Усатый человек в шинели, фуражке и мягких сапогах по-хозяйски опустился на кожаное сиденье.
— Поехали.
— Слушаюсь. — Шофер включил скорость, отпустил сцепление, прибавил газу — и «Роллс-Ройс 40/50» «Серебряный призрак», шурша покрышками, с рёвом покатил по мостовым.
Вокруг кипела жизнь большого шумного города. Под колёсный лязг светились изнутри трамваи, орали галки на кремлёвской стене, трудяга-пароходик тащился по Москве-реке, дымил по-чёрному, разводил волну. В сквере у Большого театра гудела толпа, юркие таксомоторы брызгали лучами фар, резко, по-звериному, рявкали клаксонами. Мальчишки-газетчики выкрикивали несусветную чушь, а в вышине, в синем вечернем небе, яркие прожектора высвечивали транспарант: «Ты подписался на рабочий кредит?»
Если кто и подписался, то явно не скучающие личности в длинных пиджаках, мятых брюках колоколом и массивных, словно конские копыта, башмаках. Личности, размахивая тросточками, бродили вдоль пылающих витрин, разглядывая товары и встречных женщин. На них бросали оценивающие взгляды молодые, стриженные под полубокс люди с быстрыми глазами и умелыми ловкими пальцами, их беспокойные ноги в штиблетах на резиновом ходу ступали бесшумно и легко. Проститутки в ожидании работы томились на боевых постах, привычно зазывали клиентов, покручивали доступными, в модных шёлковых шароварах задами. Воздух наполняли рёв моторов, ржание лошадей, запах пота, «Шипра» и туалетной воды «Пролетарка», дым от папирос «Авангард», громкий мат, свист милиционеров и призывно-чувственные звуки танго, доносящиеся из дверей ресторанов. Новая экономическая политика была в самом разгаре.
«Давайте веселитесь, давайте. — Усатый человек с презрением отвернулся от окна и, вытащив пачку „Герцеговины“,[6] решительно, с одной спички, закурил. — Недолго вам всем осталось, недолго…» Потрошить папиросы и раскуривать трубку он не стал — не до того, нет ни настроения, ни времени. Действительно, «Роллс-Ройс» скоро вынырнул из шумной суеты и покатил по неприметному, утопающему в зелени проулку, фигурка Эмили[7] на его массивном радиаторе оделась в белый невесомый шлейф — тополиный пух был повсюду.
— Всё, достаточно, останови, — приказал усатый человек. — Развернись и жди меня здесь.
По-русски он говорил плоховато, глухо, с нескрываемым восточным акцентом.
— Слушаюсь, товарищ Сталин.
Кивнув, водитель дал по тормозам; сыграв подвеской, машина встала, и пассажир вылез на свежий воздух. Мгновение постоял, вглядываясь в ночь, небрежным жестом выбросил окурок и, отворачивая лицо от круговерти пуха, двинулся вперёд — мимо чугунной, хитрого литья ограды. Зачем-то оглянувшись, завернул в ворота, пересёк зелёный, с фонтаном двор и направился сквозь арку к ближайшему подъезду, к освещённой фонарём двери. Шёл он уверенно, видимо, хорошо знал дорогу. В подъезде был стол, стул, яркая лампа и дюжий консьерж в фуражке и кожане.
— Сиди, сиди, — кивнул ему Сталин, прищурился, машинально погладил роскошные, холёные усы. — Не надо суеты.
Твёрдо посмотрел, поправил фуражку и направился в квартиру на первом этаже. Единственную квартиру в подъезде. Звонка на косяке двери не было.
Вождь взялся за железную, в виде кренделя, колотушку, пару раз постучал, подождал, снова постучал, тихо выругался сквозь зубы. Наконец за дверью послышались шаги, сопровождаемые стуком палки по паркету, и замок открылся, как выстрелил. На пороге возникла древняя старуха, в руке она держала клюку.
— А, Сочинитель… Ну что же, заходь, коли пришёл, как раз к ужину подоспел.
Это была знаменитая чёрная колдунья Наталья Львова, доставленная — спасибо Миронычу — из колыбели трёх революций.
— Здравствуйте, товарищ Львова, — ответил вождь, снял фуражку и двинулся за волшебницей в просторную, сразу видно, бывшую буржуйскую кухню. Здесь пахло керосином, луком, распаренной крупой и ещё Бог знает чем — это на примусе томилось что-то в большой чугунной кастрюле.
— Перловочка первый сорт! С лучком, чесночком, нутряным сальцом, — гордо объявила колдунья. — Пельменей, извини, уж не налепила.[8] Слава труду, не на Северном полюсе…
Голос у колдуньи был пронзительный и громкий, какой бывает у людей, страдающих давней глухотой.
— Спасибо, товарищ Львова, я не голоден, — попробовал со всей тактичностью отказаться вождь. — А потом, мы, грузины, перловую-то кашу не очень. Вот гурийскую…
— Ну ты, Сочинитель, хоть мне-то не сочиняй, — осклабилась старуха. — Ты ведь у нас по крови кто? Осетин.[9] Садись давай, уважь старуху. Хорошая кашка, перловая, томлёная, с нутряным сальцом. Уж ты не побрезгуй, поешь.
— Вы, товарищ Львова, очень непростой человек. — Не выказывая удивления, Сталин сел и хитро прищурил глаз. — Очень, очень непростой.
Под роскошными усами показались прокуренные зубы, не поймёшь, улыбка это или оскал.
— Ох, кто бы говорил, — взяла поварёшку бабка и принялась накладывать перловку в глубокую тарелку. — Уж верно, всяко не тот, кого люди называли Кинто…[10]
Смотрела она ласково, улыбалась приветливо — прямо лучилась гостеприимством и добротой. Сказочная Баба-яга, пребывающая с утра ещё в хорошем настроении…
Вождь вздохнул, взял тарелку, осторожно поставил на стол.
— Вам бы, товарищ Львова, биографии писать. Много чего тайного стало бы явным.
— Да уж, твою бы не напечатали точно. — Старуха кивнула, поставила кружку, и из бидона полилось молоко. — На-кось вот холодненького, как ты любишь. Пей, пей, не боись. Наверно, говорил тебе друг Георгий, что человека, коли надобно, можно и на расстоянии извести… Так что молока не боись…[11]
Себе же, не предлагая гостю, она налила из кувшинчика. В кухне сразу запахло лесом, травами и немного самогоном.
— Да, — согласился вождь и взялся за ложку. — Можно и на расстоянии. Все под Богом ходим…
Он на миг почувствовал себя точно в далёком детстве — болезненным, одиноким, свято верящим в божественное чудо. Чудо, которое обязательно должно с ним случиться. Доброе, чистое, светлое, неописуемое словами. О, как он пел об этом, обращаясь к Богу…[12] Как давно это было…
— Может, кто и ходит, да только не ты, — отпила из своей чашки старуха. — Ты давно уже ходишь под чёртом. В этих своих шерстяных носках.[13] Ну да ладно, не о том разговор. Давай говори, зачем пришёл. Уж верно, не перловой каши поесть.
Глаза её хитро щурились, на губах кривилась улыбка — чувство было такое, что она заранее отлично знала, что привело к ней вождя народов.
— Вот именно, — положил ложку Сталин. — Скажите, товарищ Львова, можно ли по большому счёту доверять немцам? В том плане, что Версальский договор нам не нравится так же, как и им. Можно ли полагаться на них в плане сотрудничества? [14]
— А-а, великая и нерушимая советско-германская дружба,[15] — усмехнулась старуха. — Когда два шулера за одним столом, игра обычно заканчивается быстро. И скверно. — Она поставила чашку, вытерла губы и резко, словно хлыстом ударила, взглянула на гостя. — Да только ты ведь и не за этим пришёл. Хватит хитрить, не в Кремле у себя! Говори толком. А кашку-то всё же ешь… Томлёная, с лучком, на нутряном сале. Ну, давай, давай.
Под её взглядом вождь взял ложку каши.
— Да, хороша перловка, — похвалил он и без всякого перехода спросил: — А не дурачит меня этот Рерих? Уже какой год ходит, а воз и ныне там. Может, стоило лучше поставить на этого интеллигента Бокия? А, товарищ Львова?
Бокия, начальник Спецотдела при ОГПУ, который наперегонки с Рерихом порывался отыскать Шамбалу, он не любил. Во-первых, дворянин. Из старинного, ещё при Иване Грозном известного рода.[16] А во-вторых, не хочет отдавать Чёрную книгу с компроматом на ЦК, которую начал собирать ещё по приказу Ленина. Пожалеет…
— Э, вот ты о чём, — как-то разом омрачилась старуха. — Ишь, как не терпится-то тебе. Мало одной шестой, хочешь забрать всё. А они-то ведь просто так не помогут. За всё, Сочинитель, надо платить. За всё… И потом, — она взглянула испытующе, с какой-то едкой усмешкой, — уверен ты, что не за сказкой погнался? Может, и нет никаких дивных стран, ни могущественных народов, а есть только масонин Рерих,[17] по заграницам гуляющий? Вот купит он себе усадьбу где-нибудь в долине Кулу, да и заживёт там на твои денежки припеваючи… Об этом ты, Сочинитель, подумал? Кличка-то Кинто многим впору…
Взгляд старухи превратился в стальной бурав, и вождь народов не выдержал, вздрогнул, быстро опустил глаза.
— Это абсолютно исключено, информация совершенно достоверная.
А сам вспомнил друга Георгия, его неторопливую речь. «За ледяными стенами Гималаев, — негромко рассказывал Гурджиев, — лежат пустыни и отдалённые горы Центральной Азии. Там, почти очищенное от цивилизации резкими ветрами и большими высотами, на тысячи квадратных миль к северу раскинулось Тибетское плато. Оно простирается вплоть до Куньлуня, малоисследованной горной цепи, которая длиннее Гималаев, а пики её почти столь же высоки. За её долинами и хребтами лежат две самые бесплодные в мире пустыни — Гоби и Такла-Макан. Далее к северу высятся Памир, Тянь-Шань, Алтай. Малонаселённый, отрезанный от мира географическими и политическими барьерами, этот огромный регион остаётся самой таинственной частью суши, исполинским белым пятном не только в географии, но и в истории человечества. Тридцать или сорок тысячелетий назад в районе Гоби находилась высокоразвитая цивилизация. В результате катаклизма цветущий край превратился в пустыню, а выжившие учителя высшей мудрости укрылись в гималайских пещерах. Вскоре они разделились на два пути — левой и правой руки. Приверженцы первого — это жители страны Агарти, скрытого места добра, они предпочитают созерцательство и невмешательство в земные дела. Последователи второго пути основали Шамбалу, центр насилия и могущества, который управляет стихиями, движет народами и вершит земную историю. Маги, высшие посвящённые, могут заключить с Шамбалой союз, подкрепив клятвы соответствующими жертвами. Я говорю о человеческих: жертвах…»
— Ты, Сочинитель, лучше бы не о мировом господстве, а о своих детках подумал, — вывел Сталина из лабиринтов воспоминаний пронзительный старушечий голос. — Воспитывай их поусердней, да только смотри — с добром и лаской. Не упусти время, а то хлебнёшь лиха. А жену Надежду ко мне приводи, с головой у ней плохо, я помогу.[18]
— С добром? С лаской? — рассеянно переспросил вождь и нахмурился. — Так найдёт Рерих Шамбалу или нет? Можно полагаться на него? Я жду ответа, товарищ Львова.
Какая жена, какие дети, когда речь о перспективе мирового господства.
— Нет, не найдёт, не кругло ему, — усмехнулась старуха, но совсем невесело. — Да и нужна ли, Сочинитель, тебе чужеземная Шамбала? Свои черти куда родней и милей. А их у тебя… — Она вдруг резко поднялась и стукнула палкой. — Ну что, касатик, поел-попил? Так и ступай себе потихоньку, что-то устала я. А насчёт деток да жены подумай, подумай хорошо.
Во взгляде колдуньи было понимание, брезгливость, глухое сожаление и… сталь. Так учитель смотрит на горе-ученика, выпороть которого нельзя, а ставить в угол — слишком поздно.
— Хорошо, товарищ Львова, отдыхайте. — Вождь степенно встал, надел фуражку. — Мы ещё обязательно увидимся.
Вышел из квартиры, миновал консьержа и через двор с фонтаном пошагал к машине…
Уже у себя в Кремле приказал подать крепкий чай, раскурил любимую «большую»[19] трубку и принялся неторопливо расхаживать кругами по кабинету. Старуха Львова явно непроста. Во-первых, сомнений нет, сильнейший аномал. А во-вторых, и это главное, себе на уме и на контакт не идёт. То есть говорит явно меньше, чем знает. Почему? Может, хочет всё выболтать кому-то другому? Выбрав самое для него, Сталина, неподходящее время? Не старуха Львова, а ходячий компромат. Покамест ходячий…
«Так, так, так», — выбил Сталин трубку, отхлебнул чая и потянулся к телефону.
— Менжинского, срочно.
Властно отдал указания, резко прижал отбой и самодовольно хмыкнул, так что распушились усы. «Ну вот и ладно. У нас всё расскажешь, будь ты хоть трижды аномал…»
Солнце ещё не успело взойти, как у чугунной, хитрого литья ограды с визгом тормозов остановилась четвёрка пернатых «Паккардов».[20] Выскочившие из них люди с маузерами были куда как поймисты, но они опоздали. На месте обнаружился только их коллега консьерж. Положив лобастую голову на стол, он храпел и тихо улыбался. Как видно, снилось ему что-то доброе и светлое…