В старом березовом лесу было приятно-сумрачно, и ласковая сухость воздуха и листвы покрывала теплую, влажную еще землю.
Уже с полчаса бродили Вера Тихоновна и Чельцов, разыскивая среди потемневших на земле сучьев и золотистого слоя прошлогодней завали коричневые и рдяные головки грибов. Корзинка Веры Тихоновны была уже почти полна, а на дне маленькой чельцовской плетенки лежали только один подберезовик, крупный, надломленный, серый гриб, и две маленькие хорошенькие сыроежки. Начать большой разговор так и не удавалось до сих пор, потому что спутница Степана Михайловича то и дело уходила от него куда-то вбок, где зоркие глаза ее выслеживали грибное урожайное место. Чельцов останавливался, осматривал лежащий под ногами бурый лиственный ковер и выжидательно брел дальше.
-- Не устали? -- спросила наконец Вера Тихоновна, подходя, и улыбнулась. Чельцов любовался пестрым красавцем-мухомором, который он только что извлек из земли, и хвастливо держал перед собой, не опуская в плетенку. Он спрашивающе округлил глаза, когда взяв осторожно из рук его двумя тонкими пальцами, Вера Тихоновна отбросила эту драгоценность, гриб рассыпался, ударившись о березовый ствол.
-- А это вы не из зависти? -- спросил он, и оба с внезапной дружественностью рассмеялись. Это подбодрило Чельцова, и он солгал:
--- Действительно, немного устал. Я ведь насекомое городское.
Они сгребли сухие листья на солнечном холмике у поляны и сели.
-- Странно, что это вы -- живой, --сказала Вера Тихоновна, не глядя на него. -- До сих пор я вас представляла только: "С. Чельцов" -- на бумаге...
-- Да, я живой, -- протянул Степан Михайлович, задумавшись в это мгновенье не о том, о чем она говорила. Его постоянно удивляла манера ее -- это он сейчас и припомнил -- ронять слова, неожиданные для слушателя, не приуготованные направлением ее внимания или взгляда. Теперь она молчала и кончиками пальцев сосредоточенно перебирала в корзинке грибы, словно бы и не сказала только что своей фразы. Выбросив две-три зачервивевших шляпки, Вера Тихоновна успокоилась и глядела вдаль, не оборачиваясь на Чельцова.
-- О чем вы думаете тайно от всех? -- заговорил он вдруг и заглянул ей в лицо, как бы боясь уклончивости или неправды.
Она и теперь не посмотрела на него, отвечая:
-- Сейчас я почти думаю постоянно о вас. А раньше думала обыкновенно о муже.
Степан Михайлович смутился на мгновение. Глаза Веры Тихоновны были в том же раздумчивом спокойствии устремлены вдаль. Тогда он сказал:
-- Почему обо мне? Вам нравятся мои писания?
-- Д-да... Но думаю я не о том. А просто потому, что вы приехали, что вы здесь единственный... мужчина.
-- Это так важно для вас?
-- Вероятно. Я много уже лет думаю о мужчине.
-- Безразлично о каком?
-- О моем мужчине. Но его еще нет. Я хотела, чтобы это был Петр Романович, но...
-- Но?
-- Вы сами видите: я ошиблась.
И опять замолчали. Теперь начиналась та самая беседа, которую намерен был вести Степан Михайлович, но она открылась так сразу, так с середины и снова так неподготовленно, что Чельцов оказался позади своей деликатной темы, когда она уже ушла далеко-вперед, в глубину... Уже было сказано слишком многое для того, чтобы нащупывать, выведывать, намекать, обволакивать собеседницу той интимной паутиной психолога, из-за которой и назвал его, должно быть, Балыг "философом по женской части"...
--- Отчего вы не хотите иметь детей? -- резким вопросом зазвучал голос Степана Михайловича, прервавшего длинную тишину.
Вера Тихоновна повернула к нему голову и пытливо, словно спрашивала, а не отвечала, промолвила:
-- Я хочу.
-- Мне казалось, что из-за этого весь ваш раздор.
-- Неужели и вы не поймете меня? -- Она пошуршала вытянутым зонтиком по листве и добавила: -- Я должна сначала стать женщиной, почувствовать мужчину, от него родить для себя дитя.
Степан Михайлович не совсем ее понял, но насторожился с приязнью. Ему было ясно, что женщина произнесла не литературное, не психологически-разговорное, а сказала о чем-то живом и очень женском, что мужчина должен постичь внове для себя и честно. Он переспросил:
-- Вы не чувствуете в Петре Романовиче мужчину?
-- Не совсем так, -- наклоняя голову на бок, как бы выискивая правильный ответ, объяснила она. -- Видите ли... это... Только вы позвольте мне сказать, как я умею, а сами уж обо всем догадайтесь, потому что я не найду очень верных слов.
-- Точных слов вообще не существует. Вы говорите, как скажется.
-- Видите ли, Петр Романович -- мужчина, и даже очень мужчина. Я чувствую это по взглядам женщин в городе, здесь -- по выражению лица у баб. Одна, старая, полола на днях в огороде, а мы с мужем прошли.
-- Сокол! -- шепнула она другой поденщице, и я знаю, что это она про Петра, и знаю, что не об его соколиной душе она говорила. Так вот, вы думаете, должно быть по-тонкому, по-писательски, глядя на нас: нечуткая натура мужа, более изысканная натура жены, она не может делить его грубых интересов, он не понимает ее чувств... II все это, может быть, и так, но только не в том возвышенном смысле, как изображается в романах. В муже есть много хорошего, честного, душевно-доброго... он даже сложный человек, если хотите, хотя в нем неинтересная, какая-то... прямолинейная сложность.
-- Это недурно сказано... теперь многих так можно определить, -- невольно улыбнулся Чельцов. Но Вера Тихоновна досадливо вскинула на него глаза:
-- Нет, вы уж не перебивайте. Не то я опять замолчу. Слушайте, пока я вас за сон мой считаю. Вы мне снитесь... Значит, муж так... А я?.. Я тоже не страдалица во вкусе Достоевского, как это прелестно высмеяно где-то у Чехова... Знаете, тип неудовлетворенной современной женщины, не понятой в своем высшем духовном "я" и тому подобное. Я знаю, что могла бы быть отличной парой с Петром Романовичем, поднять его, заинтересовать культурной деятельностью, привить ему более глубокие взгляды...
-- Ого! -- невежливо вырвалось у Чельцова.
-- У меня нет ложной женской скромности, -- без обиды сказала Вера Тихоновна. -- Моя мать, бывшая купеческая барышня, влюбилась в отца, который погибал... он был лицеист-алкоголик. Она вытрезвила его, сбила дворянскую спесь, вернула к труду, сделала настоящим человеком. Женщина слишком многое для мужчины может. Но она должна его, как женщина, любить, да, любить его, как мужчину...
Стало тихо. Степан Михайлович взял светлый зонтик, лежавший возле Веры Тихоновны, и, раскрыв, держал его за спинами, потому что солнце начало до боли припекать, а уходить нельзя было и не хотелось. Казалось, что прикрытые одним зонтиком, они сообща и поймут что-то важное, столкуются, как друзья, и найдут мирное решение жестокому семейному вопросу.
Вера Тихоновна первая заговорила опять, и по взволнованному деловитому тону ее слов Чельцов понял, что она не хочет ложной интимности, секретничанья, шепотка, а откровенно доверяет ему то, о чем бесконечно думала, быть может, не раз говорила мужу в своих снах, потому что наяву ему -- грубо, требовательно любящему--она не могла эту боязливую правду открыть. Она говорила:
-- Я жена, но я не чувствую себя женщиной. Я не знаю ни одной радости женщины, я не жду своего мужа, не хочу его, я его боюсь. Я, как девушка, предвкушаю свой праздник, но для меня он еще не наступил. Петр Романович мне его не принес. Как же он хочет иметь от меня детей? Разве девушки носят под сердцем дитя? Разве ребенок не должен родиться от женщины волнующейся, радующейся, ждущей, постигшей, очарованной, благодарной? А если и может родиться от другой, так я не хочу быть этой другой. Я не хочу быть матерью бездушной, безлюбовной, пустой. Может быть, я слишком женщина, может быть, я развратная, но все равно, все равно, все равно... я хочу! Ах, вы ведь ничего не поймете...
Она замолчала и почувствовала, что она проснулась: видит чужого мужчину перед собой и не скажет больше ничего из того, что могла говорить лишь во сне, лишь для себя, лишь для тех, кто живет, не существуя, и снится.
Степан Михайлович понял, что надо ее, очнувшуюся, быть может, стыдящуюся, тотчас же пощадить... Он жестом руки сделал вид, что припек становится невыносимым для него, поднялся и, нагнувшись, поцеловал сначала одну руку Веры Тихоновны, потом другую. Она почувствовала, что он благодарит ее за доверие, взглянула па него серьезно и с теплотой пожала его руку, которую он протянул, чтобы помочь ей подняться.
Они пошли и, едва завернули к усадьбе, увидели Петра Романовича, переходящего по мосткам через пруд. За ним шел и приказчик, молодой еврейский парень с веснушчатым здоровым загаром лица, немного хмельной и невеселый. Вероятно, ему только что досталось от хозяина, потому что Балыг, приблизившись к жене, закричал:
-- Вот он где, Мордухей! Нашел его у попа. Тоже хорош батюшка: завел дружбу с жидом!
-- Петр Романович! -- брезгливо поморщилась Вера Тихоновна, -- сколько раз я просила тебя...
-- Ах, да, -- перебил Балыг, -- с иудеем, с израильтянином! Жид, видишь ли, у нас запрещенное слово: некультурно! -- захохотал он, обращаясь к Степану Михайловичу, и со вниманием посмотрел ему в глаза, словно ища в них результатов разговора.
-- Я пойду домой, -- сказал приказчик нерешительно и горько, -- у меня в голове мигрени...
-- Идите, -- тотчас же отпустила его Вера Тихоновна и кивком головы как бы подтвердила разрешение, предупреждая вмешательство мужа.
Степан Михайлович сразу ощутил большую усталость, а раскатистый, крупный говор Петра Романовича, нарушавший длившееся еще впечатление глубокой и тихой беседы, все больше его раздражал:
--- Так, так, так, отрезал я попу! Луга, значит, церкви, а сено отцу Луке?
--- Отчего ты так громко! -- прервала Вера Тихоновна и, смягчая слова, взяла мужа, под руку. Потом посмотрела на Чельцова.
Он поклонился ее взгляду, сказал Петру 'Романовичу, что хочет поработать еще до обеда, и пошел во флигель, прикрывая рукою голову от знойной погони полуденных июльских лучей и долго еще слыша ненужные шумные слова:
-- А я говорю попу...