жизни, а о тех домах, где нам дольше жить, не заботиться. А поэтому прежде всего желаю, чтобы в завещании было помечено: „Этот монумент наследованию не подлежит“. Впрочем, это уже не мое дело предусмотреть в завещании, чтобы я после смерти не претерпел обиды. Поставлю кого-нибудь из вольноотпущенников моим стражем у гробницы, чтобы к моему памятнику народ по нужде не бегал. Прошу тебя также вырезать на фронтоне мавзолея корабли, на всех парусах идущие, а я будто в тоге-претексте[3] на трибуне восседаю с пятью золотыми кольцами на руках и из кошелька рассыпаю в народ деньги. Ибо, как тебе известно, я устроил общественную трапезу по два денария на человека. Хорошо бы, если ты находишь возможным, изобразить и самую трапезу и все гражданство, как оно ест и пьет в свое удовольствие. По правую руку помести статую моей Фортунаты с голубкою, и пусть она на цепочке собачку держит. Мальчишечку моего также, а главное — побольше винных амфор, хорошо запечатанных, чтобы вино не вытекало. Конечно, изобрази и урну разбитую, и отрока над ней рыдающего. В середине — часы, так, чтобы каждый, кто пожелает узнать, который час, волей-неволей прочел мое имя. Что касается надписи, то вот послушай внимательно и скажи, достаточно ли она хороша, по твоему мнению:
„Здесь покоится
Г. Помпей Трималхион Меценатиан
ему заочно был присужден
почетный севират
он мог бы украсить собой
любую декурию Рима
но не пожелал
благочестивый мудрый верный
он вышел
из маленьких людей оставил
тридцать миллионов
сестерциев и никогда не слушал
ни одного
философа
будь здоров и ты также“[4]
Высмеивая спесь выскочки Трималхиона, метил ли Петроний в Палланта, которого лично знал как современник и придворный? Вполне вероятно. Во всяком случае, эпитафия на могиле императорского вольноотпущенника была не менее помпезной, чем та, какую запроектировал себе Трималхион. Эту эпитафию обнаружил Плиний, когда по пути в Тибур скуки ради принялся разглядывать могилы. Неожиданно еще перед первым верстовым столбом он приказал своим людям остановиться. Внимательно прочитав, даже велел переписать надпись, которая извещала, что здесь покоится прах Марка Антония Палланта, a rationibus Клавдия, перечислялись также его заслуги и добродетели. Такое представление умершего на могильных плитах служило правилом, и не это привлекло внимание Плиния. Его поразила последняя фраза, достойная тщеславия Трималхиона: „Ему сенат за верность и почтение к патронам постановил дать преторские знаки и пятнадцать миллионов сестерциев, каковою честью он остался доволен“»[5].
Упоминание об этом удивительном сенатском решении крайне заинтриговало Плиния. Он постарался разыскать его в государственном архиве. Но достаточно было ему ознакомиться с полным текстом документа, как он возмутился. Стоит привести отрывки из его письма, которое он сразу после этого написал одному из своих друзей: «Оно было так пышно и велеречиво, что эта горделивая надпись показалась скромной… Считать людей, принявших такое постановление, шутниками или страдальцами? Я назвал бы их шутниками, если бы сенату приличествовала шутливость; назвал бы страдальцами, но никакое страдание не может вынудить к такому поступку. Итак, это искательство и желание выдвинуться?
Но кто настолько безумен, чтобы хотеть путем своего, путем общественного позора продвинуться в том государстве, где привилегией блистательного магистра было право первым восхвалять Палланта? Я не говорю о том, что Палланту, рабу, предлагаются преторские знаки: они предлагаются рабами; не говорю о том, что постановляют не только уговорить, но даже заставить его носить золотые кольца[6]: несовместимо ведь с достоинством сената, чтобы бывший претор носил железные кольца. Все это пустяки, на которые не стоит обращать внимания, а вот что стоит вспомнить: ради Палланта сенат (и здание после этого не было освящено?) благодарит государя за то, что он сам сопроводил упоминание о нем почетнейшим образом и дал сенату возможность засвидетельствовать свое к нему благоволение. Что может быть для сената прекраснее, чем обнаружить свою благодарность Палланту?.. Дальше говорится о том, что сенату угодно было принять решение выдать ему из казны пятнадцать миллионов сестерциев, и чем недоступнее душа Палланта для алчности, тем настоятельнее просить отца отечества побудить Палланта уступить сенату. Только этого и недоставало, чтобы с Паллантом велись переговоры от имени государственной власти, чтобы Палланта упрашивали уступить сенату, чтобы сам государь был приглашен выступить против этого горделивого бескорыстия: только бы Паллант не презрел пятнадцать миллионов! Он их презрел, потому что отвергнуть такую сумму, публично предложенную, было большей дерзостью, нежели в том, чтобы ее принять! Сенат, однако, превознес этот поступок, правда, высказав сожаление в следующих словах: „Так как наилучший государь и отец отечества, по просьбе Палланта, пожелал опустить ту часть постановления, где говорится о выдаче Палланту из казны пятнадцати миллионов сестерциев, то сенат заявляет, хотя он охотно определил Палланту за его заслуги наряду с прочими почестями и эту сумму за верность и усердие, тем не менее он повинуется воле своего государя, противиться которой в чем бы то ни было считает недозволенным“. Представь себе Палланта, налагающего запрет на сенатское постановление, умеряющего свои почести и отказывающегося от пятнадцати миллионов как от чего-то чрезмерного, тогда как преторские знаки он принял, словно это нечто меньшее»[7]. Таково свидетельство Плиния. Что же это за особая заслуга Палланта, ради которой сенат принял это памятное постановление? Итак, вольноотпущенник представил проект Нового закона:
Свободная женщина, вступив в связь с рабом, совершает преступление и должна быть наказана. Если это произошло без ведома хозяина раба, виновница становится рабыней, а если с разрешения, ее следует считать вольноотпущенницей. Это распространяется и на детей, рожденных в подобном браке.
Проект Палланта сенат одобрил, он приобрел законодательную силу как специальное постановление, очень подробное, предусматривающее различные случаи, какие только могут случиться в жизни. А именно: дочь свободного человека живет с рабом с разрешения своего отца, но вопреки воле хозяина раба — или наоборот, без отцовского соизволения, но с ведома хозяина раба; женщина вступает в связь с рабом своего сына; у раба, с которым живет свободная женщина, несколько хозяев…
Несравненно чаще, разумеется, возникала противоположная ситуация: свободный мужчина жил с рабыней. Это, однако, считалось совершенно нормальным явлением и никак не подрывало социальной и правовой позиции такого человека. Более того, повсеместно считалось, что лучше обзавестись рабыней, нежели соблазнять девушек и замужних женщин либо связывать себя брачными узами. В худшем случае хозяин рабыни мог обвинить ее любовника в том, что тот пользуется чужой частной собственностью; он мог также счесть своей собственностью ребенка, появившегося от этой связи.
Не следует думать, что решения, инициатором которых был Паллант, свидетельствовали об ухудшении участи рабов. Совсем наоборот. Как раз в тот период закон начал защищать их права. Для этого имелись свои причины. Крупные захватнические войны уже не велись, приток рабов сократился, цены на них пошли вверх. В 19 году принят был закон, который несколько ограничивал своевольное обращение с жизнью рабов; с тех пор отправлять их на борьбу с дикими животными на арене господин мог только с согласия соответствующей канцелярии. Закон 20 года оговаривал, что рабы, подозреваемые в совершении преступления, подлежат той же судебной процедуре, что и свободные люди. Эти законы были приняты еще в царствование Тиберия. Клавдий же объявил, что больной или увечный раб, брошенный своим господином, получает свободу; а если хозяин убьет такого раба, то будет привлечен к ответственности как преступник.
Те рабы, что находились в городах, пользовались тогда значительной свободой. Избытка свободных мужчин в Италии не было, ибо от родины их отрывали (и некоторую часть на долгие годы) военная служба, торговые операции в провинциях, чиновничья карьера. В этих условиях рабам легко было подыскать свободных женщин, особенно из неимущих слоев. Это сделалось настолько распространенным явлением и породило столько различных житейских сложностей, что власти сочли необходимым положить этому предел. Отсюда, собственно, такое постановление, ставшее обязательным на пять столетий. Многие отцы, метавшие громы и молнии по поводу наглости рабов и бесстыдной распущенности женщин, с огромной радостью приняли проект Палланта. Почести, которыми осыпали его автора, имели известное обоснование в общественном мнении. Паллант знал, что таков будет отклик сената и общества, и именно поэтому принялся за реформаторскую деятельность. Но все это имело одну парадоксальную, почти забавную сторону: автор постановления недавно сам являлся рабом, его же брат Феликс, тоже бывший раб, уже женатый на дочери мавританского вождя, через два года после вступления закона в действие возьмет в жены иудейскую царицу. Разумеется, формально закон не распространялся на вольноотпущенников, но без ехидных замечаний на этот счет все же не обошлось.
Легко было Плинию раздирать одежды по поводу падения нравов в сенате. Легко ему было восклицать: «Какое счастье, что моя жизнь не пришлась на то время, за которое мне стыдно так, словно я жил тогда!»
Но если бы Плиний участвовал в заседании, которое благодарило Палланта за спасительный проект и обдумывало, как вознаградить автора, то, вероятно, проголосовал бы вместе со всеми. И неизбежно позже нашел бы для себя оправдание.
Постановление, присваивавшее Палланту преторские отличия и эти миллионы, от которых он благородно отказался, было принято 23 января 52 года. Итак, это был тот самый год, когда состоялся императорский суд над евреями; тот самый, когда Феликса назначили правителем Иудеи. Это был счастливый год для обоих братьев-вольноотпущенников: один сделался прокуратором с чрезвычайными полномочиями, второй — членом сената в ранге претора.
Эти милости и почести сыпались на них не без серьезной причины. Чванство и влиятельность Палланта в ту пору объяснялись тем, что вот уже четыре года он вел крупную игру.
Еще осенью 48 года при дворе Клавдия разыгралась мрачная трагедия. Вольноотпущенник Нарцисс открыл императору глаза на то, что его жена Валерия Мессалина много лет изменяла ему; последнее время она явно праздновала медовый период с Гаем Силием. Пораженный горем и страхом, Клавдий тотчас вернулся из Остии в Рим. Он остановился в казармах преторианцев. Туда доставили всех любовников вероломной Мессалины и немедленно их казнили. Мессалина еще пыталась прорваться к мужу и вымолить у него прощение. Но Нарцисс был бдителен. Не пропустил ни ее, ни старшую весталку, которая жаждала уломать императора, чтобы тот по крайней мере выслушал жену. Тем не менее сам Клавдий вечером распорядился, чтобы «несчастная» (он употребил именно это выражение) назавтра явилась к нему для изложения своего дела. Хотя некоторые считали это свидетельством исключительной слабости императора, ход его поступков был вполне разумен. Вопрос о прелюбодеяниях Мессалины имел и политический аспект, существовали реальные опасения, что готовился государственный переворот с целью посадить на трон именно ее «мужа» Силия. Теперь, после подавления заговора и казни виновников, осталась только личная обида нагло обманываемого супруга. Теперь, однако, Клавдий мог позволить себе проявить великодушие. Ведь Мессалина являлась матерью двух его детей: семилетнего Британника и немногим старшей его Октавии. Несмотря на все вины и безумства Мессалины, трудно было лишить детей матери.
Нарцисс предвидел, каковы намерения Клавдия. Тотчас же, едва услышав его слова, он выбежал к офицеру, несшему службу, и крикнул ему:
— Немедленно исполнить приговор над Мессалиной!
На всякий случай вместе с солдатами он направил одного из своих вольноотпущенников.
Императрицу они застали в ее великолепных садах, некогда принадлежавших Лукуллу. Она лежала на земле, то плача и стеная, то предаваясь иллюзорным надеждам, то, преисполненная гнева, возмущалась. С ней находилась только мать, Домиция Лепида. Она жила с дочерью в разладе. Теперь, однако, явилась к ней. Мать говорила:
— Не жди, пока явится палач. Твоя жизнь кончилась. Единственное, что ты еще способна сделать, — это достойно умереть!
Солдаты силой высадили ворота. Офицер стоял молча. Зато вольноотпущенник не жалел бранных слов. Мессалина поняла, что это конец. Схватила в руки кинжал, пытаясь дрожащей рукой вонзить его то в грудь, то в шею. Офицер, сгорая от нетерпения, нажал на острие сильнее. Брызнула кровь…
Весть о смерти жены Клавдий внешне воспринял с полным безразличием. Такое поведение одних удивляло, других возмущало. А ведь перед лицом этой трагедии показное спокойствие было единственной маской, достойной императора. В глубине души Клавдий не мог смириться с мыслью, что Мессалина мертва — красивая, любимая и ненавидимая женщина, мать его детей. Впоследствии только один-единственный раз, и то на краткий миг, раздвинулась завеса, скрывавшая его глубочайшую тайну — что память о Мессалине по-прежнему в нем жива. Через какое-то время после ее смерти, когда подавали к столу, он неожиданно обратился к слугам:
— Почему госпожа не приходит?
Возможно, именно потому, что Мессалина продолжала жить в его сердце и мыслях, Клавдий решил снова жениться. Правда, поступая так, он нарушал торжественное обещание, которое дал преторианцам сразу после известия об измене Мессалины:
— Так как мои предыдущие браки были неудачными, я даю обет безбрачия. Если нарушу свое решение, можете меня убить!
Однако это говорилось в состоянии аффекта. Супружества Клавдия действительно были неудачными. Два первых брака завершились разводами: с Ургуланиллой — из-за ее слишком развязного образа жизни и подозрения насчет ее соучастия в каком-то преступлении; с Элией Петиной — из-за пустяковых, но тягостных недоразумений. Третьей его женой стала Мессалина.
Кому же из прекрасных римских женщин ныне выпадет честь войти в императорский дом?
То было дело чрезвычайной важности, особенно для вольноотпущенников. Возраст Клавдия приближался к шестидесяти, и он никогда не отличался крепким здоровьем. Следовало подумать о будущем; ясно было, что новая императрица переживет мужа и сможет сказать веское слово, когда настанет смена власти.
Во всем деле Мессалины Паллант соблюдал определенную осторожность. Он не единоборствовал с Нарциссом, так как Мессалина враждебно относилась ко всем вольноотпущенникам, но и не поддерживал его, ибо они издавна соперничали. Ныне, однако, Паллант не пожелал остаться в стороне.
Каждый из вольноотпущенников поддерживал свою кандидатуру.
Нарцисс, которому умелое проведение дела против Мессалины обеспечило большой авторитет при дворе, в этом вопросе допустил определенную ошибку, возможно от избытка осторожности. Ему пришла в голову идея, чтобы Клавдий по второму разу женился на Элии Петине. Нарцисс аргументировал это следующим образом:
— Элию император уже хорошо знает, знает, как она себя ведет и что можно от нее ждать. И, что самое главное, у них с Клавдием дочь Антония, самая старшая из его детей; почему бы Элии не взять под опеку и сирот Мессалины?
Однако вторичная женитьба императора на той же самой женщине представлялась почему-то крайне странной. Незадачливый проект скоро отпал, и Нарцисс с огорчением убедился, что подлинные шансы имеются только у кандидаток двух его соперников — Каллиста и Палланта.
Каллист выдвигал Лоллию Паулину. Она происходила из хорошей семьи. Ее дед принадлежал к числу советников императора Августа. Более того, Лоллии уже довелось побывать, хотя и очень кратковременно, императрицей, так как она была повенчана с Калигулой, предшественником Клавдия на престоле. Правда, брак этот был заключен по меньшей мере необычным образом. Однажды кто-то в присутствии Калигулы сказал, что бабка Лоллии в свое время считалась красивейшей женщиной Рима. Сама Лоллия была тогда женой Маммия Регула, наместника балканских провинций, и пребывала там вместе с ним. Император повелел обоим срочно прибыть в Рим и развестись, а потом сам женился на Лоллии. Во время свадебных торжеств место покойного отца Лоллии занимал ее недавний муж. Брак оказался недолговечным. Оставив Лоллию, император специальным эдиктом запретил ей вновь выходить замуж: женщина, которая была женой принцепса, не должна уже ни с кем делить свое ложе.
У Лоллии имелось еще одно преимущество: сказочное состояние. Один из современников свидетельствует: «Однажды я видел Лоллию Паулину, жену Калигулы; это не было какое-нибудь грандиозное торжество, всего лишь скромный прием по поводу обручения. Так вот, Лоллия оказалась сплошь в смарагдах и жемчугах. Они сверкали, уложенные вперемешку на голове, среди прядей волос, в ушах, на шее, на пальцах. Общая их стоимость оценивалась в сорок миллионов. И это не был подарок властелина, но богатство, унаследованное ею от деда, добытое ограблением провинций».
В пользу Лоллии, наконец, по мнению Каллиста, говорила и ее бездетность — можно было надеяться, что она одарит сирот искренним и безраздельным чувством.
Если бы Лоллия могла предвидеть, как дорого заплатит она за согласие на повторный свой брак с властителем Рима!
А кого же поддерживал Паллант?