Многие пострадали от новых порядков...

Многие пострадали от новых порядков. Поэты не были исключением. Прежде всего, потому, что они не могли остановить поток сознания, так что, в отличие от других сфер деятельности, здесь мгновенно обнаружился кризис перепроизводства. Раньше поэты писали в стол, теперь они оглашали окрестности. Поэты заросли немытыми волосами, в ночных притонах, выдаваемых за респектабельные английские клубы, они бормотали что-то некое, имеющее отношение к Серебряному веку и прекрасной даме, слова вытесняли воздух. Поэты были похожи на млекопитающих, которым прервали зимнюю спячку и не подали умыться.

Или же на оглохших от колоколов звонарей. Что они видели, гордо задирая голову? Вряд ли звёздное небо, думаю, что прокуренный потолок.

Большой популярностью у поклонников новой изящной словесности пользовались поэты братья Ивановы. Они были близнецами, выступали складным дуэтом, отличить одного от другого не представлялось возможным, чувствовалось, что отношения между братьями были хорошими. Набормотавшись вдосталь, близнецы вдруг отчётливо вскрикивали: «Ебаться хочу!» И им великодушно наливали палёного «Амаретто», от которого пропадали любые желания — как скромные, так и не очень. Смертельно раненный Пушкин переворачивался в тесном гробу. После того, как дискурс братьев Ивановых стал общеупотребителен, стихи стали потихонечку огибать родную сторонку по касательной, предпочитая жечь глаголом где-нибудь ещё. В общем, общество застыло в своём поэтическом развитии.

Зато сочинители пародий и скетчей зарабатывали неплохо. Раньше они сочиняли романы на патриотическую тему. Ни тогда, ни сейчас они не чувствовали себя неловко. Точно также, как и простые граждане, которые теперь от всего отшучивались. Произнося в интеллигентном обществе «любовь», ты получал «а почём нынче картофь?», говоря «достоинство», ошеломлялся «грёбаным воинством», артикулируя «честь» — «на жопу сесть». Словом, своими рассуждениями о подвигах, о доблести и славе, ты (то есть я) портил остроумным согражданам живописную перспективу и рисковал быть заподозренным в слабоумии. На концерте школьной самодеятельности мне хоть жидко, но всё-таки хлопали. Теперь же даже не свистели, а просто поворачивались холодной спиной.

Издатели о стихах не хотели и слышать. Они гордо утверждали, что теперь у нас всё — как на цивилизованном Западе, а там идиоты-стихоплёты давно вымерли, не выдержав усиленного потребления безвоздушных субстанций, принимаемых пероральным путём. Счастье, неподдельное счастье, что вот и мы, русские, наконец-то вписались в мировой тренд. Но я после длительных размышлений всё-таки издал сборник за свой счёт и назвал его «Линия жизни». Сборник хотя и первый, а всё равно итоговый, я им дорожил. Тем более что мне плохо писалось, Олина тетрадь никак не кончалась. Стихи, посвящённые Оле, я в сборник не поместил, застеснялся. Кроме того, мне не хотелось, чтобы Катя их читала. Ей это было бы неприятно, как, впрочем, и мне. Это были мои последние деньги.

Сборник был отпечатан, художник нарисовал на обложке мою ладонь. Я приложил ладонь к бумаге, а он обвёл. Только-то и всего. Получилось красиво. Только куда теперь эту книгу денешь? В ней насчитывалось 247 страниц. Магазины наотрез отказались торговать этой макулатурой. Так получилось, что поэзия стала занимать слишком много места в доме. Кому это понравится?

К этому времени моя самиздатовская библиотека была перепечатана в твёрдых обложках и в лучшем виде. Гордиться стало нечем, только воспоминаниями, я снёс свой дерматин на помойку. Труд юной жизни пропал. Нищие были недовольны: никчёмная бумага мешала добраться до пищевых отбросов. Места дома стало снова побольше.

Из старого Арбата сделали пешеходную улицу, люди там торговали кто чем: матрёшками, поношенным шмотьём, новыми шерстяными носками и невыкурен-ными штучными сигаретами. Там же стояли и унылые авторы со своими творениями. Кое у кого они были написаны от руки, кое у кого — на машинке. Чтобы привлечь внимание прохожей публики, поэты читали стихи вслух. Никогда не слышал столько жалобного завывания сразу— словно стая ручных волков. Прохожие шарахались, будто увидели оживших неандертальцев, они предпочитали художников. Благо художники стояли тут же и были потише — вдумчиво рисовали портреты. Эта продукция пользовалась спросом. Всякому, блин, приятно, чтобы его не фотографировали, а портретировали. На таком портрете ты всегда привлекательнее, чем на фотке и тем более в жизни. В этом-то и состоит мастерство художника. Я уверен, что живописное искусство никогда не умрёт.

Постоял на Арбате пару вечеров и я. Поэты уставали от декламации, асфальт был грязным, мы садились по-азиатски на корточки в кружок и трепались. Я был старше всех, поэты величали меня «отцом». Мне это не нравилось, таких детей следует учить ремнём. Обсуждали важные проблемы: какой ночной клуб круче, кому Аська дала, а кому нет. Судачили и о том, что рифмованный стих — отстой, настало время безудержного верлибра, говорили, что Бродский, мол, исписался и скурвился, а вот мы-то, здесь присутствующие, — разумеется, нет. К тому же эти ребята, сидя на корточках, покуривали какую-то смесь. Глаза после этого косячка становились пустосмысленные, зрачки безудержно расширялись, поэтому я не просил у них закурить. Обходился «Бело-мором». Он был крепче и дешевле всего остального, хотя мои знакомцы говорили, что он — не катит. Кое-кто из поэтов таскал с собой и шприц и, устав от стихов, заходил ненадолго в соседний подъезд. Время настало раскованное, желания удовлетворялись на том месте, где они возникали. Гадить в подъезде считалось нормальным физиологическим действием. Ширяться я тоже не пробовал, я предпочитал чокаться и произносить тосты.

Поэты сидели на корточках и часто сплёвывали. Не отворачивались друг от друга, всегда — аккурат в кружок. Поэтам казалось, что они выше гигиены. Я же был, безусловно, её ниже. Когда я уставал от стихов, я никогда не пил из горлышка, а наливал водку в серебряную рюмку, которую постоянно носил с собой. Так что Олин подарок мне пригодился. Неудивительно, что поэты не держали меня за своего. Когда они поднимались с корточек, на асфальте оставалось круглое липкое место. И тогда мне приходилось менять диспозицию.

Поэты завывали, я же вслух стихов не читал. Мне казалось, что народ к вечеру и так от шума устал. Кроме того, надменно полагал, что стихи должны говорить за себя сами. Лично я продал один сборник. Милой девушке, она искала подарок подруге, которая увлекалась оккультизмом и хиромантией. Вот милая девушка и отыскала меня на арбатском асфальте, заплатила по себестоимости и попросила автограф. Что оставалось делать? Я воодушевился и написал: «На вечную память от автора».

В общем, я сломался и больше на Арбате не появлялся. Кому нужна вся это херомантия? Вместо этого я взял за привычку дарить «Линию жизни» знакомым. Очень удобно: как у кого-нибудь выдастся торжественный случай — вот тебе и подарок готов. Но такие случаи выдавались не слишком часто, а тираж был сильно больше количества моих знакомых. Я стал забывать — кому подарил стихи, а кому нет. Когда ошибался и отдаривал по второму разу, знакомые тихонечко фыркали, а я вздрагивал. Пришлось вести подаренным книгам список.

Конечно, переплётчику Васе пришлось ещё хуже: ему стало нечего переплетать, а больше он делать ничего не умел — только рассуждать на кухне и портить советские песни. Он их все перепортил, ни одной не осталось. Чем теперь заняться? Тлела надежда, что к Васе станут обращаться усердные диссертанты, которым надлежало свои труды представлять в ВАК в переплетённом виде. Но время наступило такое, что труды стали никому не нужны, теперь диссертации по всем отраслям знания защищались в других странах нашей планеты. Так что и с диссертациями вышел облом.

Вася разыскал меня и попросил денег взаймы. Я не дал: у самого не было, все свои сбережения я потратил на сборник. Вместо этого я накормил Васю кубинской варёной картошкой. Сладковатая, будто мороженая. Своя-то рождаться вдруг перестала. Эта была месть земли за общий недостаток любви. Когда Вася подкрепился, я спросил его: «Как там твоя нетленка?» Он важно ответил: «Пишу». «А как обстоят дела с музеем твоего имени?» — не унимался я. «Регулярно стригу ногти и волосы, собираю экспонаты», — так же деловито сказал Вася.

В общем, пришлось Васе всю свою квартиру сдать каким-то подозрительным негоциантам, в военные времена их называли мешочниками, теперь они переквалифицировались в «челноков». Они летали с огромными баулами в Китай или Турцию, набивали их лёгкими изделиями местной кустарной промышленности и торговали на пустырях и рынках. Вася же уехал на быстром поезде, сработанном в ненавистном Советском Союзе, в городе Калинине, ныне Твери. Умчал в Костромские леса, в брошенный дом в обезлюдевшей деревне. Там и затерялся его след.

Что сказать переплётчикам в утешение? Довольно скоро и напечатанные типографским способом книги перестали пользоваться устойчивым спросом. Если когда-то я следил за своими гостями, чтобы те не упёрли книгу, то теперь книг не воровали даже в обезлюдевших библиотеках. Квартирные воры тащили всё подряд, но оставляли книжные стеллажи нетронутыми. Наверное, они были занятыми людьми, читать им было некогда. Мне известен единственный случай книжного воровства: из квартиры известного пианиста вор прихватил с собой «Мастера и Маргариту», но оставил на прежнем месте концертный рояль. Но случай этот — явное недоразумение, поэтому происшествие широко освещалось газетами. Наверное, это был не настоящий вор, а случайный прохожий библиофил, которому почитать было нечего.

Но не всё было так плохо. Птиц в лесах не убавилось, они тупо щебетали утрами. Бездомных собак тоже развелось до чёрта, они совокуплялись прямо напротив мрачного здания бывшего ЦК КПСС. До революций и карнавалов им не было дела. Это радовало.

Никого в стране силком уже не держали, подданный воспринимался в качестве лишнего рта, но напуганные голодранцами посольства пили невкусную русскую кровь, тянули с визами как могли. Так что уехать успели далеко не все. От отчаяния некоторые нетерпеливые люди превращались в террористов, захватывали самолёты на внутренних рейсах и велели пилотам держать курс куда позападнее. Менее решительные рассказывали анекдоты. О том, что какой-то идиот захватил машиниста метро на станции «Марксистская» и приказал ехать в Нью-Йорк. Что тому оставалось делать? Пожал плечами и объявил так, чтобы услышали пассажиры во всех вагонах: «Следующая остановка — „Бруклинский мост"».

Всемиров-Кашляк, как и положено настоящему победителю, отвалил в Германию, получал скромное пособие за не до конца сожжённый еврейский народ. Немецкий язык вызывал в нём отвращение, учить его он не стал. Развлекал себя тем, что в цементной квартирке смотрел советские фильмы про взятие Берлина, в котором он поселился. Теперь уже навсегда. Качество видеоаппаратуры было хорошим, видимость — отличной, копировальные возможности человека росли с каждым днём. Я не знал, чем порадовать своего учителя, и послал ему валенки.

Что потеряла Россия с исходом евреев? И что потеряли они? В российском рассеянии они были людьми воздуха, а стали всего лишь израильтянами, немцами и американцами. Кашляк же был гражданином земного шара, а стал русским. Затем, наверное, и уехал.

Повезло живописцам. Они отъезжали ненадолго в какой-нибудь вечный Рим, располагались под какой-нибудь парижской шаткой лестницей, скоренько малевали что-нибудь побезысходнее. Кухню в коммуналке, сточные воды, мошонку в тумане. И — боже упаси! — никаких там весенних берёзок, пышной сирени или счастливых детских лиц. Циничные торговцы канцелярскими принадлежностями специально для этой братии приступили к выпуску художественных наборов для взрослого творчества, куда они не клали тюбиков с красным, голубым, зелёным и тому подобными оптимистическими цветами. Полученными от мутной смеси полотнами родители пугали непослушных инфантов и чилдренов. Запад, как ему от веку и положено, уныло гнил, умилялся своей политкорректностью, которая заключалась в том, что людям с разным цветом кожи было великодушно позволено подметать мостовые, за-

[гаженные белым человеком. В любом случае идиотов там становилось больше привычного. Мутные картины в этих условиях продавались неплохо, экспортной пошлиной не облагались, российские художники были довольны своим мастерством и находчивостью.

Координатором этого вахтового проекта выступил небезызвестный мне Овсянский. Израиль ему не понравился, евреев он разлюбил за узость взгляда. Он любил как следует погулять по субботам, а получил полный шаббат. Так что Овсянский осел в космополитическом Нью-Йорке, откуда и руководил по факсу с компьютером как транспортными потоками, так и тематикой произведений свободных художников из свободной России. Один из них, в обход мрачных и строгих инструкций, посмел нарисовать северное сияние — так он хотел перекинуться словечком с Куинджи. Но Овсянский посчитал это насмешкой над собственным творчеством и больше не посылал ему вызовов. Это и немудрено. Шедевром Овсянского считалось монументальное полотно под названием «Полярная ночь». Оно представляло собой залитый чёрным асфальтовым гудроном здоровенный прямоугольник, который неподкупная критика расценила как гениальное развитие «Чёрного квадрата» гениального Малевича. Гудрон доставили спецрейсом прямо из России, что сообщало полотну первобытную аутентичность. А кто этого словосочетания не знал, тот ни хрена не понял. Многие опасались этого обвинения.

Немногочисленные интеллектуалы, которым посчастливилось найти местечко в колледже для дебилов в какой-нибудь Оклахоме, охотно возвращались на каникулы для чтения лекций о пользе американской жизни. Особенно запомнился мне круглый стол двух просветителей, один из которых именовал себя профессором Шуткофски, а другой — профессором Бенкофски. Выглядели они соответственно фамилиям: то ли циркачи, то ли первые любовники из театра оперетты, то ли солененькие огурчики, только что вынутые из заокеанского рассола. А может, они просто обожрались тамошним электричеством. Оба имели массу претензий к российской природе, убедительно говорили о побочном воздействии на национальный характер скверного климата и необъятной равнины. Главная мысль почвоведов заключалась в том, что в заграничной земле процент глины намного ниже принятого в России, а потому их белые кроссовки пачкаются там намного меньше. Говорили — как сухие полешки кололи, любо-дорого посмотреть. В качестве вещественного доказательства клали ноги прямо на круглый стол. Кроссовки и вправду были белоснежными, но на подошвах всё-таки угадывался российский глинистый след.

Для большей убедительности профессора рассуждали с англо-американским акцентом и хвастались рассеянным склерозом: «Как это по-русськи?» Деньги на их языке были кэшем, движение автотранспорта — траф-фиком, Россия — Рашей, Оклахома — Кембриджем. На вопросы отвечали лапидарно, по умолчанию считая слушателей больными на голову даунами, которым и только что сказанного вполне достаточно. Поэтому и советовали обалдевшей публике почаще захаживать к квалифицированному психоаналитику. Но взять его в силу общей косности было негде.

Лично я спросил — то ли уважаемого профессора Шуткофски, то ли уважаемого профессора Бенкоф-ски, — обречена ли Россия в силу её глинистости на вечное прозябание. И тогда — то ли уважаемый Бен-кофски, то ли уважаемый Шуткофски — соловьём запел о вечной мерзлоте и жёстко указал, что именно в силу этой мерзлоты у русского народа наблюдается эффект «холодной спермы», который ведёт к ужасной депопуляции. Раздались громовые аплодисменты, я же закричал, что страна у нас, конечно, холодная, но справедливая, а потому следует послать профессоров к чёрту. Но, во-первых, меня из-за овации никто не услышал, и, во-вторых, я сам не очень верил в то, что сказал. Словом, дискуссии не получилось.

Но больше всего повезло красавицам. Не выдержав испытания родиной, они выходили замуж за пожилых и любвеобильных иноземцев, дезертировали пачками. При этом многие красавицы иностранными языками не владели совсем, но ведь не разговаривать они ехали. В любом случае было обидно, что их красота и фертильность достаются другим странам, другим континентам и я их уже никогда не увижу. Что тут предпримешь? «Может, хоть целее будут», — со сдержанным оптимизмом резюмировал я. В конце концов, из России-матуш-ки всегда бежали: Котошихин, крестьяне, толстовцы, белая гвардия, диссиденты „Такой вот казачий синдром. Несмотря на историческую закономерность нынешнего исхода, всё равно дышалось с трудом. Сами уехали, а нас оставили мучиться.

Катерина моя не была красавицей. Но и она уехала. Развелась со мной, взяла Нюшеньку за руку и улетела в Соединённые Штаты Америки. И правильно сделала: газету мою закрыли, денег я больше не зарабатывал, супружеских обязанностей не исполнял. Нет, не так. Супружеских обязанностей не исполнял, но деньги я зарабатывал. Правда, не тем, чем нужно. Гашиш организовал кооператив по морению клопов и тараканов, назвал его «Выжженная земля», взял меня к себе рядовым ликвидатором. У него тоже денег не было. Он умел убивать, вот и возвратился к убийству. На сей раз — насекомых. Нужда заставила. Как бывалому террористу, Гашишу полагалась досрочная пенсия, но её не хватало. Он женился поздно, родилась дочь, она быстро росла, ей всё время требовались новые носильные вещи, а пенсии не хватало. Гашиш стал снова кричать по ночам, поминал худым словом генерала Мясорубкина, вот жена и не выдержала, ушла. От расстройства Гашиш даже стал писать мемуары. «Я их всех на чистую воду выведу, всех этих генералов!» Говорил громко, почти кричал, но выходило неубедительно. Мемуары он закопал в лесу, в круглой железной коробке — раньше в таких хранили художественные фильмы. Место мне показал, сказал: «Ты их опубликуй, если переживёшь меня. Всякое может случиться, как друга прошу. У нас свобода слова, а подписки о неразглашении ты не давал».

Я бродил по квартирам в противогазе и прыскал по тёмным углам из пульверизатора. Много чего повидал. Умирающих стариков, по которым ползли клопы, отсасывая последнюю кровь. Стойких костистых старух, которые говорили мне «молодой человек» и совали миллион «на трамвай», — по-советски боялись, что если не дать на лапу, то работа окажется плохо сделанной, тараканы оживут обратно. Для успокоения нервных старух деньги приходилось брать. А не то помрут от огорчения. Никогда не видел такого количества насекомых. Советская власть утверждала, что победила паразитов, но, как всегда, врала. Наконец-то я воочию убедился, что человек на этой планете — в видовом меньшинстве.

Получив очередной заказ, я отправился в высотку на Котельнической набережной. Здание выветрилось и обветрилось, потрескалось от трения об атмосферу, покрылось известковым налётом от столичного выдоха. В скором времени оно превратится в живописные руины, которые облепят повизгивающие от познавательного восторга экскурсанты. Руины затянет травой и кустами, а любознательные граждане услышат рассказ о том, что когда-то здесь жили знатные советские учёные, писатели и номенклатурные работники средней руки. Экскурсантам пояснят, сколько тонн мрамора израсходовали на отделку вестибюлей, сколько романов написали бывшие обитатели руин, сколько они сделали изобретений и гадостей. Что ж, дело прошлое, можно и рассказать. Экскурсанты же будут внимать и от души радоваться тому, что родились попозже, они ещё живы и им предстоит полная ярких впечатлений долгая жизнь. Чтобы ощутить эту радость, люди, наверное, и записываются на экскурсии по руинам.

Лифт поволокся наверх, застонал натруженными боками, заскрежетал усталыми тросами. Подъём давался ему с одышкой. Я бросил взгляд в засмотренное зеркало и остался доволен собой: незаметен и аккуратен, умеренно сед, лицо слегка скорбное, как у похоронного агента или ветеринара, явившегося сделать смертельный укол любимому домашнему животному.

Я позвонил в дверь. Открыл мужчина — старше, выше и худее меня. Голова маленькая, нахохленная, птичья. Под стать ей и нос, загибающийся клювом. Худая шея торчит из мохнатого свитера с круглым горлом. Настоящая птица. Но не певчая, а хищная. Стервятник? Кожа — чистая, ошкуренная, видно, что человек питается регулярно. Интересно, чем? Хозяин посмотрел на меня круглым оком, брезгливым взглядом, каким обнаруживают неприятный предмет. Несвежую скатерть с винным разводом или дохлую мышь. С предметом нужно было что-то делать — выкинуть в мусоропровод, отнести в прачечную. Клюв раскрылся, тонкая губа шевельнулась, обращаясь к обитаемому пространству, хозяин проклекотал: «Заинька, мы кого-нибудь ждём?» Потом канул, не успев запомнить мою внешность. Вряд ли писатель — писатели всякими людьми интересуются, даже ликвидаторами. Наверное, учёный, до одури думающий очередную мысль про закон природы или какой-нибудь механизм.

На месте хозяина очутилась Заинька — будто супружеская пара мгновенную рокировку сделала. Дама неопределённых зрелых лет. Мимика скупая, ушки невыразительно прижаты к черепу, лицо — обожжённая глина. «Наверное, пластическая операция», — подумал я. Как и её муж, она тоже не стала разглядывать меня, обратилась вежливо: «молодой человек». Ко мне никто уже давно так не обращался. Гражданин, мужчина, старик, братан, отец... До «деда» пока не дошло. Упруго, словно гимнастка, Заинька провела меня в кабинет. Ей бы пошла военная форма или балетные тапочки. Носки ног у неё и вправду разлетались шире обычного, шаг чёткий, строевой. «У моего мужа в книгах завелись тараканы, а он ужасно брезглив, пуглив и нервен. В кабинет не может зайти, у него случается горловой спазм, потому что у моего котика повышенный рвотный рефлекс».

«Блюёт, что ли?» — наивно спросил я. Хозяйка поморщилась от грубого слова. «Это вы блюёте, а моего котика подташнивает, ну, иногда тошнит самую капельку. У литературных работников это бывает, люди чувствительные. Словом, ответственная работа стоит, а он ведь председатель жюри премии „Гусиное перо“, скоро вручать. Уф, наговорила лишнего, вы ведь, наверное, далеки от искусства? Или я не права? Вряд ли вы и меня видели на балетной сцене. В общем, сделайте хоть что-нибудь, я вас отблагодарю». И скрылась на кухню. Запахло кофе. Я про такую премию слышал, лауреату полагалась позолоченная чернильница и воз писчей бумаги. Странно, муж похож на птицу, а она называет его котиком. Впрочем, и жена не имеет ничего общего с зайчихой. У зайчихи — усы и длинные уши. А у этой и посмотреть не на что. Эти господа в зоопарке, что ли, никогда не были?

Я огляделся. По периметру — стеллажи. Комната большая, значит, книг здесь тысячи три. Корешки — знакомые, нам есть о чём говорить. Отчетливо пахнет одеколоном. Наверное, чтобы запах блевотины отбить. Добротное кресло, обитое кожей. Огромный стол, обит зелёным сукном. На столе — мой сборник. Раскрыт. Я подошёл ближе, прочёл:

Земля с повышенным содержанием картошки, кислой капусты, ржаного хлеба. Всё это легко претворяется в живую воду, бродящую по стожильным рекам.

Земля, политая солёным потом, липкой разноплемённой кровью, земля, сдобренная светом, просеянным сезонными облаками -перистыми, кучевыми, свинцовыми. Тело моё слеплено из местной глины с добавлением перечисленных элементов судьбы. Оттого — с ветром и небом на «ты».

Что ж, стихи неплохие. На полях и вправду стоял красный восклицательный знак. Может, мне премия светит и позолоченная чернильница? Надо как следует тараканов выморить, чтобы председатель жюри сумел сборник до конца прочесть. Там, поближе к концу «Линии жизни», есть стихи и посильнее. Я натянул противогаз и стал тщательно прыскать. Аккуратнее, ещё аккуратнее, надо книги этой гадостью не попортить. А то хозяин обидится и премию мне не выпишет. Прусаки выползали из умных книг, срывались вниз, корчились на паркете и от света дохли. Некоторые бегали по потолку, пришлось разуться, встать на хозяйское кресло и пустить мощную струю вверх. Пол был усыпан трупами и напоминал поле генерального сражения после окончания битвы. Да, человек — это звучит гордо. Царь зверей, император среди тараканов...

Тяжело дыша, я прошёл на кухню. Намётанным движением сорвал противогаз, заблестел потом, закашлялся от свежего воздуха. «Готово, тараканы сдохли с гарантией, можете дальше на здоровье читать и писать, больше дурно не станет. Только трупы уберите и комнату проветрите». Котик держал кофейную чашку на уровне глаз, будто загораживался от меня, по его горлу прокатилась мощная нутряная волна. Неужели я так ему неприятен, что его вот-вот стошнит? Не хотелось бы, чтобы он при мне блевал. Да, действительно, от меня несло химией, непривычному человеку это неприятно. А может, я неправильно толкую факты? Может, он сейчас чашку на блюдце выплеснет, может, он лауреата назначает по кофейной гуще? — беспокоился я. «Я лишнего не требую, я только прошу: вы до конца прочтите, там ещё лучше будет». Наверное, в голове у меня затуманилось от кислородного голодания, совершенно не к месту я прочёл:

Я памятник тебе воздвиг. Нерукотворный. Из остывших снов, обрывков поцелуев, из своего ребра. Из вина, превращённого в кровь. Из крови, претворённой в хмель. Из крови, перелитой в кровь.

Из глины птичьей и выпавших из клюва слов.

Декламируя это короткое стихотворение, я смотрел на Заиньку. А на кого ещё мне было смотреть? Не на Котика же. Оли тоже поблизости не было. На первом слове Заинька вопросительно дернулась, на последнем же возопила: «Сексуальный маньяк!» Котик же посмотрел на меня так, будто сейчас мне глаз то ли выцарапает, то ли выклюет. «Это я насчёт премии беспокоюсь, я от души творил», — хотел объясниться я, но не успел. Заинька встала на задние лапки, пошарила в буфете и извлекла деньги. «Надеюсь, хватит?» — с издёвкой спросила она и развернула меня испепеляющим взглядом по направлению к двери. Вдогонку я услышал: «Вот тебе и хвалёная „Выжженная земля". И этот на лапу требует. А ещё называется маньяк».

Я вышел из квартиры и прочёл на медной табличке: Ябеджебякин. Тот самый. Который отвергал мои стихи, посланные в газеты и журналы. Ошибки быть не могло — фамилия редкая, внешность неприятная. На секунду мне показалось, что именно таким я его себе и воображал в молодости. Но это было не так. Я воображал его жирным, а этот оказался худее меня. Я думал, что у того воняет изо рта, а от этого пахло свежим одеколоном. Тому я хотел плюнуть в рожу, а этого я избавил от тараканов и получил денег. Оплёванным чувствовал себя я. А про Заиньку я вообще никогда ничего не знал и не думал.

По Вшивой Горке я поплёлся к метро, меня ждал следующий заказ. Глаза слипались — ночью читал. По пути боялся, что Заинька накатает жалобу и назовёт сексуальным маньяком. У меня уже бывали производственные неприятности. Гашиш организовал бизнес так, как его учили: каждый следил за каждым. Вот ему и доложили, что у меня в окне ночью горит свет. Действительно, я ночами читал — днём занимался убийством. Гашиш назначил мне встречу—причём не в покойном офисе, а на улице, где перекладывали асфальт. Отбойные молотки стучали в висках. «Зато не подслушают!» — довольно сказал Гашиш. Потом приступил к делу: «Ты уж меня прости, но я обязан тебя предупредить. В твоём договоре сказано: ликвидатор должен быть утром свежим, ему следует как следует выспаться. Всё-таки мы имеем дело с ядами. Вот я и организовал тотальную слежку — чтобы люди ночью водку не пили, не пялились в телевизор. Я тебя понимаю, тебе от вредных привычек уже не избавиться, но наружка не должна об этом знать. А не то другие разбалуются. Но ты у меня — случай особый, я тебя неизвестно за что люблю и лично тебе разрешаю ночами книжки читать. Только ты будь хитрее. Как пробьёт полночь, гаси в комнате свет, а сам иди в сортир, там наслаждайся словесностью хоть до утра. С улицы свет в сортире не виден, я сам проверял». После этого разговора я так и поступал, хотя мне это было неприятно. Только читал не в туалете, а в ванной. Всё-таки там просторнее. Отворачивал потихонечку кран и воображал, что сижу на берегу прохладного ручья. Получалось. Иногда мне даже мерещилось, что ранние птахи поют.

Я морил тараканов, они падали с потолка и хоронились в моём синем рабочем халате, нижнем белье, я приносил их домой, они размножались. С клопами — та же история. Кому это может понравиться? Тем более что от меня несло химикатами, от которых Нюшенька кашляла, а от её кашля мы с Катей впадали в страшную панику. Я тоже стал кашлять, но взрослый кашель не вызывает сильных эмоций. К тому же Катины родители уже скончались. Тесть — оттого, что страна сменила флаг. Посудите сами, что красивее: уникальные серп с молотом или три разноцветных полосочки? Порядок следования этих полосок он запомнить не мог. То ли Франция, то ли вообще Кока-Кола. Что до тёщи, то она умерла от скуки. Овдовев, она заскучала, даже Нюшенька её не радовала. Оказалось, что она любила не либералов и трусы в цветочек, а коммуниста-мужа.

Зачем Кате с Нюшенькой было здесь оставаться? Не из-за меня же. Конечно, там было лучше. В том числе и Нюшеньке, она была молода и красива, ей хотелось неизведанного. Тем более что звёздно-полосатый флаг легко узнавался. Катя устроилась в США горничной в отеле, Нюшенька проявила инициативу и шила недорогие свадебные платья для правоверных евреев, православных и атеистов. Вот и ладно, руки-то у неё золотые.

Я же уезжать не хотел. Уж я-то знал, что за достопримечательностями не спрячешься, что перемещение в пространстве не решает проблем, а только создаёт новые. Я хотел видеть из окна прежний пейзаж, будь он неладен. С моего балкона был теперь виден Измайловский лес. Ввиду антропогенной нагрузки почва твердела, трава там росла всё хуже и жиже, но с восьмого этажа этого не было видно. В стае я жить не мог. Ни в той, которая осталась, ни в той, которая перебралась в другие угодья. Ни тем, ни другим я не дамся ни мёртвым, ни живым — так я думал. Конечно, это было сильное и ни на чём не основанное преувеличение. Я не хотел жить в эвакуации, умирать в эмиграции. Впрочем, меня туда и не звали. Жаль, что Нюшенька меня с собой не взяла.

В общем, я остался один. Правда, первое же письмо от Нюшеньки меня обрадовало. Она жаловалась, что в нью-йоркской подземке, прямо на станции «Бруклинский Мост», её грабанули. Симпатичный негритянский юноша вырвал сумочку и был таков. Хорошо-то как! Не только у нас воруют! Но это открытие не отменяло факта, что я остался один. Нюшенька меня в Нью-Йорк погостить не звала. С Гашишом мы виделись редко, я был простым ликвидатором, а он — владельцем перспективного бизнеса, дело росло, он был занят сильнее моего, количество тараканов в столице не убавлялось. На смену убитым приходили живые.

Второго письма от Нюшеньки я так и не дождался, ей было некогда. Она позвонила через год, сказала, что выходит замуж за природного американца, позвала на свадьбу. Её свадебный сценарий предполагал, в частности, катание на воздушном шаре. Я никогда не летал на настоящем воздушном шаре, но ощущение мне заранее нравилось. Наверное, это похоже на то, как мы с Олей парили над землёй, наполненные счастьем.

Оставалось получить визу.

В посольстве со мной беседовал консул. Внешность у него была американская: чисто вымыт, вежлив, деловит, подтянут, но я чувствовал себя, как в кабинете Иван Иваныча. Только здесь вместо почётных грамот с Лениным в профиль стоял, слегка накренившись над I бюстиком Авраама Линкольна, звёздно-полосатый флаг. Кроме того, консул был дюж и рыж, улыбка ослепительная. Пожалуй, он здорово смахивал на того аме-рикана в ГУМе, которого я спрашивал: How do you do? What is your name? How old are you? Сколько лет про-|шло! На сей раз мы разговаривали на хорошем русском.

Для начала консул предложил мне поклясться на Библии, что я не собираюсь остаться в Америке. Я скорчил рожу, но поклялся. Про себя же декламировал: «Я, юный пионер Советского Союза, перед лицом своих товарищей торжественно обязуюсь горячо любить свою Родину, жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин, как учит коммунистическая партия...» Потом консул спросил: Как поживаете? Ваше имя? Сколько вам полных лет? Не давая опомниться, он продолжал: «Состояли ли вы в пионерской организации?»

Само собой разумеется, я и октябрёнком был.

«То есть вы умеете повязывать красный галстук?»

Как не уметь! Показать? Пионерский галстук повязать намного проще, чем тот, который на вас, господин консул. Много лет назад я вам уже один раз завязывал, узел вышел аккуратным. Помните молодость, помните ГУМ? Если забыли, то я вам напомню.

Я рассчитывал на то, что у дипломатов должна быть хорошая зрительная память. Уж такова специфика их шпионской работы. И оказался прав. Не сгоняя улыбки, консул продолжал допрос: «Помню-помню, но это не относится к делу. Лучше скажите, состояли ли вы в коммунистическом союзе молодёжи?»

Само собой разумеется, все состояли, и я состоял. У меня и комсомольский билет сохранился, там стоят штампики, что я взносы исправно платил. «Это не относится к делу. Расскажите лучше, как вы попали в „Паровозный гудок"».

«По рекомендации парторга Иван Иваныча», — произнёс я. А что ещё я мог сказать, кроме правды?

Было видно, что моя биография не нравится консулу, истекшие годы поубавили в нём непосредственности. На мои ответы он морщился и кривился. Вероятно, он думал, что много лет назад, в ГУМе, я вёл за ним наружное наблюдение. Особенно ему не понравилось, что я попал в орган печати по рекомендации свыше. Консул даже не задал вопроса, состоял ли я в коммунистической партии, это было ему и без меня ясно. Вместо это он спросил: «Нравится ли вам Америка?» Я поклялся на Библии, я на все вопросы отвечал честно, поэтому и ответил: «Нет!» Консул побагровел, что очень шло к его рыжей шевелюре. Это был первый случай в его консульской карьере, когда ему ответили честно. Дальше он перестал изображать государственного служащего со знанием дипломатического политесса. «Позвольте тогда спросить — за каким хреном вы туда едете?» Надо же! И где его научили выражать свои чувства таким грубым образом? В Гарварде или Кембридже? Или всё-таки в Оклахоме? Я снова ответил честно: «В Соединённых Штатах Америки я рассчитываю полетать на воздушном шаре».

Консул не принял во внимание совместный факт нашего далёкого пропитого, он попросту счёл, что я над ним издеваюсь. Говоря по совести, я его понимаю. Так что ни в какой Нью-Йорк я не поехал. Жаль, конечно, что мне не довелось полетать на воздушном шаре.

В Америке всё происходит быстрее, чем мне хотелось бы. Несмотря на моё отсутствие, Нюшенька сшила себе красивое свадебное платье, успешно вышла замуж, полетала на воздушном шаре и прислала мне фотографии. Платье мне понравилось: синие ирисы на белом фоне. Потом родила сына. Так я стал дедом, обладателем внука по имени Питер. У нас в родне мужчин с таким именем не было, а Нюшеньке оно понравилось.

Я отправился в головной офис нашей фирмы и отправил по факсу напутствие Петьке. Может быть, он его и прочтёт. Может, выучится когда-нибудь на русиста.

Послушай меня, сынок, пока у тебя уши торчком, а у меня ворочается язык. Дальше будет хуже.

В этом мире родней материнского молока ничего не сыщешь. Разбавить его физиологически невозможно. Дальше будет жиже. Потому позабудь его вкус. Учись дуть на воду.

Как увидишь мяч, бей не пыром, а «сухим листом». В этом мире редок случай, когда в небеса попадают прямой наводкой. Угодишь на звезду, где тебе будут не рады. Держи порох сухим, чтоб от тебя не осталось мокрого места. Это нам надо, сынок?

Из всех видов транспорта предпочтительней ноги. Песок и глина различны на поступь.

Дело не в скорости передвижения, а в том, чтобы успеть посмотреть в глаза своему народу. Тогда узнаешь — что, когда и почём.

Люби родину, но без ложного патриотизма.

Очень прошу: не мешай пиво с водкой. Закусывай огурцом. Это не повредит.

Люби многих, но ищи одну, что без тебя родить не сможет. Никогда не говори: «Хочу!» Этот кусок не впрок, боком выйдет. Если и вправду хочешь — тогда возьми. Разломи пополам. Не ленись.

Дальше будет голоднее, но лучше, сынок.

Загрузка...