Лама. Кикиморы

Темнота перед слезящимися глазами казалась то ощутимо плотной, то гулкой, словно разбуженный гонг, то какой-то стеклянной, опасно хрупкой, готовой расколоться на тысячи частей. Расколоться порывалась и голова. Она звенела, пульсировала, по макушку наливалась раскалённым свинцом. Казалось, стоит сделать шаг, и свинец выплеснется, потечёт по груди, потянется липким пламенем между ягодиц по ногам…. Снова и снова Лама обретал концентрацию, делал выдох и, повторяя мантру, продвигался вперёд.

Хотя какое вперёд — у него не было даже приблизительного понятия о направлении. И никаких дельных мыслей в отвыкшей соображать голове. Только пульсация набухших вен, тошнота и слабость всего тела, как после удара током. И тысячи раскалённых иголок под кожей…

«Ом Мани Падме Хум. Ом Мани… — Лама привалился к ели, вдохнул едкий запах смолы. — Ол Мани Падме Хум. Ом Мани…»

Трижды произнёс он мантру, собрал в кулак последние силы и принялся выполнять очистительное дыхание. Вбирать из внешнего мира токи энергий и запускать их в тончайшие внутренние каналы. Скоро темнота перед глазами поредела, прекратился звон в ушах, а в голове, хоть ещё кружившейся и саднившей, появились внятные мысли.

Мысли, правда, были нерадостные и злые.

О Небеса, как же он пришёл к этой ночи, которая, наверное, останется самой скверной в его долгой жизни? Как он мог так ошибаться, так заплутать? О Небеса, за что? Вначале — тёмная иудейская сила, победившая всю мудрость Тибета. Потом — фашистская шаманка, которую он считал пустым местом. Ещё бы немного, и ведь убила бы его, дочь трупоеда и осла…

Нет, что ни говори, а надо чистить карму, чтобы не сгинуть в этом жутком море бушующей сансары.[175]

«Да, да… карму…» — мысленно повторил лама, вздохнул и тяжело, полагаясь больше не на мантру левитации, а на собственные глаза и ноги, пошагал дальше по болоту.

Вот только куда?..

Все пути казались отрезанными. Фашисты, понятно, ошибки ему не простят, а путь к Двери Могущества пока что заказан. Но это — пока. Придёт его время, и он откроет Проход и выполнит предначертание своего змеиного рода. У него есть Силы, Знания, Меч… Тьфу, проклятая шаманка, теперь только ножны. Огромные, тяжеленные, но таящие всю мудрость Вечности. А лишней мудрости, как известно, не бывает…

«Светает… — Лама посмотрел на небо, на розовеющий восток, с облегчением вздохнул и понадеялся: — А может, и всё скверное уползёт вместе с ночным мороком за западный горизонт? Начнётся новый цикл, в котором…»

И замер, не кончив мысли, затаил дыхание — почувствовал поблизости змею. Гадюку. Матёрого самца. Отдыхающего, славно закусившего.

«Иди ко мне… — без слов приказал ему Лама и словно потянул за невидимую нить, связывающую его с рептилией. — Я жду…»

Ждал он недолго. У ног заволновалась трава, и показалась крупная, с зигзагом вдоль хребта, зеленовато-серая гадюка. Подползла, ткнулась треугольной головой в его армейский ботинок, вытянулась и безвольно замерла.

Лама присел, взял змею в руку, заглянул в подслеповатые, с вертикальными зрачками глаза.

— Прости, — сказал он, — так надо…

Быстро хрустнул позвонками, оторвал голову и, приникнув губами к сочащейся ране, принялся жадно сосать. Потом ногтем большого пальца распорол гадюке брюхо, выкинул недавно заглоченную полёвку и принялся есть прохладные, восхитительно освежающие внутренности. Утолив первый голод, ловко ободрал змею и положил под рубашку, поближе к телу, — пусть плоть согреется, пропитается потом, от этого она станет ещё вкуснее, будет просто таять во рту…

— Спасибо, милая, не держи зла. — Лама только собрался двинуться дальше, как вдруг увидел две человеческие фигуры, показавшиеся из-за поросшего ольшаником островка на болоте.

Кто такие, откуда взялись?..

Люди тем временем преспокойно направлялись прямо к нему. Отойдя от первоначального испуга, Лама присмотрелся и увидел перед собой двух старух.

В платках, телогрейках, с палками и корзинками, две русские бабки шлёпали через топь, куда сам он навряд ли отважился бы сунуться. По крайней мере без левитации там точно нечего было делать. Там торчал из воды рогоз, а старухи шли себе, как по ровной дорожке. Странно…

Лама собрал в кулак всю волю, вихрем закрутил энергетические «ветра» — и создал тотемного идама в виде исполинского, с рогами и хвостом, огнедышащего дракона.[176] Из пасти чудовища вырывалось оранжевое пламя, треугольные ноздри смрадно чадили зелёным дымом, когтистые лапы чавкали в болоте, взмахи могучих крыльев гнали по трясине волну…

Вместо того чтобы впасть в животную панику и с визгом удрать, старухи вдруг громко расхохотались.

Ещё миг, и у самого Ламы вырвался надсадный крик. Помимо его воли тотемный идам начал быстро превращаться в гигантского гуся. Вот он взлетел куда-то под облака, а там за него взялись невидимые руки. Раз! — умело свернули шею. Два! — ощипали догола. Три! — снегопадом полетели белые перья, в воздухе явственно запахло жареным.

Вот так. Символ его рода попросту пустили на шкварки.

Лама снова жутко закричал, но уже не от ярости, а от страха. Он внезапно почувствовал себя как завязшая в патоке муха — ни лапой шевельнуть, ни крылья расправить.

Старухи тем временем подошли совсем близко.

— Ну здравствуй, значит, нехристь басурманский, — покачала головой одна из них. — Почто озоруешь? Зачем змеюку нашу обидел?

И её клюка больно ткнула ламу в живот, где, свернувшись под рубахой, прела гадюка.

Он судорожно дёрнулся и осознал, что старуха говорила на древнем тибетском наречии Шан-шунг Маар-инг.

— Да не, Ниловна, не басурманин он, — задумчиво произнесла вторая старуха, причём тоже по-тибетски. — Диверсант он, шпиён, агент-парашютист. Надо с ним не разговоры разговаривать, а в СМЕРШ сдать. А там, милай, — и она в свой черёд ткнула Ламу клюкой, — поверь уж, не сахар. Совсем. По сравнению с нашим энкавэдэ всякая там инквизиция — это так, недоучки. Изуверов Шпренгера да Крамера[177] в подмастерья не взяли бы, это я тебе со знанием дела говорю… Ну что, милай? Сам пойдёшь в энкавэ-дэ-то или со скандалом?

И она, и её товарка Ниловна удивительно смахивали на кикимор, какими их рисует народный эпос. Сгорбленные, страшные, морщинистые. И страшное для кого-то болото им, чувствовалось, было домом родным.

«Нет, нет, надо чистить карму…» — Лама хотел было потереть ушибы, но не смог пошевелить и пальцем. Чёрный цвет неудачи зримо сгущался. Сумасшедших русских шаманок ему только не хватало. Не говоря уже о русском НКВД.

Патока держала муху по-прежнему крепко. Даже мысли, казалось, увязали в липком сиропе и еле ползли, беспомощные, отяжелевшие.

— Да ладно тебе, Ерофеевна, давай-ка лучше сами погутарим с ним по-свойски, толку больше будет, — заметила первая старуха, поставила корзину и посмотрела на тибетца в упор. — А карма твоя точно — полное говно. И ничем ты её уже не очистишь, потому что чёрного кобеля добела не отмыть. Ты ведь у нас кто? — И Ламе в третий раз досталось палкой по рёбрам. — Предатель, иуда, изменник рода человеческого! Ну чего тебе не хватает? Эликсир долголетия есть, секрет Корня золота знаешь, Камень власти тебе родитель передал… Нет бы жить-поживать себе спокойно! Взял вот, припёрся сюда, знаков силы понабрал, нож асурский до кучи приволок… — Она воткнула свою палку в мох, — и ножны меча, вырвавшись у Ламы, подозрительно легко упорхнули к ней в руки. — Приволок, да не уберёг, — ворчливо продолжала старуха. — Впрочем, ладно, не о том сейчас речь… Речь, вражина, о тебе! Ну откроешь ты, допустим, Дверь, ну получишь, допустим, чего ни запотел… А что с остальными будет, ты об этом подумал? С людьми будет что, говорю? А ты ведь, между прочим, тоже каким-то боком человек. Об этом-то помнишь хоть, басурманин? Ну давай ответствуй, не молчи, открывай рот, разрешаю.

Ножны были огромные, массивные, покрытые загадочными письменами. Корзина у Ниловны — вместительная, с горкой наполненная спелой брусникой. Вот так, брусникой. В начале лета-то.

— А почему нож? — действительно смог открыть рот лама. — Это ведь меч?..

— Меч? — Бабки переглянулись, хмыкнули, и Ниловна покачала головой. — Да ты просто асурянинов живых не видал. Нож это, говорю. Ритуальный. Называется Клинок Последнего Вздоха. А больше тебе и знать нечего… Ты, изменщик, лучше не о ножах думай, а о том, как тебе жить дальше. Потому как жизнь твоя сейчас на перепутье. И одна из дорог — кривая, в тупик ведёт. — Она пристально, в упор взглянула на тибетца, прищурилась и, повернувшись к хмурой Ерофеевне, кивнула на Ламу: — А тазик-то у него добрый. Аккурат нам под бруснику…

— А то, — согласилась Ерофеевна. — И при нём, гляди, ещё и пестик имеется, будет чем варенье помешать. В хозяйстве сгодится…

Она живо прибрала к рукам поющую чашу, и над бескрайними просторами болот понеслось истомное, эмигрантское: «Вечерний звон, вечерний звон, как много дум наводит он…»

— Э, да тазик-то с музыкой, — обрадовалась Ниловна, но тут же снова сделалась серьёзной и строго глянула на тибетца. — Ну что, иуда, подумал? Хорошо подумал? Как следует? Ладно, тогда живи. И помни… Эй, Ерофеевна, тронулись!

И, с лёгкостью подхватив трофеи и неподъёмные с виду корзинки, старухи убрались. Прямо через топь, смертоносную для кого угодно другого. А может, вправду кикиморы?

«На мою покойную матушку похожи…» — посмотрел им вслед Лама, почему-то всхлипнул… и вдруг почувствовал, что обрёл свободу. Что-то смыло патоку, и муха обрела способность полёта.

Его унизили и обобрали, но дышалось почему-то легко, и каждая клеточка тела пребывала в гармонии. Лама прислушался к себе и понял, что ничуть не жалеет ни о поющей чаше, ни о волшебных ножнах, ни о провале экспедиции к заветной Двери. В голове неотступно звучал, пробирая, как набатный звон, повелительный голос: «Помни. Ты ведь тоже каким-то боком человек…»

Загрузка...