Я сел в длинный поезд...

Я сел в длинный поезд. Дырявя зелёной железной грудью застоявшийся воздух, он понёс меня. Куда? Выбор был невелик, колея была на всех одна. Она уводила меня из царства асфальта в страну самостийной земли. Что вправо, что влево — взгляд упирался то в тёмные ели, то в чёрный остов будущего разномастного леса. Природа не стеснялась себя. На этом отрезке пути поезд напоминал насосный поршень, который вдруг вытолкнул всех нас, пассажиров, в необъятное поле, желтеющее одуванчиковым нежным налётом. Кое-где по слежавшейся за зиму почве ползли трактора. Из моего далека они были похожи на молчаливых навозных жуков. Земля мелькала, небо оставалось на месте. В вагоне жарко топили, пахло распаренной колбасой, электричеством, железнодорожным уютом. Из тамбура сладко тянуло табачком, вправо-влево ползали двери на перегибах пути. Я высовывал голову в окно, ветер загибал ресницы, свистел в ушах. Выдох давался с трудом. Засовываясь обратно, оглохшим ухом я слышал обрывки пассажирских слов. Районированные семена, виды на урожай, отличница внучка, непутёвый сын, протёкшая крыша, сухие дрова... Этот умер, а та родила... Перед такой тематикой бледнел мой злой империализм, партийный съезд, кровавый режим Пиночета, справедливая афганская война. Тот-то родился, а та умерла... Так и ехал: вдыхал там, выдыхал здесь. В голове шумело.

Напротив меня дремал аккуратный мужчина — кожаный портфель, синий галстук, чисто брит. Руки твёрдые и землистые, тело крепкое и слишком большое для тёмного пиджака. Он открыл наивные голубые глаза, захотелось в них заглянуть, зачерпнуть. От лица исходил насыщенный свет полезного человека.

— В бога веруешь?

— Как бы не так!

— А зря!

— Бабка меня крестила, но у меня высшее образование, так что бога нет, — наученным голосом распространялся я.

— Зачем живёшь тогда?'

— Чтобы в библиотеке трудиться.

— То есть книжки праздно читаешь?

— Угу, — ответил я и слегка зарделся от гордости.

— Вот вы, люди учёные, дно смолите, когда у вас в небе течь. Похваляетесь, что благодаря вашей науке средняя продолжительность вашей человеческой жизни увеличилась, увеличивается и будет увеличиваться. И здесь уже я тебе скажу: как бы не так! Ваша наука разоблачила религию. Зачем? Разоблачив, лишила меня жизни вечной. И что мне дали взамен? Одноразовую жизнь? Семьдесят средних лет? Обидно до слёз. Христианину и даже мусульманину жить в радость, он смерти не боится. А сколько требуется мужества атеисту! У тебя оно есть? Молчишь? А я, например, сомневаюсь. Вы мне талдычите, что при вашем коммунизме у меня будет персональный аэроплан. А на хрена? Он что, в рай меня доставит? Он что — ковёр-самолёт? В раю аэродрома нет, там кущи, вырубка запрещена. Это я тебе как опытный агроном скажу. А вино в раю, между прочим, не кислит ни капельки, водка там самородная и жгучая, из грибочков — одни только рыжики с груздями и никаких шампиньонов, перина на гагачьем пуху, а по утрам ангелы низко кланяются, по головке гладят и подносят рассол. Вот чего мы лишились благодаря учёным мужам! Скажи, о чём молчишь? О Венере Милосской? Или контраргументы ищешь?

До семидесяти лет мне было ещё жить и жить, но крыть было нечем. А агроном, смекнул я, неплохо образован и наверняка знаком с текстом «Сказания о роскошном житии и веселии», семнадцатый век, издание редкое. Там как раз про этот водочный рай в подробностях рассказывается. Или до ковра-самолёта и похмельных яств своим умом дошёл? Изобрели же Попов с Маркони одно и то же радио, не будучи лично знакомы друг с другом. Может, мой попутчик вовсе не агроном, а замаскированный батюшка?

На всякий случай я задал контрольный вопрос: «Товарищ агроном, я человек молодой, но точно скажу: напитков на всех не хватит. Что делать будем? Богу молиться?» Нужно отдать ему должное — с ответом товарищ агроном не задержался, видимо, не в первый раз в электричке километры наматывал. «Электрон неисчерпаем — точно так же, как атом. Мыслю, на наш век обоих хватит».

На всякий случай я спросил ещё прямее: «А вы сами-то в бога веруете?» И получил ответ: «Скорее нет. Агроному не пристало об урожае молиться, народными приметами обхожусь. Я ведь с производственного совещания возвращаюсь. Из самой Москвы, из самой белокаменной, где сорок сороков церквей пусты стоят. Там решили, что мне сеять пора. Погодить бы, ночи холодны, земля сыра. Да разве меня спрашивают? Я вообще-то ни капли не пью, а вот за людей — обидно. Бога нет, но все мы хотим, чтобы он был. Включая тебя. Так что советую. Бог Россию любит, не нам чета. Больше некому. Живём-живём, такой ерундой занимаемся, а потом помираем. Обидно. Понимаешь, у меня часто бывает депрессия. Ты ведь по-русски хорошо разумеешь и знаешь, что такое депрессия? Понимаешь, дети мои кровные меня не уважают. И в грош не ставят. Знаешь, за что? За то, что я в земле копаюсь, а не в небе летаю, как некоторые. Вот бы и мне стать Гагариным! Или, на худой конец, обычным воздухоплавателем».

Агроном обречённо закрыл голубые глаза, в вагоне потемнело и посуровело. Да, с таким человеком можно далеко путешествовать и не бояться за свои вещички, духовное ему дороже вещественного. Мой чемодан мирно трясся на багажной полке, в нём трамбовалось бельё, прессовались конспекты лекций. Колесо цепляло за рельс, сердце билось тук-тук.

Ехали мы ехали, а сошёл я на станции Пустошка. Один сошёл, больше никто. Агроном мне крикнул: «Удачной тебе лекции!» Скрываясь за поворотом, поезд на прощанье вильнул мне хвостом и исчез в первичных лесах. На платформе оказалось безлюдно. Только двое немых энергично жестикулировали в мою сторону. Возможно, отец и сын. Мимика их была столь оживлённа и текуча, что лица не отпечатывались в глазу, рябило. Подошли ко мне, загородили перспективу, замелькали руками, будто фокусники или какой-нибудь Шива. Тот, что постарше, сунул мне под нос бумажку с крупными кривыми буквами: «хде тутава масква»? Бумажка обтрепалась на сгибах. Надо же, вот деревня — так деревня, где Москва — и того не ведают. Наверное, в школе для немых даже географии не преподают. Хорошо, что хоть писать с орфографическими ошибками умеют. А без букв — никуда, как дорогу спросишь, как столицу найдёшь?

Я заголосил «вон там! вон там!» и для убедительности замахнулся чемоданом туда, откуда приехал, откуда был родом. Сын же вдруг затрясся, ему стало плохо, он тяжело засопел, в углах губ зашевелилась мыльная пена. Он затеребил мне куртку, я отпрянул, но отец только привычно крутанул пальцем у виска — дурной он у меня, это с ним так частенько бывает, не бери, пожалуйста, в голову. Сам же упорно не понимал моих директив, надсадно мычал, окружал, обступал и снова с яростью тыкал в бумажку. Наверное, оба они были больными на всю голову, на весь организм. При этом сын продолжал трястись, его прикосновения были неприятны, будто лягушка тебя за бока трогает. Хотя при чём здесь лягушка? Лягушка холодная, а одет я тепло.

Я ещё раз взмахнул чемоданом в московском направлении, и тут немые, как по команде волшебной палочки, вдруг исчезли — то ли растворились в воздухе, то ли спрятались под платформу. Мир стал обретать послушные взору объёмы. Вот и билетная касса, вон и деревня, собаки брешут, трубы с дымком. Будто ребёнок нарисовал. Солнышко тоже топырилось лучами. Я сунул руку во внутренний карман — кошелька не было. Всё, пропал. Негуманно со стороны немых. Я внимательно обвёл взором бескрайнее небо, крикнул ему «ау!», спрыгнул на рельсы. Чемодан прихватил с собой. Под платформой ещё не сошёл чёрный лёд, из-под него молча сочилась вода. Подобрал камень на насыпи и по инерции запустил его в столичную сторону. Другой для верности швырнул в противоположном направлении. Камни улетели недалеко. Ни в кого не попав, только потревожили воздух, застряли в шпалах. Ну что — попал в ветер?

Денег не стало, вместе с ними подрывалась и вера в рай, и вера в человечество. Обидно. В те времена она ещё много для меня значила. Это-то и противно. И вот с такими людьми шагать в неминуемое будущее? Вот по этим шпалам? Куда они нас приведут? Наверняка в болото. В те времена язык у меня ещё не развязался как следует. Уроки библиофила Александра Николаевича отпечатались в моей памяти, но это было пассивное владение языком. Это потом в схожих случаях я стал с лёгкостью прибегать к обсценнейшей лексике. А тогда мне хотелось только плакать.

Но не уезжать же обратно, к Иван Иванычу Небритову? Поезда ходят редко, расписание мне неизвестно, денег на билет нет, люди ждут политинформации, наверное, накрыли на стол... Нет, подвести их нельзя. «Жизнь продолжается при любой погоде», — подбадривал я себя. И не зря: я увидел протянутую мне с платформы женскую руку и без всякой помощи запрыгнул наверх, в неизведанное.

«Оля», — произнесла она, серебряные колокольчики зазвенели «оля-ля, оля-ля»... Ну, и так далее, добавить нечего. В памяти встал безобразный Отчайнов с его Людмилой. Как он мне говорил? Оля-ля, follow me... Но Отчайнов-то был несчастен, я же точно буду счастливым! Счастья — не миновать! Душа ещё не распелась, но уже готовилась к выступлению. Я осторожно огляделся, но колокольчиков нигде не заметил. «Я тебя уже давно встречаю, — сказала Оля. — Я и пирогов с капустой напекла, да только по дороге Санька увидела, ему отдала. Ты ведь не обидишься? Он ведь давно не ел».

Оля смотрела на меня, я — на неё. Внешность её описать не могу. Был бы художником, мучился бы от недостатка таланта. Мне было проще, в данном случае я просто обомлел. Непонятно, что при такой красоте на этом свете делали остальные женщины. Она была так хороша, что хотелось поделиться с ней наследством. Наследства у меня не имелось, но искренность куда дороже. Она была легче воздуха, я — тяжелее воды. Ей же, возможно, казалось, что наоборот. Окружающая среда потеряла воровской подтекст, в ней ощутилась нежность. Она изливалась из моего нутра или эту окружающую среду придумали ещё до моего появления? И куда мне столько колокольчиков?

Подбежал пёс, завилял хвостом, посмотрел в затуманенные глаза. Вежливо отошёл, кусаться не стал, лёг на платформу. Из кассы высунулась средних лет взлохмаченная голова: «Скоро поезд, вам не пора?» Вопрос был абсурден, я даже на него не ответил. Голова исчезла в окошке, теперь уже навсегда. Я хотел было поцеловать Оле руку, но губы не слушались. Наверное, сказывалось отсутствие привычки. Хотел было продекламировать какое-нибудь подходящее случаю стихотворение, но онемел язык. По той же причине я не смог и представиться, молчал от восторга. «Не волнуйся напрасно, я знаю о тебе больше, чем ты сам», — сказала Оля. Я не нашёлся с ответом, пусть будет так, противоречить не хотелось совсем.

Оля взяла меня за руку, ладонь обняла ладонь, будто так было всегда. А может, это я её взял? Мне хотелось взять и вторую, но в правой я держал чемодан. Так мы и пошли по бугристому полю. Кочки не мешали ходьбе, казалось, что мы плавно летим по бездорожью на мягкой воздушной волне. Даже шнурки не развязывались. Открывались дали, божья коровка прицепилась к Олиной щеке, смахнуть её не хотелось. Хотелось зажмуриться от счастья, но свет был мне мил и принадлежал по праву. Про немых я забыл окончательно. Несметное население весёлых птиц сопровождало нас. Я таких певучих ещё не видел. Их трели напитывали пространство смыслом. Наверняка какой-нибудь щегол уселся бы мне на протянутую ладонь, но руки были как назло заняты.

«И откуда эти птицы взялись?» — не к месту спросил я. «С неба. Когда тучи — идет дождь или снег, а когда ясно — птицы».

Ответ меня убедил.

Долго ли, коротко ли...

Прямо посередине поля разметалась огромная лужа. В этом болоте важно покоилась гигантская асфальтоукладочная машина, напоминавшая беспомощного динозавра в трясине. Или нефтеналивной танкер, севший на мель. Трясина засосала машину по пояс, по самые траки. Стальные бока облепили рабочие в оранжевых чистых спецовках. И — полная тишина. Ни душевного разговора, ни разухабистой песни, ни добродушного матерка. Асфальтоукладчики читали книги — на крыше, на всяком уступе машины, в просторной кабине, напоминавшей кабинет учёного. Никакого движения, ветерка. Шевелились мысли, шелестели страницы. Вдумчивые складки бороздили обветренные лбы. Казалось, что лицам больно от острой и напряжённой мысли, ворочающейся изнутри. Никто не оторвал глаз от текста, не повернулся в нашу сторону. Может быть, потому, что мы плыли на облаке и не производили посторонних звуков.

«Мои выпускники, — пояснила Оля. — Я ведь русскую литературу преподаю, чтобы не было стыдно и больно».

Желая познакомиться с этими замечательными людьми, я спросил того, кто поближе. Он сидел на капоте в позе мыслителя. «Как вас звать?» — окликнул я. Он посмотрел на меня, в его взгляде была то ли бездонная глубина, то ли безвоздушная пустота, то ли обычный вакуум. «Забыл, завтра скажу», — честно признался он.

«Бог в помощь!» — протяжно и безадресно прокричал я выпускникам. Мельком взглянув на меня, они синхронно перелистнули страницы. Приятно, что они наверняка придут на мою лекцию.

«И давно они так?» — нежно спросил я.

«Три года как кончили, все — с золотыми медалями», — зазвенел серебряный колокольчик.

— Повышают свою профессиональную квалификацию?

— Не думаю, — твёрдо ответила Оля.

— То есть асфальта нет и не будет?

— А зачем нам асфальт?

Действительно, подумал я, а зачем нам асфальт? И мы поплыли выше и дальше, будто покатились на колесе обозрения. Видно было хорошо. Высота сообщала пейзажу нужную степень абстракции. С этой точки земля казалась чистой и прибранной. Она была похожа на уютный макет из музея. Никто никуда не спешил, как будто на земле объявили обеденный перерыв. Над ухоженными домами вился кудрявый дымок, он пах то ли щами, то ли пирогами, то ли ещё чем-то таким же нездешним. Может, даже селёдкой. Выхлопными газами не воняло, автомобили едва передвигались на своём биологическом топливе и не обдавали прохожих грязью. Коровы отсвечивали на солнце хорошо выделанной богом шкурой, они задумчиво жевали, перетирали прошлое, проживали жизнь наново и мечтали о чём-то родном и прекрасном. Скорее всего, о телятах. Глядя на них, хотелось родить самому. Весело гоготали гуси, совсем рядом заливались жаворонки. Они пели на понятном мне метаязыке. И — куда бы ни посмотрел — всюду была растворена Оля. Я смотрел небу в глаза. Медленно, но верно росла трава, распускались почки. Ощущалось движение солярного сока по скелетам деревьев. Мои немые мирно сидели на завалинке и пили из эмалированных кружек сладкий чай с баранками, их подлого разговора не было слышно. Никакого Небритова, никакой Кати. Я ощупал карман, кошелька там по-прежнему не было.

«Не волнуйся, зачем нам деньги?»

И вправду, зачем?

Долго ли, коротко ли...

И вот — голубая вода, посередине — остров, нежно играет волна. Отмель отдавала золотом, казалось, что песок намыл сам Кронос. Выглядело утопически. Этот пейзаж хотелось засунуть за пазуху, а не то исчезнет.

«Как называется этот чудный остров?» — спросил я.

«Никак не называется, как и озеро. Их нет на карте, географы про них забыли. Просто Озеро, просто Остров».

Вот и хорошо.

Держа в высоко поднятой руке аккуратно сложенную одёжку, к Острову грёб подросток. Ольга Васильевна махнула ему белым носовым платочком, он стремительно развернулся и обиженно поплыл обратно. «Терёха, мой ученик, член сборной СССР по плаванию, скоро Олимпиада, а у него с придаточными предложениями не всё в порядке, я ему обещала помочь. Ничего, завтра нагоним», — слегка закраснелась Оля.

К дому вела тропа, петлявшая в гору. Мы поднимались по ней уже гуськом, но думаю, что снизу всё равно сливалось в один уголёк, который бережно раздувал ветер. На ладони, которую только что обнимала Олина рука, были видны водяные знаки судьбы. Карабкаясь вверх, я ощущал, что мой песенный пост переносится выше и выше.

На самом краю обрыва — телескоп, горизонтально направленный в прошлое. Я прильнул глазом: посольство, милицейская будка, мой дом. Всё как на ладони. Во дворе никого — время рабочее. Только какая-то шавка носилась по пыльному кругу. От весны одурела. Видно, что лает, но звуков не доносилось. Может, это кобель Сан-Игнасио де Веласко к боливийцам вернулся? Вряд ли. Уж слишком радостно пасть разевает, а наши собаки — самые брехливые в мире. С этим уже давно никто не спорит. Только отпетые антисоветчики.

Я оторвался от окуляра. Цвели вишни, урчали шмели, носились стрекозы. Со старой яблони я сорвал не тронутый временем увесистый плод. Ветка с благодарностью распрямилась. Хрустнуло, во рту закислило. Антоновка, моя любимая. Я обживал Остров, Остров обживал меня. Наливалась землёй редиска, зеленел лучок. Под берёзой в серёжках таранил воздух красной головой подосиновик. Чуть поодаль — торчал ананас на стройной ножке. Как-то всё тут было не по сезону и не по климату, как будто тут дом творчества. «Здесь микроклимат другрй, — пояснила Оля. — На мой Остров прогноз погоды не распространяется. Здесь и траву есть можно — сладкая, сочная, витаминная. Обживайся, теперь Остров твой». Было понятно, что состав местной почвы Оля знает досконально. Скорее всего, от рождения.

«Что, и снег никогда не идёт?» — испугался я. «Это зависит от настроения», — сказала Оля. «А это не что иное, как бугенвиллия, — указала она на дерево, цветшее волшебным фиолетом. И дополнительно пояснила: — Это так названо в честь французского ботаника Луи Антуана де Бугенвиля, годы жизни 1729-1811. Но он здесь, к его несчастью, никогда не был. Семян не оставил, но я всё равно вырастила». То есть Оля, сообразуясь, с жизненными обстоятельствами, ещё и читала мне историю науки. Потрясающе!

Несмотря на прожитую длинную зиму, претензий к природе я больше не предъявлял. А на Острове этом можно быть хоть камнем. Разумеется, аллегорическим. Настоящих камней здесь тоже имелось немало. Разных форм и в разных положениях: плоские и горбатые, валуны и подножная мелочь, стоячие и лежачие. Будто прибыл на экскурсию в японский сад. Разумеется, никакой Японии здесь не было, просто здесь был ледник.

За крытым обыкновенным шифером домом вился лёгкий дымок. Я догадался, что там был горячий источник, что свидетельствовало об огневой сущности Острова и о той бесконечной работе, которую творит природа, когда мы спим. «Да, в этом источнике я и купаюсь, баня здесь не нужна, и её у нас с тобой нет», — читая мои мысли, сказала Оля. Всегда мечтал искупаться в горячем источнике!

Перед домом — два бюста. «Отец и мать», — сказала дочь. Простые лица, устремлённые за горизонт. Доярка и механизатор. Грудь в орденах, глаза из гипса, но добрые. «Герои социалистического труда, им бюсты по закону положены. Стояли в главной колхозной усадьбе, на лестнице славы, мальчишки там кидались в них снежками и всякой подручной дрянью, вот я родителей и перевезла. Мне так спокойнее. Тёплой кипячёной водой по субботам мою».

Прямо перед бюстами покачивалась детская лошадка. «Нет, детей у меня нет, но я готовлюсь ко всем случаям жизни». — «А для девочек тоже что-нибудь припасла?» — «Девочки у нас не получится».

У крыльца — кадка с пальмой, под ней — крупная чайка, упорно высиживающая яйцо. Покосилась круглым глазом, не всполошилась, вернулась мыслью к птенцу. Он уже постукивал клювиком в скорлупу, перья чайки слегка подрагивали. Оля произнесла: «Ты помой руки, а я постелю постель. День на дворе, но это не важно». Я слегка покраснел, но было поздно. «Это и называется крутящим моментом любви», — ностальгически вспомнил я учебник по школьной физике, который долгое время казался мне не соответствующим моим гуманитарным способностям. Окончательно понял: я пришёл сюда на нерест и ощутил близость ко всему живому и даже рыбам.

Хозяйственная жизнь давалась Оле легко, она порхала с веником туда-сюда, будто занималась под музыку аэробикой. Оля не спрашивала меня, что подать на стол, но каждый раз выходило именно то, что требовалось организму. Солёный грибок щекотал пищевод, капустный пирог ласкал внутренности, чёрная редька щипала язык. Вот тебе борщ, холодец с хренком, вот тебе вареник с вишней. Вот тебе чёрного хлеба кусок. Или ещё что-то нездешнее. Для нашей цели все средства были хороши, нашим средствам все цели были по силам. Чего мы хотели, то и могли. Чай наливался густыми сумерками.

Падали звёзды, но загадать желание я не успевал, не спешил. Думаю, оттого, что никаких посторонних желаний у меня и не было. Я просыпался легко, как зверь, хотелось поскорее послушать Олю, погладить волосы и лицо, самому словечко вымолвить. Мне было хорошо там, где я есть. В телескоп я больше не заглядывал, уж лучше увеличительное стекло. Я имею в виду стихи, которые вылетали из меня, как птенцы из гнезда. Я записывал их на оборотках лекций. Время летело незаметно. Только чиркнешь спичкой — а дня уж и нет. Только затеплишь свечу, как настал рассвет. Время летело незаметно, а запомнилось навсегда. Чудно и чудно. Просыпаясь, Оля приветствовала меня: «Так хорошо, как будто бабочки в голове порхают».

Когда к Ольге Васильевне приплывали ученики, я бродил по Острову. Отчество ей не шло. Оля, Оленька... Длиннее не требовалось. Больше всего мне нравилось сидеть на берегу Озера и наблюдать, как одна волна с чешуйчатым отливом догоняет другую. Догоняет, но догнать не может. Никаких неожиданностей, огорчившихся не было. Озеро напоминало ребристую доску, на которой отстирывалось всеобщее прошлое. Теперь такие доски вышли из употребления, их можно встретить только в антикварных магазинах. Практически не ломаются, что разорительно для производителя.

Я раздевался и плыл. Вода сначала обжигала холодом, я её разогревал сажёнками до состояния жара. Вообще-то я плавал плохо, но здесь не уставал, вода была мягкой, как воздух, между пальцами я ощущал перепонки. Я по-спортивному фыркал, не пуганный человеком тюлень касался меня носом, будто встретил брата. Потом снова нырял. Вода обнимала меня, я — её. Озеро было огромным, взгляд не доставал до другого берега. Он сливался с водой в огромную биомассу. Вместе с волной перекатывался планктон, чуть поглубже матерели окуни, судаки, щуки... Нагуливали вес водоросли, волочились ветвями по дну. В заводях пузырилась от счастья глазастая лягушечья икра. Торжественно выплывали белые лебеди, больше знакомые мне по балету. Никакого сходства, даже удивительно. Плыли и облака, похожие на пшеничные сдобы. И тут через минуту налетал вихрь, сбивал их в помертвевший свинцовый клубок. Он катил на меня как угорелый. Опасаясь дождя, я грёб к берегу, возвращался на гору, в наш аптекарский сад, где всё оставалось по-прежнему и светило солнце. Хрустел антоновкой, растирал между пальцами мяту, вдыхал пыльцу с бугенвиллии. Облака уносило, дождь уходил стороной.

В кармане куртки я обнаружил лимонную косточку. И как она туда попала? Каким ветром её занесло? Я, вообще-то, клал в карманы всякую дрянь и никогда её не выбрасывал. Катя меня корила. Здесь же, чтобы убить время и дождаться Олю, я стал перебирать содержимое. Медяк на метро, билетик на троллейбус, чек из продовольственного магазина, ржавый гвоздь, пивная крышка, ржаная корка... И вот — лимонная косточка. Я обошёл сад, лимонного дерева там не росло. Была не была! Я воткнул косточку в землю. Вдруг она прорастёт? Оля станет поливать деревце, и оно даст плод! А когда я приеду, мы будем сидеть в саду и гонять чаи со своим лимоном. Как всякий русский человек, я никогда в жизни не видел лимонного дерева. А вдруг повезёт, и Оля испечёт лимонный пирог?

Мне хотелось, чтобы ученики поскорее ушли, и это было заметно. Я заходил в дом, глазел в окно. За стенкой напрягались глаголы, обретали краску определения, скучные вещи получали род. Вяли уши. Доносились и далёкие голоса героев прошлого и нашего времени. «Погиб поэт — невольник чести. К нам едет ревизор! Если бога нет, тогда всё позволено». Классика без примеси ностальгии, ненавистные сочинения. В носу щекотало от литературных молекул. Желая обратить на себя внимание, я чихал. Получив очередную порцию знаний, ученики растворялись посреди водной глади. И тогда я выпаливал те слова, которые успел накопить за день. Стихов бьио много, я не давал Оле опомниться. Она же развешивала листочки со стихами по стенам.

г

Почерк у меня всегда был неразборчивый, но всё равно получалось красиво.

Я сотрусь как ворс о твои колени.

Я стеку как воск к подножью свечи. Прибывает мой голос, повторяя как цлющ разветвления древа, пробивая как хмель сгусток листвы.

Уходя на восток, не становишься ближе ни к солнцу, ни к звёздам. Не доплыть до заката.

До рассвета можно только дожить.

Электричества на остров переброшено не было, так что вечерами мы и вправду зажигали свечи. Конечно, лектору следовало бы смотреть по телевизору последние новости, чтобы быть в курсе текучих новостей, но мне хватало и здешних событий. А накопленных за долгие годы политических знаний вполне достаточно для тёмных сельчан — так беспечно я думал.

Экзамены в школе близились, Ольга Васильевна практиковала индивидуальный подход. Это требовало времени, которое я считал своим. Видя моё недовольство, Оля грустно заметила: «Ты людей любить не умеешь, только природу». Наверное, а может, и наверняка, именно так и обстояли дела. Оля вообще была святая. Понимаете, как ей было трудно со мной? Не говорю уж о том, как мне было с ней трудно. Я иногда ощущал себя виноватым. Но, разумеется, ненадолго, любовь перебивала другие чувства. Оля и вправду была святая — обратить меня в свою человеколюбивую веру она не хотела, она хотела, чтобы я оставался самим собой. А может, знала, что святого из меня никогда не выйдет. Да, разумеется, человеколюбия мне не хватало, но Олю-то я любил. Несмотря на прошедшее время, это и сейчас ясно. Мне хотелось знать её всю — со всеми потрохами.

Как в яблоке янтарном угадываются зёрна, в тебе просвечивает лоно. Лирика сосудов, поэма почек, дар любви понятны лишь тому, кто заполняет книгу бытия, о жизни будущей понятья не имея.

Садовник сад растит, и замысел становится честнее. Когда плоды не рвут, деревья забывают, зачем они цвели.

«Странно! Жили-жили и были чужими. И откуда ты такой взялся?» — продолжала Оля прерванный разговор.

— А ты лишнего не думай, будь, как в раю, моя радость.

Я вспомнил про агронома из поезда. Наверное, в раю тоже бывают зоны с разным устройством. В том числе и такие, где похмеляться не требовалось.

— Да, я думаю о тебе больше, чем о смерти. А про географию рассуждать больше не стану, история намного важнее. История — это дующий в твою сторону ветер.

Оля стихов не писала, она их произносила, я подхватывал.

— Именно. Разделённая история равняется её умножению. Разве не так?

— Не забывай про сумму прожитого врозь времени. И сколько нам надо ветра для счастья, по твоему мнению?

— Вся жизнь. В нашей с тобой истории она победит географию, уж ты мне поверь.

Сказав так, я и сам поверил. Настоящее чудо. Только не отступать!

Оля дала мне воздуху, но сейчас посадила на землю: «Время не уродует только тени. Его не победить, уже снова темнеет, скоро лекция. Я и корзину с гостинцами для слушателей приготовила. Лимонная косточка проросла, я полила побег. А от ветра у тебя слезятся глаза. Это проверено».

Солнце и вправду сползало к горизонту. Я со скрипом поднялся с усталой постели; недовольно щёлкнул замками, раскрыл чемодан, взглянул в подробный конспект, составленный Иван Иванычем. Опять Пиночет! Снова договор по ограничению стратегических вооружений...

«В конце не забудь сказать: сдохни, актёр-президент Рональд Рейган, а партии твоей Республиканской место на свалке истории (или в жопе; произнести так или эдак в зависимости от настроения публики, образовательного уровня аудитории и иных обстоятельств, это факультативно). Граждане, вашу духовность не переплюнул никто, перечитайте „Малую землю" (товарищ Леонид Брежнев, отчество Ильич, родился в 1906 году, ни в коем случае не перепутать его с Лениным) и „Поднятую целину" (Михаил Шолохов, отчество Александрович, живёт в московском переулке Сивцев-Вражек в многогабаритной квартире, но прописан в станице Вё-шенской в ветхом родительском доме; лучше этого не упоминать, это на всякий случай — для злопыхателей). Уходя навсегда, не позабудьте выключить свет (это если электричество в деревне будет, т. е. факультативно; если же электричество не проведено, сказать пару слов про светлое будущее). Пятилетку — в четыре года (это императив, в противном случае меня с работы выгонят, а я уж тебя). Встаньте за партией в очередь в сокровищницу мирового искусства! Никогда, подчёркиваю, никогда не путайте Венеру Милосскую с Моной Лизой. Различаются так: у второй — улыбка двусмысленная, что-то скрывает, биография неизвестна, нам с такими не по пути. А первая — инвалидка, у нас таких много, с такою можно иметь любое дело».

И вот это произнести вслух? Теперь, когда, кроме ночи любви, вся остальная жизнь кажется какой-то придуманной? А колхозникам разве легче? Им, дояркам, механизаторам, скотникам и асфальтоукладчикам с золотой медалью? После трудовой недели снова испорченное настроение вместо вдумчивого чтения и телевизора? Нет, только не это! Никуда не пойду! Уж лучше природная страсть, природное бедствие!

Я и вправду никуда не пошёл. Погрузив в лодку огромную корзину, по проседавшей и тяжёлой воде мы поплыли в сельский в клуб. Грёб я, с непривычки сохли губы, капал пот. Хотелось зажмурить от счастья глаза или нырнуть. Любовь моя была слепа, это радовало. Лодка чертила зигзаги, будто за нами гнались. На самом-то деле зигзаги получались от неопытности. Но в руках ощущалась такая сила — хоть поднимай небо на вилы и опрокидывай на себя. Прыгали рыбы, пытаясь догнать уходящее солнце. В устройстве мироздания они понимали плохо. Наверное, они завидовали моим лёгким. Я бы тоже не отказался от жабр. Хотя бы на время. Олино лицо обдавало закатной огненной взвесью. Я смотрел на удаляющийся Остров. Казалось, что его несло на белёсые звёзды. Уже появилась луна, бледная, как привидение.

Клуб стоял на высоком берегу, в сумраке его осыпающиеся колонны напоминали о Парфеноне. Атмосфера требовала высокопарности, любой сквознячок хотелось именовать бризом или даже Бореем. Одновременно думалось: несмотря на разрушения, причинённые ему бескультурными турками и цивилизованными англичанами, Парфенон простоял более двух тысяч лет, а история дома культуры насчитывала всего пять десятилетий. И этих хватило для ветхости, завоевателей не потребовалось. Хоть археологические раскопки устраивай — вычисляй архитектора и тех трудяг, кто всё это слепил. Крышу, слава богу, пока не снесло. Прохудилась, конечно, но это мелочи. Можно и починить. Сметливые местные жители так и сделали — в центре крыши приметно волновался парашютный купол. Оля пояснила: «У нас тут неподалёку сам Гагарин совершил вынужденную жёсткую посадку. Прямо на мягкую пашню. Пока его спецслужбы по всей стране искали, наши хозяйственные мужики кое-чем поживились. В том числе и парашютом. Ткань очень качественная и большая, не промокает, в огне не горит, многим женщинам даже хватило на юбки».

И о чём я расскажу сельчанам, этим потомкам славян, финно-угров, татар, подражателям древних греков? Этим космическим расхитителям? Какую мысль донесу до народной массы, как разовью шевелящийся разум? Услышь меня, демос!

Мы вплыли на монументальную лестницу, которая круто вела наверх, в самый клуб. Да, именно вплыли, потому что нижние ступени затопило водой. То ли по безалаберности так сделали, то ли так изначально задумали, предусмотрительно готовясь к прибытию уважаемых лиц, возвращающихся с удачной рыбалки. Столько времени прошло, что уже не догадаться. Лестница была устроена с маршами, на некоторых из них взметнулись ободранные скульптуры. Спортсменка с веслом — нижняя лопасть отломана. Рыбак в кожаной робе и с широко разведёнными руками, в которых он когда-то держал здоровенного осетра. Теперь же он ловил ими огромную пустоту. Обломки гипсовой лепнины разметало по окрестностям. В основном это были незначительные фрагменты виноградных гроздьев, которым не пришлись по вкусу местный климат и нравы. «Теперь ты понимаешь, почему я забрала родителей домой?» — спросила Оля.

Она порхала впереди, я тащил вслед за ней огромную корзину и тяжело дышал в лебединую спину. Непонятно, кто из нас здесь главнее. Наверное, всё-таки она — здоровались-то именно с ней. Бабки в нарядных платках из парашютного шёлка, мужики в непривычных для груди пиджаках. В плечах жало, но они не подавали виду и пуговиц не расстёгивали. Дети с наивными лицами смотрели так, как будто сошли с иконы. То есть мудро и терпеливо. Такие же парни и девки — бриты

и умеренно крашены. Транзисторные радиоприёмники вежливо выключены. В худшем случае можно было услышать Чайковского или Баха. Это слегка настораживало. Густо пахло свежим одеколоном. Погода стояла безветренная.

Оля наделяла встречавших её из корзины — кого яблочком, кого банкой с густым малиновым вареньем, кого липкой карамелью. В нагрузку к каждому гостинцу полагался иллюстрированный журнал — «Огонёк», «Работница», «Сельская молодёжь», «Химия и жизнь». Какое разнообразие! Никогда не думал, что у нас в стране столько думающих авторов и читателей. Шавкам полагалась персональная сахарная косточка. Они не бросались на Олю, как на грузовик с гуманитарной помощью, а спокойно ждали своей очереди, только слегка скулили и заранее благодарно виляли хвостами. Твёрдо знали, что облома не будет.

Одному доходяге досталась четвертинка и журнал «Знание — сила». Выглядел он не как человек, а как восковое пособие. «Жалко Санька, — угадывая мой вопрос, продолжала космическую летопись Оля. — Он ведь первым был, кто Гагарина на пашне в лицо увидел. Первым прибежал по вязкой земле — расторопный, думал, что ему сейчас колхозные посевы попортят, собрался по-деревенски оглоблей махаться. А Гагарин ему и скажи (это я Санька буквально цитирую): «Не бойся меня, мил человек, у меня в кобуре атомный пистолет, но я — тоже советский, партбилет, паспорт и сберкнижка у меня при себе. Просто я прилетел из загадочного космоса, мой позывной — Кедр, но ты зови меня запросто Юрой. Про посевы не беспокойся, я тебе полк космонавтов пришлю, не мужики, а орлы, все как на подбор — статные, будущие герои Советского Союза, на них и наградные приказы уже заготовлены. Мы тут субботник на славу устроим, урожай ломовой соберёшь, вспомнишь Юрку добрым хозяйственным словом». После таких завлекательных речей дал Гагарин Саньку померить скафандр, угостил сухим спиртом и жидкой воблой из тюбика. После взял расписку о неразглашении. Но поскольку субботника проведено так и не было, Санёк разгласил. Я ему не во всём верю, особенно про сухой спирт и атомный пистолет, но канва, думаю, верная. И как после этого не запьёшь? У него алкоголизм в последней стадии, неоперабельный. Жалко его до слёз, хлебороб был отменный».

Уж как Санёк Ольгу Васильевну благодарил! «Век тебя не забуду, клянусь космосом — зачитаю журнал до дыр!» Прямо на колени бухнулся. Видно, совсем чувствительность потерял —"лестница каменная, а коленям совсем не больно. Только я оглянулся — а он уже на ноги встал, махом чекушку прикончил и побрёл без закуски, путаясь в огромных ступнях, куда-то подальше от нарядной публики. Наверное, закатился под какой-нибудь лопух, использовав умный журнал вместо подушки.

Но Санёк был исключением. Все остальные покорно тащились с гостинцами в клуб. На меня же смотрели с недоумением. Ишь ты, столичная штучка! Некоторые на меня крестились, но семечек при этом не лузгали. Правду говорил Иван Иваныч: культура давала в народе дружные всходы. Что посеешь, то и пожнёшь. Во всяком случае, так меня учили. Одна бабуся даже обратилась ко мне в третьем лице. Встала передо мной, смерила внимательным взглядом: «Уж больно довольным выглядит. Будто уже поддал по третьей или даже по пятой. Улыбается без всякого смысла. Подозрительно. Не иначе как в Ольгу Васильевну влюбился. Не обидел бы». Я твёрдо ответил: «Не обижу!» Полагаю, что ответ её удовлетворил.

«Видишь, какую я тебе рекламу сделала — стопроцентная явка и даже больше!» — с гордостью произнесла Оля и сдала меня с рук на руки заведующему клубом. Худ, высок, хорошо разработанный массовыми затеями речевой аппарат, сильно отставленный кадык, какой бывает у людей, с удовольствием пьющих в одиночку. «Парадизов», — угодливо представился он и легко согнулся вдвое, будто бумажный листок. Стало видно, что на сгибе, в заднем кармане брюк рельефно топорщится фляжка. «Рад, очень рад познакомиться со столичным жителем. По совместительству сочиняю афоризмы. Не угодно ли выслушать? А то у нас здесь в деревне такая обретается темень, словом не с кем перекинуться. Разве только с Ольгой Васильевной. А с остальными — будто птицу удочкой ловишь».

Парадизов повёл меня длинными коридорами, сыпал мудрыми мыслями, словно сухим горохом. Некоторые я запомнил. «Читая книгу, не забывай перелистывать страницы». «Разум — лучшее изобретение человечества. Используй с толком, не ковыряй в носу». «Коммунизм наступит вот-вот. Не спи, отдавит ногу». «Гоняя порожняком, ты уподобляешься слепому, стригущему лысого». «Для преступности у нас уничтожена почва. Как же она, зараза, растёт? Гидропонно, что ли?» Я не успевал следить за его мыслью и коридорами. На каждом повороте этого лабиринта его слегка заносило, и он замирал для устойчивости. Потом прикладывался к фляжке, но мне не предлагал, не спрашивал «не угодно ли?».

Один раз мы всё-таки зашли в тупик. «Зданию требуется капитальный ремонт!» — воскликнул я от досады. Парадизов сделал неспешный глоток и посмотрел на меня, как на полоумного. «Вы хотите, чтобы всё здесь разрушили до самого фундамента? — с вызовом произнёс он. — Вы ведь наших асфальтоукладчиков, надеюсь, видели? А Санька? Да хоть на меня посмотри! Это же не люди, а сволочи. Я потому и пью, что мне на себя смотреть противно. Специально для этого и зеркало пропил». Я не знал, что у него так ласково переливалось во фляге, но действовало безотказно, вежливости поубавилось. Впрочем, последние реплики свидетельствовали о том, что мысль, наоборот, становилась трезвее. «Знаешь, отчего я эту дрянь пью? Не из-за единичного несчастного случая, как жалкий Санёк, а из-за великой всемирной скорби по всему человечеству! Понимаешь, жизнь настолько проста, что даже обидно. Если хочешь быть счастлив вечером — пей вино. Если хочешь быть счастлив утром — не пей вечером. А быть счастливым днём — никак не возмож-

*

но. Такая, брат, выходит депрессия, даже похмеляться не хочется».

Да, хорошо забрало его, философствовать принялся, а ведь лекция ещё не началась.

Сцена была ярко освещена, на покрытом кумачом столе стоял графин с родниковой водой. Не бог весть что, но видно, что люди к мероприятию готовились загодя. За кулисами я приметил пионерку с букетом роскошных тюльпанов. Тоже, видимо, для меня. Наверняка нарвала на нашем Острове, на материке таких не водилось. Я эту пионерку у Ольги Васильевны видел, образ Павки Корчагина ей никак не давался. Она говорила, что слепых боится и уж лучше выйдет замуж за Железного Дровосека из страны Оз, если уж без этого никак нельзя. Коса толстая, галстук алый, передничек белый — вырядилась, как положено для встречи столичного лектора. Сидя на табуретке, свободной от букета рукой она не спеша ковыряла в носу. Что ж, это только естественно. Целая лекция впереди, куда спешить? К тому же Парадизов наверняка не читал ей своих афоризмов.

Лиц в зале не разобрать, но видно, что полон до краёв. Может, и Иван Иваныч где-нибудь притаился? С проверкой нагрянул? Но на первом ряду его точно не было. Может, для конспирации засел на галёрке или на откидном стуле расселся? От Небритова всего можно ждать.

С чего начать? Я волновался и трепетал, но одновременно ощущал себя источником светлого разума, настоящим культурным героем.

Дальше я уже ничего не решал, действие разворачивалось самостоятельно. Я набрал электрического воздуха в лёгкие. «Дорогие товарищи!» — хотел громко произнести я, но никакого звука из меня не выдулось. Видно, желание стать похожим на рыбу завело меня чересчур далеко. «Пятилетку в четыре года; Рональду Рейгану дадим в морду!» — так я хотел прокричать, но результат оказался тем же. Вместо этого я тихо, но совершенно внятно сказал: «Иваныч, кочерышка тебе в задний карман брюк, я твой конспект в гробу видал, засунь своего Пиночета прямо за тунику своей Венере Милосской». Прошептал, никто не услышал, кроме меня. Тут я поискал глазами Олю, но она куда-то запропастилась. Надежда — только на силу любви, на силу воли. И тут уж меня потащило прямо на камни. Я зажмурился, ещё чуть-чуть — и вдребезги. Чтобы брызги из глаз! Чтобы оторопь! Слова понеслись в складной последовательности, будто шестерёнка цеплялась за шестерёнку.

Скажи, скажи, хорош ли праздник наш, когда, продрогшие от страсти, мы спину гнуть перестаём

и входим в сад безвременья и счастья?

Скажи, скажи, хорош ли праздник наш, когда судьба нам открывает вены, по капле выпуская свет?

В ладони теплится ладонь.

До неба высоко, земля близка.

В твоих словах есть отклик веры.

Спроси меня: хорош ли праздник наш?

Скажи, скажи...

Голос казался мне чужим, но приятным. Оли я вроде бы и не видел, но она всё равно стояла перед моими глазами. Потом и она исчезла.

Жить на горе, что на острове, слепленном Богом

из спермы вулканов и глины наскоро, накрепко, за день, — всюду воду видать, отовсюду рукой до небес достаешь, в тебя погружаясь.

В те времена я ещё никогда не видел токующего глухаря. Только из книжек такое выражение знал. Много позже мне один раз повезло: собирал грибы, глухарь сидел на поляне, я ходил вокруг да около, а он токовал. Кому-то этот звук был наверняка приятен, мне же он напоминал скрежет затачиваемой пилы. Да, именно таким глухарём я и был в тот вечер. Никого не видел, ничего не слышал и не обонял. С одной стороны, выходило как-то эгоистично, но, с другой, и такого счастья со мной не случалось ни раньше, ни после.

Всем телом я в тебя'входил, всем голосом. Всё тело отдавал, всю речь. Вода и глиняный кувшин. Клинок и ножны. Легкие и воздух. Просто мы.

Я читал и удивлялся, что это я сам сочинил. Нет, наверное, это всё-таки кто-то другой мне подсказывал. Уж слишком хорошо выходило. Наверное, и глухарь думал о приятности своего голоса. Другой человек сказал бы, что такое вдохновение есть результат диктанта со стороны космоса или бога, но мне-то мнилось: это мы вместе с Олей сочиняем. Впрочем, я её по-прежнему не видел. И это мне ничуть не мешало. Мне уже никто не мешал, голос обретал независимость. Я стоял уже не на сцене, а на берегу океана. Благодаря воображению у меня отрастали и жабры, и крылья.

Мы жили у воды и были счастливы. Дождь сёк пространство на куски, проглядывало солнце. Приближался горизонт и снова отплывал на игры с небом в поддавки. Тьма была жидка, вязким светом полнилась волна, бегущая на твердь. Она окатывала разом узкий человечий глаз, круглила в рыбий. Я видел глубже — глиняный город стоял на песке. Ревела: я старше и моложе суши, всё отдаю тебе, всю дрожь свою, весь йод и забираю душу. Вся соль земли хрустела на костях и капала с щеки. История влажнела на глазах и уходила в воду с головой, зыбучие пески оставив за спиной.

Побывав на океанском берегу, слова откатились обратно в озеро. Стало заметно прохладнее и грустнее. Будто бы я заглядывал в будущее. Зачем? Разве настоящего было недостаточно?

Если говорить об объёмах, пресная вода — исключение из солёной. Реки, свой путь в океан стремя, вряд ли его разбавят.

Просто погубят себя. Озёра надежнее. Наша земля — не голубенький глобус, а потертая карта, травленная зеленью. Горизонт не уходит, знаешь, куда приплывешь, акул не водится, жажда исключена, рыбья жизнь полна до краёв.

Отчего слеза солона?

Отчего звезда холодна?

А дальше получилось уже просто непедагогично. Да и по отношению к Оле как-то нехорошо. Наверное, она ждала от меня другого. Но я ничего не мог с этим поделать. И кто меня за язык тянул?

Всё, чему учили в школе, за ненадобностью забываешь. Зрачок мутнеет, глаз слезится, превращения атома не увлекают.

Всё уже случилось.

Паровозы остановились — не догоняет один другого. Машинисты спят, токари деталей будто и не точили.

Вокруг равнина. Редкие огоньки — звёзды, удаляясь, гаснут.

Прибавленья света больше не дождаться. Всё уже случилось.

Только вычитанье в жизни пригодилось.

Темная и горькая вода край у льдины крошит.

Да, концовка вечера мне явно не удалась. Всё-таки Оля преподавала не математику, а литературу. Всё-таки воскресение, людям хочется позитива. Стояла гробовая тишина. Похоже, я произвёл сногсшибательное впечатление: слушателей настолько захватила поэзия, что они не желали смазывать впечатление даже жидкими аплодисментами. Вот она, волшебная сила искусства! Именно так я тогда и думал. Сейчас же не испытываю в этом никакой уверенности.

«Товарищи, вопросы есть?» — спросил я осипшим голосом. Поднялась одна рука, с места встал один человек. «Слово из пяти букв, последняя — „а“. Скажите, пожалуйста, какая тварь украшает герб Соломоновых островов?» Я удивился: при чём здесь акула? Это что, проверка на сообразительность? Пахло подвохом. Наверное, москвичей здесь не любят, хотят срезать. Потом встал второй: «Скажите на милость, какое растение, привезённое из Америки, получило свое название благодаря способности расцветать в начале каждого месяца? Девять букв, последняя — ,,а“». Что это у них все слова на «а» заканчиваются? Русские существительные намного разнообразнее. И про календулу я вроде бы тоже ничего не говорил. И откуда такая вежливость? Туг я внимательно оглядел зал. Пока читал стихи, мне дела до него не было, а теперь увидел: все слушатели, все до единого, включая асфальтоукладчиков, смотрели вовсе не на сцену. Они уткнулись в колени и вдумчиво решали кроссворды. На такую ораву одних карандашей сколько надо! Это было неприятное открытие. Сказать по правде, я рассердился. Ехал в такую даль, кошелька лишился, и вот на тебе — никому не оказался нужен. Полный пшик. Люди жили отдельной от искусства интеллектуальной жизнью.

Подбежала пионерка, сделала пружинистый книксен. Кто её научил? Вручила пышный букет. И на том спасибо! Успела пропеть: «Теперь я лучше поняла сущность концепции лирического героя. Он красивый, а вы — так нет». Я и вправду чувствовал, что волосы у меня приклеились творческим потом ко лбу, глаза пустые. Хотел букет выбросить, но потом всё-таки отдал Оле. У неё-то глаза горели, заряженные моим вдохновением. Оказывается, она сидела в первом ряду, просто у меня плыло перед глазами.

Спускаясь по лестнице, увидели Парадизова. Перегнувшись мосластым телом через балюстраду, он блевал с высоты в ночное пространство. Наверное, всё-таки выпил лишнего на пустой желудок. На фоне статного гипсового шахтёра без отбойного молотка он производил особенно жалкое впечатление. Отвлёкшись на минуту, Парадизов сказал: «Куда это вы так рано? Сейчас будут танцы. Никакой разнузданной дискотеки или дикой гармошки — только вежливая кадриль, изящный вальс и игра в „ручеёк". Танцы — занятие для взращивания нежной души, а не для тренировки вульгарных ног. В буфете — только шампанское и бутерброды с плавленым сыром, очень культурно». И снова отвернулся в сторону мглы. Но танцы нас не интересовали. А нежности нам и так на двоих хватало.

Я заскрипел уключинами обратно. Клуб поначалу светился волшебным светом и казался нездешней достопримечательностью. Будто там сейчас и вправду бал. Принцы, принцессы, туфельки, галантные па и тому подобное. Потом клуб погрузился во тьму. Селяне разошлись, завтра рабочий день. Звёзды стали приметнее. Какая-то благодать сошла на озёрную воду, она потеряла в сопротивлении, приобрела в гладкости. К тому же и корзина была пуста. Лодка скользила — как на полозьях по льду. Или как обычная водомерка по самой обычной воде. Словом, чудо. Но это длилось недолго, уж очень мы спешили.

На следующее утро Терёха доставил мне телеграмму. Отличный спортсмен — ни капельки не подмокла. Всё-таки член сборной СССР. Тело плотное и будто в гусином жиру, вода скатывалась с него без остатка. Такого не берёт простуда. Терёха протянул телеграмму, глядя в будто бы виноватую землю: «Ничего, что я телеграмму по дороге прочёл? Мне кажется, здесь не хватает запятых и точек». По его стыдливому румянцу мне показалось, что он немного влюблён в Ольгу Васильевну.

«немедленно подлец возвращайся устроил мне праздничек поговорим по мужски и за аморалку ты мне тоже ответишь твой небритов». Я холодно произнёс: «Небритов — человек грамотный, просто на запятые с точками он пожалел денег. Жадный, сволочь. Тебе же, Терёха, желаю от всей души оказаться на пьедестале почёта».

На Небритова мне было уже вроде бы и наплевать, но я не наплевал. Слишком уж врезались в мягкий спинной мозг правила жизни, придуманные не мной. Что мне оставалось? Что нам оставалось? Только ночь.

— И откуда ты такая взялась? — спросил я в очередной раз. — Мне теперь все женщины кажутся уродливыми.

— Ты меня удивляешь, — возразила Оля. — Мне все люди кажутся красивыми. Тем более теперь. Надо только прищурить глаз. Разве ты не умеешь? В любом случае каждый находит себе пару.

— Точнее, не находит, а ищет.

— Это правда, нам повезло, что уже не нужно искать. Так на душе спокойнее.

Оля взяла пустую пачку из-под моих сигарет, помяла, будто собиралась выбросить. Рассеянно посмотрела в конспект несбывшейся лекции. Первая страница моей рукой была перечёркнута красным карандашом, которым Оля исправляла ошибки: «Люблю тебя!» Обвела взглядом стены — мои стихи были надёжно прикноплены. Удивилась: «И теперь всё это хранить?» Сказав так, стала разглаживать пачку обратно.

— Не беспокойся. Я совершу кругосветное путешествие и вернусь к тебе с другой стороны земного шара.

Ещё не закончив фразу, я уже морщился, метафора показалась мне неудачной. Оля была со мной согласна: «Для тебя слова важнее людей. Ты ведь в своих стихах уже прожил нашу жизнь до конца. А я ведь — как все, мне много требуется. Ты — дерево, я — плющ. Мне больше не надо. Но и меньше — тоже».

«Я о таком сплетении всегда мечтал. Ты — хранительница моих текстов. Вот умру, сдашь стихи в литературный музей, — горько пошутил я. Потом со значением добавил: — Что бы ни случилось, даже если мы вдруг больше не встретимся, молва нас похоронит вместе». В эту минуту я верил, что слова прочнее людей. Впрочем, я и сейчас верю.

«После твоих стихов и вправду умереть не страшно. Я о смерти не думаю, не думай и ты», — серьёзно произнесла Оля.

Что я мог возразить? И зачем? Так что я промолчал, разговор продолжала Оля.

— Никто меня так не любил и уже не полюбит. Тебя, впрочем, тоже. Вдвоём мы красивее, чем по отдельности.

—Да, мы друг другу идём. Правда в том, что ты такая, какой я люблю тебя. А ты — несравненная и нездешняя.

— Это трудно проверить. Я буду тебя ждать, но запомни: у меня короткий период соскучивания.

— Ты хочешь сказать, что у тебя есть претензии к времени, где нам нет места? Страдание — это горючее жизни. Полюби жизнь безответно. Это тоже счастье.

— Потому что для стихов полезно? В таком случае я не смогу быть твоей радостью. Впрочем, испытания должны быть тяжёлыми. Учти, я собираюсь жить долго.

Тут мне пришлось закурить и посмотреть в окно. Небо хмурилось, вот-вот пойдёт дождь. Дождя здесь я ещё никогда не видел, только грозовые облака. Может, всё-таки грибной? Лишь бы не снег, зимней одежды я не захватил, не рассчитывал остаться надолго. Следовало сказать что-нибудь жизнеутверждающее.

— Моё предназначение в том, чтобы ты не изменяла себе. Я отражаю тебя так, как бог на душу положил. Именно такой он и создал тебя. Кое-что исправляю, конечно, но это не принципиально. Я отражаю тебя такой, какой ты сама хочешь быть.

— Ты лишнего про меня не думай. Лишь бы ты оставался верен себе. Не распыляй любовь в пространство.

р

Сейчас эпоха кино и актёров. Быть каждый день разным — проще, чем оставаться самим собой. А я стану смотреть в телескоп. Ты уж гуляй почаще, при сидячей работе это для здоровья полезно.

Всё-таки женщины — существа прагматичные. С ними — не пропадёшь. Я тоже попробовал спуститься на землю и произнёс: «Мы пойдём путём зерна».

— Эк, куда тебя понесло. Это не твои слова, это цитата. Ходасевич умер давно, в бедности и в Париже.

— Я ничего тебе не могу дать, кроме смысла.

— Да, я беременна. Ты про этот смысл говоришь?

— Как это можно знать на пятый день?

— Я уважаю медицину с наукой, но что они знают? Я преподаю не физику, а литературу, мне про себя виднее. Слишком хорошо себя чувствую. Будет мальчик. Ты уже никогда не приедешь, я пришлю тебе его фотографию.

Как не приеду! Вот только разберусь с делами. Дел-то в библиотеке много, надо предметный каталог закончить. Катю, конечно, не брошу, у неё слабое зрение и часто бывают мигрени. Она носит очки, это неизлечимо. Стану в Пустошку периодически наведываться, когда у неё не будет болеть голова. Оля сама меня уважать не будет, если я брошу женщину. Оля ведь сама не захочет себе счастья за счёт других. Она ведь святая! Мне ещё многому надо у неё научиться.

Мы уже стояли на платформе. Сёк пространство дождь, прибавления света не предвиделось. Так и наступает его конец? Вдалеке переминались немые. Они перешёптывались и смотрели на меня с неподдельным интересом. Насмотревшись, оживлённо зажестикулировали в мою сторону. Мои деньги у них наверняка кончились. Прожорливые! Мои деньги кончились, я выветрился из их памяти. Разве всех дураков упомнишь? Но они ко мне не подошли, остановились на полдороге. Наверное, я изменился и вид у меня стал неприступный. Немые отвернулись и стали дожидаться московского поезда.

Оля купила мне билет. Я возвращался в жизнь, где без денег никак не обойтись. Оля сказала: «Ты нашу жизнь уже прожил, теперь моя очередь». Электричка вздрогнула, будто с испугу. Вздрогнул и я. Оля стояла, как в платформу вкопанная.

Напротив меня сидел агроном, я был несчастен, а он — недоволен. Наверное, неприятности с посевной. Возможно, у него кончились семена.

«Давно не виделись, как дела?» — спросил агроном. Разве в двух словах расскажешь? Я медленно рассказал в четырёх: «Я побывал в раю».

— Хорошо там было?

— Хорошо, погода стояла ясная, я был там счастлив.

— А зачем тогда возвращаешься?

— Надо закончить предметный каталог, — обречённо произнёс я.

Агроном рассмеялся: «Это не аргумент». Почему он меня не жалеет? Я и сам без него знал, что у меня нет аргументов.

Отсмеявшись, мой попутчик сказал: «Я смеялся, но мне не смешно. Я вот туда же, в Москву, на совещание еду. Посевная не удалась. Ливни шли, семена вымокли. А потом ударили заморозки. И что мне теперь делать? Я уже всё посеял, а новых семян у меня нет».

По вагону цепочкой потянулись нищие, калеки, погорельцы. Этому подай на протез, этому — на ремонт, этому — просто так. Но денег у меня не было. Агроном заклевал носом, норовил уронить голову мне на плечо. Я отодвинулся и смотрел в окно.

По мере приближения к городу воздух мутнел, утяжеляясь выхлопами столичной жизни и моими печальными выдохами. На прощанье Оля подарила мне тетрадь. «Пиши сюда стихи, если будут писаться». За окном мелькала страна, я листал пустую тетрадь — листы в клеточку, на обложке — пустошкинский клуб. Колонны как бы мраморные, купол — целый, парашюта на крыше не видно. Подарочное издание. Формат правильный — влезает в карман. Блок — на клею. Для верности Оля прошила корешок серой суровой ниткой. Сшито крепко, надо писать, если будет писаться. А ещё она подарила мне серебряную рюмку, дедовскую, ещё дореволюционную, фабрики Сазикова. Оля точно знала, что она мне пригодится.

Загрузка...