-- Мог ли бы я увлечься Верой Тихоновной? Никогда! -- так спрашивал и так отвечал себе Степан Михайлович, лежа утром во флигеле в своей постели и рассматривая зайчиков, пущенных солнцем по потолку.
Степан Михайлович не причислял себя к сонму тех мужчин, для которых некоторое время, прожитое вне интереса к женщине, кажется подвигом аскетическим, а дни -- потраченными впустую. Но он знал свою нервную любопытную "ноздрю", как он шуточно называл это мужское свойство, напрягавшуюся, настраивавшуюся сторожко всякий раз, когда чувствовалось присутствие женщины, которая могла бы заинтересовать.
Пять дней провел уже Степан Михайлович в Березанке, где жила рядом женщина--такая картинная, нет, вернее, такая "правильная" Вера Тихоновна, -- и, ни разу не вздрогнув, в ленивом спокойствии оставалась чельцовская ноздря, и Степан Михайлович понимал и про себя радовался тому, что на этот раз осрамит заветы литературы. "Писатель в имении" никого не соблазнит. Тем лучше, тем лучше, тем лучше для души, ибо перед душою -- Петр Романович... И тем легче, тем легче, тем легче для ноздри, потому что для ноздри Вера Тихоновна -- брюнетка. А "для брюнетки быть красивой почти непосильная задача" -- обронил некогда писатель Чельцов, отмеченный самим Балыгом как "философ по женской части"...
Так размышлял, подтрунивая над самим собою, Степан Михайлович, когда в дверь постучалась горничная и спросила: во флигель подавать чай, или барии выйдут к господам па веранду?
-- Спасибо, во флигель, -- ответил Чельцов, потому что хотелось еще полежать, хотелось подумать о некоторых очередных "наоборотах". Способность улавливать и подмечать в жизни явления, которые изобличают неправду усвоенных всеми, успокоенных, непременных суждений, была назойливым свойством Степана Михайловича. Он сам в усталости бранил себя иногда за эту постоянно снаряженную в нем "охоту за наоборотами", но не мог удержаться и, забываясь, опять с увлечением ловца гнался за каким-либо новым впечатлением или ощущением этого рода, убивал его, потрошил и взамен предрассудка, жившего только что, делал из него чучело, мертвое и пустое...
Сейчас вспомнилось, что Петр Романович решительно отказался вчера за обедом не только от водки, но и от вина, и эта трезвость показалась "наоборотом" заповедному образу русского помещика-здоровяка в огромных хромовых сапогах и в поддевке. И рядом пришел на мысль вчерашний же разговор за столом о балыговском приказчике- еврее, который напивался с березанскими мужиками всякое воскресенье, без удержу любил деревню, поле, покос, молотьбу и чуть не с плачем выпросил, чтобы Балыг не посылал его своим доверенным в город, потому что он "этого городского базара и гама даже нюхать не может". Все это опять-таки было вопреки установленному в жизни и в литературе "типу" мелкого служащего-еврея, и Чельцов со сладострастием уложил его мысленно в свою охотничью сумку. Кстати припомнилось, что вот и Вайнштейн еврей, а между тем, как резко лишен он свойственного евреям душевного уюта, не чувствует воздушных, еле уловимых психологических струй, веющих от человека к человеку... Как хорош в этом Альтенберг или наш русский еврей Дымов! И, опять истекая от начатой темы, завиделся Чельцову новый "наоборот": ведь Балыг, полуобразованный деревенский буржуа с красной шеей, должен бы быть тупым антисемитом! А между тем, как любит он своего еврейского приказчика -- явной и даже подчеркнутой любовью...
Но этот случай, который в охотничьем разбеге готов был Степан Михайлович уже считать за собой, пришлось тотчас же выкинуть из ягдташа, потому что Петр Романович стоял за дверьми и барабанил костяшками пальцев:
-- Вставай, мой дорогой, вставай! Не даром не люблю я жидов. Все они предатели-Иуды. Мордухей схитрил и не пришел, чтобы ехать со мною... Одного праздника мне не уступил: должно быть, в местечко убежал за водкой.
-- А как же быть теперь с нашим интервью? -- говорил Чельцов, сбрасывая с двери крючок и впуская Балыга.
-- Никогда бы я жида не держал, --с жалобой продолжал Балыг, -- если бы не то, что этот подлец Мордухей человек уж больно честный. Ну, придется другое выдумать, чтобы оставить вас с Верой наедине. Пойду разве к попу, будто за делом.
Степан Михайлович вытерся прохладной водой, фыркая и ероша свой коротковатый бобрик, оделся, выпил принесенный горничной чай и отправился с Петром Романовичем в дом, где застали они Веру Тихоновну за роялем.
Она сидела в легком белом платье, оттенявшем здоровую, ровную матовость ее загоревшей шеи, исполняла, не точно еще зная и упражняясь, вторую прелюдию Рахманинова, и, пока не кончила играть, не оглянулась.
Окончив, усмехнулась в сторону слушателей, словно указывая на свои ошибки, и протянула руку Чельцову:
-- Напрасно вы не завтракаете по утрам с нами. Яичница и чай по дороге стынут.
-- Это не важно! -- с улыбкой ответил Степан Михайлович и, чего не делал до сих пор, поцеловал протянутую руку. Он как бы хотел этим приступить к сближению, намеченному программой дня, и это понравилось Балыгу.
-- Не это важно! -- изменяя с некоторым значением слова Чельцова, повторила Вера Тихоновна и поднялась от рояля.
-- Вчера ночью был дождик, а сегодня будут грибы, -- сказал Петр Романович.--Повела бы ты, Верочка, гостя в лес: пусть узнает еще и эту нашу деревенскую забаву. А я пойду к батюшке, насчет сена...
-- Хорошо, пойдем, -- безразлично ответила жена. -- Я только прислуге скажу... И, не докончив, вышла, высокая, белая, смуглая, слишком прямая.