14.


День приезда Степана Михайловича в Москву прошмыгнул бледно и быстро, а вечером решено было у Чельцова с Вайнштейном отправиться в театр, на премьеру.

Бледным показался короткий зимний день потому, что весь он пошел на приведение в должный вид старого номера, занимавшегося в отсутствие Чельцова различными случайными жильцами и потому сделавшегося неуютным и чужим. Расхолаживали и новые зелено-полосатые обои, вместо прежних приятно-коричневых и теплых.

Зато добрую улыбку рождало у Чельцова. участие, которое принимал в скучноватой суете уборки близорукий маленький Вайнштейн. Он неумело громоздился на стул и худыми пальцами долго выстукивал молотком по гвоздю, на который криво вешал какой-нибудь этюд или надписанный портрет, которых у Чельцова было множество: подарки знакомых живописцев или литературных друзей. Все это аккуратно сохранял за шкафом в своей комнате Вайнштейн, пока не было Степана Михайловича, а теперь, искренне обрадованный приездом его, приносил и помогал восстановить на старых местах по степам. Частенько, едва выходил Вайнштейн в свою комнату, быстро вскакивал Степан Михайлович на стул и перевешивал портрет или выдергивал неправильно вбитый гвоздь, понимая, что подслеповатый и безразличный Вайнштейн на результаты нынешней работы своей больше никогда и не взглянет. Тот возвращался, неся стопку книг, и расставлял их на этажерке, причем Степан Михайлович видел, как между третьим и четвертым томом Эдгара По становится книга рассказов Аверченко, и, поминая в мыслях бухгалтера, улыбался незримо й лукаво...

В театре, по словам Вайнштейна, шла в этот вечер впервые пьеса общего знакомого, многошумного поэта-символиста, и Степан Михайлович мог увидеть там сразу всю "литер-компанию" Москвы, как называл пишущую братию Вайнштейн. Однако часам к семи, после чаю, молча посовещавшись с бухгалтером, Чельцов заявил, что должен еще кое-куда до спектакля сходить и потому просит Вайнштейна отправиться в театр и запастись местами, а сам он, Степан Михайлович, придет к началу действия или даже немного запоздает. Билет или, если, все проданы, пропуск от автора, просил оставить для него у кассира...

И направился к Зиночке. Не застав ее, решил написать записку, приложил бумажку к запертой двери и нашел в кармане карандаш, когда по лестнице раздался дробный стук каблучков, и спустя полминуты Зиночка висела у него на плече и клевала щеку несчетными маленькими поцелуями, приговаривая:

-- Миленькой! Ах, и миленькой же мой!..

Чельцова Зиночка долго не отпускала, и он попал в театр только после первого действия, когда начался антракт.

Едва Степан Михайлович, получив в кассе пропуск, очутился в коридоре партера, его оглушил, ударил, ослепил тот ни с чем не сравнимый аромат и сияющий гул, который свойственен только антрактам столичных премьер. Запах сохнущих на вешалках тяжелых мехов причудливо сплетался с лебяжьей белизной мелькавших напудренных плеч, и густой голос усатого коренастого брандмайора казался органически спаянным с кружевной диадемой бриллиантовых звезд, дрожавших над головой желтоволосой купчихи... Сквозь мысль Степана Михайловича в это мгновенье капризным четким видением пронеслась обитая войлоком скрипучая дверь в столовую луганского дома и тихий образ матери, склоненный над вечерним пасьянсом своим, с обгрызанной по углам червонной девяткой в руке... Уже один-другой-третий преграждали, пробирающемуся к вешалке Чельцову, путь неотменными в веках восклицаниями: "каким образом?", "неужели?", "откуда?", "это вы!", и он, зараженный оживлением, пожимал руки и отвечал, не останавливаясь:

-- Я... я... сейчас. Вот разденусь. Увидимся. Ничего. А как вы?

И вдруг, снимая пальто, раскрыл Степан Михайлович рот в широкую, рсбяческп-сладкую улыбку: под стеной стояла, читая программу, консерваторка Симочка, милая летняя знакомая его, вся в белом, яснолицая, расцветшая, наливная. Чельцов ласково окликнул ее, и девушка вскрикнула и всплеснула наивно руками. Не сговариваясь и весело таясь от встречных, они рядом пробирались по коридорам, пока не очутились в маленьком фойе бельэтажа, на синем плюшевом диванчике, под колонной. И незаметно проговорили весь длинный антракт, как это часто выходит у мало знающих, но молодо понявших друг друга людей, молча условившихся быть старыми и добрыми знакомыми отныне. Симочка рассказала между прочим и о Балыгах, которых Чельцов не видел уже около двух лет, а она навестила недавно в Березанке, когда на праздниках гостила по соседству с ними у родных. И еще добрее стало сиять электричество над рыженьким старичком, весело угощавшим под лестницей старушку свою шоколадными квадратиками, обернутыми в серебряную бумагу, когда Степан Михайлович узнал, что у Веры Тихоновны месяца полтора назад родился сын, и им не надышатся, не налюбуются сведенные над колыбелью супруги.

Заболтал язычком звонок, призывая публику в зал, и фойе сразу затемнилось. Степан Михайлович поднялся, чтобы проводить спутницу свою на балкон, когда в повороте, направленном к ложам, показалась неожиданная фигура Балыга, поднимавшегося по лестнице из буфета и вытиравшего носовым платком рот.

-- Как это чудно!.. Так бывает всегда: только что говорили и вот... -- с той же наивностью всплеснула руками и засверкала улыбкой Симочка. И не успела докончить слова...

Балыг, багровый от напряжения, переложил в левую руку платок, выждал, пока подоспевший с бурным восклицанием остановился перед ним Чельцов, и коротким броском выпрямленных пальцев ударил его по лицу.

-- Негодяй! -- прошептал он, выпучив глаза навстречу пораженному взору Чельцова. И, повернувшись, хотел шагнуть к ложам. Но вдруг остановился и обернулся вновь:

-- А если еще кому, кроме Стоюниной, болтал про себя и про жену, то расчет мой будет похуже!..

И он скрылся в изгибе фойе, долго скрипя еще новыми сапогами по ковровой настилке коридора.

Степан Михайлович, осознав удар, устало закрыл глаза и в первое мгновенье отдался ощущению, что все кончилось в его жизни, кончилось отвратительно и навсегда. Но кто-то, невинно взвизгнув, засмеялся за дверью ложи, и густо зашелестил занавес, раздвигаемый в зале: деловитый шелест говорил о том, что действие началось и все на местах. Тогда разомкнулись веки у Чельцова, и он увидел странно-пустую площадку пола там, где стоял только что Балыг. Болезненно улыбнулся рот, и с насмешкой подумалось о том, что пощечина требует обихода светского, -- как в романах, в клубах, в Париже, -- между тем за окнами вдоль тротуаров грязнеют горы сколотого льда и мерзнут рваные извозчики, поджидая седоков на Таганку. В то же время вспомнил Чельцов, что шла с ним рядом Серафима Николаевна и оглянулся с порывом. Девушка стояла, закрыв обеими ладонями лицо, и, когда подошел он, зашептала сквозь слезы:

-- Что же это? Степан Михайлович, дорогой... разве так можно!

Уже Великий бухгалтер вершил в отуманенном мозгу обычную работу свою, как трудятся в надымленной комнате старые трезвые счетоводы. Чельцов отнял от лица Серафимы Николаевны стиснутые пальцы ее и сказал спокойно и тихо:

-- Не надо, дитя мое милое. Многое неверно. Не так уж больно получить пощечину. Может быть, было больнее тому, если решился ударить...

И, взяв девушку под руку, повел ее на верх к балкону. По пути улыбнулся уже здоровее, говоря вслух, но в рассеянности думая, что это немая мысль:

-- Он не художник, Балыг.

Последние слова его лишние. Надо было на жесте закончить.

Девушка удивленно посмотрела на спутника краснеющими еще от слез глазами, но на лестнице была полумгла. Симочка так и не поняла, серьезно ли он произносит эти слова, но Чельцов почувствовал, что теснее прижался к руке его локоть ее и что ей тяжело теперь с ним расстаться. Пожав протянутую Степаном Михайловичем руку, девушка внезапным движением обняла голову его и неловко поцеловала в висок. Затем скрылась в темной впадине дверей.

Загрузка...