8

Он все же раздобыл визитную карточку вице-министра Чепека, прежде чем пойти к следователю. Естественно, Завиша не знал, что Кшемек стоит на пороге своего большого успеха: арест Зденека, а Зденек был арестован сразу же после допроса Янины Витынской, держался в тайне, следователь решил ничего не сообщать прессе до тех пор, пока все улики не будут в его руках… Завиша предполагал, что во время этой беседы, к которой он старался как следует подготовиться, преимущество будет на его стороне, Кшемек будет нуждаться в помощи или, по крайней мере, в поддержке, ибо еще ничего не добился, а блуждает где-то вокруг да около и собирает второстепенные фактики… Поддембского немного удивляло, что следователь сам не вызвал его, а вернее, не пригласил к себе, и даже визитная карточка вице-министра не возбудила интереса к этой встрече. Кшемек боится этого дела, решил Завиша; впрочем, другого он от него и не ожидал.

1939 год начинался солнцем и морозом. На столбах и стенах еще болтались остатки предвыборных плакатов, в газетах появились фотографии Бека в Монте-Карло и Бека в Берхтесгадене, в ресторанах было полно народу, новогодний карнавал обещал быть веселым, а Завишу мучило ничем, собственно говоря, не объяснимое желание спешить, словно каждый день, до того как он успевал открыть глаза, кто-то шептал на ухо: скорей, скорей, еще сегодня, еще завтра. А ведь его никто не погонял; Вацлав Ян после поражения старых боевиков на выборах (это было сделано довольно-таки умело и тонко) его не вызывал, да и вообще ни с кем, кроме Эльжбеты, не хотел встречаться. Было известно, что такие периоды, когда полковник размышляет, «входит в себя», как он это называл, иногда длятся неделями. Завиша даже не пытался ему звонить; он собирал информацию о Юрысе и так спешил, словно Вацлав Ян только и ждал его рапорта, чтобы что-то решить или что-то предпринять (если, конечно, он вообще собирался заниматься этим делом).

Завиша долго топтался на месте, пока в конце концов не добрался до источника, из которого, как ему казалось, можно было многое узнать о капитане запаса, а отсюда и о предполагаемых, хотя, конечно, полной уверенности в этом у него не было, мотивах совершенного преступления. Конечно, он не собирался делиться полученными сведениями со следователем, во всяком случае, не сразу, не во время первой беседы и тем более без разрешения Вацлава Яна. К тому же у него было достаточно опыта, чтобы понять, что каждый следующий шаг будет рискованным, он испытывал беспокойство (в том, что это страх, он никогда бы не признался), а иногда — когда возвращался из Старого Мяста, это происходило позже, уже во время оттепели, под дождем со снегом и в грязи — ему казалось, что он бредет в темноте, в ночи, словно с разведгруппой, блуждающей по переднему краю без карты и компаса. Что он, собственно говоря, искал? Что надеялся найти? Его об этом прямо спросил Альфред, по прозвищу Грустный или Понятовский, когда Завиша наконец нашел его на Керцеляке. Вначале Альфред вообще не хотел с ним разговаривать. Он смотрел неподвижными глазками, как будто не узнавал ротмистра, как будто не помнил, что они встречались еще в двадцатом году… «Кому я нужен, я уже из обращения вышел… Легавые ко мне лезли, так я их отмазал. Сам знаешь, какое это дело…»

И только тогда, когда Завиша сослался на приказ Вацлава Яна, Альфред смягчился. В нем жили верность и послушание, время не вытравило их из памяти. Да ведь и Юрысь говорил с ним по поручению полковника, значит, кто-то об Альфреде помнит, кто-то принимает его в расчет и надеется на него, хотя все выглядит неясно и туманно.

Завиша пригласил Альфреда к себе. К делу они приступили не сразу, а после нескольких рюмок, после жалоб Грустного на то, что ему не дали Крест Независимости («теперь мною брезгуют, теперь на помойку»), и после обязательной порции воспоминаний, из которых фамилия Юрыся выскочила в нужный момент. И вот тогда…

— Чего вы ищете, ротмистр? Что хотите найти?

Ответ должен быть ясным — следовало завоевать или, скорее, восстановить доверие Альфреда.

— Полковнику, — сказал Завиша, — может понадобиться карта, крупная карта в игре.

Понятовский кивнул головой.

— Крупная? — повторил он. Потом махнул рукой: — Вы знаете, и я знаю.

Горечь понимания того, как действует механизм власти, переполняла Грустного. Он держал тяжелые руки на столе, не трогая рюмки. «Я тоже кое-что пытался разузнать, — заявил он, — ведь Юрысь был моим другом».

Альфред не спешил поделиться тем, что ему удалось узнать; он как бы взвешивал и проверял каждый факт, прежде чем сообщить его Завише.

— Разделались с ним профессионально, — сказал он.

И объяснил, что легавые крутятся вокруг дома на Беднарской, дворник — свой человек (давнишний подчиненный Альфреда, еще из боевой дружины) и все, что слышит о действиях легавых, докладывает.

Допрашивали жильцов, некую Витынскую, секретаршу Ратигана, Ольчака, с которым Юрысь немного был связан, еще кое-кого… но это все ерунда, если только полиция, чего Понятовский не исключает, не захочет кого-нибудь впутать в это дело… Известно, что в тот вечер у дома стоял какой-то лимузин… Но вообще-то, — тут он взял и выпил рюмку, — если здесь замешаны наемные спецы, то он их найдет, а если…

Естественно, Завишу заинтересовала фамилия Ратигана. Что Альфред знает о Витынской? Он знал немного, да и на дворника не стал давить, не туда смотреть надо… Красивая девушка, у нее есть какой-то парень…

— Юрысь ее навещал?

— Возможно, — пожал Альфред плечами. — Это не его женщина, но полиции такая версия понравится: немолодой мужчина, юная секретарша, ревность…

— А у Юрыся была какая-нибудь баба?

Собственно говоря, Завишу прежде всего интересовал именно этот вопрос: как выглядела личная жизнь капитана запаса. Понятовский долго колебался, но потом все же признался, что еще до смерти Юрыся, пожалуй даже втайне от своего приятеля, он узнал фамилию этой женщины и к тому же собрал о ней кое-какие сведения. (Альфред, вероятно, хотел объяснить Завише, что Ванда Зярницкая с Пивной улицы, в свете всего того, что известно о журналисте из «Завтра Речи Посполитой», явление загадочное, а возможно, и чрезвычайно важное для расследования обстоятельств его убийства.)

Похоже, что Юрысь никому не говорил о ее существовании; Альфред склонен был считать, что Зярницкая может просто не знать о смерти капитана запаса. На похоронах ее не было… Впрочем, они проходили очень скромно: несколько старых товарищей, несколько журналистов из газеты, ни одного близкого человека.

— В тот вечер, — сказал Альфред, — я отвез его на Замкову площадь, и он пошел к Зярницкой.

Альфред даже не пытался объяснить Завише, почему он не сказал о существовании Зярницкой комиссару полиции. Если Юрысь старался сделать все для того, чтобы Ванда не имела ничего общего с его жизнью, если в течение стольких лет скрывал ее, то он, Грустный, его старый товарищ, а не какая-то там гнида, не имел права выдавать эту женщину… А говорит он Завише о Ванде потому, что знает его много лет, потому что они одного поля ягода, потому что в конце концов этого требует полковник Ян. Альфред сверлил ротмистра своими маленькими глазками, лицо его все больше краснело, он сидел в расстегнутой рубашке и, казалось, распухал, увеличивался, вливая в себя водку.

А что, собственно говоря, собирается предпринять полковник Ян? Да и собирается ли он вообще что-то делать?

На эту тему Завиша предпочитал не говорить. Ведь он даже не знал, какие задания давал полковник Юрысю. Но ему не хотелось расхолаживать Альфреда; Грустный мог еще пригодиться, если в Варшаве нужно будет…

— Зайду-ка я к Ванде Зярницкой, — сказал ротмистр, и после этого они уже спокойно пили, не беспокоя друг друга излишними вопросами.

Но все же это была не та пьянка, о которой Поддембский мог бы с удовольствием вспомнить. Бывший боевик, а позже гроза Керцеляка, все время чего-то от ротмистра ждал, на что-то рассчитывал и был в этом своем ожидании жалок и даже наивен. Не мог же в конце концов Альфред рассчитывать на то, что Завиша-Поддембский с ним, с Понятовским, Грустным, несмотря на его боевое прошлое, человеком почти без имени, делом которого было выполнять грязную работу, будет говорить о вероятных планах Вацлава Яна или об осложнениях в политической обстановке. О бабах — пожалуйста. Этот «свой человек», эта «гроза» просто должен всегда быть под рукой и ждать приказа.


Зато хорошо Завиша чувствовал себя с Александром. Незаметно, сам не зная когда, он привык к его визитам, хотя в этом было что-то противоестественное. Ведь по-настоящему он не должен подавать ему руки, а сам вечерами ждал, когда в дверь дважды позвонят. Александр звонил два раза, что-то бурчал в ответ на его «добрый вечер» и вынимал из буфета, если не были приготовлены заранее, рюмки.

Александр без водки не появлялся; у него к ней было особое, прямо-таки любовное отношение; когда он открывал бутылку, то ласкал ее пальцами, гладил, потом разливал, смотрел жидкость на свет, а когда выпивал первую рюмку, начинал рассуждать по поводу действия и вкуса этого напиточка, сивушечки, умняшечки, лиходеюшки, пыхтелочки, дивной росиночки утренней, хотя они никогда не пили до обеда, красавицы, дербалызочки — возможно, длительное пребывание за границей склонило Александра к поискам самых странных, а как он говорил, по существу польских названий. Бывало, что они молчали, разговор начинался неожиданно, но заканчивал его чаще всего монолог Александра.

Как правило, все, о чем говорил гость из Парижа, любовник или, вернее, бывший муж его жены, вызывало протест Завиши, хотя ему редко удавалось объяснить, в чем он не согласен, или хотя бы высказать свою точку зрения. Он понимал, а может быть, просто чувствовал, что Александр не без причины, и уж во всяком случае не без причины, важной для себя, а ему, Завише, пока что неизвестной, проводит с ним вечера за бутылкой водки. И только в тот день, когда он вернулся от Ванды Зярницкой, когда, выпивая, забыл об Александре и даже о Басе — постоянное присутствие Баси, когда они сидели друг против друга над сыром в тарелке и ветчиной, не вынутой из бумаги, неожиданно показалось ему ненужным и утомительным, — он понял, к чему на самом деле стремится, чего ожидает от него посланник господина Пьера Табо.

— Подумай, — говорил Александр, — а может, ты это почувствуешь, как чувствую я: неустойчивость. Француз верит в свою ренту, в свой капиталец в банке, в свое место на службе и в то, что через десять лет он выпьет утренний кофе в том же самом café-tabac на углу. Ведь это чертовски приятно! — Он просто задыхался от этой приятности. — А кто у нас по-настоящему верит в прочность собственного положения, в то, что можно понемногу накопить проценты от капитала, в то, что он передаст детям мебельный гарнитур, в подлинность, понимаешь, в подлинность своих сановнических, офицерских или торговых званий! Представляю себе польского министра в тот момент, когда он стоит перед зеркалом, смотрит во время бритья на свою физиономию и, испытывая необыкновенную по своей искренности минуту, говорит: «Ну какой из меня министр!» А потом уже не остается ничего, даже смертельной опасности. Не знаю, причины тут в строительном материале или в архитектуре? Мы говорим «сила», говорим «великодержавность», говорим «величие», а на самом деле стремимся только к жизни, к тому, чтобы урвать от нее побольше, как будто бы через год или через два ничего не останется от этих «Адрий», «Оазисов», от салонов Любомирского или Кроненберга, от раутов на Краковском Предместье. Даже благоразумие и то — кажущееся… Единственное, на что мы готовы, — это умереть.

— К чему ты это говоришь? Ты просто бредишь!

— К чему, к чему? Налей-ка лучше этой прекрасной жидкости. Видишь ли, я здесь пытаюсь разгадать загадку польского характера.

— Не понимаю.

— Подлинного польского характера. И людей, которые решатся задать вопрос: как маленький народ, повторяю, маленький народ сумеет прожить в Европе несколько ближайших лет?

— Это нужно господину Табо?

— Мы уже знаем, как маленький народ погибает. И знаем все слова и прелести умирания… Сколько продлится агония? Месяц? Вряд ли.

— Перестань!

— Ты не слушаешь того, что я говорю. Опять спишь. И похоже, ты забыл, что я специалист; помнишь, как обо мне когда-то говорили: «Надежда нашего штаба». Надежду — на парижскую мостовую. Репортажики для Пьера. И мы валим толпой, милостивые государи, сплоченные, готовые, сильные, изображая из себя великую державу, изображая единство, валим прямо в тот окоп, где нас наконец-то всех перебьют, а добрая старая Европа справит над нами панихиду. Налей-ка еще лиходеюшки! Ты меня слушаешь?

Завиша молчал. Он думал о Ванде Зярницкой. И только тогда, когда Александр сказал: «Конечно, если ты не можешь или не хочешь, я сам к нему схожу», — Завиша спросил:

— К кому?

— К Вацлаву Яну, конечно.

— Интервью?

— Что-то в этом духе.

— Сомневаюсь.

— Я уже разговаривал с несколькими интересными людьми, — продолжал Александр, он в этот момент казался совершенно трезвым. — С Ратиганом, с вице-министром Чепеком… Чепек производит впечатление разумного человека.

Завиша отставил рюмку и внимательно посмотрел на приятеля. Александр сидел, слегка склонившись над столом, его лицо, покрытое морщинами, окутывали клубы табачного дыма, стареющий мужчина, седина в волосах, округлившийся, жирный подбородок. Раньше он казался породистым, а теперь… Не потому ли Бася его бросила? Он, должно быть, сильно огорчился, когда она ушла к мосье Пижо.

— Особенно интересен Ратиган, — продолжал Александр. — Французы должны знать, что в Польше есть и такие люди. Этот тип чувствует конъюнктуру.

— Финансовую, конечно.

— Финансовую, — усмехнулся Александр. — А отсюда и политическую тоже. Видишь ли, поляки никогда не умели пережидать полосы неудач. Когда в Европе была плохая конъюнктура, они обычно садились на коней. Если бы не было Костюшко, если бы Станислав Август[40] еще царствовал в то время, когда Наполеон захватил Италию… Иногда нужно уметь продержаться, даже ценой унижений…

— К чему это ты клонишь?

— В Европе ветер дует сегодня в паруса Гитлера, а завтра, возможно…

— Это тебе и сказал Ратиган?

— А ты сразу же обиделся? А что, собственно говоря, хочет Вацлав Ян? На что рассчитывает?

— Не знаю, — признался Завиша.

— Просто тобой управляют одни эмоции. Дело плохо, если ты руководствуешься только инстинктом, а не опытом и анализом ситуации. Ты не спрашиваешь Вацлава Яна, какая у него программа, ты просто ждешь. Веришь, что он, старый товарищ, самый верный из верных, все тебе объяснит, сам подскажет лучший выход из положения и примет решение.

Завиша встал. Он чувствовал себя совершенно трезвым.

— Все это — тоже Ратиган?

Александр усмехнулся.

— Не только. — И неожиданно его тон изменился. — Если говорить честно, то мне не нужно было сюда приезжать. Не нужно было, — повторил он и стукнул ладонью по столу. — Ибо в конце концов, все зная и обо всем помня, мы с тобой завязнем в этот дерьмовом окопе.

— Ведь ты же вернешься в Париж.

— Может, я и вернусь в Париж, — прошептал Александр, — и Бася, прости, мадам Пижо, подаст мне графинчик красного вина. Женщина, полностью освобожденная от всего польского.

— Перестань!

— А ты меня принимаешь у себя дома.

И в этот момент они услышали звонок у входной двери. Удивленный Завиша — он никого в это время не ждал — пошел открывать, на пороге стояла Ванда Зярницкая.

Александр, хотя и не очень охотно — оставалось еще много водки, — тут же попрощался и ушел.

С того момента, когда Завиша увидел ее впервые, когда Ванда открыла ему дверь квартиры на Пивной, она произвела на него впечатление человека, в реальность которого, именно как любовницы Юрыся и добропорядочной мещанки из Старого Мяста, зарабатывающей вязанием себе на жизнь, трудно было поверить. Сомнительной казалась искренность ее реакции, поведения, и к тому же сомнительной вдвойне: в самом простом понимании, что она изображала, создавала видимость скорби, отчаяния или безразличия, и в понимании более широком, а именно что Ванда Зярницкая была вообще неправдоподобной и выдуманной от начала до конца.

Вероятно, ни один порядочный летописец не решился бы отказать Завише в том, что он в чем-то прав (если бы даже этот летописец гораздо больше ротмистра знал о Ванде и об ее многолетней любви), принимая во внимание хотя бы тот факт, что пани Зярницкая должна была жить два с половиной месяца после последнего визита Юрыся в постоянном ожидании, занимаясь вязанием и выглядывая в окно, и что она не сделала ничего (во всяком случае, так могло показаться), чтобы получить хоть какие-нибудь сведения о своем любовнике, а по сути дела, почти муже. Конечно, Юрысь так ее воспитал, но Завиша должен был поверить в то, что она никогда не пыталась установить, где на самом деле в данный момент находится капитан запаса и где он проводит ночи, когда его нет на Пивной. Он приходил и уходил, как будто бы с фронта (действительно ли Ванда искренне верила в этот вечно огненный фронт Юрыся?), а ее единственной обязанностью было одно — терпеливо ждать. Ванда ставила два прибора на рождественский стол, а под елку клала свитер, красиво упакованный в цветную бумагу. Его халат висел в ванной комнате, его домашние туфли стояли под кроватью. Юрыся убили на Беднарской, то есть в тысяче метрах от Пивной, а она ничего не знала (или делала вид, что не знала), до нее не доходили ни слухи об убийстве, ни разговоры, она не видела некролога в «Завтра Речи Посполитой» (пожалуй, это наиболее вероятно) и короткой заметки в «Польске Збройной» (ее она тоже не читала). Впрочем, обе эти газеты писали о трагической смерти капитана запаса, не сообщая подробностей. Полиция сделала все, и на этот раз ей это удалось, чтобы убийство на Беднарской улице не стало предметом сенсационных спекуляций журналистов.

Юрысь умер, как жил, почти нелегально, одиноко, без какого-либо шума, где-то в стороне от оживленных дорог. Завиша спросил: а случалось ли раньше, что он так же долго не подавал признаков жизни? Ванда тут же подтвердила: ведь она же знала, что его в любую минуту могут послать на другой конец света и у него не будет возможности… Верила ли она в это на самом деле? Ротмистру казалось, что Юрысь, которого ждет пани Ванда или, точнее, ждала до того момента, как он, Завиша, появился в ее квартире на Пивной улице, это какой-то совершенно неизвестный ему человек, а не хорошо знакомый отставной офицер. Он был персонажем из легенды, из романа, а его жизнь состояла из одних только самоотверженных поступков и неизвестного миру героизма. Не потому ли он не женился на Ванде, что ему хотелось навсегда остаться таким? Или это она?..

Завиша ожидал, что дверь ему откроет женщина в трауре, а увидел пухленькую, довольно красивую блондинку в светлом домашнем платье. Когда ротмистр сказал: «Я был другом Станислава Юрыся» — и почувствовал на себе ее взгляд, взгляд женщины удивленной, но совершенно спокойной, он уже не верил. Потом Ванда оставила его одного в уютной комнате; на буфете стояли фотографии Юрыся и советника Зярницкого… Завиша ждал долго, не зная, должен ли он постучать в дверь, за которой исчезла эта женщина. Несколько раз он подходил к двери, попытался даже заглянуть в замочную скважину. Плакала ли она? Когда Ванда вернулась, ее глаза, казалось, стали больше и темнее. И первое, что она спросила — не «Как это случилось?», а «Где его похоронили?». Потом сказала, что до весны нельзя будет поставить ему памятник. Ее очень беспокоило, есть ли на могиле крест, а также табличка, металлическая ли и какая на ней надпись. Она была уверена, что никто не зажег свечки на его могиле, никто в сочельник не поставил елки. Ведь, кроме нее, у него не было женщин, а это женское дело, и даже если ему устроили пышные похороны, то позже все равно некому было позаботиться о могиле.

Завиша не знал, может ли он ей задавать вопросы, а ему хотелось спросить о многом. Или все разговоры следовало перенести на потом, а сейчас оставить ее одну? Каждое слово, которое приходило ему в голову, казалось неуместным. Завиша не сказал: «Его убили», а: «Он погиб», и Ванда тут же добавила: «Как герой», — и ее пафос не казался фальшивым, а ротмистр склонил голову, думая о том, что придется ей сказать правду о смерти Юрыся и что тон их разговора ему не нравится, он должен быть иным, и, наконец, что он ей не верит, а позволяет себя обманывать, как наивный юнец, который в первый раз…

Он грубо заявил, что полиция ведет следствие, а дело необыкновенно запутанное и трудное. Казалось, Ванда не понимает; она даже не спросила, нужно ли ей явиться для дачи показаний, и не проявила никакого интереса к подробностям смерти своего возлюбленного. Завиша понял одно: что бы он ей ни сказал о Юрысе, если, конечно, поведение пани Зярницкой не является заранее продуманной позой, ему не удастся разрушить миф, возвышенный образ, который создал в этой квартире капитан запаса, и нет никаких оснований лишать эту женщину веры в легенду, если она по-настоящему в нее верит.

Все это казалось необыкновенным и не очень-то ясным. Он ожидал увидеть отчаяние, равнодушие, а больше всего — просто привычный траур, во всяком случае реакцию знакомую и достаточно обыденную, чтобы без труда выбрать соответствующую манеру поведения. Завиша надеялся узнать об Юрысе что-то новое, ведь он нашел человека, который знал Юрыся с неизвестной ему стороны. Оставалось только спросить: «Могу ли я вам чем-нибудь помочь?» и «Если я буду вам нужен…»

Нет, помочь он ей ничем не может, на кладбище она съездит сама, а если ротмистр оставит свой адрес…

Он оставил. И вот Ванда Зярницкая осматривается по сторонам, бросает взгляд на стол, на котором еще стоят рюмки, лежит ветчина в бумаге и сыр на тарелке. Казалось, что в этой квартире она чувствует себя совершенно свободно. Большая, бело-черная, ибо Ванда была уже в черном платье, очень домашняя и абсолютно неправдоподобная, непонятная. Похоже, она примирилась с судьбой, но в то же время полностью поглощена своим трауром. Довольно странно, что Ванда пришла без предупреждения в квартиру одинокого мужчины — ведь на визитной карточке был его телефон — и не сказала ничего приличествующего случаю. Выходит, она бесцеремонная и невоспитанная женщина?

Нет. Большие белые руки лежат на столе: обручальное кольцо и один перстень… Разве вдовы носят обручальные кольца? Завиша никогда над этим не задумывался. Но ведь она же не вдова Юрыся! А может, Ванда просто все делает в шоковом состоянии, получила удар без наркоза? Месяцы ожидания — и удар. Сколько ей может быть лет? Похоже, что она в возрасте Баси. И довольно приятная. Нехорошо так думать, но эта рука, которая отправилась сейчас со стола на колено… И всякий раз, когда Завиша потом вспоминал этот вечер, первый вечер, проведенный с Вандой, он видел ее руки, пальцы, неподвижно лежащие на столе, потом открывающие сумочку, поднятые к лицу, касающиеся висков, держащие носовой платок, на какое-то мгновение поднесенный к глазам…

Завиша еще не отдавал себе отчета в важности ее визита и в том, к каким последствиям он приведет, но чувствовал — во всяком случае так ему казалось позже — беспокойство и такой же страх, как в тот момент, когда он в первый раз за много лет встал перед зеркалом в гражданской одежде, зная, что с сегодняшнего дня ему не придется застегивать на груди крючки военного мундира.

— Только в тот момент, — сказала Ванда, — когда я прочитала вашу визитную карточку, я вспомнила, что Стась говорил мне о вас. Еще в старые времена; вы ведь были друзьями и работали вместе. — Последние слова она подчеркнула особо.

Завиша что-то в подтверждение буркнул.

— Вот почему, — продолжала Ванда, — я должна была с этим прийти именно к вам, ведь у меня никого нет… — Тогда-то он и увидел пальцы, открывающие сумочку.

Он слушал и не верил; да и позже так до конца и не поверил, предполагая какую-то хитрость, хотя сам убедился в том, что, несомненно, письмо было написано рукой Юрыся, а векселя подлинные. И все же Завиша никак не мог подавить в себе недоверие, особенно когда услышал о тайниках в стене, об укрытых сейфах. И все это у Юрыся, тертого калача, и вдруг такое ребячество, наивность, глупость просто…

— Значит, ключ у тебя лежал три года? — допытывался он у нее позже.

— Да, а почему ты все время меня об этом спрашиваешь? — И повторяла: — Еще покойный муж Зярницкий встроил в стену спальни под нашим свадебным портретом металлический ящик. Когда Стась его увидел… У него же не было другого дома, только здесь на Пивной, так вот, когда он увидел этот тайник, то сказал, что будет в нем хранить важные бумаги. И еще сказал, что только после его смерти — он часто говорил о смерти, хотя я очень сердилась — я должна буду открыть ящик, потому что найду там кое-что для себя…

Завиша понимал, конечно, что Юрысь не мог держать эти документы в собственной квартире, но чтобы так довериться Ванде, довериться окончательно и безгранично, зная, что простое любопытство…

Конверты даже не были запечатаны. Зярницкая бросила их на стол.

— Посмотрите, пожалуйста, и посоветуйте.

И в самом деле: к кому она могла обратиться? Завиша открыл первый конверт и вынул из него несколько листов бумаги, исписанных разборчивым почерком Юрыся. И тут же забыл о присутствии Ванды. Прочитав, он старательно сложил листочки и сунул их в карман.

— Вы это читали?

— Нет. — Ванда смотрела на него искренне и безразлично.

Ничего другого она и не могла сказать, подумал Завиша.

— Женщина, лгать ни к чему, — убеждал он ее. — Хочешь, чтобы я поверил, что ты не заглядывала в тайник?!

— Стасик этого не любил.

— Стасик, Стасик!

Ведь он никогда с ней по-настоящему не жил, а дух его все еще витал на Пивной улице. Проклятые домашние туфли, стоящие под кроватью! Альбом с фотографиями! Штык от легионерской винтовки!

Когда Завиша в третий раз пришел на Пивную, он понял, что эта женщина должна ему принадлежать. «Реализовать в постели» — так, кажется, кто-то сказал, возможно Александр. Эти слова не казались ему достаточно точными, скорее они выражали потребность, которую он ощущал, — увидеть Ванду в ситуации, когда жест, слово хотя бы на какое-то мгновение могут стать естественными и правдивыми. В тот момент, когда зажигают лампу на ночном столике и говорят: «Дай мне сигарету», когда первый раз свет упадет на лицо и надо встать с кровати, показав живот, груди, спину, кожу на бедрах, которые видишь не в минуты сладострастия, а позже, уже в полном сознании.

Он был разочарован. По сути, Ванда не сопротивлялась; может быть, только вначале, ее первая реакция, нежелание, похоже, были продиктованы приличием, но потом она стала покорной, словно предчувствовала, что так будет, а он испытывал некоторую неловкость, свою неуклюжесть, когда брал ее за руку, а потом целовал шею, замечая седые пряди волос. Совершенно конкретная, чрезвычайно деловая в мелочах, он даже подумал: по-супружески бесстыдная, все позволяющая, но как бы для него, не для себя. «Так тебе будет лучше», — шептала Ванда, словно искала оправдания, ведь она великодушно дает ему наслаждение, ничего не требуя взамен. Она соглашалась на все, что ей казалось необходимым и бесспорным; ничего больше он понять не смог, если и должен был что-то понять. В спальне возле кровати стояла лампа, Ванда зажгла ее и встала, держась так, словно не чувствовала на себе его взгляда или как будто бы он смотрел на нее уже на протяжении многих лет. «Давай попьем чайку, а может, ты хочешь рюмку наливки, у меня есть прекрасная наливка», — сказала она, а Завиша неожиданно почувствовал себя как-то неуютно в этой кровати, он поплотнее укрылся одеялом, думая о своем животе и своих ногах, собственно говоря, Завиша впервые так думал о себе, ведь он уже не может легко соскочить на ковер, для того чтобы поискать портсигар в кармане пиджака.

Поддембский остался у нее на ночь и, просыпаясь, видел в темноте прямоугольную плоскость окна и голову Ванды, уткнувшуюся в подушку; она спала так же спокойно, как Бася, тоже на правом боку и тоже не двигаясь в течение многих часов.

Утром Завиша подумал, что, может быть, Ванда действительно не читала бумаг Юрыся и что капитан запаса поступил мудро, спрятав свой архив в тайнике советника Зярницкого. И еще он подумал, что не много узнает о Юрысе от Ванды. Стась погиб, и это большое несчастье, большое несчастье для нее, но что она может знать о его миссиях и заданиях, она, которая только ждала, ничего не требуя, да и как же она могла требовать, чтобы он докладывал ей о том, куда уходит и когда вернется. В тот день, когда Стась был в последний раз, он сказал, уходя: «Ненадолго». По-разному это «ненадолго» можно было понимать, она утешала себя, верила… А если Стась не хотел, чтобы она заглядывала в тайник, значит, у него были на то основания.

Конечно, они у него были. Среди бумаг, находящихся в железном ящике, самую большую ценность, по разным причинам, могли представлять: копия письма, которое Юрысь выслал — или не выслал — неизвестному адресату, а также семь векселей, выданных Вацлавом Ольчаком на довольно значительную сумму — тридцать тысяч злотых.

Письмо требовало особого анализа. Написанное 18 января 1937 года — по крайней мере такую дату поставил Юрысь с правой стороны страницы, — оно не было похоже на рапорт, во всяком случае на служебный рапорт, создавалось впечатление, что это справка, данная кому-то дополнительно и даже, в каком-то смысле, нелегально, а ее автор явно преследовал две цели. Напрашивался вывод, что Юрысь хотел, во-первых, чтобы содержащаяся в письме информация дошла через голову его непосредственного начальства на самый верх, а во-вторых, чтобы этот трактат мог стать хоть какой-то гарантией, что не пропадут результаты расследования, значение которого капитан запаса, быть может, переоценивал, но которое было достаточно важным, чтобы угрожать жизни этого упрямого коллекционера всякого рода секретных сведений.

Кем был неизвестный адресат, Завиша мог догадаться как по тону письма: фамильярность доверенного человека и уважение к начальнику, так и по краткости изложения, предполагающего прекрасную осведомленность информируемого. Значит, Вацлав Ян? Тот, кто в течение многих лет был начальником Юрыся и на которого в последнее время, уже в качестве репортера «Завтра Речи Посполитой», капитан запаса работал? Но тогда почему полковник, поручив Завише выяснить обстоятельства преступления на Беднарской, ничего не сказал об этом документе, имеющем такое важное значение для следствия? А если это не Вацлав Ян? Если Юрысь вообще письмо никуда не посылал? Написал, а потом у него не хватило смелости; остался только текст в архиве у советника Зярницкого.

Само собой разумеется, Завиша сделал для себя копию.

«После того как меня отозвали из Германии, — писал Юрысь, — в течение восьми месяцев я представлял рапорты, дополнения, объяснения, и чем дольше мне приходилось отчитываться, тем больше я ощущал, в каком я нахожусь положении — не офицера, подводящего итоги выполненной миссии, а подозреваемого (я не понимал в чем), против которого ведется следствие. Семь недель я провел на Крулевской улице[41] без права выхода в город, а Н. пытался меня убедить, что это не временный арест, а необходимая мера, чтобы уберечь меня от всякого рода внешних контактов и от опасностей, связанных якобы с какой-то игрой, которую сейчас ведет наш сектор. Однако Н. мало интересовало, верю ли я в его слова, его больше устраивала неопределенность, возможность в любой момент в ту или другую сторону изменить мое тогдашнее положение. Пожалуй, я слишком поздно понял настоящую причину такого ко мне отношения. Но следует принять во внимание то обстоятельство, что за время моего нахождения в рейхе мои письменные и устные рапорты оценивались как полезные и достоверные. Полковник З. и майор Н. во время допросов используют метод, который я ценю и который я назвал бы методом циркуля. Трудно, даже имея некоторый опыт, установить, какая точка внутри описываемых кругов на самом деле интересует ведущего расследование. Это кружение вокруг точки, отдаление, а потом неожиданные попытки захватить врасплох утомительны, они сбивают с толку и одновременно затрудняют восприятие.

Я отвечал на сотни несущественных вопросов, пока не понял, что следствие ведется по поводу рапортов двух моих агентов, это были рапорты, значение которых я смог оценить только во время бессонных ночей на Крулевской улице. Одновременно мне пришлось обдумать несколько возможных вариантов, которые я пытаюсь сейчас вам изложить.

Вариант первый: рапорты показались руководству неправдоподобными, противоречащими уже имеющейся информации, и эта неправдоподобность привела к тому, что начали сомневаться в правильности других моих донесений — всех или исходящих только от этих агентов, — которые раньше не вызывали сомнений.

Вариант второй: они считают, что я стал жертвой провокации или сам эту провокацию организовал. Значит, меня подозревают в измене.

Вариант третий, не исключающий и оба предыдущие: информация моих агентов оказалась нежелательной, не связанной с теми сведениями, которые имеет Отдел, она противоречит основным концепциям руководства и поэтому не может быть передана выше, ее нужно уничтожить.

Я принял третий вариант как самый вероятный: оказалось, во всяком случае у меня сложилось такое впечатление, что я был прав. Я рассчитываю на то, что все же вопреки той позиции, которую я занял позже, во время имеющих такое важное для меня значение бесед с майором Н. — я был бы просто дураком, если бы вел себя иначе, а доказательства своей храбрости, вы ведь это хорошо знаете, давал в другом месте, — информация, о которой идет речь, все же дойдет до Главнокомандующего.

Я уже докладывал вам о своей деятельности в Берлине; работал я, как мне кажется, успешно и думаю, что результаты, которых мне удалось добиться, должны быть приняты во внимание. Я знаю, что такое провокация, мне пришлось принимать участие в различных интригах, я научился разбираться в людях, слышать невысказанные вслух слова, видеть в темноте, быть словно обложенным в джунглях зверем, ушедшим от пуль. И если даже я не в состоянии это доказать, то все равно уверен, что обер-лейтенант Г., которого я в своих рапортах называл А6, и Ильза Я. (простите, что даже вам я не сообщаю фамилий, но это можно сделать во время личной встречи), выступающая под шифром Б2, заслуживали полного доверия.

Последний рапорт А6 пришел в центр перед самым моим возвращением из Берлина. В нем была довольно неожиданная информация: А6 привел, по моему мнению, убедительные доказательства того, что промышленник Ратиган с 1930 года является агентом абвера. В то время о Ратигане я знал немного, слышал, что он представляет в Польше группу английских промышленников и имеет большое влияние в Силезии. А6 утверждал, что Ратиган встречался с Вайнертом (у некой Эвы Кортек) и передавал ему сведения о нашей оборонной промышленности и данные, касающиеся планов развития авиации. Здесь следует вспомнить также о гауптмане Х. ф. М., друге Г. еще со времен войны, который дал возможность (сам об этом не зная) сделать фотокопии донесений Вайнерта в абвер. (Есть там и рапорты Ратигана, но фотокопий мне получить не удалось.) Только после возвращения в Польшу я понял, насколько разнообразны связи Ратигана и как прочны, не являющиеся теперь для нас тайной, его действительные позиции.

Значительно большее значение я придавал донесениям моей Б2, в связи с ее контактами (правда, не непосредственными, ибо существовали довольно сложные отношения, объяснить которые я постараюсь позже) с одним из адъютантов канцлера, полковником Х. Запись полуофициальных высказываний канцлера в кругу самых близких его сотрудников, само собой разумеется, что эти высказывания должны быть искренними, мне казалась чрезвычайно важной для нашей оценки реальной угрозы со стороны Германии, а в этой угрозе я после возвращения из Берлина не сомневался. «Проблемы, стоящие перед Германией, — говорил канцлер, — могут быть решены только с помощью силы». Он признавал, что тут есть риск, но одновременно подчеркивал, что существуют шансы на успех, главным образом потому, что «немецкое наступление начнется в тот момент, когда весь остальной мир будет еще только готовиться к обороне». Он считал, что полностью Германия закончит подготовку в 1943—1945 годах, но предполагал, что при благоприятных обстоятельствах атака может и даже должна начаться значительно раньше. Под этими благоприятными обстоятельствами он подразумевал такую ситуацию, когда Англия и Франция будут заняты своими делами или когда в странах Запада неминуемо обострятся внутренние конфликты. Особое значение имела, по моему мнению, уверенность канцлера в том, что, в сущности, Англия и даже Франция считают Чехословакию уже потерянной и не выступят с оружием в руках, когда рейх начнет действия на территориях, «жизненно ему необходимых». Я внимательно читал «Майн кампф», и, хотя книга эта очень скучна, я вижу несомненное совпадение между содержащимися там положениями и доставленной моим агентом фотокопией записей полковника Х. Однако я понимаю, что достоверность агентурных данных, особенно имеющих такое важное значение для государственной стратегии, должна быть тщательно проверена. Не всегда, правда, это может быть достижимо. В результате усилий Б2 я получил образец почерка, несомненно являющегося почерком полковника Х. (почтовая открытка, которую он послал своей приятельнице). Графологи Отдела таким образом могли установить подлинность записей.

Мне кажется, что моя скрупулезность в этом деле как бы усилила подозрения руководства. «Почему, — спрашивал Н., — ты придавал такое значение записям Х.? Они могли быть частью сложного шантажа, внедипломатического давления, а что еще более правдоподобно, они могли исходить от элементов, пытающихся подорвать у нас веру в подлинность действительных высказываний канцлера и одновременно уменьшить наше доверие к значению союза с Францией». Об этом Н. говорил уже на предпоследнем этапе не то следствия, не то неследствия, которое велось против меня.

Перед тем мне пришлось писать объяснение по делу Б2. Речь шла о моих с ней личных отношениях, стала ли она моей любовницей и когда, на самом ли деле те суммы, которые ей выплачивались по моим донесениям, соответствуют действительности. Отчитаться в этих суммах было нелегко, а к тому же у меня на совести был один тяжкий грех, который мне удалось скрыть, но я все время боялся, что он может всплыть. Дело в том, что после того как я отказался от услуг агента Б3, в рапортах я помещал суммы, которые были якобы предназначены для нее, хотя на самом деле она давно уже ничего не получала от меня, но это было совершенно необходимо, ибо за доставку записей полковника Х. пришлось заплатить дополнительно 8 тысяч марок, а Отдел мне этих денег не выделил.

Анализировались связи Б2 и дошли до каких-то ее, я считаю мнимых, контактов с А6, в связи с этим — тоже на предпоследнем этапе следствия — спрашивали, что мне об этом известно, и я уже чувствовал, как рождается (словно в романе, но попробуй это опровергнуть) картина сговора моих агентов, которые ловко подсовывают мне информацию; а об остальном уж лучше и не говорить. Б2 действительно была красивой женщиной, дорогостоящей, дорогостоящей по-настоящему, и все же я никогда не терял контроля над собой и могу гордиться тем, что ни на минуту не дрогнул, и это правда: я ни на йоту не отступил от правил игры.

Предположение о сговоре моих агентов явилось заключительным этапом следствия. Существуют различные оттенки обвинения; их легко изменить, легко перейти границу между подозрением в провокации, в том, что, не сознавая того, сам поддался провокации, в том, что поддался ей сознательно, в том, что ты ее организовал, в том, что сам явился ее автором. Н. умел это делать: он мастерски представил мне все возможные варианты.

Так какой же у меня был выбор? Процесс, в котором шанс сесть в тюрьму чрезвычайно высок? Н. подсунул мне еще один документ: заявление Ольчака. С Ольчаком я познакомился в Берлине; он мне предложил участие в нескольких торговых сделках, я решил, что это хорошее прикрытие, тогда я еще не знал, что он тоже работает на Н. Это было время, когда мне отказали в дотации на Б2, а получить записи полковника Х. я считал чрезвычайно важным делом. И вот тогда мне пригодился Ольчак; при его содействии я познакомился с неким Вогтом, который работал на французов. Я продал Вогту некоторые фотокопии высказываний канцлера, которые могли особо интересовать Париж. Я знаю, что к ним там отнеслись очень серьезно. Сами оцените этот шаг, я считаю, что поступил правильно. Таким образом удалось получить все записи полковника Х., а одновременно — информировать Париж о возможных или вероятных планах канцлера, касающихся также и Франции, это не противоречило (я готов защищать свою точку зрения, хотя и не стал спорить с майором Н.) нашим государственным интересам. Но все же это был серьезный козырь для возможного обвинения, и я не мог об этом не помнить во время бессонных ночей на Крулевской. Вы знаете, я не трус, мне кажется, что я доказал это неоднократно, однако я не признаю бессмысленной храбрости, храбрости напоказ. Впрочем, можно сомневаться, что в моем случае словно «напоказ» имеет хоть какой-нибудь смысл, ибо никто, вероятно, так и не узнал бы о моих беседах на Крулевской. Так что если я и выбрал капитуляцию, то только потому, что она была единственным оправданным в этих обстоятельствах выходом. Процесс, которым мне грозил Н. — естественно, он тоже старался избежать процесса, но, без сомнения, решился бы на него, если бы я отказался, — означал бы окончательное дезавуирование моих материалов, и мне кажется сомнительным, чтобы маршал захотел взглянуть на эти рапорты, если бы даже они до него дошли. Я должен быть искренним с вами так, как я был искренен с самим собой в ту последнюю ночь на Крулевской улице. Я понимал майора Н. Понимал его так хорошо, как будто бы это Юрысь допрашивал Юрыся и объяснял ему, что нужно капитулировать.

Мои рапорты противоречили основной концепции. Первый раз в жизни… Впрочем, я не думаю, чтобы это могло вас интересовать… Я знаю, каким сложным может быть механизм ошибки. Иногда мне даже кажется, что ошибка возникает независимо от нас, рождается как бы вне нас и формирует решения, которые потом уже нельзя отменить, ибо это означало бы поражение большого количества важных людей, уход, отстранение, исчезновение в небытие… Н. сам был связан с ошибкой. Так как же я мог его переубедить? Ведь он тоже знал обо всем.

Боль, как будто перед инфарктом, в тот момент, когда я встал с кровати и подошел к окну. Рассветало. Крулевская была пуста, и не знаю, почему-то эта пустота привела меня в ужас; я стоял, напряженно и нетерпеливо ожидая, словно на фронте, когда утренняя тишина предвещает скорое начало атаки, уверенный в том, что услышу надвигающийся грохот орудий и рев моторов невидимых еще танков. И мне пришло в голову, что я никогда не видел, как действуют танки (вы сами знаете, чего стоили наши танкетки в двадцатом году), и я подумал о танковых дивизиях Гудериана, о которых у нас были точные данные.

Я сел за стол и написал рапорт; писал очень быстро, слова, как говорится, сами ложились на бумагу. Я заявил, что после подробного рассмотрения и анализа всех обстоятельств, уже здесь, в Польше, в спокойной обстановке, я убедился в том, что стал жертвой провокации. Рапорты Б2 и А6, во всяком случае те, что были получены в последние месяцы моего пребывания в Берлине, касающиеся записей полковника Х. и дела Ратигана, были инспирированы абвером. Я привел аргументы майора Н. Сразу же я почувствовал облегчение; забрался обратно в кровать и спал без сновидений, как будто провалившись в полную темноту. И только через несколько недель вернулся страх; поэтому-то я и пишу вам. Записи Х. имеют первостепенное значение, я тоже хотел бы, чтобы их не было. И я хотел бы, чтобы не было донесения о Ратигане. Но когда меняется обстановка, у кого-то должно хватить смелости заметить это. Я верю, что только вы…»

Послал ли Юрысь это письмо? (Слово «письмо» здесь явно имеет общий характер, скорее всего — это и исповедь, и донесение, и донос на майора. Конечно Н. — это Наперала.) Завиша мог строить различные предположения — но он постоянно помнил, что приближается к особо охраняемой зоне, что ему придется идти в темноте, неся в кармане гранату со снятым предохранителем, которая взорвется сразу же, как только он захочет ею воспользоваться для защиты или для атаки, и к тому же она взорвется прежде, чем он успеет отбросить ее от себя и найти какое-нибудь укрытие. Но речь тут не об его личной безопасности, а о делах во сто крат более важных, оправдывающих все, что могло произойти, и именно это (не выставлять свою роль, ничего не требовать, говорить чистую правду) казалось Завише достойным самой высокой ставки. Никакой, само собой разумеется, поспешности, каждый шаг должен отличаться осторожностью, не следует заранее раскрывать свои карты и легкомысленно растрачивать имеющиеся козыри, а доверять можно (так он решил, и другого выхода у него не было) только Вацлаву Яну. Полностью доверять в принципиальных вопросах, не выдавая при этом тайны Юрыся, а теперь и его личной — существования Ванды. Она должна остаться вне игры, никто не узнает, у кого хранился текст отправленного или никогда не отправленного письма. Ибо Завиша считал, что он принял на себя обязанность заботиться о судьбе Ванды, а в квартире на Пивной улице он чувствовал себя гораздо лучше, свободнее, чем даже с Басей, особенно когда Ванда наливала чай и смотрела на него, Завишу, который уже давно не мог прожить и дня без нескольких рюмок водки, с нескрываемым восхищением.

Вацлав Ян все еще никого не принимал, вот почему Завиша направился к следователю Кшемеку, вооруженный визитной карточкой вице-министра Чепека, тщательно подготовившись, собрав всю информацию (векселя Ольчака и письмо Юрыся покоились снова в безопасности в тайнике советника Зярницкого), из которой он решил использовать только небольшую часть. Завиша начинал собственную игру. Оба, Кшемек и Завиша, были как мореплаватели, плывущие в одном и том же направлении, но открывающие разные материки; оба, уверенные в собственном превосходстве и в ценности полученных ими сведений, они могли себе позволить быть доброжелательными, улыбающимися, даже сердечными, но только вначале, только перед тем, как на стол была брошена первая карта.

И сделал это Кшемек. Он решился на такой шаг, сообщив предварительно вице-министру (следователь мог предполагать, что получил его согласие, хотя Чепек только кивнул головой и ничего не сказал), что хочет информировать Завишу в общих, конечно, словах о ходе следствия. По-видимому, речь шла о том, чтобы выяснить реакцию Поддембского и его хозяев (это слово о беседе с Чепеком Кшемек не употребил) на довольно неожиданный поворот в деле: судебный следователь считал, что приближается время, когда об его успехе можно будет раструбить в газетах. И все же его не покидало некоторое беспокойство, ибо он замечал пробелы и неясности, а также отдельные места, которые он постарался обойти, но ведь редко бывает так, утешал себя Кшемек, что на следствии все становится ясным и бесспорным.

— Вас может удивить то, что я до сих пор к вам не обращался, — каким симпатичным может быть Кшемек и как гладко строит фразы, — к близкому другу Станислава Юрыся, ибо таковым, я вас считаю, поверьте мне, в этом не было необходимости, следствие пошло по правильному пути, и, по сути дела, я могу это сказать со всей ответственностью, мы стоим в преддверии успеха, а убийца…

Он умолк и посмотрел на Завишу. Этот бывший легионер, подлинник, как любил говорить Чепек, не из какой-то там Четвертой бригады, полулежал в кресле, неряшливый, в мятом пиджаке, с большим животом, вылезающим из брюк, небрежно висящих на подтяжках. Казалось, что он не слышал или не понял ни слова «успех», ни слова «убийца». Завиша ждал дальнейших объяснений без удивления, даже без любопытства, как будто он уже все знал. Кшемек подумал, что Завиша играет хорошо, что с таким типом опасно садиться играть в покер, он даже вызывал восхищение, хотя следователь не терпел неряшливости и неаккуратности. Тут Кшемек понял, что он совершил ошибку, следовало поступать, как обычно: сначала задавать вопросы и выслушать то, что Завиша хочет ему сказать, а потом обрушить на него всю собранную информацию. Однако он не мог устоять перед желанием показать этому легионеру его, Альберта Кшемека, успех, благодаря которому можно в ближайшее время закончить дело и который по-настоящему заслуживает восхищения. Теперь ему приходилось говорить, и он чувствовал себя — и чувство это было для него неприятным — почти референтом, представляющим свой отчет. Он сам поставил себя в такое положение, а этот господин с толстым пузом даже не казался удивленным, даже не задавал вопросов… Итак, об Эдварде Зденеке, коммунисте, о Витынской, секретарше Ратигана, о показаниях Ротоловской — все это он выложил, убеждая Завишу в четкости и логике полицейского мышления.

— Красиво, — сказал Завиша, закуривая сигарету.

Видимо, он курил махорочные, потому что запах был не очень приятным. Отставной ротмистр думал о том, что, пожалуй, Альфред по прозвищу Понятовский был прав, когда считал, что полиция захочет кого-нибудь впутать в это дело, чтобы поскорее его закончить. Ему вспомнилась склонившаяся над столом физиономия Альфреда, лапа, берущая рюмку… «И я знаю, и вы знаете, зачем нам друг друга обманывать?» А может, действительно Зденек? Студентик, ничтожество, взял да и притаился в подворотне на Беднарской? Но откуда он знал, что Юрысь в тот день туда придет? И откуда это умение профессионально заметать следы, захватить врасплох? Перед домом стоял автомобиль, и Витынская работает секретаршей у Ратигана… В том же доме живет Ольчак. Завише показалось, что за спиной Кшемека стоит Владек Наперала, сильный, мускулистый, широко расставив ноги… Если Завиша сядет за эту партию покера, то нужно будет играть против Напералы. Он усмехнулся, а в это время Кшемек ждал, его злило и даже немного беспокоило, хотя он никогда в этом не признался бы, молчание Поддембского.

— Красиво, — повторил Завиша. — А этот… как его там… Зденек… конечно, не признается?

— Нет, — буркнул Кшемек.

— Он признался, что был тогда на Беднарской? Или пытается представить алиби?

— Так вот, — начал Кшемек, и снова ему не удалось выйти из роли отчитывающегося референта, — этот Зденек что-то крутит. Он утверждает, что в тот день его вообще не было на Беднарской, а вечер он провел у некоего Болеслава Круделя, который несколько месяцев тому назад вышел из тюрьмы; два года сидел за распространение нелегальной литературы и за подстрекательство…

— Так-так, — прервал его Завиша. — А Крудель?

— Трудно поверить в показания Круделя. Он защищает сообщника, не исключено, что мы можем обвинить его в соучастии. Крудель заявил, что Зденек пришел к нему после девяти, но нет никого, кто мог бы это подтвердить. К тому же в ходе следствия выяснилось, что Зденек, который снимает угол на Козьей улице, шел к Круделю на Добрую именно через Беднарскую. Сомнений нет: он решил на минуту зайти к Витынской и встретил Юрыся. А потом попросил Круделя, чтобы тот вместо «после десяти» сказал: «после девяти».

— А что Зденек делал до девяти часов?

— Это еще не ясно; утверждает, что был у себя. Зденек живет у пенсионера по фамилии Ковалик, которого именно в тот момент не было дома.

— А орудие преступления?

Кшемек молчал. Завиша замолчал тоже; он закрыл глаза, будто вдруг потерял интерес к этому делу.

— Накануне, — сказал наконец следователь, — Зденек был в редакции «Завтра Речи Посполитой» и спрашивал Юрыся. Это тоже важная улика, особенно потому, что он ничего об этом не сказал на следствии. Два журналиста его узнали.

Уж больно шито белыми нитками, подумал неожиданно Завиша, уж слишком грубо… Поспешил этот следователь. Ну так что, сыграть с Напералой? Что бы он сейчас ни сказал… Да, он был уверен, — все, что он сейчас скажет… Но ведь он пока не откроет ни одной карты до разговора с Вацлавом Яном. Может быть, только начать, дать понять, что решил сесть за этот столик?

Становясь все более официальным, Кшемек ждал. А если еще поговорить с Чепеком? Не стоит, вице-министр слишком осторожен, чтобы подтолкнуть дело.

— А Ратигана вы уже, конечно, допрашивали?

Собственно говоря, а кто такой Завиша? Допрашиваемый, свидетель? Визитная карточка вице-министра в конце концов не дает ему никаких полномочий. Кшемек не обязан отвечать, он сам может задавать вопросы.

— Вы считаете, что существует или может возникнуть необходимость впутать в это дело Ратигана? — Сформулировано очень плохо, следователь Кшемек явно не в форме.

Завиша открыл глаза.

— Необходимость? Впутать? — Каждая неосторожность будет использована. — Ведь его лимузин стоял у ворот, и его шофер приносил Витынской бумаги. Вы же сами так сказали. А может, эта была машина не Ратигана?

— Простите, но на этом этапе следствия… — Нужный тон Кшемек нашел слишком поздно.

Завиша делает вид, что не слышит.

— А если они друг друга знали?

— Кто?

— Ратиган и Юрысь.

— Мне об этом ничего не известно. А вам? Хотите дать показания?

Теперь уже только улыбка: прошу не нервничать, пан Кшемек, видно, не приходилось вам разыгрывать серьезных партий, вы слабый противник…

Завиша проверяет, все ли пуговицы на брюках застегнуты, и демонстративно расстегивает верхнюю, чтобы несколько распустить живот, тогда можно будет глубже и свободнее вздохнуть.

— Юрысь, пан следователь, знал многих людей, к примеру Ольчака. Он тоже живет в доме на Беднарской, не так ли?

— Что вы знаете об Ольчаке? — И сразу же совершенно ненужная ретирада: — Впрочем, это не имеет значения для следствия.

— Интересный тип, — продолжает Завиша, ему кажется, что сейчас он даст следователю что-то и для Владека Напералы, такое, что поможет начать игру, — они познакомились в Берлине и работали вместе.

— Знаю, — бормочет Кшемек.

— Бывшие начальники Юрыся могут рассказать об этом подробнее. А Ольчак должен был убитому деньги…

— Сколько?

Снова улыбка.

— Деньги. Но они здесь играют не столь важную роль.

— А что важнее?

Ротмистр пожимает плечами. Прошу, пан следователь, теперь ваша очередь.

— Не понимаю, к чему вы клоните. — Кшемек все же должен приступить к атаке. — Вероятно, я не знаю прошлого Юрыся так хорошо, как вы, но мне кажется, что ему давали различные задания…

— Да, конечно…

— Не в наших интересах, не в интересах государства, чтобы его прежняя деятельность и контакты, наверняка контакты различные, стали предметом следствия… Тем более что такой необходимости нет… Если бы она была, Второй отдел… — Он замолчал.

— Что Второй отдел? — сладко спросил Завиша.

— Проявил бы интерес, — сухо ответил Кшемек.

— А не проявляет?

— Нет, пан Поддембский. Дело касается частной жизни Юрыся. Конечно, Зденек кое-что знал о прошлом капитана запаса. Это как бы психологически облегчило его задачу, ведь нам же известны его взгляды.

Завиша встал.

— Боюсь, пан следователь, что это дело доставит вам еще много неприятностей… Хорошо, если я ошибаюсь.


Он не переставал думать о разговоре с Кшемеком, когда шел наконец к Вацлаву Яну; тот назначил встречу или, вернее, приказал ему прийти только через неделю после того, как Завиша доложил по телефону обо всем происходящем. Завиша использовал эту неделю для подготовки. Теперь он знал гораздо больше о ходе следствия, чем соблаговолил ему сказать Кшемек. И его все больше мучил вопрос, почему он, Завиша-Поддембский, влез в эту историю и влезает все глубже и глубже, будто его призвали защищать справедливо или несправедливо обвиненного Эдварда Зденека и особо заботиться о правосудии в Польше. «Знать и верить», — говорил Александр. Или, скорее: «Знать и, несмотря на это, верить». Сейчас Завиша обо всем доложит полковнику, и пусть Вацлав Ян сам решает; и хотя он отстранен от дел, не избран в сейм, но все же у него достаточно сил и возможностей, чтобы действовать. Действовать, пан Завиша? Против кого, во имя чего? Сколько лет прошло с тех пор, как газетчики на улицах Варшавы продавали номер «Курьера» с конфискованным интервью Коменданта? Так что, повторить тот май? Завише вспомнилась весна двадцать шестого года, тогда они с Владеком Напералой торчали в комендатуре города, и все было ясно, чертовски ясно, поэтому никто ни о чем не спрашивал. А сейчас? Что написано в завещании маршала, о котором говорил Вацлав Ян? Только о том, кто должен быть после него? Разве это так важно?


— Понимаю — деньги, — сказал Ольчак. — А что еще, пан Поддембский?

Ольчак был первым человеком, которого он решил повидать после разговора с Кшемеком и перед встречей с Вацлавом Яном. Завиша долго думал, в какой обстановке устроить это рандеву с берлинским компаньоном Юрыся. У Ольчака, в кафе, у себя дома? В конце концов выбрал кафе; позвонил и услышал низкий, немного хрипловатый голос. Завиша назвал свою фамилию, сказал об Юрысе и назначил место — невзрачную кондитерскую на Брацкой улице.

— Я брошу на стол «Курьер Варшавский», а на газету положу золотой портсигар.

Ольчак и не пытался избежать встречи. Интересно, думал Завиша, он сразу доложит Владеку или немного подождет? Поддембский поставил перед собой две цели: получить деньги для Ванды и выжать из этого Ольчака как можно больше сведений об Юрысе.

Он бросил «Курьер» на стол и сел на вылинявший диванчик. «Манчестер Гардиан» пишет: «Польша поддерживает марш немцев на Россию». Ну и идиотские же идеи приходят в голову этим англичанам! «17 дней продолжается забастовка возчиков, шоферов-грузчиков». — «Министр Риббентроп прибывает в Польшу». — «Политическая организация народа должна быть гармонична, созвучна целям эпохи, другими словами, нужно предотвратить напрасную трату сил».

— Мы незнакомы, пан Ольчак, но это неважно. Мы слышали друг о друге.

Кивок лысой головки. Пожатие влажной руки. Вишневка на меду? Нет, я этой гадости не пью. Лучше уж «Старовин». Красивая девушка приносит на металлическом подносе рюмки. Интересно, что Бася подает своим клиентам на площади Бланш? Как называются их чертовы напитки? Перно… Кальвадос…

— Представьте себе, уважаемый пан Ольчак, у кого-то есть векселя, которые вы подписали Юрысю на приличную сумму… Срок уже прошел. Ваше здоровье…

Беспокойные руки ползают по поверхности стола. Если он поднимет рюмку, то разольет вино. Не поднимет.

— Понимаю, — лепечет Ольчак. — Я готов поговорить об этом. Эти векселя у вас?

— У одного человека.

— Трудные времена, пан Поддембский. — Торговый агент понемногу приходит в себя. — Я не говорю, что не буду платить. Я человек порядочный.

Завиша спокоен.

— Прекрасно.

— Но если этот человек, пан Поддембский, не является близким родственником незабвенного Станислава…

— Давайте еще по рюмочке.

— Значит, если он не является близким родственником…

— Это не имеет значения, пан Ольчак. Ни юридически, ни практически.

Взгляд бегающих глаз.

— Вы меня не поняли; бывает, что кто-то хочет решить дело тактично, даже если придется потерять какие-нибудь гроши… Вы много знаете, пан Поддембский, но, видимо, не все… — И конфиденциальным тоном: — Юрысь был моим компаньоном, эти векселя являлись гарантией его вклада. Может быть, он их продал? Или же есть законный наследник?..

— Неважно.

Ольчак взял рюмку; стекло выскальзывает как живое, стекло чувствует прикосновение влажных пальцев. У Баси всегда были сухие ладони, на руках Ванды мягкая кожа, пальцы слишком толстые, ногти коротко подстрижены, у маникюрши она не бывает. Очень осторожные, очень точные, безошибочные эти ее руки…

Внимание. Второй розыгрыш, новый расклад. Явный блеф, пан Ольчак, вы не знаете, с кем имеете дело.

— Для следствия по делу об убийстве Юрыся факт, что кто-то эти векселя купил или каким-то образом получил, имел бы, без сомнения, немаловажное значение, — говорит торговый агент. — Следователь, пан Кшемек, является человеком необыкновенно скрупулезным и терпеливым в поисках важных деталей. Мне кажется, что тот человек не сможет избежать допросов и необходимости давать некоторые объяснения.

Завиша спокойно потягивает вино, может, еще рюмочку? Вечером придет Александр; Ванда никогда не звонит, у нее дома нет телефона. Она ждет. «Ты отомстишь за Стасика, правда?» Вы не получите никакого ответа, пан Ольчак, играйте дальше.

— Избежать этих мелких или не очень мелких неприятностей, вероятно, было бы в интересах обеих сторон. (Пауза.) Поэтому я предлагаю… ну, скажем, двенадцать тысяч, конечно наличными, этот вопрос можно решить в течение шестидесяти дней.

Его нетрудно понять; он считает, вероятно, что Завиша начнет торговаться. Добавит пять, шесть тысяч, к этому он готов. И заработает на смерти Юрыся.

Завиша поднял тяжелые веки.

— Давайте перейдем к другим вопросам, пан Ольчак.

— Деньги — это я понимаю, а что еще, пан Поддембский?

— Мелочи. Майор Наперала знает об этих векселях?

Удар был точен. Если он доложит Наперале о встрече, пусть отдает себе отчет в том, что Завиша тоже скажет свое.

Молчание.

— Не понимаю, — говорит Ольчак, — что общего с этим делом может иметь майор Наперала?

— Ведь вы же его знаете.

Агент колеблется.

— Знаю. — И сразу же: — Что вам, собственно говоря, нужно?

Теперь надо импровизировать, а это Завиша умеет; именно своим умением импровизировать он и превосходил Напералу. Тот каждый допрос тщательно готовил, а он подходящий тон, нужные вопросы находил только во время разговора. Мысль блефовать пришла в голову совершенно неожиданно. Конечно! Посмотрим, как Ольчак будет реагировать.

— Что мне нужно? Кое-какие сведения.

— Не знаю, могу ли я быть полезен…

— Можете, можете… Юрысь требовал вернуть ему эти деньги и назначил срок, пан Ольчак…

Лицо мелкого воришки, пойманного на месте преступления; капли пота на лбу, языком облизывает губы. Огромная лапища хватает Ольчака за воротник, поднимает с диванчика и бросает обратно на подушки.

— Это ложь…

— Могу даже назвать дату, пан Ольчак. Естественно, судебному следователю. Юрысь был моим другом, и между нами почти не было тайн.

— У вас нет никаких доказательств.

— Может, есть, а может, нет, — лениво заявляет Завиша. — Достаточно моих показаний, даже если нет записки, которую Юрысь оставил.

Завиша наблюдает за Ольчаком; все же это ловкий тип, с ним ухо нужно держать востро.

— А когда, по вашему мнению, истек срок? И какое это имеет значение? Я же ведь никогда не говорил, что не заплачу.

— Послушайте, пан Ольчак. Самый глупый следователь сопоставит несколько фактов: просроченные векселя, встреча с Юрысем, он требует заплатить — и убийство…

— У меня есть алиби.

— Да, да, конечно… Но вам нужны были деньги. И поэтому, — здесь Завиша должен пойти на риск, но этот риск, по его мнению, оправдан, — вы пошли к Ратигану.

Ольчак взял рюмку; теперь ему надо дать передышку, пусть подумает, прежде чем капитулировать. Конечно, это будет не полная капитуляция — иллюзий тут строить нечего! Он уже знает, что Завиша — противник опасный, но знает и то, что до сих пор Завиша не сказал об этом ни следователю, ни Наперале, значит, ведет свою игру и ему нужны сведения, значение которых он не может проверить, во всяком случае пройдет какое-то время, пока он их проверит… Отсюда вывод, что Ольчак будет говорить неправду… Но важно другое: как он будет лгать? Не станет возражать, что ходил к Ратигану, сразу видно, что не станет… Интересно, знает ли Наперала об этих контактах? И знал ли Ольчак содержание рапортов Юрыся? Сообщил ли о них Ратигану?

Завиша почувствовал острое желание выпить; не какого-то там вина, а солидные сто граммов чистой. Если Ольчак был посредником в контактах Юрыся с французской разведкой, то он должен многое знать… Боится? А может, сейчас он уже боится меньше?

— Сто «Выборовой»! — бросил Завиша в пространство.

Он уже не думал об Ольчаке, он думал о Ратигане. Завиша чувствовал, что запутался в паутине, что его душат, впиваются в тело нити сетки, что нужно ее разорвать, но разорвать нельзя, следует развязывать узелок за узелком, пока не дойдет до места, которое… которое увидел Юрысь, и за это его…

Он выпил.

— Я знаю Ратигана, пан Поддембский. И действительно, я с ним встречаюсь, редко, но встречаюсь. И все же не понимаю…

Завиша стукнул кулаком по столу.

— Выбирайте, пан Ольчак: или мы договоримся и вы не будете со мной играть в прятки, или я сделаю все, чтобы у вас было достаточно неприятностей…

— Это шантаж.

— Можно и так назвать. — Завиша стал снова медлительным и ленивым. — Вы говорили об Юрысе с Ратиганом?

Минута молчания.

— Его фамилия упоминалась, — пробормотал Ольчак.

— Кто начал?

— Ратиган, — сказал быстро Ольчак. — Ратиган. Он просто спрашивал, знаю ли я Юрыся.

— Вы к Ратигану пошли за деньгами?

— Речь шла о кредите.

— А что говорили об Юрысе?

— Ничего. Ничего особенного.

Завиша придвинул свое лицо к лицу Ольчака.

— О Берлине говорили, правда? У вас с Юрысем там были общие знакомые. Хотя бы некий Вогт…

Наконец-то он увидел страх; теперь Завиша мог взяться за Ольчака и начать его четвертовать, зная прекрасно, что при этом четвертовании он сам окончательно себя раскроет.

— Разговор с Ратиганом был в октябре?

Молчание.

— В октябре, — повторил Завиша. — Вот тогда-то ты и продал ему то, что узнал в Берлине.

Ольчак вытирал лицо носовым платком. Глубоко вжавшись в диван, он, казалось, не имел ни мышц, ни костей. Завиша заказал еще два раза по сто.

— Что я продал?

— Мы оба это знаем.

Торговый агент влил в себя водку, и это ему немного помогло.

— Пан Поддембский, — прошептал он. — Я вам скажу, ведь вы не все знаете. Это Юрысь велел мне идти к Ратигану.

Наконец-то ему удалось удивить Завишу.

— Юрысь? Зачем?

На него смотрели маленькие глазки.

— Вы ничего не понимаете, пан Поддембский. Вы как человек, который держит в руке пистолет и не знает, что пистолет стреляет и патрон уже в стволе.

— Ну говорите скорее. Что хотел Юрысь?

— Выяснить, что Ратиган о нем знает, — заявил Ольчак как-то равнодушно и бесцветно.

Лгал? Конечно. Завиша был в этом уверен, но в этой лжи содержалась какая-то правда, какие-то сведения, к которым он не мог подобраться. Юрысь решил спровоцировать Ратигана? Заставить этого господина разоблачить себя? Ольчак выполнил поручение и на свой страх и риск продал капитана запаса? Завиша чувствовал, что торговый агент вот-вот ускользнет из его рук, что они подошли к границе, но чтобы ее перейти — одного страха мало.

— И что же вы сумели выяснить?

— Они оба знали все друг о друге.

И это, собственно говоря, был конец. Завиша встал.

— Вы заплатите все тридцать тысяч.

— Заплачу, — подтвердил Ольчак тем же самым тоном, безразличным и бесцветным. И даже не взглянул на выходящего Завишу.

Его охватывало разочарование, потом злость: нет, он не отступит. Ночью, когда Завиша закрывал глаза, а мир не переставал кружиться, он приводил в порядок те сведения, которые ему удалось собрать. Он видел пробелы, недостатки. Эти пробелы, думал он, проистекают из самой сути дела, они являются неизбежной особенностью хода событий. Отсюда точная реконструкция невозможна. (Эта невозможность является не фиктивным, а действительным свойством материи, вынужденным ограничением, которому должен подчиниться, хочет он того или не хочет, даже самый изобретательный рассказчик.)

А ведь Завиша стремится реконструировать как можно добросовестнее, не собираясь добавлять ничего от себя, только факты, факты, факты, пусть с ними познакомится Вацлав Ян и пусть скажет то, чего Завиша сказать не хочет, что отталкивает от себя, даже не пытаясь коснуться в темноте слов, которые еще не существуют, а уже кажутся неизбежными, как движение пальца перед тем, как снять пистолет с предохранителя.

— Господин Ратиган, — сказала Янина Витынская, — прекрасный человек и всегда говорит правду. Примите это к сведению, пан Поддембский.

Образцовая секретарша? Хрупкое создание, лишенное чуткости и воображения? Сидит неподвижно на стульчике, ножка на ножку, глаза прикрыты ресницами, такое впечатление, что этот разговор ее утомляет, что она согласилась на него по необходимости, ее заставили, и она хочет закончить его как можно скорее. Все самого лучшего сорта: костюмчик, туфельки, прическа; тонкие пальчики, один перстенек и маленькие швейцарские часики. Роскошный предмет в секретариате; звонит по телефону, записывает в блокнот, «слушаю, пан директор», скрытое от чужих глаз рандеву, ужин в отдельном кабинете, завтра вместе летим в Лондон, и вдруг Зденек, Эдвард Зденек, никто, кандидат в инженеры, полустудент и полукоммунист, нужда, комнатка на Козьей улице… Может, она просто сентиментальная дура? История из бульварного романа: несчастный любовник убивает из ревности, а она открывает сахарницу и пододвигает песочное пирожное…

Он позвонил в секретариат Ратигана.

— Говорит ротмистр Завиша-Поддембский, — это звучало неплохо, — друг покойного Станислава Юрыся. Не могли бы вы?..

Могла. Неохотно и с удивлением, ведь, собственно говоря… но если пан ротмистр настаивает…

Еще когда Завиша шел на Беднарскую, ибо она пригласила его к себе, он думал: зачем? Скорее, по привычке; если бы он вел это дело по службе, то ему необходимо было бы поговорить с Яниной Витынской…

Она не проявила ни малейшего любопытства. Видимо, безразличию Витынская научилась в секретариате Ратигана; несколько лет тренировки, чтобы ни один клиент не догадался по лицу и движениям секретарши, что шеф собирается делать, каково его настроение. Стакан чаю? Пан ротмистр будет, вероятно, разочарован, но вряд ли она может ему помочь. Какое теперь имеет значение, как она познакомилась с Юрысем? Пан Ольчак его представил. Да, правильно, пан Ольчак, она хорошо помнит. Это сосед по дому, очень симпатичный пожилой человек, ну, еще не очень пожилой, средних лет. Улыбка. Пан Станислав умел прекрасно рассказывать. Этим он ее и очаровал. Она сказала: «Очаровал». Сказала: «Мы дружили».

— Что это значит: дружба между красивой молодой женщиной и еще не старым мужчиной? Нет, я не хочу быть бестактным, поймите меня правильно, просто мне хотелось бы как можно больше узнать о последних месяцах жизни Станислава Юрыся.

Она молчит.

— Это не праздный интерес. В каком-то смысле я отношусь к вам как к союзнице.

— Не понимаю.

— Просто: я ищу убийцу. (Кому Янина Витынская перескажет их разговор? Почему его все время преследует сознание того, что за ним следят, что каждое слово, каждое движение…) Ведь вы, вероятно, так же как я, не верите, что Юрыся убил Эдвард Зденек?

Ну хоть бы Витынская наконец перестала быть безразличной; влюбленная девушка должна использовать любую возможность. Если только она действительно влюблена! Если все происходит по самой простой схеме.

Завиша ждет ответа, а ведь он считал, что получит его немедленно. Скоро он перестанет верить в то, что услышит.

— Я уже сказала следователю, пан ротмистр, что Эдек этого не сделал. Я знаю, что человек может на какой-то момент перестать владеть собой, он был очень вспыльчивый, но убить…

— Вы его любите?

— Кого?

— Зденека.

Витынская смотрит на него с удивлением, пожимает плечами.

— Люблю, — подтверждает она сухо.

— Вы хотите ему помочь?

— Пан Ратиган обещал, что у Зденека будет хороший адвокат.

— Пан Ратиган проявляет большую заботливость.

— Да.

— И все же я хотел бы попросить вас ответить на несколько вопросов. Какая-нибудь мелочь иногда может иметь важное значение.

— Пожалуйста.

— Действительно ли у Зденека были причины вас ревновать?

— Нет, пан ротмистр.

— Никогда? Ведь он был ревнив?

— В последнее время я встречалась с паном Станиславом очень редко.

— А раньше?

— Не понимаю, зачем…

— Я уже объяснял…

— Чаще…

Вот теперь Завиша мог сесть на стуле поудобнее, расстегнуть пиджак и закурить.

— Так, моя дорогая, мы ни до чего не договоримся. Если вы хотите отделаться от меня недомолвками, то я встану и уйду. Я хочу о Юрысе знать все, что вам известно. Не исключено, что это поможет Зденеку. Если, конечно, вы хотите ему помочь. А может, это все же Зденек?

— Нет! — Это «нет», сказанное почти шепотом, звучало довольно неубедительно.

— Итак…

— Вы выступаете от чьего-то имени?

— Нет, уважаемая. У меня много друзей, но действую я только на свой страх и риск. Вы были любовницей Юрыся? Об этом вас спросят во время процесса.

— Понимаю. — Голос немного хриплый. Потом резко: — Вы хотите знать обо мне или о нем? — Сейчас она немного изменилась, стала более открытой. Все же природа не лишила роскошное создание коготков, возможно, в секретариате Ратигана она выполняет не только декоративные функции. — Если о нем, — продолжала Витынская, — то следовало спросить: хотел ли он, чтобы я была его любовницей? Да, хотел… А чего он добился, касается только меня.

— Понимаю. — Завиша не выглядит смущенным. — А вы? Как вы оцениваете прочность этой… дружбы?

— Он мне нравился. Это все.

— А он? Прошу вас, на сей раз говорите правду, ибо все это чрезвычайно важно. По-настоящему ли он интересовался вами? Был ли влюблен? Думал ли о будущем? Принимал ли всерьез ваши с ним отношения? Или, быть может, считал, что это только мимолетный флирт?

Витынская ответила не сразу.

— Мне кажется, — сказала она наконец, — что я ему нравилась. Мы никогда не говорили о любви.

— А о себе? Рассказывал ли он о себе, о других женщинах в своей жизни?

— О женщинах — никогда. Знаю только, что он не был женат.

Завиша вздохнул.

— Так о чем же вы говорили?

— О господи! Обо всем понемногу. Ему столько пришлось пережить во время войны.

— А он никогда не вспоминал о своем пребывании в Берлине?

— Никогда.

— Скажите мне, пожалуйста, связывали ли вы с ним какие-нибудь надежды?

— На будущее? Нет, пожалуй, нет… Может быть, только вначале… Он не был тем человеком, который умеет устраиваться в жизни. Легионер, высокие награды, большие знакомства — и что? Оказался в каком-то «Завтра Речи Посполитой», даже свои заметки никогда не подписывал. Ему не нужно было… Видите ли, я не терплю людей, не думающих о будущем, людей, которые от всего отказываются, а потом прикрываются ореолом таинственности.

— Поэтому ваша дружба и оборвалась?

Она пожимает плечами.

— И вы встречались все реже и реже… Он просил, хотел с вами встретиться, а вы отказывались, правда?

Снова пришлось ждать ответа.

— В последнее время он не стремился к встречам.

— Что значит: в последнее время?

— В последние несколько месяцев. Я звонила в газету, а он отвечал, что у него нет времени, что ему придется уехать… В октябре он у меня был только раз.

— Но ведь это же вы от него отказались!

Она снова пожимает плечами.

— Ах, вы ничего не понимаете! Я ничего подобного не говорила. Я сказала только, что стала с ним реже встречаться. А потом познакомилась с Эдвардом.

— Интересовала ли Юрыся ваша работа у Ратигана?

— Моя работа? — повторила она.

Завиша почувствовал на себе ее внимательный взгляд.

— Пожалуй, да. Немного. Его интересовал Ратиган. Впрочем, он всех интересует, а журналистов особенно. Станислав ведь был журналистом.

— Как проявлялся его интерес? Бывал ли он у вас на работе?

— Два или три раза… Но я никак не могу понять, какую связь имеют эти вещи…

— Когда-нибудь я вам объясню.

— Станислав был слишком любопытен. Я этого не любила… Он рылся в моих письмах, даже в секретариате вел себя как дома. Я не разрешала ему приходить.

— Знал ли Ратиган о вашей дружбе? Вспоминали ли вы когда-нибудь, разумеется перед убийством, о Юрысе, называли ли его фамилию?

— Конечно, пан ротмистр… Я моему шефу многим обязана, а он ко мне относится почти как к дочери.

— Как к дочери! — повторил Завиша.

— Ирония здесь ни к чему.

— И что же Ратиган сказал о Юрысе?

— Он его не знал и никогда о нем не слышал. Советовал мне быть осторожной. Он не любил журналистов.

— Вы уверены, что Ратиган никогда не слышал о Юрысе?

— Господин Ратиган — прекрасный человек и всегда говорит правду. Примите это к сведению, пан ротмистр.

— А он знал о том, что Юрысь приходит к вам в секретариат?

— Знал, и это ему не нравилось. Впрочем, его можно понять…

— Да. А о Зденеке вы тоже шефу говорили? Видно, он выполнял у вас роль исповедника?

— Нет, пан ротмистр. Друга. Не знаю, к чему вы клоните, но, простите меня, ваши вопросы не только нетактичны, но и не имеют отношения к делу. Следователь прекрасно понимал, что моя работа и мои отношения с Ратиганом не имеют никакого значения для следствия.

— Следователь показал себя необыкновенно прозорливым человеком. Но, если позволите, вернемся к Зденеку. От кого он узнал о существовании Юрыся?

— От меня, конечно.

— Почему вы ему сказали?

— У меня нет тайн. Все равно кто-нибудь насплетничал бы… что я иногда встречалась с паном Станиславом…

— Зденек был ревнив?

— Вы считаете, что меня нельзя ревновать?

— Вам это нравилось?

— Вы женаты?

— Нет.

— Поэтому-то так тяжело с вами говорить. Зденек мне несколько раз устраивал скандалы, да к тому же без всякого повода и смысла. Он ревновал меня ко всем. Даже к Ратигану.

— Вы об этом сказали следователю?

Поколебавшись, Витынская ответила:

— Ну, не… не такими словами.

— Ага. Выходит, следователь должен быть вами доволен. Правда ли, что Зденек искал Юрыся в редакции газеты?

— Я ничего об этом не знаю.

— Расскажите мне поподробнее о Зденеке. Что он за человек? Ведь вы собирались выйти за него замуж.

— Планы довольно неопределенные… Эдек очень способный, энергичный… Инженер Вежхоловский, у которого он работал, предрекал ему блестящее будущее. Он говорил: «Один из тех, кто может совершить переворот в архитектуре». Пан Ратиган был даже готов помочь ему закончить учебу… Но Эдек просто одержимый… — Она сказала это тихо, со злостью, почти с ненавистью.

— Чем?

— Скорее, кем. Есть у него друг по фамилии Крудель. Я ему сказала: «Выбирай — я или он». А Эдек ответил: «И он, и ты».

— Этот Крудель — коммунист?

— Да. Злой дух Эдека. Я знаю, что он советовал ему порвать со мной.

— Можно сказать, что вы с Круделем вели борьбу за душу этого парня?

— И я выиграла или была уже на пороге победы.

— Интересно.

— Я знаю, как это бывает; моя мать проиграла. Она вышла замуж за человека, который до конца жизни большую часть времени провел, скрываясь от полиции или в тюрьмах. Помню похороны моего отца — красные флага на кладбище и пустая сумка матери. Тогда я сказала себе: «Нужно уметь жить, а не умирать».

Завиша усмехнулся. Только теперь он начал ее понимать.

— И вы научились жить, — сказал он. — Прекрасно. Но вернемся к Зденеку. Вы его любите?

— Вы слишком часто повторяетесь, пан ротмистр, вы уже задавали этот вопрос. Давайте лучше поговорим о фактах.

— Хорошо. Требовал ли он, чтобы вы окончательно порвали с Юрысем?

— Да. К тому же он о Юрысе сказал, что за километр видно, что это шпик. Нехорошо сказал.

— Грозил?

— Нет.

— А в тот день…. Мне все равно, что вы сказали следователю… Как было в действительности?

— Я не договаривалась с Эдвардом, и его у меня не было.

— А Юрысь?

— Не подавал признаков жизни уже много дней, а без звонка он никогда не приходил… В последнее время мы чаще всего встречались в городе.

— Когда вы узнали, что его убили?

— Когда пришла полиция. Вам это кажется невероятным? Конечно, я слышала, что кого-то ударили ножом в подворотне, все сплетницы в доме только об этом и говорили, но мне и в голову не приходило…

— А Зденек?

— Я встретила его на следующий день; он был спокойный, такой, как всегда, о Юрысе мы не говорили. Может, еще чаю?

— Спасибо. Я восхищен вами.

— Очень приятно. Чем я заслужила?

— Приходит полиция и говорит вам о смерти вашего приятеля… А вы совершенно спокойны, никакой истерики, ни одной слезинки, несколько банальных и не очень искренних слов… Хотя вы говорите, что ничего не знали раньше…

— Я умею владеть собой.

— А перед приходом полиции вы не звонили в «Завтра Речи Посполитой»?

— Так получилось, что не звонила. Я была очень занята.

— Ратиган тоже не вспоминал об убийстве Юрыся?

— А откуда же он мог знать! Я ему об этом через несколько дней сказала.

— А как он реагировал?

— Ратиган? — Снова Витынская внимательно смотрит на Завишу. — Вы все время в своих вопросах возвращаетесь к Ратигану. Естественно, смерть Юрыся его интересовала постольку, поскольку она касалась меня.

— Он высказал какую-нибудь догадку?

— Простите, но это действительно не имеет значения. Могу только сказать, что сразу, еще до того, как меня вызвали к следователю, он предостерегал меня, сказал, что на Зденека может пасть подозрение.

— Какая дальновидность! А что вы ему ответили?

— Что этого быть не может… А он — что я недооцениваю себя. По его мнению, я отношусь к тем женщинам, ради которых мужчины готовы даже на убийство.

— Теперь я восхищен Ратиганом, — сказал Завиша. — Но давайте вернемся еще к двадцать восьмому октября. Вы в тот вечер не выходили из дому?

— Нет. Печатала на машинке.

— А почему не на работе?

Какое-то время он ждал ответа.

— Материал не был еще готов, когда я ушла на обед. Шеф обещал мне его прислать. И шофер привез около шести часов.

— А потом приехал за напечатанным около десяти, так?

— Шеф дважды звонил… — Поколебавшись, она добавила: — А за рукописью, собственно говоря, приехал пан Воляк.

— Кто это такой?

— Доверенное лицо… Что-то вроде личного секретаря.

— А также охрана шефа, правда? Вы сообщили его фамилию следователю?

Молчание.

— Не сообщили? Почему?

— Я сказала: шофер. Если следователь обратится к пану Ратигану…

— Но почему?

— Шеф не любит, когда упоминают фамилию Воляка. Впрочем, должен был приехать шофер, но Воляк его заменил. Вы понимаете, он немного за мной ухаживал.

— Предположим, что понимаю. Воляк долго сидел у вас?

— Может, десять, может, пятнадцать минут, а возможно, немного больше. Пожалуй, больше… Но он вышел перед тем, как это случилось.

— Откуда вы знаете?

— Очень просто: если бы он вышел позже, то должен был наткнуться на полицию, увидел бы тело Юрыся и наверняка рассказал бы об этом шефу…

Завиша довольно долго молчал. Нет, он никак не мог ее раскусить. Делает вид или…

— А вы потом с этим Воляком не говорили? — спросил он.

— Нет. Шеф послал его в Лондон. Я больше с ним не говорила.

Завиша встал и начал тяжело ходить по комнате. Ошибка следователя, если слово «ошибка» имело тут какой-нибудь смысл, снова показалась ему слишком простой, слишком наивной. Ведь Ротоловская сообщала в своих показаниях: «Сначала из ворот вышел человек в кепке (то есть Зденек), потом черный автомобиль уехал». Значит, если «человеком в кепке» был действительно Зденек, что с самого начала вызывало сомнение, то этот Воляк должен был первым наткнуться в подворотне на тело Юрыся. Воляк уже в Лондоне, а Кшемек даже не пытался допросить шофера Ратигана и установить, кто приехал на черном лимузине.

— Как вы считаете, если не к вам, то к кому Юрысь мог прийти в ваш дом?

Витынская пожала плечами.

— Может быть, к Ольчаку? Ведь они были знакомы.

Завиша склонился над ней, опираясь руками о спинку стула.

— И что? — спросил он. — И, зная все это, вы ни слова не сказали следователю?

— Я ничего не знаю, — прошептала она. — Вы ошибаетесь. Я не понимаю, о чем вы говорите…


Приходить с докладом к Вацлаву Яну было событием, которое запоминалось надолго. Он слушал, изредка только прерывая; а если после окончания доклада говорил «спасибо», это значило — хорошо, если говорил «спасибо» и задавал два вопроса — это означало, что он очень доволен, если же молчал, погрузившись в себя, а потом коротко объявлял о своем решении, каждый из его подчиненных знал, что теперь в течение длительного времени он полковника не увидит. Вероятнее всего, содержащаяся в докладе информация была или ненужной, или такой, которую Вацлав Ян неохотно принимал к сведению. Ибо полковник не все хотел знать и требовал, чтобы его подчиненные умели предвидеть, о чем в данный момент его не следует информировать.

Завиша, который неоднократно приходил с докладами к полковнику, знал эти принципы наизусть и сейчас, хотя их и не связывали какие-то формальные служебные отношения, не мог побороть страх из-за того, что поступает не по правилам, установленным Вацлавом Яном. Он чувствовал, что говорит слишком много и что — а это также порицалось — не может исключить из своего рассказа себя, что, представляя факты и избегая выводов, он ждет оценки Вацлава Яна с таким нетерпением, будто дело касалось лично его, Завиши, а не великих и неведомых замыслов полковника. Ротмистр представил письмо Юрыся, которое Вацлав Ян внимательно прочитал (это вовсе не означало, что он читает его впервые), доложил о разговорах, которые он провел, а также позволил себе обратить внимание на опасность, возникающую из-за недооценки или просто сокрытия Вторым отделом информации, содержащейся в рапортах погибшего капитана запаса. Несколько раз упоминалась фамилия Ратигана, вероятнее всего агента абвера. Невиновность Зденека казалась Завише, хотя он и избегал делать выводы, довольно бесспорной. Ротмистр доложил полковнику, что молодому Фидзинскому, который с ним сотрудничает, он поручил расспросить некоего Круделя, подтвердившего якобы сомнительное алиби Зденека. Только одно он утаил от полковника — ибо даже о векселях Ольчака донес — фамилию Ванды.

Потом Завиша ждал. Он мог вдоволь наглядеться на профиль Вацлава Яна, не тронутый временем, всегда один и тот же — в жизни, на портретах и в альбоме «Пилсудский и пилсудчики». Он ждал в тишине, которая казалась абсолютной. Ждал сосредоточенно, поскольку то, что сейчас должен был сказать полковник, ему казалось необыкновенно важным. Мыслями Завиша возвращался к юношеским годам и, как прежде, когда он шел в штаб-квартиру Вацлава Яна, которая находилась на Старом Рынке, со своим другом, Болеком Бобруком, погибшим потом в боях за Сосновец, повторял: «Давайте будем чисты, чисты в том, что придет, чисты в мыслях и в поступках, в замыслах, в борьбе и в желаниях».

Но что могло сейчас означать это слово для старого бывалого легионера, почему оно вернулось, осело в памяти, почему его нельзя отбросить или высмеять? «Все, что я делаю, я делаю с мыслью о Польше», — говорил Вацлав Ян. Кто посмел бы в этом усомниться? Если с мыслью о Польше нужно было убивать, я убивал, если с мыслью о Польше приходилось участвовать в различных интригах, которые тогда, на Старом Рынке, и представить себе было невозможно, я участвовал. Сомневался ли я в чистоте цели? Неужели «мысль о Польше» неожиданно стала (когда?) слишком далекой, почти недосягаемой, как заклинание, от которого остались лишь слова? Я ничего уже не смогу оправдать, если буду повторять одни заклинания.

Я, Завиша-Поддембский, как проигравшийся в пух и в прах игрок в покер, сажусь снова за карты, не имея в карманах ни одной фишки. Я не могу допустить, чтобы меня кто-то проверял, проверить себя я могу только сам.

Проверить? Или, скорее, отойти в сторону, как того хочет полковник, подавить себя, сломить, перестать слушать и видеть, а только верить? Мысль о Польше — это мысль Вацлава Яна! Мысль о Польше содержится в словах приказа, ее можно воплотить в жизнь, четко выполняя его. А я? В таком случае я чист, ибо только слушаю, выполняю, верю.

Нет, я с этим не согласен.

Когда травили Александра, я сказал «нет». «Нет» является мерилом чистоты. Человек заявляет о себе тогда, когда говорит «нет». Говорит «нет» с мыслью о Польше.

Я могу теперь ждать решения Вацлава Яна, чтобы услышать то, что сам сказал бы на его месте. Речь идет о большом и в то же время о мелком и несущественном деле. Все дела такие: большие, если они оказываются картой в игре, маленькие, если их свести до размеров человеческой судьбы. Вацлав Ян может сыграть этой картой, но он не бросит ее на стол, на зеленый столик, за которым сидят старые товарищи по легиону — Рыдз, Бек, Наперала, до тех пор, пока не напомнит им о судьбе некоего Зденека и о необходимости покарать убийц. Никакие заклятия не оправдают…

Я смешон? Да. Какое тебе дело до Зденека? Выпьешь пару рюмок и забудешь. Нет, я не согласен. Пришло время испытаний, но я испытываю не себя, а Вацлава Яна. Что за смелость! Что за отвага! Не Александр ли научил тебя цинизму?

А если бы здесь сидел Комендант? Сгорбленная спина, левая рука, почти женская, бросает на стол карты для пасьянса, правая, мужская, нехотя собирает их со стола. Хватило бы у тебя смелости представить себе такое? Только представить? Уже одно сознание того, что может возникнуть такая мысль, лишало тебя прошлого, оставляя нагим в мире, в котором такая нагота даже на долю секунды просто непозволительна.

Я вышел из Него, следовательно, чувствую, как Он, только Он чувствует глубже, совершеннее и воплощает в слове, в действии то, что я сумел увидеть смутно и издалека. А как это воплощается — его дело, его забота.

Завиша ждал. Вацлав Ян аккуратно сложил письмо Юрыся (завещание, а может, просто донос), сунул бумагу в карман и, не меняя позы, то есть продолжая показывать свой профиль, сказал:

— Этим мы не воспользуемся. Это уже не имеет значения.

Завиша Поддембский с трудом встал со стула, не видя даже лица полковника, ничего, только светлое пятно. Вацлав Ян, не удостоив его взглядом, приказал:

— Пока не уходи.

Значит, нужно было снова послушно сесть.

Загрузка...