Балыг беспокойно ворочался всю ночь в своем гостиничном номере и пил содовую воду.
Подозрительное чувство против жены еще тягуче томило его, но к этому прибавились теперь и больные, необычайные мысли.
То, что в передаче Стоюниной прямо называлось имя его жены и указывалось на усадебную обстановку романа, протекавшего между молодой помещицей и гостем, -- приятелем мужа, делало правдоподобным ее рассказ и заставляло Петра Романовича думать, что все это, чудовищное -- возможно.
Вот почему, пока ехал он на извозчике с адвокатом к нотариусу и потом, пока составлялись и закреплялись бумаги, был Балыг сосредоточенно-смутен, и никак не удавалось Стоюнину отвлечь его делом, или развлечь прибауткой. Полагая, что настроение это все еще поддерживается предрассудочными колебаниями простака-клиента насчет того, хорошо ли затевать процесс против церкви, Стоюнин вскользь рассказал два-три анекдота, изобличающих невежество деревенских попов, а под конец, расставаясь, пригласил Петра Романовича вечером в театр, где Стоюнины имели абонементную ложу на первые представления пьес. Балыг обещал быть и приехал в театр, потому что прямая честность его никогда не позволила бы, что-либо обещав, не исполнить. И к тому же так истомился Петр Романович под непривычным для него грузом дум, одиноко сидя за обедом в гостинице, а потом шагая вперед и назад по номеру, недоумевая, как же теперь поступить, -- что даже рад был очутиться среди людей, не знающих о несчастья его и об его темных, позорящих мыслях.
Мысли же эти были таковы. Завтра утром он выедет и к вечеру будет в Березанке. Не заходя в дом, возьмет на конюшне вожжи, вызовет жену во флигель, где проживал Чельцов, и там, на месте преступления, заставит ее покаяться в грехе -- приказом, угрозами, вожжами... Так грубо и крепко, по-дедовски, рисовалось Петру Романовичу в зачаточном ворохе дум его то, что должен он сделать в усадьбе своей с неверной, бесчестной женою... Но когда широкая безликая первая мысль уточнилась и стала вычерчивать образы, профили, голоса, -- Петр Романович понял, что никуда он свою величавую, строгую, высоко над ним где-то звучащую Веру Тихоновну на расплату не позовет и скорее себя даст избить и убить, чем ей осмелиться хотя бы пригрозить насилием. Да и нелепостью, запутанной какой-то неразберихой начало казаться самое предположение, что у Веры Тихоновны, надменной, замкнутой, суровой с чужими мужчинами, могло быть не только любовное приключение, "роман", но хотя бы невинное увлечение, переглядывание, легкомысленный какой-либо разговор с впервые приехавшим гостем, прожившим в имении лишь несколько дней... Да и к тому же: с леем? С другом Петра Романовича, с добрым, понимающим все человеком, который умными беседами своими сам-то и навел Веру Тихоновну на путь сближения с мужем, ибо становилась она как раз в ту пору для него неприветливой, строптивой женой... И жену и Чельцова все яснее представлял себе Балыг такими, какими видел их тем летом в деревне, и даже смешно делалось ему от того, что мог правдою показаться вздор, рассказанный болтливой московской бабенкой... И уже маячили в мутнеющем от тяжести мозгу тихая вечерняя детская с желтым лепестком лампады, и белые вечно-радующие перильца колыбели, над которой склоняется жена, теплой ладонью своей привлекающая к перильцам и мужа, и нежное движение ее волос у щеки... И вдруг -- снова стрекочущий голос Стоюниной:
-- А другая -- помещица, Вера Тихоновна. Знаете ли, на лоне природы... прямо экзотический роман!
И, скрипя от бессилья и гнева зубами, снова громко ходил вперед и назад по комнате ничего не понимающий Балыг и тупо давила на душу боль, тяжелая, как слоновья нога... Снова жутко думалось о флигеле, о крике, о насилии. И все разбивалось о неприступный образ жены. И опять выплывал и стлался ласковый сумрак комнаты вокруг колыбели ребенка, и из теплой сени лампады кивал примирительный и все разъясняющий огонек...
В театре было, как в поле. Когда приезжал Петр Романович, бывало, на покос, исчезло домашнее, тихое, болящее внутри, и охватывала суета чужих и кажущихся важными движений, лиц, голосов... В театре слепили светы, брильянты, женщины, говорили, мелькали, смеялись люди, которым нельзя было знать про домашнее, и Балыг, покорно его затаив, отдавался течению времени и толпы. Это было тем легче, что, едучи в театр на извозчике и пряча в уюте мехового воротника лицо от колючего мороза, Петр Романович снова решил, что теплынь семьи не может быть отнята от него, что жена его -- гордая и верная женщина и, значит, Стоюнина что-то напутала и нелепо его напугала...
Но в первом же действии пьесы актер заговорил об измене, и мысль, что Балыг-- обманутый муж, глянула на всех с освещенной сцены. Едва досидев до конца акта, Петр Романович вышел в буфет, съел, голодно чавкая, -- потому что ничего не мог есть за обедом, -- несколько жирных бутербродов, и, когда возвращался в ложу, был остановлен свирепым видением в фойе: двинувшимся навстречу образом лицемерного, издевающегося врага...
Сейчас, ночью, к прежним, тягуче-сверлящим раздумьям прибавилось совсем новое, которое надо было как-нибудь избыть: как отнесется жена, брезгливая к грубости, праведная Вера Тихоновна к дикому "мужицкому" поступку Петра Романовича в театре, если ни в чем не виноват Чельцов, и муж ее, не справившись, ударил такого человека?.. А между тем, если не повинна жена, то и обиженный им Чельцов не виновен. Устало дергающему мозгу хотелось найти исход, при котором чистой делалась бы жена, по грешным перед Балыгом оставался бы Чельцов, но такого исхода не было и быть не могло для несложно и неумело ворочавшейся мысли, то охватывающей огненным подозрением все существо Балыга, то отпускающей его в прозрачный, навсегда освобождающий покой... И теперь скорбно казалось Петру Романовичу, что если даже выяснится -- как именно выяснится, он все еще не мог додумать до конца -- блажной смысл рассказа Стоюниной и свет вернется в помрачневшую из-за этого жизнь, -- Вера Тихоновна все же нравственно восстанет против грубого мужа, опять замутятся блаженно наставшие в усадьбе их дни, и сам потушил он, быть может, все добрые огни вечеров, и жениных глаз, и ласковый детской лампадки.
Изгложепный бессонницей, в семь часов утра уже поднялся и оделся Балыг и спросил чаю и счет: в девятом часу отходил его поезд. Так ничего и не порешил замученный сумятицей, мозг, и все нашептывал теперь про себя--уже в шубе, оглядывая опостылевший номер -- Петр Романович молитвенные, дальним детством оставленные, слова:
-- Слаб, слаб, слаб! Помоги, боже, Петеньке... помоги...
Уже нащупал Балыг в жилетном кармане своем три двугривенных, которые хотел сунуть номерному, выносившему вещи, когда подали Петру Романовичу, удивленному, конверт. Красная шапка посыльного мелькнула у дверей и исчезла.
Степан Михайлович писал:
"Ты деревенский и умный человек, Петр Романович, и тебе путаная кабацкая глупая наша жизнь столичная непонятна.
В пьяном виде, должно быть, действительно хвастнул, насплетничал, наболтал я что-то нелепое перед госпожой Стоюниной, но, ведь, дальше оно не пойдет: я сегодня же поговорю по душам с этой дамой и признаюсь ей напрямик во всех словах своих лживых.
Ты правильно ударил меня, и счет твой со мной, Петр Романович, закончен. Но теперь, зная твой благородный нрав, с нижеследующим обращаюсь к тебе, как к мужчине и бывшему другу. Тобою достойно наказан уже я, но стыдно мне перед женой твоею, Верой Тихоновной, и вот покорнейше прошу я тебя, чтобы ей о позоре моем не докладывал ты ни звуком.
Уверен, что и сам не захочешь ты никогда покаявшегося добить. Но, помимо того, хочу выразить теперь свое удивление, как это мог ты, образованный и, значит, сведущий в людях человек, подумать что-либо дурное о Вере Тихоновне и ее, светлую жену свою, заподозрить? Не было же известно тебе, что это все лишь пьяные россказни мои. Значит, подумал ты дурное не только обо мне, но и о жене? А этого, Петр Романович, может тебе Вера Тихоновна и не простить.
Разве не вспоминаешь ты, как человек начитанный, во скольких уже повестях и романах описывались семейные драмы и даже разрывы, вызванные напрасным подозрением мужа? Да, вот хотя-бы в "Екатерине Ивановне" Андреева, пьесе последних времен. Гордая женщина такого оскорбления ее чистоты не прощает: и наступает мирному семейному счастью конец.
Но повторяю: не потому, что это нужно и для тебя--на выгоду свою ты не посмотрел бы, -- а только ради стыда моего обращаюсь я к чести твоей мужской со своей мужской просьбой. Тайну всего, что было в Москве, не открывай перед Верой Тихоновной, которую не смею больше приветствовать, как жену друга моего, но издали продолжаю почтительно ценить, как достойную высшего уважения женщину, мать и человека. Степан Чельцов".
Комната сразу сделалась просторной и светлой. Словно двери и окна распахнулись вдруг, и широкие струи воздуха хлынули в темный подвал, где томился пленник в безглазой тоске и метался, натыкаясь на степы... Медленно вкладывая в конверт доброе, словно волшебством все разрешившее письмо, Петр Романович вышел из комнаты и улыбался во всех встречных по коридорам зеркалах самому себе, умному, образованному, начитанному человеку. Немного досадно было то обстоятельство, что Петр Романович все же сам не догадался, где крылась причина причин в том, что теперь произошло: в обычной хвастливости писателей, актеров и прочих подобных людей перед своими столичными дамами... Это же и по книгам известно! Но легко ли, с другой стороны, даже человеку интеллигентному не завязнуть в наброшенных внезапно на него путах семейной беды?
Утешительным же главным образом казалось то, что пощечина была не напрасной. Исход, которого тщетно искал Балыг, диковинно открыт самим оскорбленным: за ним оставалась вина, жена же являлась неповинной. И к бодрящему сознанию культурного своего достоинства, удостоверенного даже писателем Чельцовым, прибавлялось ощущение справедливости, рыцарски восстановленной Балыгом относительно женщины и жены.
А Вере Тихоновне -- это, спускаясь по лестнице, утвердительно решил Петр Романович -- он не скажет теперь ничего. Надо быть великодушным: если этого требует мужская честь, которой доверился враг, разумеется, жене он не скажет! И будут опять березанские вечера, и перильца, и теплая ладонь, и нежащая прядка волос у щеки... Чельцов может быть спокоен: не скажет!
Балыг ждал извозчика у подъезда.
...Хороши, однако писатели у нас: мог ли он этого ожидать?! Хотя Чельцов все же, кажется, парень не дурной. Хвастунишка, но есть в нем что-то другое... что-то есть!..
-- Пожалуйте, барин, -- бойко окликнул Петра Романовича номерной и, соскочив с санок, которые нашел за углом, поставил в ноги извозчику чемодан.
Сверкал кристаллами белый мороз. Солнце кричало весело какие-то золотые слова. Балыг встряхнул облегченно головой, взглянул приветливо на номерного и, вместо приготовленных шестидесяти копеек, вынул и дал ему серебряный рубль.
1917 г.
-------------------------------------------------------------------------------
Источник текста: Вознесенский А.С. Новое вино. Повесть. -- Москва; Ленинград: Гос. изд-во, 1928 (Москва: тип. "Красный пролетарий"). - 159 с., [1] с. объявл.; 13х10 см. -- (Универсальная библиотека; No 553--555)