1

Рапорты капитана запаса Станислава Юрыся, касающиеся полковника Вацлава Яна, найдены не были, — а ведь именно Юрысь знал его планы и намерения и какое-то время считался единственным их исполнителем. (Разумеется, здесь речь идет только о тридцать восьмом годе и только о личности Вацлава Яна, ибо донесения, доносы, доклады и отчеты, которые Юрысь писал во время исполнения своих прямых служебных обязанностей, то есть значительно раньше, по-видимому, можно было бы отыскать.) Впрочем, следует сразу же отметить, что существование этих рапортов является лишь весьма вероятной гипотезой, которую мы принимаем не без оговорок, основываясь на некоторых источниках (единственный, да и то неполный текст неизвестного назначения), а также на знании или, если угодно, интуитивном понимании характера Юрыся и его привычек, сформировавшихся во время многолетней службы в «двойке»[1] и в различных адъютантурах и секретариатах. Польза этой службы не подлежит сомнению, взять хотя бы миссию Юрыся в Берлине, о которой, правда, говорят по-разному, но, пожалуй, Вацлав Ян поступил неосторожно, не учитывая того факта, что он имел дело не с Юрысем — сержантом легионов[2], в течение нескольких лет бывшим его ординарцем, а с Юрысем — капитаном «двойки», а точнее, с совершенно другим человеком, и не очень-то понятным. Полковника могло ввести в заблуждение увольнение Юрыся в запас, в какой-то степени отодвинувшее на второй план будущего наперсника и осведомителя, но он должен был знать, что для людей типа Юрыся формально-юридический статус — дело временное и не играющее большой роли. Ибо совершенно ясно, что Юрысь всегда кого-то о чем-то информировал. После майского переворота 1926 года это был Вацлав Ян, позже другие, те, кто без видимой причины не расстается с хорошими работниками. Юрысь — безукоризненно точный, с прекрасной памятью — являлся, без сомнения, человеком чрезвычайно ценным. Поэтому отстраненный, или постепенно отстраняемый, от дел Вацлав Ян (что будет предметом отдельного разговора) извлекает из толпы своих клиентов именно Станислава Юрыся, непреклонно веря в его абсолютную и в какой-то степени высшую по отношению ко всем другим обязательствам легионерскую солидарность. Сам ли Юрысь появился у Вацлава Яна в подходящий момент или же только промелькнуло его плоское (говорили, что по его физиономии прошлись рубанком), услужливо улыбающееся лицо именно тогда, когда полковнику был нужен кто-то из таких, как он, ребят? Юрысь бегал по Варшаве в сером пальтишке и берете в качестве репортера газетенки «Завтра Речи Посполитой», к которой за ее мягкую антиОЗОНовскую[3] линию Вацлав Ян был расположен. Была ли эта репортерская работа единственным занятием Юрыся? Он утверждал, что именно этим и зарабатывал себе на жизнь, а Юрысь всегда жил убого и бесцветно, ютился в снимаемых где попало меблированных комнатах, никогда не был женат, и это также сближало его с Вацлавом Яном. С весны 1938 года до конца октября, точнее до 28 октября, Юрысь каждый день проводил не менее двух часов в квартире Вацлава Яна на аллее Шуха и еще посвящал много времени, наверняка больше, чем газете «Завтра Речи Посполитой», выполнению поручений полковника. Он погиб именно 28 октября в 22 часа 30 минут, возможно чуть раньше, в подворотне дома номер 7 по Беднарской улице. Удар ножом был точным, смерть наступила мгновенно, полиция не обнаружила следов борьбы. Юрысь был человеком опытным, таким, которого нелегко было захватить врасплох, поэтому трудно себе представить, что в подворотню он вошел с кем-то ему незнакомым. Можно строить различные догадки — смысл тут есть, этим займутся в свое время, но займутся уже другие, не старший сержант полиции, который первым осмотрел тело, и даже не комиссар, который приехал позже, для того чтобы убедиться, что репортеришку тюкнули не из-за денег, поскольку при нем были обнаружены двадцать злотых, а по «неизвестным» причинам; быть может, он кому-то здорово насолил. Только на следующий день обнаружится, что у репортеришки был Крест Независимости и с ним соприкасались люди, к которым комиссар полиции вообще не имел доступа. Но это уже другой вопрос. Если предположить, оставив пока комиссара с его хлопотами в покое, что между убийством Юрыся и его службой (сотрудничеством, совместной заговорщицкой деятельностью?) у полковника Вацлава Яна существует безусловная связь (слова «безусловная» и «связь» подчеркивают некоторую половинчатость и предположительность догадки), то возможны две версии: первая — Юрысь по отношению к полковнику сохранил легионерскую солидарность и не только не доносил на него, но и решительно уклонялся от писания каких-либо рапортов. Вторая — Юрысь информировал кого-то о действиях Вацлава Яна, и именно благодаря этому было установлено, что он слишком много знает. Легко догадаться, что могло быть и так: доносил, но не все или только время от времени, и к тому же неточно. Вполне понятно, что здесь не рассматривается вопрос, кому именно он доносил, ибо, во-первых, тому, кому следовало, а во-вторых, есть причины относиться к ответу на этот вопрос с особой осторожностью.

Однако нельзя исключить и других, совершенно иных мотивировок убийства: месть обиженного, а таких людей за долгие годы накопилось достаточно; сведение старых шпионских счетов — Юрысь добывал настоящие или фальшивые стенограммы заседаний из канцелярии рейха — и, наконец, случайность или просто ошибка. У одного только Вацлава Яна по этому поводу не было сомнений: Юрысь погиб, потому что был верен. А ведь именно Вацлав Ян получил доказательство измены (подходит ли здесь это слово?) Юрыся — единственный существующий, а может быть только единственный найденный рапорт (донесение? донос? записка?), касающийся, без всякого сомнения, его, полковника Яна, разговора с капитаном запаса. Неизвестно, с какой целью была сделана эта запись и для кого предназначена. Вацлав Ян счел, ибо полковнику хотелось так считать, что ему просто-напросто принесли записку Юрыся, которую тот написал для своих будущих мемуаров, хотя само предположение о том, что капитан запаса ведет дневник, может показаться совершенно фантастическим. Эти записки принес полковнику молодой Эдвард Фидзинский, который, благодаря протекции Вацлава Яна, уже месяц работал вместе с Юрысем в «Завтра Речи Посполитой». В редакции у них был общий письменный стол в маленькой комнатке на улице Пенкной, как раз напротив заведения, формально уже не существующего, Рыфки де Кий, о котором Юрысь знал все. В столе были два ящика, закрывающиеся общим ключом. Зачем Эдвард открыл ящик Юрыся, после того как Видеркевич, то есть Мацей, или попросту Крупа, еще на лестнице прижал его животом к стене и сказал о смерти журналиста-капитана? Эдвард нашел в ящике только эти записки, сунул их в карман, дома прочел, а вечером отнес полковнику. Он заплатил долг, если действительно существовал какой-то долг, который нужно было оплатить, и мог посидеть минутку рядом с Вацлавом Яном, посмотреть на его неподвижное, обрамленное темной бородкой лицо, повернутое, как всегда, к собеседнику профилем.

— Ты читал? — спросил Вацлав Ян.

Эдвард хотел сказать правду, но солгал:

— Только первое предложение.

— Спасибо, — сказал полковник и сунул бумагу в ящик стола.

Комиссар полиции, который явился в редакцию на следующий день, ничего в ящике Юрыся не обнаружил и не выказал удивления. Он знал о Юрысе слишком мало, а возможно, уже слишком много для того, чтобы надеяться найти в его редакционном столе что-нибудь интересное. Такие люди, как Юрысь, ничего нигде случайно не оставляют. Поэтому среди множества вопросов вопрос о том, почему Юрысь так поступил, почему оставил свою рукопись в столь доступном месте, тоже ждет своего ответа.

Видимо, он писал в редакции, потом бросил листки в ящик стола и поехал на Повонзковскую улицу. По крайней мере это было известно. Конечно, никто не знал всех запутанных и разнообразных контактов Юрыся: он бывал в «Адрии» и у Ёсека на Гнойной улице, но больше всего любил трактир Морица по прозвищу Чокнутый, на Повонзковской улице. Там он встречался с людьми, с которыми, как он говорил, «мы делали эту Польшу», а делали ее ведь по-разному, в салонах и в приемных, в глине и в грязи, ведь кто-то должен был как следует замарать лапы, чтобы из этого что-нибудь вышло. «Я, паныч, — втолковывал Юрысь Эдварду, выпив у стойки рюмку, — знаю такие вещи, которые тебе и не снились. Кто людям заглядывает в души? Кто их выворачивает наизнанку? Кто потрошит и потом обратно засовывает внутренности в живот? Юрысь. Кто видел подоплеку власти, как втаскивали разных типов наверх, а потом они падали вниз, в дерьмо? Юрысь».

У Морица Чокнутого обычно бывал Альфред, по кличке Грустный или Понятовский. Он теперь жил, получая свое на Керцеляке[4] и в кабаках на Желязной улице, а с Юрысем его связывали славные годы, служба в боевых отрядах (хотя Юрысь никогда не был в боевых дружинах ППС[5], у «Локтя» или у «Тасемки», он просто всех знал, вертелся среди людей, подзуживал) и что-то еще, о чем они никогда не говорили, но что существовало и крепко их связывало. У Альфреда появилось брюшко. Он всегда ходил в светлом пиджаке и пестром галстуке, физиономию имел круглую, с расплывшимися чертами и глубоко посаженные неподвижные глаза. Альфред хорошо работал ножом. Летом восемнадцатого вместе с Юрысем он убрал немецкого шпиона и провокатора, некоего Толстяка. Ловкий был этот Толстяк: знал людей и умел ускользать; почти всегда ходил с охраной, дома кому попало дверей не открывал. Юрысь попробовал было дважды, и неудачно, Альфреду в конце концов повезло. Он подловил Толстяка вечером. Стрелять не стал, хотя в кармане был пистолет. Пырнул ножом. Один из охранников увидел только падающего хозяина и тень, которая тут же растаяла в подворотне, в закоулках Желязной, там Альфред чувствовал себя увереннее, чем кто-либо в Варшаве.

Водку они пили у Морица, в маленьком зале для специальных посетителей. Мориц появлялся у входа, проверяя, все ли господам подано. Улыбался. Может быть, поэтому и прозвали его Чокнутым, потому что улыбка как-то по-идиотски, так говорил Юрысь, перекашивала его лицо.

Мориц никогда не брал с них денег. Поглаживая длинными пальцами бутылку, он ставил ее на стол и только после этого разливал водку по рюмкам. И потом открывал рот, вдыхая воздух, когда они опрокидывали по первой. Хозяин слышал, а возможно, и подслушивал их разговоры, но разобраться в них было невозможно, и тем более повторить. У Юрыся и Альфреда были свои дела; а иногда они сидели молча, перебрасываясь время от времени ничего не значащими словами, если воспринимать эти слова вне этого зала, затянутого табачным дымом, заставленного шкафами, огороженного ставнями, если пытаться уловить их смысл, не видя глаз собеседников, их скупых жестов, искривленных губ. Грузные, малоподвижные, они с трудом помещали свои тела на неудобных стульях, и вполне возможно, им было хорошо отдыхать вдвоем, без ненужного напряжения и необходимости вести какой-то разговор.

На Керцеляке Альфреду случалось крепко поработать дубинкой. Здесь же он мягчел и таял в теплой, дружественной атмосфере. Да и Юрысь тоже. Хотя, вероятно, не без причины углублялся он в эти повонзковско-керцеляковские коридоры, извлекая на свет божий старые воспоминания и имена, которые они оба знали с давних пор, вот хотя бы Вацлава Яна — Гражданина Конрада, или Щенсного — Товарища Караяму. Альфред это любил, не всегда хотелось, чтобы его воспринимали «грозой Керцеляка», пусть знают, кто он такой и почему имеет право надеть стрелецкий мундир и потрепать по плечу старшего сержанта или комиссара полиции, если они лишний раз перейдут ему дорогу.

Комиссар, который вел следствие по делу об убийстве Юрыся, нашел Альфреда только через неделю после смерти капитана запаса. Не потому, что трудно было найти Грустного, а, видимо, ему не очень-то хотелось вступать в разговор с «грозой Керцеляка». Хотя они и были знакомы — в свое время Альфред нередко заглядывал в комиссариаты; ему даже предлагали надеть синий мундир, он отказался, потому что их порядки и служебная дисциплина никогда его не прельщали. Комиссар встретил Альфреда как бы случайно, проходя по Желязной улице, недалеко от трактира Морица. На нем был не полицейский мундир, а пальтишко и подходящая шляпа, а о тротуар он постукивал тростью с золотым набалдашником, разгребая сухие листья и ловко насаживая их на острие.

— Поговорить бы надо, — сказал комиссар.

— Где? — спросил Альфред.

— Можно у Морица.

Было пусто, время обеда уже прошло, хозяин сразу, без лишних слов, подал что нужно.

— Я мог бы вас вызвать в комиссариат, — сказал комиссар.

— Ага, — буркнул Альфред и поморщился, водка была теплой. — О чем речь?

— О Юрысе.

— Я сам найду этого гада, — сказал Альфред. — На вас рассчитывать не стану.

— Полегче, полегче.

— И я знаю, и вы, не будем обольщаться.

— Не будем. Зачем Юрысь приходил к Морицу Чокнутому?

— Приходил. А что, нельзя было? Знакомых повидать.

У Альфреда не было настроения разговаривать. Он поднял рюмку, чокнулся с комиссаром и посмотрел в окно, на улицу, затянутую влажной мглой. Пустая пролетка торчала у тротуара, извозчик дремал на козлах.

— Гужеед, — буркнул Альфред. — Кучеришка вонючий.

— Что такое? — спросил комиссар.

— Ничего. Что вам от меня нужно?

— Кто прикончил Юрыся?

— Не по адресу, — сказал Альфред. — Спросите кого-нибудь другого. Вы что, не знаете кого? Мне вас учить? Мы ведь не в детском саду. — Альфред перегнулся через стол. — Теперь не те времена, пан Юзеф.

— Хорошо, хорошо. О чем вы говорили с Юрысем?

— Я вам кое-что расскажу, это было не так давно, но не вчера. Кто-то пырнул одного типа ножом… Не на Беднарской, а на Хмельной. Двое таких, как вы, кружили вокруг да около, пока мозоли на ногах не набили. Нашли машину иностранной марки, но с польским номером. Тот, кто убил, отчалил на этой машине. И знаете, что было дальше? Ничего.

— Чушь какую-то несете.

Альфред мягко улыбнулся, была у него такая улыбка для тех, кто на Керцеляке пытался ему перечить.

— Вы, пан Юзеф, вроде бы сами взялись за это дело? Ну, так надо его вести, а не рассуждать… Может, еще по одной?

— Можно, — согласился комиссар. — Так о чем вы говорили с Юрысем?

— О Польше, — сказал Альфред и посмотрел на полицейского, который как раз потянулся за рюмкой; комиссар был массивный и немного неуклюжий, воротничок у него был грязный, а галстук плохо завязан. Большой карьеры он не сделал, беготня в роли сыщика, тяжкий труд привели его на этот пост, на котором он дослужит до пенсии. Серьезных дел ему уже, видно, не поручат, а это, об убийстве Юрыся, похоже, дали только для того, чтобы он в нем завяз. Вот бы Альфред задал ему задачу, если бы сказал, что Юрысь в последнее время служил полковнику Вацлаву Яну. Да разве только ему одному? В этом, конечно, Альфред не был уверен, да его такие дела и не очень-то интересовали: капитан запаса играл разными картами, и так уж у них было заведено, что он, Грустный, принимал участие только в половине этой игры. Ну, вот хотя бы вербовка людей или, вернее, установка силков, чтобы в любую минуту можно было потянуть за ниточку, собрать всех и использовать по назначению. Что тут объяснять полицейскому! Такой полицейский не знает историю с изнанки, он никогда не встревал в такие дела, на которых он, Альфред, собаку съел. Поэтому он и втолковывал комиссару, как ребенку, что они действительно говорили о Польше. А что бы это могло значить? Альфред даже и не пытался объяснить. Он сам не понимал, как случилось, что Польша, которую, еще до того, как ей родиться, он видел огромной, а теперь она сузилась до размеров Керцеляка и Повонзек. Когда ему приказывали, во имя ее, разумеется, он всаживал нож под ребра, потом снова и снова пырял ножом и как-то жил и ждал неизвестно чего. Именно Юрысь соединял его с Польшей, и, когда он недавно появился снова, Альфред без слова протеста признал его волю и миссию. Он знал, что милосердный Господь Бог не создал его для кабинетов и почестей, для Крестов Независимости и роскошных ресторанов, а, как говорил Юрысь, для работы в грязи, в темных закоулках, в первой попавшейся подворотне. Именно так Альфред и думал, дело было только в том, чтобы поверить, что придет такое время и он снова будет нужен, и не только на Керцеляке и на Повонзках. Какое это время и о каком будущем идет речь — этого он, конечно, не знал. И сомневался в том, что Юрысь знал. Не их дело. Он, Альфред, мог только спьяну открыть пасть и поорать, что все это они себе иначе представляли в легионах или в ПОВ[6]. А как, собственно говоря? Лучше не спрашивать. Разве он, Альфред, не бывал в ночлежках, хотя бы в «Цирке» на Дикой улице, куда за пять грошей можно купить входной билет? Что из того, что он добывает деньги на Керцеляке или на Налевках, сердце-то у него есть! Грустный подумал о своем сердце, которое заколотилось сильнее, и даже отодвинул от себя недопитую рюмку. Комиссар вытирал носовым платком вспотевший лоб, он уже довольно сильно осовел, но разговора заканчивать не собирался.

— А что было в тот день? — спросил он.

— В какой?

— Не притворяйся. Двадцать восьмого октября, когда его убили.

— Мы были у Морица. — Альфред не смотрел на комиссара. — Выпили, он и поехал.

— В котором часу?

— Отстань от меня наконец! — рявкнул Альфред. — Знаешь ведь, что ничего не вытянешь.

Комиссар тяжело вздохнул. Он должен был составить этот протокол, потому что следствием было установлено (показания извозчика и шпика, который вертелся около «Завтра Речи Посполитой»), что Юрысь заходил на Повонзковскую. Комиссар понимал, что из этого факта он ничего не извлечет. Его коллеги правы, нужно держаться подальше от Альфреда. А Грустный тем временем снова погрузился в свои мысли. Ему показалось, будто на глазах у него повязка и он бродит в темноте и из студенистой массы извлекает давно забытые, постаревшие и преисполненные необыкновенного достоинства лица. Вацлав Ян, Щенсный, Медзинский, Бек, Славек, Пристор. Ему хотелось крикнуть: «Товарищ Густав!» — и он даже руку вытянул перед собой, и тут только увидел, что режет желе ножом: хозяин подал какой-то студень, чуть приправив его уксусом. Их дело было приказывать. А ему оставалось только бить, нажимать на курок, лупить дубиной или прокладывать панам депутатам проход от площади Трех Крестов до Вейской улицы[7]. Товарищ Грустный, так его тогда называли. Какой он сейчас им товарищ! Даже полиция перестала считаться с ним. Юрысь тоже через такую студенистую массу продирался, они на него посматривали, подзывали, пока кто-то из них… Так всегда было, и так всегда будет, а тот негодяй, который всадил его приятелю нож в спину, тоже, возможно, ходит к Морицу и на Повонзки, возможно даже друг сердечный, свояк. Ничего, никуда не денется. Ибо Альфред был уверен, что Станислава Юрыся прикончил не случайный бандитский нож.

— Давай заплатим хозяину, — предложил комиссар.

— Не нужно, — сказал Альфред.

Он тяжело поднялся и двинулся к двери, глядя уже не на комиссара, а на пролетку, все еще мокнувшую под ноябрьским дождем.

Тогда, 28 октября, он отвез Юрыся на такси с Повонзковской на Замковую площадь. Было что-то около семи вечера. Юрысь коснулся пальцем берета и медленно пошел в направлении Пивной улицы. Конечно, Альфред знал, куда он идет, знал этот дом и женщину, живущую в двух комнатах на третьем этаже. Но ему даже в голову не приходило, что он может сказать о ней комиссару. Зачем? Юрысь не желал, чтобы хоть что-то из его настоящей жизни дошло до Ванды, он скрывал ее, как конспиратор скрывает свое самое ценное убежище. Даже когда входил на Пивную улицу, все время оглядывался, а иногда просто петлял по улицам Старого Мяста, хотя вряд ли в этом была необходимость. Альфред увидел их вместе два или три года назад в маленьком кафе на улице Узкий Дунай. Они сидели за столиком в полумраке, и достаточно было Альфреду увидеть глаза Юрыся, чтобы тотчас, не поздоровавшись, исчезнуть и отказаться от мысли выпить с Юрысем рюмочку водки. Однако Грустный не был бы Грустным, если бы не выяснил, кто эта женщина. Звали ее Ванда Зярницкая, вдова чиновника министерства финансов, ей было тридцать восемь лет, жила на пенсию. Подрабатывала вязанием: свитера, преимущественно мужские. Довольно симпатичная — пухленькая, большие голубые глаза. Одинокая, не любит близко сходиться с людьми. Только Юрысь. Значит, все-таки в его жизни была баба! И не какая-нибудь случайная, взятая из кабака или из канцелярии и тут же забытая, а солидная, не первой молодости, постоянная, как бы жена… Это здорово удивило Альфреда. Юрысь обычно говорил, что для таких, как он, баба — только помеха. Да и кто они, Альфред и он, Юрысь? Даже не солдаты, в жизни солдата есть какая-то стабильность и порядок. Они же — источник вечного беспокойства, дрожжи истории, перекладываемые из квашни в квашню, чтобы тесто поднималось, росло, бродило… Даже Вацлав Ян, стоящий у вершины, и тот не обабился. Смешно представить его сухое, узкое лицо с темной бородкой, единственным глазом и шрамом, пересекающим щеку, в тот момент, когда он склоняется над девушкой, хотя бы даже над женой, привыкшей к супружеским нежностям. «Полностью отключиться от всего!» — говаривал Вацлав Ян, и эти слова охотно повторял Юрысь. Это означало: не делать ничего такого, что затягивает, парализует, пугает возможностью бесчисленных катастроф. И все же…

Конечно, Альфред знал о любви Юрыся к Зярницкой очень немного, но это вовсе не значит, что следует ограничиться только его знаниями. Вообще не существует какого-либо ограничения, если речь идет о кропотливых поисках истины. Обладая властью, большей, чем когда-то имел Вацлав Ян и даже его идол и наставник, можно произвольно строить пирамиду из фактов. И все же никогда не удастся возвести пирамиду из бесконечного количества кирпичей. Может быть, об этом и думал Юрысь, кропотливо и упорно собирая факты, фактики и мелкие наблюдения, из которых потом, делая, конечно, отбор, строил свои информационные пирамидки и доносы, всегда зная или интуитивно понимая, что он все время сообщает, несмотря на все свои старания, истину не полную, искаженную с первых слов донесения, что большие пространства этой истины остаются нетронутыми, а власть, которой он так самоотверженно служит, приходящая в восторг от его тщания, не получит того, что он на самом деле хотел бы ей предложить. Перебрасываемый с места на место, он понимал, как тяжела жизнь человека, пишущего рапорты и доносы. Поэтому не следует удивляться тому, что он искал именно такую женщину — бесцветную и незначительную, чтобы все его информации или рапорты не имели к ней никакого отношения. И все же это только полуправда, где-то даже оскорбительная для Юрыся, ибо в квартире на Пивной улице капитан запаса вовсе не искал забвенья и не отказывался от собственной жизни. Пухленькая Ванда накрывала на стол, словно он был мужем, вернувшимся с работы к ужину, кровать была аккуратно застлана, на диване мягкие подушки и большой тряпичный клоун, с которым он любил играть. На столике у окна фотография молодого Юрыся. Рядом — фотография Ванды, сделанная в те же годы. Именно это их и соединяло: двадцать лет, прожитых врозь, но с постоянным сознанием того, что все, что было между ними, не потеряло своего значения. Хотя этого всего не так уж и много было. Подпоручик-легионер встретил девушку, худенькую блондинку с длинными косами. Он был Скшетуским, Рафалом, Конрадом[8], рыцарем с душой Баярда[9]. Она обещала ждать и подарила ему золотой крестик. Когда он приходил к ней домой, ее мать всегда смотрела на них из соседней комнаты, но вряд ли это было нужно, потому что Юрысь вел себя, как жених из романов Сенкевича. Она должна была стать его женой и отдать свою невинность торжественно после соответствующего обряда, после того как молодые пройдут под выхваченными из ножен скрещенными саблями. Юрысь любил рассказывать, а она любила его слушать и понимала, что Стасик, Стась, Стасичек играл огромную роль еще в Кракове, когда Комендант формировал свою Первую бригаду, а затем в ПОВ, когда Польша создавалась в подполье и нужно было ее строить на крови врага и самоотверженности боевиков. Потом был Киев, и чудо на Висле, и мир, но трудам Стасика не было конца, и даже наоборот — дел стало больше, и они становились все секретнее и секретнее. Юрысь ездил по всей стране, бывал за границей, возвращался мрачным, а она могла его видеть только урывками, Стасик появлялся на несколько часов, чтобы потом исчезнуть снова. Наконец он сказал: «Я не могу жениться» — и объяснил ей, что дома, семьи, детей, радости каждодневного возвращения домой он лишен навсегда или надолго. Из литературы она знала, какова судьба трагических рыцарей и их возлюбленных, поэтому потихоньку оплакивала свою несчастную судьбу. Потом Ванда вышла замуж за пана Зярницкого, который был старше ее на двадцать лет, — она не хотела оставаться старой девой. Иногда ей удавалось встречаться с Юрысем, но все реже и реже, так как он на несколько лет уехал за границу. В конце концов Зярницкий умер, а Юрысь как раз вернулся в Варшаву. Тогда Ванда сказала Стасику, что он может приходить, когда захочет, и что в соседней комнате мамы не будет. Она верила, что когда-нибудь Юрысь останется у нее навсегда, ведь даже рыцари выходят на пенсию.

Он был вспыльчив и немного грубоват, его ласки, короткие и бурные, напоминали супружеские нежности покойного Зярницкого. Но по-настоящему она была нужна ему в те редкие моменты, когда он приходил вечером или глубокой ночью, после многих дней разлуки, и, усталый, засыпал, прежде чем она успевала приготовить ему яичницу или, что он особенно любил, картофельные оладьи. Они выпивали по бокалу вина, по чашечке крепкого кофе, Ванда рассказывала ему о Мацеевой, муж которой потерял место, о тете Эльжбете, которой стало трудно ходить, и Баська сидит с ней целыми днями, о пьянице, попавшем под машину на Широком Дунае. Он ел и слушал. Ванда смотрела, как он глотает мясо целыми кусками, и говорила: «Не ешь так быстро». Ей приходилось напоминать, чтобы он посолил яичницу или добавил варенья в оладьи. Юрысь не помнил о вещах, которые могут сделать жизнь человека более приятной и удобной. Ел, а потом требовал ласк. Клал часы на столик возле кровати. Она ненавидела эти часы. Особо Ванда ценила дни, когда Стасинька оставался до утра, тогда она ставила ему возле кровати домашние тапочки, купленные в еврейской лавочке на Пивной. Теплые, мягкие, на толстой подошве. Она сбегала вниз и приносила газеты, свежие булки, молоко. Потом считала минуты, когда варились яйца, и не могла удержаться, чтобы с беспокойством не глянуть на часы: иногда он забывал их завести, и тогда она была счастлива.

Ванда никогда не спрашивала: «Куда идешь?» или «Чем ты теперь занимаешься?» — и была горда тем, что она такая умная и терпеливая. Она знала, что все, что касается ее Стасика, должно быть трудным и важным.

Чаще всего он рассказывал, лежа на диване, а она слушала его и думала, что только много лет спустя смогут по-настоящему оценить самоотверженность Стасика. А пока все было секретно, и он запрещал ей говорить с кем бы то ни было об этих вещах. Естественно, она не знала, что Стасик работает теперь репортером в «Завтра Речи Посполитой», правда, он никогда не подписывал статьи своей фамилией. Боже мой, он — журналист! Какая проза и как это ему не идет. Ванде трудно было бы поверить в это. Ведь он называл имена таких людей, о которых писали в учебниках и газетах. Говорил, как тяжек труд по распознаванию, кто хорошо и честно служит Польше, а кто готов к предательству или предательство замышляет. Она не очень понимала, в чем тут дело. Ванда представляла себе работу Стасика как цепь непрерывных рыцарских похождений, как полный опасностей рейд, все равно как в романе «Огнем и мечом» или как в «Потопе», где он, словно Кмициц, преследует врага. Понятно, что не на полях Запорожья, а в городах, в переулках, где, как в гангстерских фильмах, необходимо захватить противника врасплох, быстрее, чем тот, выхватить пистолет или блеснуть кинжалом. Ванда была горда за Стасика, когда он рассказывал ей о Берлине. Он там выступал в роли богатого человека (его послали в качестве агента одной торговой фирмы) и добирался до самых сокровенных тайн врага. (И действительно здесь трудно возразить, и это обстоятельство учитывал Вацлав Ян, ибо Юрысь во время своего пребывания в Германии собрал довольно интересный материал. Он главным образом прибегал к помощи женщин, работающих в различных учреждениях. И его уход в запас, мнимый или действительный, был связан, о чем мы узнаем позже, именно с этим периодом его жизни.) Как же это опасно, увлекательно и романтично… Юрысь говорил: «специальная миссия», «задание огромной важности», «вербовать людей во имя служения великой цели». В квартире на Пивной никогда не звучали такие слова, как «двойка», разведка, слежка. На тахте у Ванды Зярницкой происходил процесс облагораживания капитана запаса, и именно тогда, когда Юрысь рассказывал, он представал перед ней и самим собой в истинном свете. Ни у Морица на Повонзках, ни у Вацлава Яна, ни таким, когда тщательно готовил свои записи. Даже выдача в лапы майора Напералы, старого друга, Вихуры, которого еще сам Комендант вспоминал в летней резиденции в Сулеювке, становилось делом возвышенным и героическим.

— Шпик-романтик, — сказал как-то раз Щенсный о Юрысе.

Вацлав Ян резко возразил:

— Вовсе не шпик, просто преданный человек. Таких ценить надо.

Ванда любит ходить по квартире, она пальцами касается предметов и стен, следит за тем, все ли стоит на своих местах, лежат ли, как положено, подушки на тахте, не собирается ли пыль на рамах картин, купленных покойным Зярницким. Вязание сокращает время ожидания. Свитер для Стасика, жилет для Стасика. Он примерит и скажет, что это красиво. Ванда подумывает о рождестве, ведь уже начало ноября. Эти праздники они проведут, вероятно, вместе. Будет сочельник и елка, свечки, облатки, клецки с маком и карп, который она сумеет хорошо приготовить. Покойный Зярницкий придавал большое значение праздничным традициям. Сам наряжал елку и говорил при этом: «Как жаль, Вандочка, что у нас нет детей». Она краснела и улыбалась. Стасик сказал, что не подарит ей ребенка. Она решила ждать. Ванда была очень терпелива. Страшно терпелива.

Ванда не покупает «Завтра Речи Посполитой», поэтому не сможет прочитать единственный некролог о смерти Юрыся, который появился в прессе. Она будет еще долго ждать, пока ей не сообщат о его смерти. Могли бы, конечно, это сделать Альфред или комиссар, если бы он знал о ее существовании. Но сделает это совсем другой человек.

Разговор с Альфредом ничего комиссару не дал, он не обнаружил ничего такого, за что можно было бы ухватиться. Казалось, что человек, которого убили на Беднарской, действовал в местах, недоступных для комиссара. Юрысь после себя ничего не оставил. Никаких следов, могущих куда-то привести. В комнате на Хмельной, которую Юрысь снимал у вдовца-пенсионера, не нашли ни одной записки, адреса, даже фотографии. Возможно ли, чтобы человек не собирал ни фотографий, ни каких-то мелочей, имеющих для него значение? Не прятал ли он их где-нибудь в другом месте? Быть может, кто-то перед приходом комиссара очистил эту бедную и как будто нежилую комнатку от всего, что связывало Юрыся с людьми?

Что касается следствия, тут комиссар был согласен с Альфредом. Вел он его без особого желания, будучи уверенным в том, что не добьется успеха. Естественно, комиссар знал прошлое Юрыся и нашел путь к майору Наперале из сектора «Запад» II отдела. В душе надеясь, что «двойка» возьмет на себя следствие.

— Что вы знаете? — спросил Наперала.

— Ничего, — сказал комиссар.

— Ну, так ищите, — буркнул майор. — С нами он уже давно не имел ничего общего.

Комиссар не поверил, но промолчал.

— Только без ненужного копания там, где не следует, — прикрикнул еще Наперала.

— У него была семья?

— Вы сами должны об этом знать. Нет, не было. Его мать умерла в Кракове много лет тому назад.

— Трудно поверить, что в его жизни не было женщины.

Наперала усмехнулся.

— Это не имеет значения. В этом деле ничего не имеет значения. Его пырнул ножом бандит, вот и все.

— Понимаю, — сказал комиссар и направился к двери.

Майор задержал его уже на пороге.

— Вы в редакции были?

— Да.

— Его письменный стол?

— Пуст.

— Хорошо. — Наперала на какое-то мгновение заколебался. — Упоминал ли кто-нибудь в своих показаниях фамилию полковника Вацлава Яна?

— Первый раз слышу.

— Хорошо, — повторил Наперала. — Это не имеет значения для следствия.

Комиссар принадлежал к людям разумным и понятливым. Он знал, что только круглый дурак станет восстанавливать против себя Напералу, попытавшись, к примеру, допросить полковника Яна. Правда, полковник в настоящее время был от дел отстранен, об этом знал каждый ребенок, но ведь он был одним из тех, чье имя когда-то вызывало трепет. Вацлав Ян! Вернейший из верных. Самый стойкий из стойких. Где уж ему, простому комиссару, которому скоро на пенсию, набраться смелости поднять трубку и позвонить по телефону, номера которого нет ни в одном справочнике. Судебный следователь тоже этого не сделает, да комиссар ему просто не станет передавать слов Напералы. Комиссар надеялся, что дело Юрыся увянет само по себе, никто им не заинтересуется, никто не поднимет шум в газетах, не появится, чего он больше всего опасался, какой-нибудь новый свидетель, который может поставить следствие в затруднительное положение. Документы постепенно покроются пылью в сейфе. Так должно быть, но комиссар почему-то испытывал беспокойство. Не какие-то там угрызения совести или какая-то там навязчивая мысль о том, что он не выполнил своих обязанностей, отказался… Беспокойство возникало при мысли о Вацлаве Яне, о его неустановленном, или не представляющемся возможным установить, присутствии в этом деле. Наперала спросил о письменном столе в редакции. Может быть, он считал, что комиссар об этом забыл, что там все же можно было что-то найти? Комиссар вспомнил молодого человека, Эдварда Фидзинского, который работал вместе с Юрысем в газете «Завтра Речи Посполитой». Надо бы его допросить. Но, подумав, он отказался от этого намерения. А вдруг Фидзинский действительно что-то знает, да еще такое, что может привести к нежелательным последствиям?

Загрузка...