2

Эдвард Фидзинский, молодой человек из «Завтра Речи Посполитой», был первым читателем записки Юрыся. К сочинению этому, не очень большому по размерам, можно относиться по-разному, однако стиль, точность и когда-то хорошо известный в «двойке» педантизм Юрыся настойчиво наводят на мысль о рапорте, даже доносе, написанном для какого-то терпеливого, хорошо разбирающегося в ситуации человека. И все же нельзя полностью отказаться от предположения, что мы имеем дело с текстом, написанным не для кого-то, а просто для самого себя, по причинам, вытекающим, скажем, из внутренней потребности отмечать события человеком, имеющим склонность к писанию мемуаров или даже литературных произведений.

Вот это сочинение Юрыся:

«Как и в прошлый раз, Вацлав Ян сидел у карточного столика. Он кивнул мне и показал место на диване, что сейчас стоит под Его портретом. Мебель в плохом состоянии, нужно садиться осторожно, на краешек, чтобы диван не сломался.

Полковник закончил раскладывать пасьянс и, как всегда, сказал: «Этот пасьянс, мой дорогой, выходил только у Коменданта». Потом он погасил верхний свет и сел ко мне профилем. Вацлав Ян, кажется, был немного взволнован, потому что я видел, как он двигает челюстью, но говорил, как обычно, тихо и мягко. Спросил, что я принес. Я был хорошо подготовлен, хотя при себе не держал никаких записей, потому что он не любит, когда ему докладывают по бумажке. Как известно, все должно быть кратко и четко. Я доложил о том, что выполнил задание по полковнику Кшиштофу Сосна-Видроню и генералу Эдварду Моху. Речь шла «о пополнении частного архива» Вацлава Яна, поэтому мне не к чему было вникать в детали их биографий. Оба были внесены в его список, впрочем, уже много лет всем известно, что они связаны с Вацлавом Яном, даже осенью тридцать пятого года, а Видронь как будто из-за этого дважды не был представлен к генеральскому званию. Что касается Видроня, то у меня были материалы Неполомицкого дела; я подготовил их совершенно самостоятельно, и, хотя не хватало еще окончательной шлифовки, я считал, что это очень хорошие материалы. Полковник слушал, не прерывая, хотя я знал, что ему больно слушать все это, но ведь он сам требовал, чтобы я докладывал ему, ничего не скрывая.

Видронь контролировал строительство артиллерийских казарм в Неполомицах, это, как известно, его район. Он выбрал фирму Дудковского, хотя интендантство возражало; было установлено, что смета завышена почти на сто тысяч злотых. Дудковский все же начал строительство и закончил его, но в это время Видронь поссорился с женой. До развода, правда, не дошло, однако супруга полковника два месяца жила у родителей в Варшаве. Я провел с ней довольно много времени; не могу сказать, что мне было неприятно, а пани Видронь не слишком умела хранить тайны. «Набил карманы, — сказала она мне как-то раз после ужина в «Адрии». — Набил карманы, а меня оставил без денег». Она утверждала, что Видронь взял у Дудковского пятьдесят тысяч, а может и больше. Сейчас она, вероятно, стала бы это отрицать, потому что помирилась с мужем, но ведь тут дело не в том, чтобы против Видроня возбуждать процесс. Речь идет о другом. Но если будет принято иное решение, то можно и процесс. Я торчал в Неполомицах две недели. Делал вид, что готовлю репортаж. И не терял времени зря. Так вот, у Дудковского работал один бухгалтер, по фамилии Гжимек. Шеф уволил его с работы за пьянство. Пришлось мне с этим Гжимеком здорово выпить. Пили у еврея на Рыночной площади, не в самой забегаловке, а в его квартире; я пишу об этом потому, что этот Гринвайс может подтвердить, ибо сам, подавая нам на стол, многое слышал из того, что Гжимек о взяточничестве и о Видроне кричал. Я, конечно, велел Гринвайсу язык держать за зубами, он мне поклялся, что ничего не знает и не помнит, а я ему сказал, что вспомнить он может только по моему приказу…

Я доложил Яну, что с самим Видронем не разговаривал, хотя как-то раз встретил его на улице. Это правда, хотя тут не совсем все точно, потому что Видронь, увидев меня, остановился и спросил, что я тут делаю. Точнее, он спросил: «Что ты здесь вынюхиваешь?» — и добавил, что если это касается его, то мне лучше сразу же исчезнуть из Неполомиц, а то у него терпение может лопнуть. Я ему сказал, что со старой работой у меня все кончено. Он засмеялся и заявил, что давно уже не было у нас такого количества мерзавцев, как сейчас, но он, полковник Видронь, плюет на все с самого высокого этажа, и если я собираю сплетни о нем, то могу сразу же доложить в Варшаве, что здесь говорят: «Видронь набил себе карманы», а он ходит в драных портках и задолжал евреям… Пожалуй, он немного трусил, небрежно приложил пальцы к козырьку и сказал на прощанье, что на обед меня не приглашает…

Я не стал об этом говорить Яну, да и зачем? Нужны были факты, что-то конкретное о человеке, а не какие-то там слова. Так по крайней мере я себе это представлял. И перешел сразу к генералу Моху, потому что тут дело и более трудное, и, можно сказать, более скользкое.

Мох, друг Яна, Мох, о котором говорили, что он даже перед самим Комендантом ходил гоголем, Мох непоколебимый… Когда полковник поручил мне собрать на него материалы, я сразу же подумал: зачем? Не хочет ли он испытать меня, а может, просто для очистки совести, для порядка велел проверить?

Ян взгляды Моха знал лучше меня, хотя последнее время они виделись редко. Значит, речь шла не об этом. Я составил список лиц, посетивших генерала в течение нескольких последних месяцев, преимущественно это были старые друзья его и жены. Среди них не было симпатизирующих коммунистам, но троих из ППС-левицы[10] подозревали в тайных контактах и даже в сотрудничестве с коммунистами. Двое наших — легионеры, интеллигентики, которые сбежали сразу же после майского переворота, печатались в органе ППС «Роботнике» и даже в «Дзеннике популярном»[11]. Давно известно, что генерал с ними флиртует, еще в Бригаде мы его звали Красный Мох, но ничего страшного в этом не было, как-то раз даже сам Комендант сказал, что «хоть один красный мох в лесу должен быть». О чем он с друзьями говорит дома, не установлено; я думал кого-нибудь подослать к Моху или к его жене, но не получилось. Не считаю, что это так уж важно. Как известно, три месяца тому назад на совещании командующих крупными подразделениями Мох высказал свою точку зрения, утверждая, что наши оборонительные планы на западе, и впрямь довольно неясные и туманные, ничего не стоят. Цитируя иностранных авторов, главным образом немецких, генерал призывал создавать большие мобильные армейские соединения. «С какой стати?» — ответили ему тогда. То же самое, конечно без деталей, он повторил на заседании сейма. Его рассуждения были признаны преувеличенными, истерическими и просто вредными для нашей внешней политики. И все же один мох в лесу… Во всяком случае, я так это понимаю. Ведь антигерманские настроения Моха общеизвестны. Мне Валецкий говорил, что генерал пользуется некоторой симпатией в эндецких кругах[12]. С ним пытались несколько раз поговорить, но, кажется, безуспешно…

Я не знаю, как относится полковник Ян к взглядам Моха, Он никогда ничего не говорил на эту тему, а только интересовался им и собирал стенограммы всех выступлений генерала. Я их видел, когда он открывал папку Моха. На каждого из этих людей есть своя папка, Вацлав Ян любит порядок, а его архив является одним из самых интересных в Польше.

Мне уже казалось, что ничего нового и интересного о Мохе я не узнаю, и вдруг мне удалось напасть на след… Совершенно случайно. Так вот, я ходил за генералом просто для порядка, ни на что не надеясь. Визиты к друзьям, два кафе, которые он чаще всего посещал; я не люблю такие элегантные кафе, уж больно они просматриваются, в пустом зале за столиком человек чувствует себя как на сцене, а я сцены не переношу.

Как-то раз я решил посидеть в маленьком баре напротив квартиры генерала. Этот бар — просто находка! Я нашел столик у окна, откуда был хорошо виден подъезд. Около девяти часов вечера появился генерал в гражданском платье, в темном плаще и в шляпе. Я, конечно, пошел за ним, не очень-то и прячась. Ему даже в голову не приходило, что за ним кто-то может следить! Уж такие мы беспечные люди. Мох пешочком дошел до Брацкой улицы. Женщину, которой он нанес визит и у которой остался до двух часов ночи, зовут Эва Кортек. Точнее: Эва Кортек-Сенковская, хотя официально она никогда женой Сенковского не была. Конечно, я должен был Яну подробно объяснить, кто такой Сенковский. Боже мой, человек, несмотря на огромный опыт, все время чему-нибудь удивляется: какие только штуки не выкидывает жизнь! Антинемецкий Красный Мох и Эва Кортек. Яну я сказал не все, хотя при других обстоятельствах он имел бы право об этом знать. Я ему сказал, что Сенковский работал сначала на нас, а потом на немцев. Его послали в Берлин, в течение года он был со мной и тогда, возможно, еще вел себя порядочно, а потом поехал в Рурский бассейн. Когда в Варшаве арестовали Вайнерта (оказалось, что этот фабрикант игрушек уже тринадцать лет руководил немецкой разведкой в Лодзи), напали на след его контактов с Сенковским. Вайнерт переписывался именно с Эвой Кортек; они встречались в ее квартире. Сенковскому было приказано вернуться, но немцы его посадили; все сочли, что это маскировка. Процесса еще не было, а следствие против Эвы Кортек прекратили. Видимо, она была только почтовым ящиком и, может быть, действительно ничего не знала.

Много вопросов остается невыясненными: когда Мох познакомился с Эвой? Что он знает о ее прошлом? Знал ли он Сенковского или хотя бы слышал о нем? В газетах ничего не сообщалось. Рассказывала ли Эва ему когда-нибудь о деятельности своего лжемужа в Германии? Так или иначе, сам факт, что любовницей Красного Моха является женщина, против которой велось следствие по подозрению в шпионаже, кажется достаточно компрометирующим. Возможность того, что это может стать достоянием общественности, должна очень обеспокоить генерала.

Обо всем доложил Яну. Никогда я не могу понять, доволен ли он моей информацией или нет. Иногда мне кажется, что он слушает, но не принимает во внимание, не находит в том, что я говорю, ничего нового. Мне порой казалось, что он не Моха или Видроня хочет проверить, а что объектом контроля и проверки являюсь я и что ему важно мое собственное отношение к добытой информации. Впрочем, все мы — Мох, Видронь, я, каждый из нас — подвергаемся постоянной оценке полковника, мы можем быть признаны полезными или нет, нас могут скомпрометировать факты, найти которые в жизни каждого человека не составляет труда, и только он, Вацлав Ян, хотя сейчас он и не имеет формально никакой власти, взял на себя право оценивать людей, не подлежа этому сам. Я подумал о его удивительной магии, которой тоже поддался, доходило до того, что я считал кощунством уже одно только предположение, будто можно поставить полковника в один ряд с Мохом или Видронем. Я не смог бы отыскать в его жизни компрометирующие факты. Да и есть ли они? Мне кажется, что в жизни Вацлава Яна существуют только те факты, которые полковник сам выбрал после долгих размышлений, ну как, например, он выбирает кресло, или место для лампы, или движение руки, отодвигающей пачку с сигаретами.

Я когда-то читал такой роман: действие одновременно происходит в реальном мире и нереальном, как будто бы в высшем. В этом втором существует только программа событий, идеи, игры, которые воплощаются в реальном мире и в то же время могут в любой момент быть уничтожены. Факт может иметь место, а потом его можно просто-напросто зачеркнуть, выбросить из истории, но не навсегда, потому что, если в процессе игры возникнет снова такая необходимость, факт опять всплывает со всеми вытекающими последствиями. Что-то похожее я чувствую, когда докладываю Вацлаву Яну. Любую информацию, которую я приношу, он может умалить или просто ее не заметить. Если он хочет, чтобы Видронь был чист, неполомицкая афера перестает существовать, факт зачеркивается. Но не навсегда. Его можно извлечь из небытия, создать как бы снова. Память Вацлава Яна — это не обычная человеческая память. Если он считает нужным, то действительно забывает, а не делает вид, что забыл. Если захочет вспомнить, то это уже не факт, о котором он знал раньше, а как бы новый, из только что принесенного рапорта. Но это вовсе не значит, что он схватит Видроня за горло при помощи этого Дудковского в тот момент, когда Видронь захочет от него ускользнуть или выйдет из повиновения. Неполомицы могут всплыть из небытия и тогда, когда все будет в полном порядке. Неполомицы ударят по морде Видроня независимо от каких-то расчетов или вопреки всяким расчетам. Да и что я могу знать о соображениях полковника Вацлава Яна?

Я привык, что мне не говорят ничего или говорят очень мало. Конечно, это касается крупных дел. Я должен догадываться сам по полученным заданиям, по их предположительному смыслу. Вацлав никогда не спрашивает, хочу ли я выполнить его поручение. Он знает, что я буду выполнять, хотя, само собой разумеется, я делать этого не обязан. Вацлав Ян никогда не спрашивает моего мнения, даже тогда, когда нужно ввести в дело людей, о которых я знаю больше, чем он. К примеру, Смажевский. Не глядя на меня, демонстрируя свой профиль, он сказал: «Я разговаривал со Смажевским. У него много своих людей в Варшаве. Разберись». Если бы он на меня посмотрел, то сразу понял бы, что тут разбираться нечего. Смажевский — это труп, это история. Уж лучше Альфред. Да что тут я! Он тогда, говоря о Смажевском, не посмотрел на меня, а просто констатировал, поручал, поэтому я подумал, что, может быть, я чего-нибудь не знаю. Часто так бывает, когда слушаешь Яна.

Когда он кончил, я встал, чтобы попросить разрешения идти. Только тогда он взглянул на меня. И как-то неприязненно. Встал, что случалось редко, и собрал карты со столика. Делал он это, как всегда, медленно и аккуратно. «Ты ничего не понимаешь, — сказал он, — ничего не понимаешь, но это не страшно». Я подтвердил его слова своим обычным: «Так точно».

Он собирал карты и раскладывал их по колодам. Две маленькие колоды, одна с голубой, а вторая с желтой рубашкой. Было видно, что он что-то обдумывает и хочет мне об этом сказать. И начал полковник как будто бы с середины. «Понимаете, Юрысь, — сказал он, — вы, так же как и я, хорошо знаете, что власть — это свинство. Свинство заключается в самой природе власти, и без этого нельзя обойтись, ибо власть нужно строить в тени, из людских подлостей и страхов, там, где легко опоганить любую идею и обезобразить любую мысль, там прежде всего на виду подонки, которые пытаются поймать в свои силки честных людей. Так в чем же дело? — спросил он. — В чем же дело? — повторил. — В том, Юрысь, чтобы этим свинством, каким является власть, занимались люди с чистыми руками, чтобы делали свинство, оставаясь незапятнанными, не давая себя втянуть в грязь, и в то же время были в центре событий».

Меня удивил тон, а не слова, и мне казалось, что я где-то это уже слышал. Не знаю, точно ли я передаю то, что он мне сказал, но смысл, без сомнения, тот. Что касается намерений Вацлава Яна, они яснее не стали. Но ведь полковник и не собирался посвящать меня в свои дела, он просто объяснял.

В тот же самый день он поехал в Константин. Через час после встречи со мной. Снова к Барозубу. Его туда привез на машине Крук-Кручинский, а я не спешил, потому что знал, куда они едут, и к тому же догадывался, кто там будет. В последнее время у Барозуба с деньгами стало совсем плохо, ничего не издает, и говорят, что ничего не пишет. После «Теней легенды» он как-то отошел от жизни, редко бывает в Варшаве, а навещают его все время одни и те же люди, или вместе, или по отдельности: Вацлав Ян, генералы Мох и Жаклицкий, Крук-Кручинский, адвокат Пшегуба, депутаты Пшемек и Вехеч, ну и, конечно, Завиша-Поддембский, самый ловкий из них, хотя ему в последнее время не очень-то везет. Он бросил торговлю лесоматериалами, распалась его экспортная компания, говорят, министр Щенсный предложил ему какую-то должность в Лондоне, но Завиша отказался, объяснив, что не выносит канцелярского ярма, а ценит вольную жизнь. Он всегда был такой, еще в Бригаде и потом в Отделе, но, пожалуй, более дисциплинированный, ну и не дружил с Барозубом, хотя они служили в одном взводе. Удивительно, что Завиша к тому же снюхался с «исправленцами»[13], раньше он этих людей не любил, считая их обыкновенными хлыщами. Мне говорил Очековский, что Завиша собирает теперь объявления для нескольких газет и этим живет. Вот до чего дошел!

Так вот, у Барозуба в Константине дом с садом, который он купил в двадцатые годы, когда еще была жива его жена. Хозяйство у него ведет служанка Марыся, фамилия ее Чёк, она очень привязана к Барозубу, женщина сварливая и неприступная. Ей уже под пятьдесят, и она абсолютно не верит, чтобы кто-то мог всерьез ею заинтересоваться и лишить невинности. Любит рассказывать, что господа ели за ужином: для полковника Яна всегда приготовлена селедка, запеченная с грибами, это его любимое блюдо, а Крук-Кручинский обожает острые зразы по-венгерски, Вехеч и Пшемек вообще не знают, что у них лежит на тарелке, прямо противно смотреть, а еще она говорит, что Барозуб в последнее время совсем опустился, потому что пани Ванда (Ванда Бженчковская, жена советника из МИДа, любовница Барозуба) перестала приезжать. Марыся говорит об этом с тайной радостью, ибо в этом доме, кроме нее, никакая другая женщина быть не должна. Правда, следует отметить, что дом Барозуба — мебель, обивка, планировка комнат, даже гараж, хотя у хозяина нет автомобиля, — оборудовала именно пани Ванда. В Варшаве уже поговаривали о разводе Бженчковских, как будто и Барозуб не отрицал, что подумывает о вступлении в брак, а тут вдруг все, неизвестно почему, лопнуло, и никто не сплетничает по этому поводу, а я по-настоящему этим делом не занимался, считаю, что не такое уж оно важное.

Комендант как-то сказал, что на Барозуба всегда можно положиться, но я думаю, что в этом человеке что-то оборвалось, и, видимо, Ванда предпочла солидного советника чудаку-писателю, хотя и великому, ведь до сегодняшнего дня дети учат наизусть его «Гусарские песни».

Служанка Марыся не слышала разговора за столом: впрочем, я не уверен, смогла бы она, да и захотела бы мне его передать. Мне кажется, что до Марыси доходят только отдельные слова, которые из нее извергаются после того, как она съест большое количество пирожных. Вот хотя бы слово «завещание»: Марыся должна была бы его запомнить, потому что часто размышляет над тем, оставит ли ей Барозуб что-нибудь по завещанию или нет. Правда, она в том же возрасте, что и хозяин, но уверена, что переживет его.

Так о чьей же посмертной воле говорили? Марыся заявляет: «Нас не касается, о чем там господа ведут разговоры». И добавляет, что Вацлав Ян молчал… Я думаю, что это правда. Он слушал других, главным образом, наверное, Жаклицкого и Моха, а со взглядами Жаклицкого мы хорошо знакомы, да он их и не скрывает. Как, скажем, и я, правда, это не значит, что у меня взгляды те же, что у Жаклицкого, просто мои взгляды, если вообще стоит о них говорить, ни для кого не имеют значения и абсолютно никому не нужны. (Это последнее предложение зачеркнуто.)

Я не верю, чтобы эти люди, собравшиеся у Барозуба, могли до чего-нибудь договориться. Просто выпили водки и съели, что им подала Марыся. Каждый повторил говоренное уже тысячу раз. Я могу взять из других записей. Если бы я видел лицо Вацлава Яна или хотя бы наблюдал за ним, когда он слушает, возможно, написал бы больше…

После ужина приехала Эльжбета Веженьская, и серьезные разговоры, по-видимому, были прекращены.

Редко случается, чтобы Вацлав Ян и пани Эльжбета бывали где-нибудь вместе. (Как-то раз я их видел на приеме в «Бристоле».) Частная жизнь Вацлава Яна окружена глубокой тайной, потому что он так решил и это ему нравится. Не уверен, что такая таинственность устраивает Эльжбету. После смерти мужа, то есть уже почти десять лет, она живет с матерью в трехкомнатной квартире на Вильчей улице. Старшая Пшестальская переехала туда еще при жизни генерала, когда Ольгерд бросил ее из-за той актрисы… В тот раз Комендант вызвал его в Бельведер[14] и страшно отругал. Эльжбета, наверно, хотела бы иметь собственный дом, но, видимо, понимает, что Вацлав Ян никогда не согласится на это, во всяком случае в общепринятом смысле… Он больше чем на двадцать лет старше ее и был другом ее отца.

Эльжбета пишет стихи и рассказы для детей — несколько неплохих стишков о Коменданте были напечатаны. Она никогда не говорит о Вацлаве Яне, так же как он никогда не упоминает ее имени. Это не от стыдливости или боязни скандала, просто не может быть иначе, и я это понимаю».

Здесь рукопись Станислава Юрыся обрывается.

Загрузка...