3.


Степан Михайлович протелеграфировал: "Вторник буду. Привет". И только когда барышня в очках выдала ему через окошечко квитанцию, почувствовал, что у него прошло недоброе ощущение, вызванное Вайнштейном, и что он мог бы снова встретиться сейчас с ним и даже прощально поговорить о литературе.

Несомненно столь быстрое решение ехать в Березанку вырвалось у Чельцова под впечатлением приевшейся культурной фигурки писателя-стилиста и его нестерпимой уверенности, что какая-нибудь реставрированная деталь русского говора в умершем XVIII веке -- больше, прекраснее, важнее для литературы, чем все живые страсти и скорби нынешних людей в этом нашем, чувствуемом глазами и пальцами мире. Хотелось бы больше не видеть этого, де слышать об этом, этому не служить, значит, уехать к избам, к помету, к звездам--в деревню. Раньше же, в течение двух педель после встречи с Балыгом, Степан Михайлович ни разу о поездке в имение не помышлял и, если бы вспомнил, посмотрел бы на случайное обещание свое, как на вежливую фразу, между прочим оброненную и не обязательную ни для кого.

Возвращаясь из телеграфного отделения и уже настроенный благодушно, Чельцов подбодрял себя еще и мыслями о том, что все, в сущности, складывается неожиданно удачно. В городе жарко, суетно, одиноко, новая повесть пишется медленно, а иногда и совсем не пишется по три-четыре дня, аванс под нее приходит к концу, общение с новыми усадебными людьми полезнее и уж во всяком случае приятнее, чем все разговоры в кафе, в кабачках и в номере, представляющие, в сущности, один-единственный разговор, помноженный на сто, тысячу, миллион, бесконечность...

Словом, странным даже начало казаться, почему Чельцов сразу не принял предложения Балыга всерьез, и, вдохнув аромат проходящей дамы в сиреневой шляпе, в сиреневом платье и в сиреневых чулках, Степан Михайлович улыбнулся и, щелкнув про себя языком, промолвил:

-- Проходите! Вы нам больше не нужны.

Но духи были хорошие, немного взволновали Степана Михайловича, и он, дойдя почти до дому, повернул, потому что решил отправиться с прощальным визитом к гладильщице из прачечного заведения "Бланш", к Зинаиде Семеновне, с которой у него была, долгая и милая связь.

Вот именно милой казалась ему эта связь с простенькой, чистоплотной, улыбчивой девушкой, три года тому назад влюбившейся в Степана Михайловича, без драмы отдавшейся ему и теперь всякий раз встречающей его застенчиво, доверчиво и любовно. У нее была комнатка с кухней недалеко от прачечной "Бланш" (хозяйка получала для стирки белье от очень высокопоставленных господ и потому считала необходимым заведению своему дать имя с намеком на ремесло, но в то же время звучащее по-французски), и Чельцова всегда наново изумляла безупречная опрятность, в какой содержала квартирку свою Зиночка, занятая весь день в прачечной, вынужденная потом готовить для себя еду, а нередко еще и вечером починять кружевное белье, гладить которое почиталась она великой мастерицей. На глаженье дорогих и топких кружев смотрела она, как на некое искусство, и Степан Михайлович любил порой, сидя рядом, следить за блеском Зиночкиных глаз и ласково-уверенными движениями рук, когда она, проводя утюгом по воздушным, волнующим линиям нежного извилистого узора, вдохновенным шепотом роняла: "торшон!" или "валансьен... настоящий!".

Идя теперь к Зиночке, Степан Михайлович с удовлетворением вспомнил, что у него набралось изрядное количество "записочек на стихи", вынул из бумажника и пересчитал их: на сто шесть рублей пятьдесят копеек. Дело в том, что Зиночка, вначале нуждавшаяся и лишь в последние годы оцененная в своем мастерстве и вполне обеспеченная заработком, никогда не хотела принимать денежной помощи от Чельцова, и это мучило Степана Михайловича, а в первые месяцы их связи даже злило... Тогда-то он и придумал выход из положения, который остроумно позволял обоим возлюбленным не касаться жесткого вопроса о деньгах. Чельцов уговорил однажды Зиночку принять от пего в подарок его стихи. Вместо цветов, конфект и всякой всячины, которую он мог ей приносить, он просил ее считать своими все стихи, которые он напишет. Такой славный, душевный поэтический подарок не мог влюбленной девушки не соблазнить, и она согласилась со стыдливым восторгом. А спустя несколько дней Степан Михайлович принес Зиночке первую "записочку", т. е. расписку в получении гонорара за стихи, с которою девушка должна была явиться за получением денег в контору журнала. Зиночка вспыхнула, покраснела, отказалась, но с небывалой убедительностью разъяснил ей Чельцов, что он "не виноват, если есть грубые люди, которые стихи перечисляют на деньги", что "стихи принадлежат теперь ей", что он сочтет "самой большой обидой для себя, если она вернет ему подарок обратно". Словом, убаюкал Чельцов все сомнения девушки на эту щепетильную тему и добился того, что Зиночка носила его "записочки на стихи" в различные редакции и издательства, с наивной гордостью считала себя таким образом чем-то причастной к литературе, и в то же время могла не нуждаться в лишнем, а иногда и надобном рубле, не получая от возлюбленного своего стыдных, по ее мнению, денег...

У Чельцова же бывало тихо и смиренно-ласково на душе всякий раз, когда он, суетно-усталый и безрадостный, приходил к Зиночке, чтобы провести у нее час-другой или • повести ее в театр. Больше любили оба нить чай у нее вечерком.

Неизвестно, слышала ли Зиночка все, что говорил ей Чельцов о своих томлениях и планах, о костлявых, цепких, рабских, под- валочных томлениях и о планах бунтарства безумного, жадного, созидающего новый человеческий мир над прахом повергнутого божьего мира. Неизвестно, понимала ли Зиночка того, кто сидел перед нею, не видя ее, и изливал в словах слышимых неуловимую, бесстыдно смелую и свободную песнь мысли своей, песнь, которая в словах пленных и писанных никогда не прозвучит на бумаге, -- но Зиночка сидела недвижная и не дыша и впивалась в каждый звук его взглядом, волнением пересохших губ, напряженно-любящим телом...

И Чельцов знал, что она слышит то, чего не услышат читатели, и что она понимает то, чего не поймет Вайнштейн.

Загрузка...