11

Барозуб вышел от Висничей довольно рано, ему надо было успеть на последний поезд до Константина. Конечно, он мог переночевать в Варшаве, но предпочел вернуться к себе, все эти слова, вроде: «ты давно не заходил», «что с тобой происходит?», «что ты сейчас пишешь?», которые он услышит у сестры на Вильчей или у Людвига на Каровой, вызывали у него отвращение. Витрины Нового Свята сливались в одну светящуюся линию, он шел медленно, встречая немногочисленных в эту пору прохожих, шел густой снег, и ему казалось, что снег его, Барозуба, одиночество делает еще более глухим и непроницаемым.

Он чувствовал себя усталым. Даже прогулка, которая так радовала, когда он выходил из дома на Крулевской улице, становилась утомительной и неприятной. Не нужно мне было принимать приглашение сенатора, думал он. Да, ни к чему все это. Он видел себя входящим в салон. Полный, седой (ему нравилась эта седина на висках), он стоит в дверях и чувствует на себе взгляды молодых людей, в первые минуты, когда он здоровается с хозяйкой и пожимает руку сенатору, он знает, что на него смотрят, помнит об этом, и ему это доставляет удовольствие, но потом он уже двигается в пустоте, о нем забывают, несколько знакомых, избитые фразы, и наконец его захватывает врасплох молодой Фидзинский. Ведь он не мог иначе, не имел права сказать ему ничего другого…

Катажина Виснич была огорчена? Конечно. А что она от него ожидала? Что он будет развлекать вице-министра Чепека? Или скажет нечто такое, что пойдет по всей Варшаве и добавит блеска ее салону? Старая снобка! А этот ее почтенный пройдоха! А Ястшембец? Влажный длинный червяк, вьющийся вокруг… «Как я рад, уважаемый! Могу ли я вас посетить?.. Мы хотели бы написать…»

А на что я мог рассчитывать? Он подумал, что с некоторых пор все больше увеличивается расстояние между ним и людьми, которые были ему близки, которые ему нравились, которых он уважал и даже любил. Нужно было иметь жену и сыновей, как Каден[51], или уж по крайней мере женщину, которая ждала бы дома или сейчас шла рядом с ним к поезду. Он сказал бы ей: «Ты видела, как постарел Леский? Нет даже тени былой энергии, погасшие глаза, до него ничего не доходит, только банальности, нижняя губа отвисла, трясет головой и смотрит на тебя, словно не узнает». А она ответила бы: «Ты, дорогой, сохранил свою молодость. Я горжусь тобой, сегодня ты выглядел прекрасно».

Молодость! А почему ушла Ванда? Решила вернуться к мужу. «Слишком поздно, милый, об этом нужно было думать десять лет назад, тогда я осталась бы с тобой. А сейчас? Давай встанем перед зеркалом, посмотрим на себя. Зачем быть смешными?»

Зачем быть смешными! Физиономия на портрете. Портреты в газетах, в юбилейном издании. Умные глаза смотрят из-под густых бровей. Ничего уже нельзя изменить, как ничего нельзя изменить в напечатанной книге. Ты такой, какой есть, и не можешь стать другим. Существуешь независимо от самого себя, и у тебя, Ежи Барозуба, нет достаточной власти, чтобы придать другую форму раз навсегда сформировавшейся личности писателя Ежи Барозуба.

Может быть, нужно было объяснить это Завише? А если это неправда? Если он сейчас обманывает самого себя? Нет. Он ускорил шаги. Перед ним открывались Иерузолимские аллеи — широкое освещенное ущелье, присыпанное белым снегом, в конце которого высилось огромное здание банка. Барозуб любил это место, любил отсюда смотреть на мост, но сейчас даже не взглянул в ту сторону; он все время думал о Завише. Лучше бы не приходил! Лучше бы не посвящал его в эту историю!

Барозуб когда-то любил ротмистра, но многие годы они почти не встречались, только в последнее время их сблизило преклонение перед личностью Вацлава Яна, а возможно, просто надежды, которые они связывали с полковником. Барозуб даже удивился, когда Завиша предупредил его о своем приезде в Константин. Он принял Поддембского в своем кабинете, а когда Марыся подавала кофе и расставляла рюмки на маленьком столике, он улучил момент повнимательнее присмотреться к Завише. Ротмистр постарел. Лицо опухшее, под глазами большие мешки, а редкие волосы беспорядочно зачесаны назад. Когда Завиша начал говорить, сначала быстро, нервно, потом все спокойнее, удобно расположившись в кресле, Барозуб не предполагал, что монолог ротмистра надолго лишит его покоя.

— Это твоя обязанность, — заявил Завиша, — ты — наша совесть. Если не ты, то кто же еще!

Сначала Барозуб слушал рассказ не очень внимательно, а потом со все усиливающимся беспокойством. Юрысь, он немного помнил этого человека, до него доходили какие-то слухи об убийстве на Беднарской, но он не предполагал, что дело так запутано. Его охватило мучительное и тревожное чувство страха, когда Завиша прочитал ему, несмотря на категорический запрет Вацлава Яна, последнее письмо Юрыся. Лучше бы Барозубу этого не слышать. Почему именно он, если полковник умыл руки? Чего же ты хочешь, Завиша? Ежи Барозуб должен выступить в защиту Эдварда Зденека, которого, вероятнее всего, без всяких оснований обвинили в убийстве? Если бы дело было только в Зденеке! А материалы Юрыся? А дело Ратигана? Понимаешь ли ты, браток, против чего здесь придется выступить и кого ударить?

Завиша полулежал в кресле, уставший, тяжелый, щурил глаза и смотрел куда-то в сторону, возможно, на массивный книжный шкаф, в котором за стеклом стояло собрание сочинений Барозуба. Как он это себе представляет? Автор «Дома полковников» пишет серию статей и начинает громкое дело? Вроде Золя во время процесса Дрейфуса? Бросает на чашу весов свой моральный авторитет? Защищает несправедливо обвиненного коммуниста? Но действительно ли он невиновен? Надо бы поговорить с этим Кшемеком, выслушать мнение другой стороны. Аргументы Завиши убедительны, но, возможно, ротмистр сообщил не все факты? Он заявляет, что не хотят принимать во внимание информацию, которая имеет огромное значение для Польши? Он обвиняет! Обвиняет известного промышленника, связанного с правящими кругами, в том, что он агент абвера! Подвергает сомнению буквально все! Пришлось бы выступить с очень серьезными обвинениями! И не только против Напералы, но даже против Вацлава Яна, который обо всем знает!

Глядя на Завишу, Барозуб снова наполнил рюмки.

— Почему именно ты, Завиша? Честно говоря, я к тебе всегда относился как к хорошему офицеру, исполнительному, а теперь не очень понимаю…

Ротмистр улыбнулся, улыбка искривила его лицо.

— Слушай, Ежи, — сказал он. — Может быть, я тоже не понимаю. Никто за мной не стоит, я одинок, чертовски одинок, знаю только, что должен раскрыть это дело, кто-то ведь должен это сделать, если…

У него не хватало аргументов. Да, впрочем, аргументы были настолько бесспорны и так банальны, что их даже не стоило перечислять. Чистые руки, правосудие, правда о том, что происходит вокруг, демократия, опасность… Барозуб представил себе заголовки в оппозиционных газетах (если, конечно, цензура…) или даже в иностранных: ПЕВЕЦ ЛЕГИОНОВ, ПИСАТЕЛЬ, ПОДДЕРЖИВАЮЩИЙ РЕЖИМ, ЕЖИ БАРОЗУБ ВЫСТУПАЕТ ПРОТИВ САНАЦИИ. БАРОЗУБ БОРЕТСЯ ЗА СПРАВЕДЛИВОСТЬ И ГЛАСНОСТЬ. БАРОЗУБ ОБ УГРОЗЕ НЕЗАВИСИМОСТИ. ОБРАЩЕНИЕ ЗНАМЕНИТОГО ПИСАТЕЛЯ…

— Ну так что, Ежи, — спросил Завиша, — хочешь этим заняться? Я — ничто, — продолжал он, — а тебя не могут не выслушать, не могут не напечатать. Им не удастся закрыть тебе рот, если ты начнешь говорить, хотя бы в Академии. Тебя никто не заподозрит в симпатиях к левым; ты — вне подозрений.

Он миновал Брацкую улицу и был уже недалеко от того места, где Иерузолимские аллеи пересекаются с Маршалковской. Снег сыпал все сильнее; молодая девушка в легкой светлой шубке выбежала из подворотни, поправляя шапочку. Туфельки тонули в снегу.

Барозуб лежал на пляже с закрытыми глазами, слышал шум моря и чувствовал на своем лице горячие лучи солнца. Сейчас он встанет, и они с Зосей побегут в воду. Песок был горячий, ноги глубоко зарываются в него, потом холод, белая грива пены доходит до груди. Они плывут рядом, перед ними только волны, закрывающие горизонт. Больше никогда ему не придется плавать. Врач заявил: «Избегать чрезмерных напряжений». Нет, опасного ничего нет, но нужно беречь себя. Знаменитый Ежи Барозуб должен беречь себя.

Он поднял рюмку.

— Твое здоровье, Завиша. Мне очень жаль, братец, но на меня не рассчитывай. Да и к тому же ты считаешь, что можно кому-то это объяснить? Если хочешь иметь чистую совесть, помоги Зденеку и постарайся, чтобы у него был хороший адвокат. А что касается письма Юрыся, то Вацлав Ян знает, и этого нам достаточно. Мы, взрослые люди, должны, дорогой, руководствоваться здоровым скептицизмом…

Барозуб хотел ему объяснить, но не смог. Не найдя слов, он просто замолчал. Ротмистр Завиша-Поддембский не понимал Ежи Барозуба. Правда, вначале Барозуб чуть было не поддался искушению. Он уже даже представил себе большие заголовки в газетах: НОВЫЙ СКАНДАЛ АВТОРА «ГУСАРСКИХ ПЕСЕН». СМЕЛАЯ АТАКА НА ГРЯЗЬ, ЗЛО, ПОДЛОСТЬ. Всем известно, что он никогда не был певцом смиренным, он не строил памятников из цветных стекляшек. Он умел постоять за себя, и не только перед Вацлавом Яном, когда полковник оказался не у дел, а даже в Бельведере, перед Ним, раскладывающим пасьянс. Маршал собрал карты и спросил: «Так что же, деточка?» А Барозуб на это, коренастый, смелый, вдохновенный: «А вам, пан маршал, начхать на польскую культуру». И если бы только раз! За права польских писателей, за фонды — ибо нет литературы без денег, за демократическое преобразование общества, ну, вот хотя бы в последний раз в острой, ибо так ее можно назвать, стычке с Вацлавом Яном. Нет, Ежи Барозуб ни в чем себя не может упрекнуть. Но правда ли это, уж так ли ни в чем? Он может сказать: я защищал их от них самих. Один из тех, кто видит острее. Я создавал образы из плоти и крови, людей, а не кукол, а если иногда им становилось больно, пронимало до костей — это хорошо! Барозуб вспомнил торжественный прием у Коменданта, это было несколько лет назад, подошел Смиглый, он тогда еще не был маршалом, взял его под руку. «Я читал твой «Дом», — сказал Смиглый, — пожалуй, ты уж слишком, зачем надо было показывать, как три полковника скачут в никуда по пустым польским полям? Карикатура на нас!»

«Я на вашей стороне, — сказал тогда Барозуб. — Я на вашей стороне, и ты должен это понять. Я сам скачу вместе с ними, я — Барозуб, и я расчищаю дерьмо на нашем дворе, не стыдясь этой работы, ибо этот двор мой и мое место здесь, в этой Бригаде, которая его чистит. Чего ты хочешь? Сладеньких стишков? Из конфеток легенды не создашь».

Легенда… Вьюга пела и посыпала его голову белым снегом.

— Будь честным, Барозуб, можешь ли ты быть честным? Можешь с Вацлавом Яном пойти против Рыдза?

— Могу, потому что это внутри Бригады, потому что это драка во время марша в наших шеренгах, тут нет посторонних…

— Ты уверен, что тут нет посторонних? Шутишь, Барозуб.

— Нет, не шучу. И дело не в Зденеке, не в рапорте Юрыся, не в благородстве Напералы или еще кого-то, а важно, Завиша, другое, фундамент нашей жизни, как ты этого не видишь, солидарность и верность. Если верность не тем, с которыми ты, без малого, тридцать лет… если не верность идее, в которую ты перестал уже верить, то верность себе самому, собственной своей жизни. А я, Барозуб, должен быть верен еще и своим книгам.

А ведь в то же время он думал иначе, как будто для самого себя писал другую роль или бесстрастно исследовал уже написанный текст.

Недавно несколько бессмертных из Академии подписали протест против приговора одной белорусской коммунистке, которая якобы принимала участие — или не принимала участия — в нападении на полицейский участок. Барозуб, конечно, не подписал. Он шумел, объяснял. «Справедливость, демократия, — говорил он, — громкие слова, суть которых бывает обычно сомнительной и неоднозначной. Писатели должны руководствоваться особым чувством ответственности. В трудной ситуации, в которой сейчас находится страна, следует хоть в чем-то доверять правительству, а не разжигать неприязнь, ненависть, подозрительность». Сколько раз он это повторял? Сколько раз проклинал себя за то, что не может иначе, что ему нельзя иначе? Разве он мало написал в «Доме полковников»? Разве не показал собственную душевную раздвоенность? Да, зло разрастается всюду, но нужно верить, что люди, обычные, не святые, медленно, шаг за шагом, очистят эту помойную яму. И делают они это потому, что хотят вырвать сорняки, чтобы было хоть немного лучше, немного справедливее… Нужно верить. Нужно подобрать подходящих людей. Иметь вождя, который, как полковник Адам из «Дома полковников», то есть Вацлав Ян, лишен всякого эгоизма, не обращает внимания на мелочи жизни… Двадцать четыре трупа. Он подумал о двадцати четырех, которые погибли от полицейских пуль. Вацлав Ян приказал, и Вацлав Ян взял всю ответственность на себя.

Неожиданно Барозуба охватил страх. Он ускорил шаги, Маршалковская была уже вся белая, и ему вдруг показалось, что на улице нет домов, что он идет по полю, по бездорожью и не знает, какая тропинка, проложенная через заснеженные сугробы и заледенелые глыбы, ведет к станции.

Слишком поздно, подумал он. Для меня — слишком поздно. Значит, я должен поверить, как утверждает Завиша, что Вацлав Ян хотел капитулировать? Что страх помутил разум, что они не знают и не слышат, а просто ведут грязную игру, откровенно спасают собственные шкуры, презирают правду? И что тогда? В помойку «Крылатую легенду», «Гусарские песни»! Барозуб прозрел! Барозуб предал! Улыбающиеся рожи в литературных салонах, расфуфыренные девицы в кафе! Теперь их праздник! И одиночество, самое страшное одиночество, потому что друзья уже стали вчерашними друзьями, а враги — вчерашними врагами.

— Послушай, Завиша, я тебе объясню, как это делается. Ты начал вести расследование по поручению Вацлава Яна, ты искал для него бомбу, которую он мог бы использовать, если бы захотел. Давай посмотрим правде в глаза: те люди, которых полковник собрал, хотят что-то в Польше изменить. Они верят, что он будет руководить лучше. Вацлав Ян не захотел использовать твою бомбу, у него были свои соображения, и к этим соображениям нужно отнестись серьезно. Ведь мы ни от чего не отказываемся, Завиша, и ничего не разрушаем из того, что создал Комендант: ни его мыслей, ни нас самих. Подумай! Как можно так самоубийственно… Мы только…

Что: только?

Наконец-то Барозуб сел на деревянную лавку вагона. Вагон был почти пуст. За окном белый туман, только мигают огни фонарей… Он закрыл глаза, поплотнее закутался в пальто. Только не думать. Ну, о Гонорате можно. Гонората входит к Стефану и садится в кресло у окна. Свет падает на лицо Гонораты, Стефан наклоняется над ней, но не целует. Он не может заставить себя поцеловать ее, он знает, что Гонората ему изменила. И эта измена — отвратительна, Гонорату вынудила не любовь и даже не страсть, а просто скука, скука…

И диалог, который сейчас нужно написать, самое важное место в книге… Барозуб почувствовал, как этот диалог ему омерзителен, ему не хочется, он будет плоским и неинтересным. Видимость, условность. Как дошло до того, что он, Барозуб, стал рабом условности? Ибо его условность — это когда он делает вид, давайте притворимся, дорогие читатели, я будто вас развлекаю судьбой Стефана, а вы будто бы не знаете, что я хочу вам сказать, что случится дальше… Я его из объятий любовницы, из этой мансарды в Кракове, где Стефан сейчас отхлещет по щекам Гонорату, отправлю в легионы, заставлю маршировать в Первой кадровой роте, а потом оставлю его где-то под Кельцами, под Ожаровом или на берегу Стохода… Я заставлю его сомневаться и проклинать весь свет, впрочем, я еще не знаю, что с ним станет дальше, не буду этого скрывать. А вы, читая, скажете: держись, парень, мы знаем, что все кончится хорошо, Польша восстанет из праха. Так что не стесняйся, бей эту Гонорату, поступай как мужчина. Иди вперед в мундире легионера. Но если бы я сейчас оставил Стефана в Кракове и одновременно, ибо все происходит одновременно, посадил за письменный стол в сегодняшней Варшаве… Ведь и вы, и я, мы знаем, до чего он дошел: до поезда, идущего в Константин и тяжело пыхтящего в снегу. Так что давайте не будем себя обманывать: мансарда, любовь, грязь, окопы, любовь, почести, Гонората, увядание… Прежде чем я успею написать, мы проедем еще несколько остановок, и неизвестно, что с нами случится. Так что я должен уже сегодня уложить Стефана в гроб, чтобы заполучить его всего, доподлинного, чтобы вас не обманывать, оставляя его под Кельцами, и сегодня же велю ему при полном параде отправиться на Повонзковское кладбище, чтобы иметь возможность сказать: о нем больше ни слова.

Склонись, Гонората, в трауре над гробом, друзья подберут животы, почетный караул, прощальный салют. Что с нами случилось? Я иду по аллее кладбища, и они идут передо мной, рядом со мной, за мной, и я слышу их снова: шепчущих Стефанов, кудахтающих Гонорат… А он разорвет фотографию в окопе, через какое-то мгновение пойдет в атаку и побежит через луг… Уж лучше я оставлю его там, на поле, освещенном ракетами, перебегающим от куста к кусту и солгу, смошенничаю, превышу полномочия, когда напишу слово: конец… Ибо вы знаете, и я знаю…

Барозуб закрыл глаза, и ему почудилось, что он пишет роман о себе, о Завише, о молодом Фидзинском, а также об Эдварде Зденеке, носящем то же имя, что и сын его товарища по легионам. Как я написал бы об этом? Конечно, остро. Молодой Фидзинский порывает с отцом, с его друзьями, потому что ему надоел конформизм старших, никаких уступок, никаких полуправд, надо вскрывать нарывы, чистить помойку, принося себя в жертву. Тут должна появиться какая-нибудь девушка, возможно дочь безработного, дно, нищета, познание мира, который не виден из материнских пяти комнат на Ясной улице. С самого начала, но на втором плане: Зденек и Завиша-Поддембский, ротмистр, немного политический интриган, немного жалкий банкрот, который по приказу Вацлава Яна (изменить фамилию) следит за тем, чтобы следствие по делу об убийстве некоего офицера запаса велось правильно. Судебный следователь велит арестовать Зденека, но Завиша приносит Фидзинскому доказательства того, что убийцей был другой человек и что ведется большая, грязная игра, и недоучившийся юрист рвется в бой за справедливость, увлекая за собой уставшего от жизни Завишу. Фидзинский попадает к другу своего отца, известному писателю Барозубу. (Изменить фамилию.) Не Завиша, а именно Фидзинский. Великолепная сцена.

— Вы все, — кричит Фидзинский, — погрязли в удовольствиях, у вас в голове только почести, должности и стремление как можно лучше угодить хозяину! Вы не хотите видеть того, что вас окружает.

Сильный монолог. Писатель сдержан, недоступен, окружен стеной собственных книг. Спокойствие и здоровый скептицизм.

— Молодой человек, не надо разрушать отцовское наследие — мир, в котором ты вырос. Дело проверят, изучат. Если была допущена ошибка, недобросовестные люди будут наказаны.

Фидзинский убегает, осыпая его проклятиями.

И вот Барозуб сам изучает дело об убийстве, и оказывается, что сомнений нет — убийца именно Зденек. Недобросовестный офицер, который скрыл рапорт убитого, наказан, а раскаявшийся Фидзинский возвращается в кабинет писателя.

В этом полусне его охватило отвращение, — отвращение настолько сильное, словно с неба шел не белый снег, а грязь. Он входит в камеру Эдварда Зденека, они садятся за деревянный стол, окно над ними, глазок в дверях. Барозуб не видит лица этого человека, он хочет начать допрос, уже подготовил первый хитроумный вопрос, как вдруг его охватывает сильный страх, он понимает, что именно его, а не Зденека будут сейчас допрашивать.

— Фамилия и имя?

— Барозуб Ежи.

— Возраст?

— Сорок семь лет.

— Профессия?

— Писатель.

— Предупреждаю вас, подозреваемый, вы должны говорить правду, и только правду…

Барозуб поднял глаза. Луч света падает из окна на лицо человека, сидящего за столом. Это был не Эдвард Зденек, которого он никогда в жизни не видел. Напротив сидел старый знакомый, давний друг, который потом предал Коменданта, как же он его не узнал!

— Вихура!

— Обещаешь говорить правду?

— Вихура! Как ты сюда попал?

— Тебя подозревают в преднамеренном убийстве.

— Дружище, ты что, с ума сошел? Кого это я убил?

Шелест переворачиваемых страниц. «Ты знаешь, что старика Вихуру в Березу… — шептал Жаклицкий. — А ты, Барозуб, что?»

— Тебя подозревают в преднамеренном убийстве Ежи Барозуба, подпоручика из легионов, поэта, автора книг «Баррикады» и «Пурпур на стенах».

— Как же так, Вихура, ты же мой старый товарищ? Разве ты не узнаешь меня?

— Следствием не установлено, как произошло убийство, однако есть доказательства, что ты украл фамилию и личность убитого, отрекшись только от двух вышеупомянутых книг и от девушки по имени Зофья. И в то время, когда ты писал свои «Гусарские песни», эта Зофья…

— Нет!

— Продолжать или признаешься?

— Молчи.

— Значит, ты подтверждаешь. Преступление было совершено тайно и умело. Когда убитый Ежи Барозуб бежал на железнодорожную станцию, чтобы вместе с Зофьей…

— Перестань!

— В тот день шел снег, а он в куцем пальтишке, с адресом в кармане…

— Ради бога, замолчи!

— Его ждали товарищи, но так и не дождались…

— Каким будет наказание? — прошептал Барозуб.

— Наказание, — сказал Вихура, — в том, что произойдет позже.

— А что я могу знать о будущем? Я, который едет паровичком до Константина?

— Так смотри же.

Барозуб смотрел, но ничего не увидел. Только темнота: никаких огней, даже искр не видно в кромешной тьме.

— Ничего нет.

— Просто ты не хочешь смотреть.

Он напрягал зрение, однако безрезультатно, прилагаемые усилия измучили его, и он почувствовал, как бьется сердце, широко открыв рот, он хватал им воздух. Влажный, горячий и тяжелый.

— Ничего.

Перед ним сидел уже не Вихура, а Эдвард Зденек с лицом Эдварда Фидзинского.

— Хорошо, — сказал Барозуб. — Это не ты убил. Конец будет другим.

— Какое тебе дело, кто убил?

— Не понимаю.

— Пусть подскажет твоя совесть. Ты придумываешь сюжеты, сначала так, потом иначе. И тебе все равно, кому ты выносишь приговор.

— Осудили ведь меня.

— Тебя тоже. Но которого тебя?

— Как это — которого?

— Вас было трое. Двоих ты знаешь, а третьего, по крайней мере теоретически, но только теоретически, пока еще не знаешь. Того, который идет по полю и несет узелок. Он убегает из горящего города. А знаешь, что в этом узелке? Ты, видимо, думаешь: книги? Нет, буханка хлеба.

— Зачем мне хлеб?

— А что человеку еще надо, если он все потерял? А ты потерял все.

— Я шел из Галиции в Королевство Польское и нес хлеб. Был пожар.

— Это было не тогда, а значительно позже.

— Как позже? И уже все произошло?

— Да, как все твои жизни, а их было три.

— Но ведь я еще жив.

— Конечно, но только как персонаж романа, помещенный именно в то время, которое было выбрано среди множества возможных. А поскольку мне поручили судить тебя, я выношу приговор, принимая во внимание все, а также то, о чем ты, сегодняшний Барозуб, даже теоретически не можешь знать.

— Ты хочешь осудить меня за то, чего я не совершал, но что, как ты утверждаешь, еще совершу?

— Твое мнимое или действительное незнание не является смягчающим вину обстоятельством. Ты одновременно существуешь как возможность и как свершившееся. Кто смеет утверждать, что приговор за завтрашнее преступление будет менее справедливым, чем тот, который объявлен за совершенное тобой вчера? Ведь ты, сидящий здесь в поезде, совсем не похож на того, каким ты был двадцать лет назад, и на того, каким ты будешь, скажем, через пять лет.

— Меня уже осудил Вихура.

— За прошлое. Сейчас тебя сужу я. Этот хлеб ты украл.

— Я никогда ни у кого не крал хлеба.

— Есть доказательства. Старая женщина лежала на тротуаре, а буханка валялась возле нее. Старая женщина была мертва, но это не имеет существенного значения для следствия. Ведь ты подтверждаешь это, правда?

— Подтверждаю, но ничего больше. Когда случилось то, о чем ты говоришь?

— Когда? — рассмеялся Зденек с лицом Фидзинского. — Смотри, Барозуб.

И Барозуб увидел Зденека в тот момент, когда он выскакивал из окопа и бежал через луг, через поле, освещенное ракетами, перебежками от куста к кусту. «Я лгу, мошенничаю, превышаю полномочия, — услышал он голос Зденека, не Зденека, — когда пишу слово: конец».

— Стефан, — сказал Барозуб. — Там я его хотел оставить.

— Это я, — услышал он голос Зденека.

— Ты — Зденек или ты — Фидзинский?

— Я — Зденек и я — Фидзинский.

Стук колес, свет за окном. «Вилянов», — услышал Барозуб.

Наконец-то он освободился от Зденека и мог бежать к Гонорате. Конечно, Гонората оказалась Зофьей. Он нашел ее у Сукенниц. Мартовское солнце висело над Рыночной площадью Кракова, лицо девушки было освещено яркими лучами; она улыбнулась, увидев, как Барозуб бежит к ней. Он вытащил из кармана пальто книжечку и без слов протянул девушке. Он тяжело дышал и вытирал пот рукавом. Она прочитала заглавие: «Баррикады», а ниже посвящение: «Зофье, спутнице моей всегда и во всем».

По крутым ступенькам они поднялись на четвертый этаж. Барозуб толкнул дверь комнаты и ужаснулся, увидев, какой беспорядок там царил. На кровати смятое белье, на столе — остатки вчерашнего ужина. Казалось, Зофья ничего не замечает. Она прильнула к нему, когда он снимал с нее пальтишко, легонькое пальтишко вчерашней институтки. Но он уже не был тем двадцатилетним Ежи Барозубом, который только что бросил на стол пахнущий типографской краской экземпляр «Баррикад». Коренастый, седой, усталый, пожилой мужчина впустил Зофью в кабинет в своей константиновской вилле. Она остановилась посреди комнаты, не обращая внимания на массивные книжные шкафы, кожаные кресла и полное собрание сочинений. Казалось, что девушка здесь, в кабинете, и в то же время ее тут нет, она ждала чего-то, того, что никогда уже не могло случиться.

Барозуб увидел себя в большом зеркале в ванной; лицо, которое ему не хотелось узнавать, выступающий, весь в складках, живот, волосатые руки. И она, немного запыхавшаяся, совершенно равнодушная к тому, как выглядит его мансарда. Она взяла в руки книжку и еще раз прочитала заглавие. Если бы она сняла с полки первый том собрания сочинений с золоченым обрезом, то нашла бы там только одно стихотворение из «Баррикад». Только одно: о девушке с косами, бегущей по мосту через Вислу. О девушке, которая потом…

Потом уже ничего не было. Он сбежал с кладбища. Дойдя до ворот, он увидел Вихуру, идущего за гробом. Зофью провожали люди, с которыми ему нельзя было встречаться…

— Сударь, уже Константин.

Его овеяло морозным, здоровым загородным воздухом. Снег перестал падать, даже звезды были видны над кронами деревьев, устремившихся в небо. Он бодро зашагал по пустынной улочке. Сейчас прогулка его радовала, успокаивала тишина, скоро он войдет в свой кабинет, зажжет настольную лампу, сядет в кресло и вытащит сигару из тайника, ловко укрытого в письменном столе. Достаточно только нажать на пружинку. Шестая сигара в этот день. Только никаких сюрпризов, на сегодня хватит всякого рода безумных фантазий.

Мимо него прошел высокий мужчина в шляпе. На какое-то мгновение Барозуб увидел его лицо, оно показалось ему знакомым, но вспомнить этого человека он так и не смог. Мужчина сделал несколько шагов и обернулся.

— Мэтр! — крикнул он.

Барозуб неохотно остановился; он подумал, что Мох был прав: нужно иметь при себе оружие.

— Вы меня не узнаете?

— Нет.

Человек подошел поближе.

— Александр, — представился он. — Год восемнадцатый — двадцать шестой.

Теперь Барозуб узнал его. Александр, офицер, немного пописывал. Несколько продолжительных бесед, какое-то торжество, водка. Что потом с ним случилось? Был скандал? Этого он не помнил.

— Да, — сказал Барозуб. — Простите. Это было давно.

— Конечно, пан Ежи. — Мужчина говорил быстро и, будучи выше Барозуба, наклонялся, держа руки перед собой, словно хотел на что-то опереться. Он объяснил, что, будучи в Константине, позволил себе позвонить знаменитому писателю, но, к сожалению, не застал его дома, он приехал в Польшу в качестве специального корреспондента журнала «Иллюстрасьон», для которого и хотел бы получить интервью у такого выдающегося человека.

Барозуб почувствовал, что этот давно забытый Александр начинает ему нравиться.

— Значит, вы постоянно живете в Париже?

Да. Родина, объяснял Александр, в свое время отнеслась к нему не лучшим образом, но у него нет претензий, всякое бывает, а сейчас, когда он работает во французской прессе, он также служит Польше. Так как же с интервью?

Барозуб посмотрел на часы.

— Последний поезд только что ушел. — И быстро добавил: — Прошу ко мне, место найдется.

Так ему и не пришлось побыть в этот вечер одному.

Александр и в самом деле оказался человеком симпатичным. Осматривая виллу Барозуба, он довольно тонко, но и без излишней экзальтации, выражал свое восхищение вкусом замечательного писателя. Когда хозяин пригласил его в кабинет, он с интересом и с уважением перелистал собрание сочинений, а увидев издания на немецком и английском языках, сразу же заявил, что переведено слишком мало и что популяризацию польской литературы во Франции, а главным образом популяризацию произведений Ежи Барозуба, он считает своим первейшим долгом. Марыся, которая никогда не спала, если была нужна хозяину (Барозуб чувствовал даже что-то вроде страха при мысли о верности и безотказности своей служанки), приготовила для гостя комнату и подала в кабинет чай. Конечно, тут же нашлась бутылка коньяку, они медленно цедили его, было тепло и уютно, а Барозуб даже перестал жалеть о том, что ему не удалось побыть одному. Александр объяснил, что редактор «Иллюстрасьон» Пьер Табо придает большое значение интервью с автором «Дома полковников». В этой сложной международной обстановке важен трезвый голос писателя-патриота, точка зрения интеллектуала, убежденного противника войны и уважающего — в этом Александр совершенно уверен — особые узы, соединяющие Францию и Польшу.

Вначале этот бывший офицер казался человеком, легко проглатывающим банальности, он относился к ним с надлежащим для мыслей великого писателя уважением и старательно записывал высказывания Барозуба, должным образом отшлифованные для крупного французского журнала. Речь шла о патриотизме поляков и об их горячем стремлении к миру, а также о том, что они не хотят ухудшения отношений с великим западным соседом. Барозуб подчеркивал неизменность польской политики в этом отношении, намеченной еще великим маршалом и продолжаемой его наследниками. Он также отметил, что эта политика пользуется общенародной поддержкой, выразил свое уважение Франции и ее традициям, в красочных и образных выражениях (сможет ли Александр это перевести?) описал горячие и искренние чувства, которые поляки всегда питали к своей союзнице. Но после нескольких рюмок вопросы Александра начали ставить хозяина в затруднительное положение, ему приходилось быть более внимательным и четко формулировать свои мысли. Специальный корреспондент «Иллюстрасьон» откладывал авторучку и тем же самым, полным уважения, тоном просил Барозуба высказать свое отношение к таким вопросам, о которых выдающийся писатель предпочитал вообще не говорить. Вполне понятно, что вопрос о Чехословакии был бестактен. Нет, по этому вопросу Барозубу сказать нечего. А Закарпатская Украина? И тут он сказать ничего не может. Давайте лучше поговорим о литературе. Александр должен понять, что он, Барозуб, не очень разбирается в вопросах высокой политики. Литература должна от них освободиться, посвящая свое внимание жизни простого человека, его лишениям, его добродетелям и его чувствам, находя конкретные примеры, а также поддерживая надежду и веру в будущее… Не противоречит ли Барозуб сам себе? Нет. Он, которого называют певцом легионов, всегда помещал своих героев в самые конкретные исторические и социальные ситуации, исследуя их поведение без излишних политических и философских рассуждений, находя пафос в повседневной борьбе и в будничном тяжелом труде на благо независимой Польши. Повседневность — вот прежде всего чем должна заниматься литература. Барозуб подумал, что тут он несколько преувеличивает, но отступать не стал. Он заметил усмешку на лице Александра, казалось, должны были последовать еще вопросы, но бывший офицер задавать их не стал. Александр спросил еще, словно он уже устал или готовился к следующей атаке, о молодых в польской литературе. Барозуб предпочитал говорить о Налковской или о Домбровской (о Налковской он недавно писал, подчеркнув почти классическую простоту ее прозы), тут же ой высказал несколько общих слов. На недавнем заседании Академия присудила Премию молодых писателей никому не известному дебютанту. Александр процитировал не очень лестное мнение «Курьера Варшавского»: «Романы молодого прозаика нельзя признать большим достижением современной литературы. Следует пожелать, чтобы молодой автор поглубже познакомился с культурой Запада…»

Разделяет ли Барозуб это мнение? Нет, совсем наоборот. Его тоже никогда не пленяла «культура Запада». Это значит, что он ценит культурные связи Польши, к примеру, с Францией, но его не интересуют ни литературный эксперимент, ни интеллектуальные поиски, пользу которых для писателя, занимающегося трудной материей жизни в своей стране, он не видит.

Александр слушал и не записывал; потом взял свою рюмку, выпил ее до дна и довольно демонстративно отодвинул в сторону блокнот в кожаном переплете.

— Ну, хорошо, — сказал он. — А что вас беспокоит, пан Ежи? Что вас сейчас беспокоит?

— Нечего мне лезть со своими проблемами к лягушатникам, — буркнул Барозуб. — Простите.

— Понимаю. Это не совсем точный вопрос. Меня здесь несколько лет не было, поэтому я смотрю сейчас на Польшу иначе, как бы с перспективы и немного со стороны. Как будто бы все на своем месте: и интриги те же, что и раньше, и механизм интриг, который вы, пан Ежи, так прекрасно и в то же время так откровенно обнажили, не оставив почти никаких иллюзий, и все же… Словно что-то в человеческих душах изменилось, словно что-то лопнуло. Конечно, я говорю о людях, которых я знал раньше и с которыми теперь встречаюсь. Мне трудно дать этому точное определение… Тут может справиться только ваше перо. Сначала я думал: осложнилась международная обстановка, страх перед бурей… Да, конечно, но ведь дело не только в этом. Прошу меня простить, но когда вы так гладко отвечали на мои вопросы, я подумал, что все эти фразы, конечно прекрасно построенные, вы говорите как бы нехотя, лишь бы только отделаться, просто по необходимости, словно они не ваши. Еще минутку, простите. Я понимаю, что нельзя просто так отказаться от веры, которая определяла всю жизнь, но за то время, пока меня здесь не было, произошло, видимо, ускоренное высыхание источников этой веры. И люди, если можно так выразиться, оказались беззащитными перед миром, перед тем, что должно наступить и наступит. Естественно, я имею в виду тех, с кем я встречался раньше, людей нашего круга. У меня здесь есть хороший товарищ, которого я когда-то считал образцом человека, руководствующегося в жизни простыми принципами. Может быть, вам эта фамилия знакома: Завиша-Поддембский…

— Вы с ним дружите?

— Пожалуй, можно так назвать, и я не случайно о нем вспомнил. Я сказал бы, что этот человек, живущий интуицией, он как чувствительный приемник, который не в состоянии ни интеллектуально, ни политически проанализировать, что его конкретно беспокоит, что в нем перегорает, но необыкновенно остро улавливает необходимость срочных перемен, очищения…

— Дорогой друг, — холодно проговорил Барозуб. — Для меня эти рассуждения слишком сложны. Жизнь постоянно выдвигает новые требования, а перемены, такие, как совершенствование форм правления и улучшения жизни страны, бесспорно необходимы.

— Прошу меня простить, но вы, пан Ежи, просто хотите от меня отделаться, как от слишком любопытного ученика. Может, действительно я кажусь несколько наивным. Тогда скажу иначе: не видит ли правящий лагерь перед лицом испытаний, которые его, несомненно, ожидают, необходимости присмотреться к самому себе? Не являются ли постоянные конфликты в этом лагере, которые стали обычным явлением, выражением того, что стране нужны ощутимые перемены?

— Какие же перемены нужны?

— Не знаю. Может быть, расширение политической платформы, на которую опирается власть? Или нужно дать возможность высказаться людям, отстраненным от дел, находящимся в эмиграции?

— Я не политик.

— Понимаю, вы не хотите говорить на эту тему. Я обратился к полковнику Вацлаву Яну с просьбой дать мне интервью. Пока ответа не получил.

Барозуб чувствовал себя усталым и раздраженным. Эти уклончивые ответы, это кружение вокруг да около, чтобы ничего не сказать, все больше его раздражали.

— На что вы рассчитываете? — спросил он неприязненно.

Александр улыбнулся и, не спрашивая разрешения, налил себе коньяку.

— Простите иностранного журналиста. Я, поляк, знавший когда-то эту страну, чувствую себя так: в какую бы сторону я ни пошел, я всюду наталкиваюсь на стену — на стену, через которую нельзя перелезть. Вся информация только для посвященных! А когда разговариваешь с кем-то из посвященных, складывается впечатление, что он не просто скрывается за завесой банальностей, а скорее, кроме банальных слов, ему нечего сказать. Говорю искренне: я в ужасе. Потому что почти каждый прохожий на улице отдает себе отчет в том, что завтра, возможно, нужно будет ответить на вопрос: быть или не быть этой стране? Так какая же концепция, какая новая мысль? Только перспектива погибнуть, если?.. Только надежда, что ничего не случится. Я думал: может быть, Вацлав Ян? Европа смотрит на Польшу с беспокойством. Ничего не отдадут? Будут пристегнуты к немецкой колеснице? Решатся на уступки?

— Польша, — заявил Барозуб, — руководствуется указаниями великого маршала.

— Вы ведь дружите с Вацлавом Яном?

— Да.

— Могли бы вы о нем что-нибудь сказать?

— Заслуженный, умный человек, боролся вместе с Комендантом за независимость.

— Есть ли у него какая-нибудь собственная концепция?

— Не знаю. Мне кажется, что об этом еще рано говорить.

— Почему его отстранили от дел?

— В свое время он сам отказался от высоких постов в правительстве. Мне не хотелось бы повторять сплетен.

Александр вздохнул и снова наполнил свою рюмку.

— Что о Вацлаве Яне мы можем написать в вашем интервью?

— Пожалуй, ничего, — буркнул Барозуб. — Разве только то, что я его очень ценю.

— Полковник Адам в «Доме полковников» — это он?

— Когда я писал этот роман, я не думал о каких-то конкретных людях.

— Я, по-видимому, назойливый и нудный человек, простите меня, но возможность поговорить с вами у меня, вероятно, представится не скоро. А может быть, и вообще никогда. Еще один вопрос: не пересмотрели бы вы сейчас какие-нибудь свои взгляды на историю, на развитие событий в Польше за последние двадцать лет, в период первой мировой войны? Изменили бы вы что-нибудь в своих книгах?

— Нет, — заявил Барозуб, — я ничего не изменил бы. Ничего, — повторил он. И встал. — Мне кажется, что завтра, а вернее сегодня утром, мы продолжим нашу беседу.

— Завтра, — вздохнул Александр. — Выходит, все бесполезно, — разочарованно сказал он. — Я видел Завишу после его разговора с вами, вид у него был совсем не бравый.

Барозуб не ответил.

Наконец-то он остался один. Усталым он себя не чувствовал, даже спать не хотелось. Сел за письменный стол, закурил еще одну сигару и жадно, радостно наслаждался тишиной. За окном зашумело дерево, ветер ударил в ставни, и тут же затих, как будто застыдившись своего ненужного порыва. Барозуб взял авторучку, повертел ее и решил ничего не писать. Маленьким ключиком открыл левый ящик стола и вытащил оттуда связку ключей. У него было время, много времени, поэтому он мог не спешить; докурил сигару, старательно загасил окурок в пепельнице, а потом долго наблюдал за извивающимся над лампой дымом. Наконец, как бы нехотя, заставляя себя, вставил большой ключ в замок дверцы с правой стороны письменного стола. На четырех деревянных полках лежали аккуратно сложенные бумажные папки, на которых были надписи, говорящие о том, что в них содержится. Без труда он нашел папку, которую искал, и вытащил из нее не очень большую рукопись. Страницы уже немного пожелтели, на полях было много поправок и восклицательных знаков, сделанных чернилами. Барозуб бросил рукопись на стол и старательно проделал все операции в обратном порядке: закрыл дверцу, положил на место ключи. Еще раз прочитал титульный лист, написанный от руки: «Станислав Фидзинский „Воспоминания“», и проверил, полностью ли — в этом он правда был уверен — сохранился текст.

Теперь Барозуб мог пойти в гостиную и еще раз развести огонь в камине. Это отняло у него много времени. Потом он пододвинул кресло поближе к огню и сел поудобнее, держа рукопись на коленях. Сначала бросил в огонь титульный лист, он мгновенно сгорел. Кочергой пододвинул большое полено и встал, подняв над камином пачку страниц, как будто процедура сожжения рукописи, которую он слишком долго хранил, требовала позы более торжественной, чем сидение в кресле.

И все же Барозуб заколебался, держа рукопись над огнем, совсем близко от языков пламени, заколебался напрасно и глупо, ведь воспоминания Фидзинского были плохо написаны, они были лживы, безрассудны, просто вредны, и он, Барозуб, ни в коем случае не должен держать их у себя дома.

И, зная все это, даже значительно больше, он не мог сделать одно простое и мудрое движение: бросить рукопись в огонь.

Загрузка...