Святослав Бэлза Недостойный ученик Сенеки

А что тираны? Кровь, туман

Да лживой скуки постоянство.

И чем несчастнее тиран,

Тем абсолютнее тиранство.

Фазиль Искандер

Близится к закату XX век, дважды «мистер Икс».

Пользуясь в «низкой жизни» арабскими цифрами, столетия мы почтительно обозначаем римскими. Мы вообще очень многое заимствовали у древних римлян. В частности, названия месяцев, которые поэтому почти во всех европейских языках звучат одинаково или похоже. Некоторые из этих названий происходят, как известно, от имен римских богов (январь нарекли в честь Януса, март — в честь Марса, июнь — в честь Юноны) и властителей (июль — в честь Юлия Цезаря, август — в честь его преемника). Но мало кто знает, что апрель на короткое время был переименован в нероний, и лишь «Закон об осуждении памяти» императора, пожелавшего при жизни увековечить себя таким образом, позволил вернуть прежнее название.

Имя Нерона не сохранилось в нашем календаре. Но оно не просто значится в анналах истории — оно вписано туда огненными буквами, и зловещая фигура этого венценосного лицедея до сих пор видится нам в отблесках страшного римского пожара 64 года.

Гений и злодейство — две вещи несовместные. Однако память человечества в равной степени прочно удерживает имена гениев и злодеев. Бесстрастная муза Клио запечатлевает на своем свитке деяния как тех, кто восхитил, так и тех, кто ужаснул ее. В этом музе Клио усердно помогают ее служители. Так, историк Феопомп сохранил для потомков ставшее нарицательным имя Герострата, который решил обессмертить себя тем, что поджег в 356 году до н. э. (по странному стечению обстоятельств — в ночь, когда родился Александр Македонский) храм Артемиды в Эфесе. И мы помним теперь из числа уроженцев Эфеса не только достойного мудреца Гераклита, изрекшего: «Все течет…» — и почитаемого отцом диалектики, но и презренного маньяка, уничтожившего ради сомнительной славы одно из семи чудес света (такие маньяки, кстати, не перевелись и в наше время — это они бросаются с молотком на «Пьету» Микеланджело, с ножом — на «Ночной дозор» Рембрандта, плещут кислотой на «Данаю» Рубенса, стреляют в Джона Леннона).

Сродни геростратовой славе и слава Нерона, хотя нет точных доказательств, что Рим был подожжен по его приказу. Но Тацит осторожно, с оговорками, а Светоний прямо, без обиняков, излагают эту версию, и оба они живописуют сцену, как поспешивший на пожар император, вдохновляясь морем пламени, бушевавшим вокруг, пел с дворцовой башни сложенную им поэму о крушении Трои.

Сюжет о гибели Трои привлек его не случайно. Римляне не только копировали греческие скульптуры (и мы знакомы со многими шедеврами эллинского искусства лишь благодаря их копиям) — они присвоили себе греческих богов, греческую мифологию. И первые римские императоры тщеславно считали себя прямыми потомками благочестивого Энея, сына Венеры-Афродиты, которому всемогущий рок не позволил погибнуть у стен Трои, а повелел вынести на руках своего престарелого отца Анхиса и отправиться в скитания, приведшие в итоге в Италию. Сын Энея Асканий стал именоваться там Юлом, и к нему возводил свой род Юлий Цезарь, что воспел в «Энеиде» Вергилий, блистательно воспользовавшийся гомеровскими мотивами для создания римского эпоса:

Будет и Цезарь рожден от высокой кропи троянской.

Власть ограничит свою Океаном, звездами — славу,

Юлий — он имя возьмет от великого имени Юла…

В Вергилиевой поэме было отчеканено представление об исторической миссии, предначертанной Риму, которая дает ему право сплотить под своей властью другие народы:

Смогут другие создать изваянья живые из бронзы.

Или обличье мужей повторить во мраморе лучше.

Тяжбы лучше вести и движенья неба искусней

Вычислят иль назовут восходящие звезды — не спорю:

Римлянин! Ты научись народами править державно —

В этом искусство твое! — налагать условия мира.

Милость покорным являть и смирять войною надменных!

(Перевод С. Ошерова)

Отсюда уже один шаг до изреченной Овидием формулы о том, что у римлян совпадают понятия города и мира.

Гай Юлий Цезарь довершил все необходимое для превращения Рима-города в Рим — мировую державу и концентрации неограниченной власти в одних руках. Его приемный сын Октавиан Август, одержав в 31 году до н. — э. победу у мыса Акций над флотом Марка Антония и Клеопатры, покончив с гражданскими войнами, стал единовластным правителем — принцепсом («первым» среди сенаторов), как скромно именовали себя поначалу римские императоры, рядя свою монархию в республиканские одежды.

А пресекся «Энеев род» бесславно — на Нероне. После него имя «Цезарь» превратилось лишь в титул и перестало указывать на родство с Юлием Цезарем и Августом.

В промежутке между принципатами Божественного Августа и Нерона состоялась как бы генеральная репетиция к кровавому владычеству последнего — правление Гая Цезаря Калигулы. Правление его было недолгим — около четырех лет, ибо пал он от мечей заговорщиков (из двенадцати цезарей, чьи жизнеописания оставил нам Светоний, лишь трое умерли своей смертью). Но Калигула, следовавший девизу «Пусть ненавидят, лишь бы боялись», успел снискать недобрую славу безумствами и деспотическим произволом, свирепостью и непомерным тщеславием, каковое нередко оборачивалось комедиантством. Все это проявилось и в том «ходе конем», которым он заставил запомнить себя навсегда, — в намерении сделать сенатором своего любимого скакуна Быстроногого.

Теперь можно усмотреть некую символику в том, что будущий император Нерон родился в 37 году — в первый год правления своего безрассудного дяди Калигулы. Но древние, неколебимо верившие в приметы и пророчества, предпочли заметить лишь доброе предзнаменование, заключавшееся в том, что он появился на свет рано утром и лучи восходящего солнца коснулись младенца прежде, чем, в соответствии с обычаем, новорожденного положили на землю у ног отца, дабы тот, подняв его, признал своим сыном.

Отцом Нерона был Гней Домиций Агенобарб — согласно лаконичной оценке Светония, «человек гнуснейший во всякую пору его жизни». Патрицианский род Домициев Агенобарбов входил в число самых влиятельных в Риме; представители его удостоились семи консульств. Прозвище Агенобарб получил еще их дальний предок, и означает оно в переводе «меднобородый». Эта фамильная черта отличала и Нерона: у него росли рыжеватые волосы, и изменить их цвет было не так легко, как дедовское имя Луций, которое дали ему при рождении.

Мать Нерона Юлию Агриппину Младшую античные авторы тоже характеризуют как особу весьма неприятную. Она превосходила своего первого мужа знатностью и дерзостью честолюбивых помыслов. Дочь увенчанного славой и всеми любимого полководца Германика, она доводилась родной сестрой императору Калигуле, что не помешало ей участвовать в заговоре против брата, всем к тому времени, правда, опостылевшего своими сумасбродствами. Раскрытие заговора привело ее в ссылку на Понтийские острова, откуда она вернулась лишь после смерти Калигулы и воцарения Клавдия.

Агриппина принадлежала к числу тех женщин, для кого нет ничего притягательнее власти. И она проложила дорогу к ее вершине — вначале себе, сочетавшись браком со своим дядей, императором Клавдием, а потом и неблагодарному сыну. Для этого ей пришлось устранить со своего пути очень многих.

Совершение свадебного обряда нередко неузнаваемо меняет избранницу мужчины. Ласковая и обольстительная племянница превратилась в суровую супругу. По словам Тацита, «всем стала заправлять женщина, которая вершила делами Римской державы, отнюдь не побуждаемая разнузданным своеволием, как Мессалина; она держала узду крепко натянутой, как если бы та находилась в мужской руке».

Этой твердой рукой Агриппина, став женой императора, начала немедленно вершить все необходимое, дабы возвести впоследствии на трон собственного сына.

Агриппина явно торопила события. Нерона досрочно облачили в белую мужскую тогу, когда ему не исполнилось еще и четырнадцати лет. В шестнадцать он уже был женат на Октавии, дочери императора. Далее уже медлить не следовало. По велению жены Клавдия отравили, а Нерон, которому шел семнадцатый год, был провозглашен императором. Все про шло как нельзя более гладко, чему немало способствовав идеально выбранные Агриппиной наставники для сына, авторитет префекта преторианцев Бурра заставил воинов беспрекословно приветствовать нового императора, а Сенека составил ему тщательно отшлифованную речь, которую тот произнес в день похорон отчима и расположил к себе сенаторов. Как язвительно отметил в «Анналах» Тацит, «из всех достигших верховной власти Нерон был первым, кто нуждался в чужом красноречии».

Молодой принцепс объявил, что будет править «по начертаниям Августа», и всячески стремился на первых порах убедить в искренности таких намерений, не упуская случая продемонстрировать свою щедрость и благомыслие. Он не скупился на раздачу денежных подарков, провел ряд реформ, направленных по видимости на укрепление республиканского строя и системы правосудия. Однако уже тогда во многих его поступках и речениях явственно проступала фальшь и неистребимая склонность к позерству. «О, если бы я не умел писать!» — патетически воскликнул Нерон, когда ему предстояло подписать указ о казни какого-то заведомого преступника. Зато потом у него не возникало ни малейших угрызений совести, когда по его распоряжению расправлялись с десятками невинных людей.

В чем же причины такой метаморфозы? Только ли в порочной натуре самого Нерона, с годами переставшего сдерживать свои дурные наклонности? Тиранами не рождаются, тиранами становятся. И огромную долю вины за это несет ближайшее окружение, своим подобострастием калечащее их психику. Описывая, как мягкий и сострадательный в молодости Сулла сделался неукротимо жестоким, став диктатором, Плутарх справедливо поясняет: «Почести изменяют нравы». А попустительство — тем более.

Привыкший раболепствовать перед императорами, сенат сразу предложил Нерону почтить его званием «отца отечества», которое тот благоразумно до поры до времени отклонил. Он отказался также от предложения воздвигнуть ему статую из золота и серебра, сохранил обычай начинать год с январских календ, хотя сенаторы (движимые исключительно высокими принципиальными соображениями) верноподданнически высказались за то, чтобы впредь считать началом года декабрь, ибо в этом месяце родился Нерон. Но настал срок, и, обуреваемый манией величия, снедаемый жаждой вечной славы, император назвал своим именем апрель, помышлял даже переименовать Рим в Нерополь. Повелел установить собственное бронзовое изваяние, чуть ли не превосходившее высотой Колосса Родосского, перед построенным им с вызывающей роскошью на городском пепелище грандиозным дворцом — Золотым Домом (засыпанные землей руины Золотого Дома будут обнаружены в центре Рима в конце XV века, и среди них проведет много часов с учениками Рафаэль, изучая искусство древних фресок).

Золотой Дом намного превосходил великолепием не только термы (общественные купальни), но и амфитеатр на Марсовом поле, возведенные Нероном в утешение народу после пожара 64 года. Позже император Веспасиан начал, а его сын Тит завершил в 80-м году сооружение самого вместительного и впечатляющего из античных амфитеатров, за которым со средних веков закрепилось название Колизей. По одной из версий, такое название возникло из-за находившейся рядом гигантской статуи Гелиоса — бога Солнца. Это был переделанный монумент Нерона. В наше время иной раз используют повторно пьедесталы, освободившиеся от повергнутых памятников. А экономный Веспасиан (это ему, не забудем, принадлежит сентенция «Деньги не пахнут») рассудил иначе: он приказал заменить лишь голову колосса и одним махом превратил грешного смертного в сияющее божество.

Впрочем, Нерона уподобляли божеству еще при жизни и даже предлагали за государственный счет соорудить храм в его честь. И отнюдь не из скромности отказался он от столь заманчивого предложения. Как объясняет Тацит, «Нерон воспротивился этому, опасаясь, что некоторые могут истолковать сооружение подобного храма как предзнаменование его скорой смерти: ведь принцепс удостаивается божеских почестей, лишь завершив существование среди людей».

А племянник Сенеки Марк Анней Лукан, желая завоевать расположение Нерона, так славословил его в начале поэмы «Фарсалия», описывая вознесение императора на небо:

Видеть оттуда твой Рим твое солнце лишь искоса сможет.

Если ты ступишь ногой на край безмерного свода—

Дрогнет под тяжестью ось; блюди равновесие мира,

Став посредине небес.

(Перевод Ф. Петровского)

Первые книги «Фарсалии» имели такой успех, что это вызвало зависть у Нерона, который никому ни в чем не прощал превосходства. В итоге молодой поэт попал в опалу, отношение его к цезарю соответственно резко изменилось, и он примкнул к антинероновскому заговору Пизона. После разоблачения заговора над его участниками учинили скорую расправу, а Лукану и Сенеке (причастность которого вовсе не была доказана) Нерон в виде особой милости дозволил вскрыть себе вены. Ученик весьма своеобразно воспринял нравственные уроки, которые стремился преподать учитель, некогда обратившийся к нему с трактатом «О милосердии», где противопоставлены образы идеального государя (как его представлял себе стоик) и тирана.

«Самоубийство так же было обыкновенно в древности, как поединок в наши времена…» — заметил Пушкин, читая «бича тиранов» Тацита. Самоубийством вынуждены были покончить по настоянию Нерона не только Лукан и Сенека, но также еще один выдающийся римский писатель той поры — автор «Сатирикона» Гай Петроний, судьба которого настолько заинтересовала Пушкина, что он начал набрасывать повесть о трагическом финале его жизни.

Если первое пятилетие Неронова правления называют «золотым» (хотя оно и вобрало в себя отравление его названого брата Британника), то остальные девять лет стали сущим кошмаром. Французский ученый Гастон Буассье делает вывод в книге «Картины римской жизни времен цезарей»: «Нерон был прав, говоря, что его предшественники не знали точно, что им было позволено. Таким образом, государь и подданные, опасаясь и не доверяя друг другу, жили между собою в состоянии взаимной подозрительности и обоюдного страха. Отсюда именно берут свое начало все несчастья, омрачавшие Рим в течение многих веков. Эта верховная власть, неуверенная в себе и опасавшаяся всего, неизбежно должна была стать жестокою, так как ничто так не располагает к жестокости, как страх». Во времена Нерона страх этот усугублялся еще и тревожными вестями, доходившими с окраин империи: восстания в Британии и Иудее, поражение римлян, нанесенное парфянами в Армении, волнения в Сирии, а под занавес — мятежи Виндекса и Гальбы против Нерона в Галлии и Испании.

Однако невозможно объяснить только страхом потерять власть ту нескончаемую «пляску смерти», которую затеял Нерон и в которую вовлекались все без разбору — его мать и жены, враги и друзья, негодяи и праведники. Он и впрямь как будто всерьез размышлял, не последовать ли совету одного из своих доносчиков: зачем утомлять себя, убивая сенаторов поодиночке, когда можно сразу уничтожить весь сенат… Между тем сенат исправно принимал постановления, полные утонченной лести принцепсу и одобрявшие все его распоряжения, коими людей обрекали на ссылку или казнь. Именно всеобщая угодливость и трусость вызвали у Нерона, погрязшего в чудовищном разврате, опьянение вседозволенностью.

Нерон сказал богам державным:

«Мы торжествуем и царим!»

И под ярмом его бесславным

Клонился долго гордый Рим.

(Федор Сологуб)

Недаром Плиний Младший писал о том, что в последние годы Нерона «рабский дух сделал опасной всякую науку, если она была чуть смелее и правдивее». Небескорыстное пресмыкательство перед троном поистине превращало гордых патрициев в покорных рабов, поощряло Нерона к новым безумствам. Даже мудрец Сенека тут не без греха — и он поначалу расточал непомерные похвалы талантам молодого императора, сравнивая его с Аполлоном.

Придворные пытались сыграть на одержимости Нерона сценой. Быть может, втайне потешаясь, они превозносили его голос, о сохранении которого молили богов, принося жертвы. Но они не подозревали, что очень скоро жертвы от многих из них потребуются куда большие — их жизни. Ибо излюбленный жанр тиранов — кровавая трагедия.

В Нероне поразительно уживались невероятная жестокость, распущенность, тщеславие и восторженно-трепетное отношение к искусству, при, видимо, весьма посредственных дарованиях. Ради своего слабого голоса он готов был соблюдать любую диету и идти на любые самоограничения, прилежно постигая секреты пения и лицедейства, стихосложения и игры на кифаре. Не было для него большей обиды, чем назвать его дрянным кифаредом. Насколько серьезно относился Нерон к своим выступлениям, показывает тот факт, что он не прервал пения, когда в Неаполе во время его дебюта театр вдруг содрогнулся от землетрясения. Льстецы постарались внушить ему, что он во всем достиг совершенства, и император маниакально жаждал частых подтверждений этому. Ради сего он учредил в Риме игры по образцу греческих, которые назвал, конечно же, Нерониями (программа их включала и состязание в музыке). Ради сего он охотно выступал публично и участвовал в соревнованиях на потеху римского плебса, удовлетворявшегося требованием «хлеба и зрелищ!». Следует признать, что Нерон был довольно популярен среди простых своих сограждан и благодаря подачкам, и благодаря развлечениям, которыми изобиловал его принципат, и — не в последнюю очередь — благодаря преследованиям аристократов. Не случайно поэтому нашлось немало людей, сожалевших о его смерти, что создало благоприятные условия для появления в восточных провинциях самозванцев — Лженеронов.

В отличие от плебса многие представители знати считали выход императора на театральные подмостки недостойным его звания. Ювенал в одной из сатир нападает на него за это едва ли не более яростно, чем за матереубийство. Зато греки относились к увлечению римского цезаря с полным пониманием и одобрением (возможно, тоже не без дальнего прицела). Нерон оценил по достоинству их энтузиазм и во время большого фарсового «турне» по Элладе (собрав обильную дань в виде почетных венков и произведений искусств) сделал широкий жест и предоставил всей провинции свободу. Это была, вероятно, единственная польза от его артистических и спортивных выступлений, за что ему и воздал должное Плутарх, открыто заявив: «Несмотря на все свои прегрешения, за которые Нерон должен быть наказан на том свете, он заслуживает и похвалы от богов, так как дал свободу лучшему и наиболее богобоязненному из подчиненных римлянам народов — народу Эллады».

Необычной гастрольной поездкой певца-императора навеян, кстати, остроумный рассказ Артура Конан Дойла «Состязание». Начинается он так: «В год от рождения Христова шестьдесят шестой император Нерон на двадцать девятом году своей жизни и тринадцатом году правления отплыл в Грецию в самом странном сопровождении и с самым неожиданным намерением, какое когда-либо приходило на ум монарху… В свиту императора входили Нат, его учитель пения, Клувий, человек с неслыханно зычным голосом, чьей обязанностью было возглашать императорский титул, и тысяча молодых людей, натасканных и выученных встречать единодушным восторгом все, что ни споет или разыграет на сцене их владыка. Такою тонкой была эта выучка, что каждый исполнял свою, особую роль. Иные выражали свое одобрение без слов, одним только низким грудным гулом. Другие, переходя от одобрения к полному неистовству, пронзительно орали, топали ногами, колотили палками по скамьям. Третьи — и эти были главной силой — переняли от александрийцев протяжный, мелодический звук, похожий на жужжание пчелы, и издавали его все разом, так что он оглушал собрание». Энтузиазм таких наемных поклонников и небескорыстная снисходительность эллинов неизменно гарантировали Нерону триумф, порождали ту самую атмосферу лицемерного восторга, которую с блеском воссоздал английский писатель на примере анекдотического состязания в Олимпии.

«Вершители судеб могут распоряжаться всеми судьбами, за исключением своей собственной», — заметил Булгаков в «Жизни господина де Мольера». И Нерон, вершивший судьбами не только отдельных людей, но и целых народов, вряд ли мог предвидеть собственный жалкий конец, который наступил 7 июня 68 года — в день, когда шесть лет назад была умерщвлена его первая жена Октавия. Он не сумел принять смерть столь же мужественно и достойно, как Сенека и Петроний, а все время причитал, прежде чем пронзить себе горло: «Какой артист погибает!»

Благодаря стараниям служителей музы Клио Нерон остался если не в пантеоне, то хотя бы в паноптикуме истории. Эта по-своему колоритная личность продолжает привлекать внимание исследователей и художников (достаточно напомнить такие романы, как «Quo vadis» Генрика Сенкевича, «Подземный гром» Джека Линдсея, «Нерон, кровавый поэт» Дежё Костолани). Новую попытку разобраться на основе всех имеющихся данных в характере Нерона и обрисовать его эпоху предпринял Александр Кравчук.

Александр Кравчук (р. 1922) — известный польский ученый и писатель, знаток античности, в настоящее время министр культуры и искусства ПНР. Его перу принадлежит цикл книг, посвященных ключевым событиям и фигурам из истории Древней Греции и Рима, эллинистического Востока: «Гай Юлий Цезарь» (1962), «Цезарь Август» (1964), «Нерон» (1965). «Ирод, царь Иудеи» (1965), «Перикл и Аспасия» (1967), «Семеро против Фив» (1968), «Клеопатра» (1969, переведена на русский язык), «Троянская война. Миф и история» (1969), «Бог Пан и его философ» (1970, о Платоне), «Константин Великий» (1970), «Род Константина» (1972), «Тит и Береника» (1972), «Могилы Херонеи» (1972), «Рим и Иерусалим» (1974), «Юлиан Отступник» (1975), «Марафон» (1976), «Последняя Олимпиада» (1976), «Античность далекая и близкая» (1980), «Портреты римских императоров» (1986). Большинство этих книг неоднократно переиздавалось в Польше — потому что они адресованы широкому читателю, а также потому, что автор совмещает глубочайшую эрудицию, знание источников с мастерством увлекательного повествования. Ему удаются рельефные психологические портреты героев и антигероев прошлого на тщательно выписанном историческом фоне.

В сборнике своих эссе «Античность далекая и близкая» Александр Кравчук убедительно, прибегая порой к иронии, доказывает пользу существования в наш космический век таких, кажущихся кое-кому «бесполезными», наук, как история и филология. Он подчеркивает, что фундамент всех областей нашего сегодняшнего знания закладывался в древности и мы до сих пор пользуемся многими открытиями наших далеких предков — в том числе в математике, о чем необходимо помнить.

«Знание того, что было, может оказывать влияние на современность, — утверждает автор. — Оно дает представление о корнях и плодах различных явлений, замыслов. То есть выступает, коротко говоря, наставником жизни… Так это понимали и древние, думая прежде всего о сфере моральной: последующие поколения должны учиться на благородных деяниях предков… История учит, помимо всего прочего, также смирению. Точнее — советует задуматься, как будут через два-три тысячелетия оценивать наш XX век!»

А иной раз, добавляет Кравчук, хочется согласиться с теми, кто утверждает, что деятельность каждого, занимающегося прошлым — будь то ученый или романист, — представляет собой по сути драматическую борьбу, направленную на придание какого-то смысла тому, что само по себе никакого смысла не имеет и иметь не может.

Вместе с тем А. Кравчук признается, что не видит большого будущего у исторических романов. И с другой стороны — он против трудов, доступных пониманию лишь «посвященных», когда автор запирает себя в крепости научности — притом часто псевдонаучности. Профессор и литератор в одном лице, он отдает предпочтение тому жанру, в каком любит работать сам: книгам, которые написаны живым слогом, как романы, но романами не являются, поскольку оперируют только фактами и конкретикой, фактами и документами.

Именно таким — похожим на роман, но не романом — вышло его жизнеописание Нерона.




Загрузка...