Роберт Неаполитанский умер 20 января 1343 года в возрасте 65 лет. На следующий день его тело было перенесено из замка Кастель-Нуово в церковью Санта-Кьяра для торжественного отпевания в течение двенадцати дней. Сразу после этого, в первых числах февраля, его преемница Иоанна приказала тосканским скульпторам Пачо и Джованни Бертини начать строительство величественной гробницы, которая до сих пор демонстрируется туристам посещающим Неаполь (Илл. 6)[889]. Для королевства смерть Роберта ознаменовала конец целой эпохи, что вскоре было признано многими. Царствование Иоанны I стало сплошным чередой несчастий, начиная с убийства её супруга Андраша в 1345 году. Подозрения в её причастности к убийству усугубились поспешным браком Иоанны со своим двоюродным дядей, Людовиком Тарентским, таким же властолюбивым, как и его отец, и спровоцировавшим вторжение в 1348 году брата убитого Андраша, короля Людовика Венгерского. К опустошениям, причинённым венгерской армией, добавился всеобщий хаос, вызванный борьбой за корону, поскольку семьи и городские партии, объединяясь с тем или иным претендентом, спровоцировали соперничество на местах, которое так долго пытался подавить Роберт. Тем временем молодая королева уехала в Авиньон, чтобы отстоять свою невиновность и просить защиты у Папы. Хотя она сохранила корону до своей смерти в 1382 году, остаток её царствования был едва ли менее неспокойным, чем первые годы[890].
В таких обстоятельствах люди с тоской вспоминали о мире и процветании долгого царствования Роберта. Нападки тосканских интеллектуалов на его книжность и изнеженность улетучились, как и память о трениях, возникших между Флоренцией и Робертом при его жизни. Джованни Виллани, говоря о его смерти, отметил не только то, что он был самым мудрым королём за пятьсот лет, но и «добрым, любящим и наделённым всеми добродетелями монсеньором, большим другом нашей флорентийской коммуны»[891]. Что касается его «узурпации» неаполитанского престола, то если о ней и вспоминали, то не для того, чтобы обвинить Роберта, а чтобы объяснить невзгоды царствования Иоанны[892]. В провансальской элегии, оплакивающей смерть Роберта, описывается сцена, где находясь на смертном одре раскаивающийся король искупая своё преступление, выбрал в супруги Иоанне, Андраша, сына своего соперника. Этот брак обернулся трагедией, но пятно с души Роберта было смыто, и осталось лишь воспоминание об утраченном совершенстве. «О король Роберт, вершина и корень добрых обычаев, в тебе мы потеряли королевское величие Сицилии!», — скорбел поэт, — «О король Роберт, нежный цветок благородства, найдётся ли когда-либо монсеньор, столь же добрый, как ты, всегда поддерживавший мир в Провансе?»[893]. Петрарка испытывал то же чувство утраты. В 1360-х годах в одном из писем поэт писал: «Роберт был звездой Италии и великой честью нашего века, когда же его не стало, последовало столь плачевное падение, что все сицилийцы осознали, насколько общественное благо зависело от мудрости и добродетели одного человека»[894]. То предпочтение которое Роберт отдавал переговорам и вдумчивому подходу к проблемам могло казаться некоторым современникам недостойным короля, но во время царствования Иоанны (насыщенном междоусобицами и войнами) благоразумие его политики проявилось особенно ярко.
Ностальгия и резкий контраст с царствованием его преемницы сохранили память о Роберте как о добром короле, что повторилось спустя столетия в отношении Елизаветы I Английской, королевы, чья «колеблющаяся» политика и стремление к переговорам в вопросах внутреннего управления, как бы ни критиковались при её жизни, позволили сохранить в стране относительный мир в смутное время. Как и в случае с Елизаветой, этот позолоченный образ не был полностью результатом идеализированного ретроспективного взгляда. Многие восхваляли достоинства царствования Роберта ещё при его жизни, но с несравнимо большей силой после его смерти. Яркий пример тому — Петрарка. Как мы видели во Введении, в конце 1330-х годов Петрарка познакомился с Робертом через своего друга Диониджи да Борго Сан-Сеполькро и вскоре решил, что только король может рассудить достоин ли он высшей награды — поэтического лаврового венка. «Испытание», состоявшееся в 1341 году, укрепило репутацию как поэта, так и короля и то восхищение, с которым Петрарка впоследствии отзывался о своём покровителе. Задуманная им эпическая поэма Африка, была посвящена Роберту который, по мнению Петрарки, может стать вторым Августом, увековеченным как государь-меценат, царствовавшим в золотом веке поэзии и мира. Смерть Роберта случившаяся менее чем через два года разрушила эту мечту, но Петрарка до конца своей жизни продолжал вспоминать его в самых идиллических тонах. В начале 1350-х годов он написал Никколо Аччаюоли, сенешалю администрации Иоанны, побуждая его повлиять на нового супруга королевы, Людовика Тарентского, чтобы тот стал вторым Робертом:
Я говорю о его прославленном и божественном дяде Роберте, чья прискорбная кончина показала, сколь полезна была его жизнь для королевства. Пусть [Людовик] поразмыслит об этом великом человеке, последует его примеру и взглянет на него, как в безупречное зеркало. Он был мудр, добр, благороден и кроток — он был королём[895].
Великий литератор помог укрепить веру Роберта в ценность его эрудиции, выгодно сравнивая его, например, с грубостью Филиппа V Французского[896]. «Он был королём Сицилии, или, скорее, если рассматривать истинное совершенство, королём королей», — писал Петрарка венецианскому гуманисту и грамматику Донато Альбанцани в 1368 году, повторив ставший уже классическим портрет первых трёх анжуйских королей, охарактеризовав Роберта как мудрейшего из них[897]. В 1374 году, на закате жизни, он вавтобиографическом Письме потомкам воздал Роберту последнюю похвалу: «Я решил отправиться сперва в Неаполь и явился к великому королю и философу Роберту, столь же славному своей ученостью, как и правлением, дабы он, который один между государями нашего века может быть назван другом наук и добродетели, высказал свое мнение обо мне»[898].
Похвала Роберта Петраркой стала одним из способов распространения идеального образа короля после его смерти, поскольку поэт и «самый известный частный гражданин своего времени», как метко охарактеризовал его Эрнест Уилкинс, имел личные контакты с многочисленными дворами Италии, а его письма широко циркулировали среди его почитателей[899]. Вторым способом стала королевская библиотека, разграбленная Людовиком Венгерским во время его вторжения в 1347–1348 годах, она разошлась по всей Западной Европе, а вместе с ней, как мы увидим, и память о образе мудрого короля и его придворной культуре. Однако память о Роберте не была бы сохранена и прославлена, если бы она не соответствовала европейским представлениям об идеальной королевской власти. Конец XIV века стал не только временем ностальгии по идеализированному образу короля Роберта, но и ознаменовался появлением ряда европейских правителей, которые, с теми или иными вариациями, подчёркивали в своём стиле правления королевскую мудрость.
С точки зрения королевской власти и стиля правления, ближайшим преемником Роберта был Карл V Французский (царствовал в 1364–1380 гг.). Действительно, по сложившимся обстоятельствам и способам реагирования на возникающие проблемы эти два короля почти сверхъестественно похожи. Как и Роберт, Карл V был третьим королём новой династии (Валуа) и у него, как и у Роберта, из-за наличия соперника, претендующего на его трон, возникли проблемы с легитимность. Как и Роберт, он унаследовал затяжную войну с соседним государством, в которой его собственное королевство потерпело унизительные поражения. Более того, отцы и того и другого побывали в плену. Столкнувшись с такими проблемами, Карл стал проводить политику очень напоминавшую политику его неаполитанского родственника. Неспособный одолеть врагов на поле боя, Карл V «научился вести переговоры, а не бросаться в бой, доказывать правоту своего дела юридическими терминами и, при необходимости, ради достижения своих целей прибегать к притворству». Для него, как и для Роберта, такая политика представляла собой отход от идеалов рыцарской доблести, воплощенных их предшественниками, Филиппом VI Французским и Карлом I Анжуйским. Карл V добился бóльших успехов, чем Роберт, в возвращении утраченных территорий благодаря таким военачальникам, как Бертран дю Геклен, но он как и неаполитанский король правил из своего кабинета, а не сидя в седле[900]. Не имея возможности в силу обстоятельств и характера прославиться военной доблестью, Карл, как и Роберт, в значительной степени полагался на меценатство и популярность среди подданных для укрепления своего публичного имиджа. Он окружил себя некоторыми из самых учёных людей своего времени, которые «создали своего рода бюро пропаганды для восстановления королевской власти». Наконец, подобно Роберту, он дополнял усилия придворных пропагандистов, выступая с публичными речами[901].
Более того, королевский образ, созданный Карлом V и его двором, основывался, как и у Роберта, на учёной мудрости. Покровительствуя учёным, собирая внушительную королевскую библиотеку и публично демонстрируя красноречие и эрудицию, Карл представлял свой интеллектуальный стиль правления как добродетель, а придворные прославляли его как мудрого человека. Филипп де Мезьер, близкий советник Карла V, описал короля в своём Видении старого пилигрима (Le songe du vieil pèlerin, 1389 год) как «мудрого Соломона», полного мудрости и благоразумия[902]. Николя Орем, посвятивший Карлу перевод Аристотеля, описал его как «желающего и любящего все благородные науки» и возблагодарил Бога за то, что он дал Франции такого мудрого короля[903]. Самым известным литературным портретом короля стала книга Кристины Пизанской Книга о деяниях и добрых нравах короля Карла V Мудрого (Le Livre des faits et bonnes mœurs du sage roi Charles V, 1403 год), третий и последний раздел которой был посвящен мудрости короля[904]. Как и при дворе Роберта, это качество определялось в христианско-аристотелевских терминах. Прежде всего, «наш мудрый король был хорошо обучен наукам и учениям, а также семи свободным искусствам, и его мастерство было таково, что он мог компетентно обсуждать и вести о них споры». Ссылаясь на Аристотеля, подобно Фоме Аквинскому и самому Роберту, Кристина подчёркивала как различия между знанием и мудростью, так и их взаимосвязь. «Добродетели души — искусство, благоразумие, интеллект, знание и мудрость — различны между собой. Знание охватывает низшие причины, тогда какмудрость — первопричины. Именно поэтому Аристотель именует мудрость высшей наукой. При этом благоразумие и искусство относятся к той части души, которая занята практическими вопросами и рассуждает о случайных вещах». Таким образом, в дополнение к своим обширным познаниям, Карл «стремился постичь те первопричины, которые являются высшими, то есть теологию, которая есть сумма всей мудрости»[905].
Визуальные портреты Карла V также перекликались с портретами Роберта, подчёркивая учёность и мудрость короля. Заказанный королём экземпляр трактата Девяти судей астрологии включал миниатюру, изображающую Карла, спорящего с астрологами, которых в Средние века ассоциировали с мудрецами[906]. В экземпляре Поликратика Иоанна Солсберийского принадлежавшего королю на первом листе находится миниатюра с изображением Карла V, держащего книгу, открытую на фразе «Счастлив человек, пребывающий в мудрости» (Илл. 17). На другой миниатюре, из этого же манускрипта, разделенной на четыре части, в верхнем левом квадранте изображён король Карл V, в правом — Соломон с философами-язычниками и отцами церкви, а в нижних квадрантах — охотники и придворные (Илл. 18). Такое расположение миниатюр передавало отождествление Карла с соломоновой мудростью, с духовным и мирским образованием, а также его неприятие мирских пороков, образно попираемых ногами. Как гласит подпись к миниатюре: «Благословенна земля, чей царь мудр». Эти книжные миниатюры напоминают несколько изображений короля Роберта. Миниатюра с читающим книгу Карлом V может быть сравнима с изображением Роберта на его гробнице окруженного семью свободными искусствами (Илл. 6). Карл спорящий с астрологами и с расположенным рядом Соломоном, ассоциируется с Робертом, который как как мудрый Екклезиаст, наставлял слушателей проповедями (Илл. 15). Миниатюра где Карл попирает мирские пороки напоминает миниатюру из Анжуйской Библии с Робертом тоже буквально попирающим пороки и имеющей подпись: «Король Роберт, знаток во всех областях знания» (Илл. 14).
Подобные параллели, несомненно, отчасти проистекают из общих источников, которыми пользовались как при дворе Роберта, так и Карла. Христианский аристотелизм, столь основополагающий для понимания мудрости Роберта, был распространён и в Париже. В частности, трактат Эгидия Римского О правлении государей, послужил главным источником вдохновения для Кристины Пизанской, а Карл V, как и Роберт, владел копией этого произведения[907]. Также несомненно, что Карл V знал о Роберте, с которым его семья была связана многочисленными брачными узами, и что он приобрел некоторые из самых красиво иллюминированных манускриптов из неаполитанской библиотеки[908]. Среди них была копия Деяний римлян, созданная между 1324 и 1331 годами для сына Роберта и его невестки Марии (которая сама была из рода Валуа) и находившаяся библиотеке Карла V на момент его смерти. Древняя история до времен Цезаря, искусно иллюстрированная в Неаполе в последние годы правления Роберта, также перешла во владение Карла[909]. Уже одни эти два приобретения доказывают, что Карл знал и интересовался ученой культурой своего неаполитанского родственника. Но весьма вероятно, что Карлу также принадлежал и третий, более значимый манускрипт из неаполитанской библиотеки. Как и Древняя история..., он перешёл к брату Карла V, Иоанну, герцогу Беррийскому, после смерти короля, а ранее принадлежал Великому магистру двора Карла V, Жану де Монтегю. Учитывая интерес Карла к книгам из неаполитанской библиотеки и его тесные отношения с Монтегю, весьма вероятно, что манускрипт попал к магистру двора из книжной коллекции короля. Этот третий манускрипт был не чем иным, как Анжуйской Библией, чьи великолепные миниатюры были одними из самых выразительных произведений, появившихся при дворе Роберта, и иконография которой, как мы видели, нашла отражение в иконографии самого Карла[910].
Карл V вошёл в историю как самый известный мудрый король XIV века, и его королевский образ больше всего соответствовал образу Роберта. Но королевская мудрость и связанные с ней меценатство, публичность и предпочтение дипломатии военной силе, занимали важное место и в правлении других монархов XIV века. Одним из них был король Богемии Карл IV Люксембург (царствовал с 1346 по 1378 год), чья жизнь и деятельность различными способами пересекалась с Робертом и Карлом V. Воспитывавшийся с семи лет при парижском дворе, он был настолько впечатлен этим опытом, что сменил своё крестильное имя, Вацлав, на имя Карл в честь своего французского дяди и покровителя Карла IV Красивого. В последующие годы он имел тесные отношения со своим племянником, Карлом V, чье царствование пересеклось с его собственным примерно на 15 лет. Незадолго до своей смерти посетив двор Валуа, он был так впечатлён им, что приказал запечатлеть это событие на фреске[911]. В подростковом возрасте, он сопровождал своего отца, Иоганна Богемского, в Итальянской кампании, которой так решительно противостоял король Роберт и его союзники, получив опыт, оказавший «определяющее влияние» на его политические взгляды в отношении Италии[912]. Он также был, по мнению Петрарки, преемником Роберта на посту спасителя Италии и, возможно, узнал о репутации Анжуйской династии от этого преданного ей публициста. Какую бы роль ни играло взаимное влияние в формировании их образов правления, царствование Карла IV представляется вариацией на некоторые общие темы. Можно с уверенностью сказать, что благочестие и сакральность, а не мудрость, были доминирующими чертами его королевского образа, о чём свидетельствует его знаменитая коллекция реликвий в замке Карлштейн, специально построенном для её хранения, и возвеличивание сакральности королевской власти, запечатлённой в его многочисленных художественных заказах. Как отмечалось в Главе 3, двор Карла IV был ещё одним ранним центром культа «священного рода», процветавшего в Неаполе. В сравнении со своими современниками из династий Анжу и Валуа, Карл IV также демонстрировал гораздо более развитое понимание монументальных визуальных образов как средства воздействия на общественное мнение.
Карл IV целенаправленно формировал образ эрудированного и мудрого монарха и несмотря на меньшую пышность своего двора по сравнению с дворами Карла V и Роберта, он заслужил репутацию покровителя учёных, о чём свидетельствует похвала Петрарки. Посредством щедрости и заказов художественных произведений Карл IV продемонстрировал, что он, как в Париже и Неаполе, осознавал «силу культурного выражения» в качестве инструмента саморекламы и самовозвеличивания[913]. Ещё более знаменательным было основание им в 1348 году Карлова университета в Праге, первого в Центральной Европе, подобно Неаполитанскому университету, находившегося под особым покровительством монархии. Кроме того, Карл написал и собственные произведения, включая жизнеописание своего предка Святого Вацлава, литургическую службу по Святой Людмиле и свою автобиографию. Таким образом, проповедник, произнёсший траурную проповедь по усопшему королю, мог утверждать, что [Карл] обладал даром знания: «Как известно, он обладал настолько глубокими познаниями, что его считали учёным и магистром богословия. Ибо он прекрасно объяснял содержание Псалмов и Евангелий и часто беседовал с магистрами, докторами и другими учёными. Для этого он основал в Праге университет и несколько колледжей. Поэтому о нём можно было сказать: "И разумные будут сиять, как светила на тверди" (Даниил 12:3)»[914].
Таким образом, королевская мудрость снова стала ассоциироваться как с земным, так и с божественным знанием и, следуя томистской формулировке, была развита человеческим разумом посредством божественного откровения. Как заметил сам Карл IV: «Неправильно поступает тот, кто ищет мудрости, но не учится, чтобы её обрести. Тот, кто думает, что может обрести мудрость без приложения усилий, сам необразован». В то же время он отмечал в своей автобиографии: «Я не буду скрывать ни благодати, которую излил на меня Бог, ни любви к учёбе, которая жила в моей груди»[915].
Более того, интеллектуальный склад личности Карла IV предполагал схожий стратегический подход к политике, войне и внутреннему управлению. Как отмечал итальянский хронист Маттео Виллани[916], Карл IV был известен своей бережливостью и осмотрительностью — и сам называл это благоразумием. В прологе к заказанной им хронике он утверждал: «Государство счастливо, когда оно основывается на благоразумии правителя. Поэтому мы стремимся к тому, чтобы [наше королевство] как в мирное время, так и во время войны было не только обеспечено боевым оружием, но и вооружено благоразумием»[917]. Анализ политики Карла IV, представленный Ивой Росарио, позволяет провести параллель с Робертом: исследовательница отмечает, что король «неизменно предпочитал дипломатию войне и обладал самообладанием, чтобы терпеливо ждать благоприятного для себя развития событий, а не бросаться в бой»[918].
На основании сопоставления Карла V и Карла IV, а также анализа восхвалений королевской мудрости у теоретиков (в частности, у Эгидия Римского), Росарио приходит к выводу, что sapientia (мудрость) считалась для государя важнейшим качеством[919]. Даниэль Руссо отмечал аналогичное признание учёности и мудрости не только при французском и богемском дворах, но и во Флоренции, чему свидетельствует фреска с изображением Фомы Аквинского, рассмотренная в Главе 6 (Илл. 13)[920]. Тот факт, что пример Роберта остался вне поля зрения этих историков, свидетельствует о том, насколько слабо анжуйский Неаполь проник в общее историческое сознание. Между тем их тезис о определяющей роли мудрости в идеалах XIV века, подтверждённый приведёнными примерами, ещё убедительнее иллюстрируется правлением Роберта. Примечательно, что двор Роберта не только предвосхитил ряд ключевых образов и акцентов, отмеченных этими историками, но и находился в тесных связях с другими европейскими дворами. Следовательно, его королевский образ, вероятно, был известен, а в отдельных случаях, несомненно, хорошо знаком другим государям.
Есть основания рассматривать Ричарда II Английского (царствовал 1377–1399 годы) как одного из представителей «королевской мудрости» XIV века. Конечно его правление оказалось менее успешным, чем у других монархов, которых принято называть «мудрыми», поскольку в некоторых отношениях он был слабым политиком, неспособным внушить любовь и преданность своим подданным и в конце концов был свергнут элитой королевства. Однако современные историки недавно обратили внимание на новаторские и дальновидные аспекты его правления, которые впоследствии с большим успехом были заимствованны королями из династии Тюдоров[921]. Ричард II продемонстрировал ряд подходов, роднящих его с другими «мудрыми королями»: предпочтение «дипломатической изобретательности» и финансовой бережливости военной агрессии; акцент на сакральном авторитете и божественном происхождении королевской власти; повышенное внимание к имиджу, церемониалу и пропагандистской силе королевского двора — как к средству способному компенсировать отсутствие громких военных побед[922]. Более того, Ричард сознательно стремился посредством мудрости легитимировать своё правление. Как заметил Найджел Саул: «Ричард стремился к признанию своей "мудрости", как мудрости правителя и, создавая великолепный двор по образцу двора Соломона, надеялся достичь этого признания»[923]. Историк также отметил, что на выбранный Ричардом образ повлиял не кто иной как его тесть Карл IV, чьё влияние на стиль правления Ричарда отмечалось многими историками[924]. Двор Валуа, с которым и сам Карл IV был тесно связан, по-видимому, оказал на Ричарда ещё большее влияние и по мнению Саула, «тщательно культивируемый [Ричардом] образ "мудреца" почти наверняка был создан по образцу Карла V Французского»[925]. Однако в самом конце XIV века, значение королевской мудрости и связанной с ней деятельности начало отходить от «классической» модели, представленной Робертом, Карлом V и Карлом IV. Ричард не претендовал на особую эрудированность, не собирал обширной королевской библиотеки и проявлял гораздо меньше интереса к покровительству учёным. В его образе мудреца почти нет следов томистской концепции земного знания, увенчанного богословским пониманием. Вместо этого при дворе Ричарда мудрость ассоциировалась с более мирскими талантами, такими как умение вести себя на публике и обладание практическими знаниями. Роджер Даймок (ок. 1395 года) писал, что Ричард был «мудр» в своей расточительности, которая позволяла ему впечатлять и даже запугивать других правителей. Что касается самого короля, то если он «считал себя Соломоном наших дней», то лишь потому, что, как гласит его эпитафия, он был «благоразумен и утончён», или, ещё лучше, «благоразумен умом, как Гомер». Как заметил Найджел Саул, «в современном понимании благоразумие было качеством "мудреца"», и именно это благоразумие, а не обширную учёность или богословскую мудрость, Ричард стремился воплотить[926].
Именно этот переход от мудрости к благоразумию, Родольфо де Маттеи считал важнейшим изменением идеалов государей в XV и XVI веках[927]. Для некоторых итальянских гуманистов благоразумие всё ещё коренилось в мудрости, ибо именно благодаря мудрости благоразумный человек мог различать добро и истину. Но как практическое выражение этого различения, ориентированное на общее благо, благоразумие стало предпочтительнее абстрактного теоретизирования о мудрости. Так, гуманист XV века Маттео Пальмиери определил благоразумие как «истинную способность рационально исследовать и понимать все вещи, которые хороши или плохи для людей. Такие [благоразумные] люди пользуются большим уважением в управлении республиками и в любых частных делах, потому что они стремятся только к справедливости и честности»[928]. В трактате О благоразумии (De prudentia), современника Пальмиери, Джованни Понтано, королевского советника и государственного секретаря практиковавшего реалистичный подход к политике, именно благоразумие провозглашается основой идеальной жизни, ибо оно воплощает нравственность в реальном мире, не ограничиваясь сферой чисто умозрительных рассуждений[929]. Некоторые теоретики выступили против этой все более мирской концепции мудрости и благоразумия, так, например, Николай Кузанский в середине XV века вернулся к строгому данному ещё Августином определению мудрости как единственного божественного откровения. Но эта реакция сама по себе была признаком того, что общее мнение движется в другом направлении и как заметил Юджин Райс, точка зрения Августина «никогда не была выражена более решительно и красноречиво, чем в тот момент, когда она стала заменяться более новыми концепциями»[930].
Действительно, когда-то пропагандируемая за свою практическую эффективность, эта благоразумность могла быть легко отделена от своих этических истоков в мудрости, как это уже было продемонстрировано в трактате Понтано. В другом своём трактате О послушании (De obedientia) он признавал, что «сила полезного порой бывает столь велика, что допустимо незначительное отступление от добра»[931]. К XVI веку благоразумие, ориентированное на государственные интересы и свободное от этических ограничений, восторжествовало настолько, что сама мудрость определялась именно в этих терминах. Так, Франческо Патрици, писавший примерно в середине XVI века, утверждал, что, хотя древние часто говорили о мудрости, на самом деле они подразумевали под ней благоразумие, давая ему более возвышенное название, поскольку они так высоко его ценили[932]. Но, несомненно, наиболее ярким выразителем этого подхода стал Макиавелли. Для него мудрость носила сугубо прагматический характер: она измеряла истинность вещей их действенностью и обреталась не через метафизические или теологические рассуждения, а через изучение исторического опыта. По его утверждению идеальный государь является «специалистом, чья функция заключается в познании политической реальности такой, какая она есть», а его мудрость определяется не только знанием того, как быть правителем, но и знанием того, как им казаться, ибо «положительный образ влияет на общественное мнение, и таким образом на популярность и славу государя»[933].
Этот переход от мудрости к благоразумию можно проследить не только в теориях, отстаиваемых писателями XV и XVI веков, но и в их тонко меняющихся способах обращения к памяти Роберта Мудрого. В 1370-х годах автор из Пармы Габрио де Заморей всё ещё восхвалял эрудицию и мудрость Роберта. Он, по крайней мере с 1320-х годов следил за деятельностью короля, а в 1341 году подружился с Петраркой[934]. Таким образом, Габрио был близок к людям воспевавшим мудрость королей Анжуйской династии, и отразил эту концепцию в портрете Роберта, который он набросал тридцать лет спустя в трактате О стойкости (On Fortitude): «Этот Роберт был человеком больших познаний, великим философом и богословом и, прежде всего, превосходнейшим проповедником». Однако Габрио уделил не меньше внимания воинским навыкам короля, что, безусловно, больше отражало его собственные идеалы, чем скудную военную карьеру Роберта: «Он был лучшим стрелком из лука, чем любой другой человек в мире; он лучше, чем кто-либо другой, ездил верхом на боевом коне и владел копьём…»[935]. По мнению автора Роберт обладал не только высшей мудростью, но и исключительными практическими навыками; мудрость же не была источником других его добродетелей, как утверждали придворные короля, а являлась лишь одним из компонентов той стойкости, которой Габрио посвятил свой трактат.
Через тридцать лет после Габрио известный итальянский гуманист Джованни Конверсини да Равенна вновь воздал почести памяти мудрого короля. Хотя, в отличии от Габрио, сам Джованни не мог помнить Роберта, но 1380-х годах он служил при дворе правителя Падуи Франческо I да Каррара, где недавно проживал Петрарка, и встречался с учёными людьми, которые помнили как этого великого почитателя Роберта, так и самого короля[936]. Кроме того, около 1375 года Джованни приобрёл ряд манускриптов, ранее принадлежавших королю. Когда Людовик Венгерский в 1348 году разграбил королевскую библиотеку Анжуйской династии, он доверил её хранение отцу Джованни, Конверсино, служившему врачом венгерского короля. Конверсино отправил треть библиотеки в Северную Италию, откуда некоторые манускрипты в конечном итоге попали в руки Джованни. Это приобретение произвело на будущего гуманиста такое впечатление, что он включил эту историю в свою автобиографии, написанную около 1400 года[937]. Несомненно, вдохновлённый атмосферой падуанского двора и обладанием этих манускриптов, Джованни в своём, написанной в 1404 году, произведении Драгмалогия о предпочтительном образе жизни (Dragmalogia de eligibili vite genere) представил Роберта как образцового государя.
Это произведение представляет собой диалог между падуанцем и венецианцем, в котором автор разделяет предпочтение отданное падуанцем стабильному монархическому государству и тем возможностям, которые оно предоставляет учёным людям. Как утверждает этот падуанец, «когда Август был владыкой мира, Вергилий, Гораций и Овидий, всё ещё знаменитые в наши дни, и многие другие, оставшиеся неизвестными, благодаря его великодушию имели свободное время и средства для досуга. Позже, когда миром правил Юстиниан, благотворное гражданское право обрело форму и порядок. Незадолго до нашего времени король Роберт покровительствовал врачам, теологам, поэтам и ораторам, воздавая им обильные почести и награждая щедрыми дарами. Все, кто искал наград за изучение словесности, стекались в его королевство, и не напрасно, ибо оно было для учёных священной обителью»[938].
Джованни перечислил и других итальянских правителей-меценатов: Гвидо да Полента, покровителя Данте, и его внука Бернардино, покровителя Боккаччо; Джакомо да Каррара, который «с льстивой настойчивостью переманил от миланского тирана Петрарку в Падую», и к тому же самого миланского тиран Джан Галеаццо Висконти[939]. В другой своей работе, О любви к правителям (De dilectione regnantium), Джованни вновь сравнил ученость и меценатство Роберта с ученостью и меценатством его собственного господина, Франческо да Каррара[940]. Таким образом, Джованни включил Роберта в череду образованных правителей, простирающуюся от античности до его собственного времени. В конце своей жизни Джованни писал другу, что Роберт был «величайшим и образованнейшим королём, чьё знание литературы не имело себе равных»[941]. Таким образом автор предполагал, что неаполитанский король был не только недавним предшественником идеальных государей эпохи Возрождения, но, возможно, и превосходил их.
Портрет короля написанный Джованни, как и портрет Габрио, напоминает образ, который создавали сторонники Роберта при его жизни: все они восхваляли его меценатство и обширные познания, в том числе и в теологии. Однако светские и гуманистические тона портрета короля, больше отражают ценности существовавшие во время самого Джованни, чем документально подтвержденные качества Роберта. Хотя сам Петрарка отмечал незначительный интерес Роберта к поэзии, Джованни сделал короля великим покровителем поэтов и ораторов и если почитатели короля сравнивали его с библейским Соломоном, то Джованни считал его преемником Августа. Слово «мудрость» также не фигурирует в характеристике, данной Джованни: он называет Роберта litteratissimus (наиграматнейший) — подчёркивая обширную эрудицию короля, в которой теология присутствовала, но не занимала главенствующего положения.
Через тридцать лет после Джованни другой известный гуманист снова назвал Роберта образцовым государем, но на этот раз не за его просвещённое меценатство, а за практические добродетели: справедливость, благоразумие и могущество. Автором этого портрета был Пьер Кандидо Декембрио, секретарь герцога Миланского, а поводом к этому послужило требование Генуи вернуть Лигурийское побережье под контроль генуэзцев. Пьер презрительно ответил, что генуэзцы, вероломные союзники и непокорные подданные, не признающие доброго правления, когда оно у них есть. Разве они столетием ранее не сопротивлялись правлению короля Роберта?[942].
В память отцов наших, когда Роберт, великий и достопамятный король Неаполя, некоторое время правил вашим городом, и тот процветал под его властью, он был внезапно изгнан вами без всякой причины, кроме вашей обычной мятежной натуры. Какими же красивыми речами и какими доводами вы постоянно скрывая своё непостоянство, называли его нестерпимым тираном! Но когда он, во главе многочисленных войск, унизил ваших людей и наложил на вас железное ярмо, вся ваша болтливость обратилась в ничто. Впрочем, этот благоразумнейший король не столько стремился к вашему порабощению, сколько презирал вашу дерзость: ведь он добровольно оставив ваш город, и отдав его тем, кто искал власти или желал какого-либо другого правителя, вверг вас во власть и управление дьявола. И это было сделано правильно. Кто же ещё мог объединить столь разногласные и различные мнения?[943]
Для Пьера Кандидо, как и для Джованни Конверсини, Роберт был образцовым государем и предшественником современников самого гуманиста, но к 1430 году основа былого величия Роберта преобразилась. Роберт, которого больше не восхваляли за познания в теологи, эрудицию и меценатство, стал образцом проницательности. Будучи могущественным, даже суровым правителем, он, тем не менее, отличался сугубым прагматизмом и прекрасно понимал когда следует остановиться, чтобы избежать больших потерь. Благоразумие, которое отстаивал сам Роберт, теперь нашло полное признание, а мудрость, которую он считал высшей добродетелью, была забыта.
Эти авторы вовсе не выдумали образ Роберта на пустом месте. Если неаполитанский король казался им кандидатом на звание образцового государя, то это потому, что его правление содержало в себе зародыш качеств, которыми они восхищались: выдающееся меценатство, политическая проницательность, создание великолепного просвещённого двора. Многие историки выделяют эти черты как характерные для XV и XVI веков — эпохи, которая стала свидетелем расцвета придворной культуры, возросшего значения публичного имиджа и церемоний, а также признания, в частности, такими влиятельными авторами, как Макиавелли и Кастильоне, важности видимости над реальностью[944]. Авторы XV века адаптировали образ Роберта, чтобы тот лучше отражал эти изменения и их собственные вкусы, опустив некоторые аспекты его правления и слегка изменив другие. Но если они и восхваляли его как идеального правителя, то лишь благодаря преемственности, которая сделала его стиль правления им знакомым и достойным похвалы. В ответ на замечание, сделанное в начале этой книги, дальнейшая судьба образа Роберта как правителя свидетельствует о том, что многие действительно черпали вдохновение в жизни Неаполя после середины XIII века, несмотря на географические (Италия, Трансальпийская Европа), политические (монархии, города‑государства) и хронологические (Средневековье, Возрождение) границы
Это также свидетельствуют о том, что, не умаляя его практических достижений, образ Роберта стал его самым долговечным наследием для Европы XIV и XV веков. Несмотря на низложения объявленные двумя императора, непрекращающуюся войну с мятежной Сицилией, периодическую враждебность проявляемую союзниками-гвельфами, клеймо «презренного» вассала и сомнения в законности своего владения короной, Роберту удалось сохранить и передать своей наследнице все унаследованные им владения и влияние в разных регионах. Однако конкретные проявления его успехов оказались недолговечными. Южная Италия погрузилась в политический и экономический хаос почти сразу после его смерти, а когда вышла из него, то оказалась под властью другой иноземной династии; Прованс и Пьемонт к тому времени следовали своими собственными политическими путями. Что же касается сообщества светил науки и культуры, собранного Робертом в Неаполе, то оно истаяло вместе с ним. Но образ мудрого короля Роберта оказался более долговечным. Несмотря на некоторые опасения, высказывавшиеся в первые десятилетия его правления, королевская мудрость, которую он собой олицетворял, стала казаться идеальной как в пределах его владений, так и далеко за их границами. Это был идеал, вполне соответствующий своему времени. Как и сама учёная мудрость, мудрое правление находило тонкий баланс между традицией и новизной, священным и мирским. Способное сочетать прагматическую заботу о политических интересах и общественном имидже, оно всё же обрамляло эти тенденции сакральностью, делавшей короля представителем Бога на земле, связанным этическими условностями и призванным вести своих подданных к высшему благу в благочестии и справедливости. Эта мудрость вскоре уступила первенство благоразумию, лишённому сакральности и преследовавшему более утилитарные цели. Благоразумие как часть мудрости Роберта тоже не осталось забытой, а вот её сакральная составляющая возродилась в XVII веке как концепция мистического абсолютизма[945]. Тогда священный и мирской аспекты мудрого правления, освободившись от взаимного опосредования в рамках прежнего союза, достигли уровня развития, который средневековому сознанию представлялся недостижимым.
Однако до этого расхождения путей, в эпоху тревог и зачастую катастрофических перемен, именно мудрый король представлялся наилучшим вариантом справедливого правления и наиболее способным гарантом мира. Как отмечалось в начале этой книги, Роберту не хватало великих военных побед, героических крестовых походов или даже запоминающейся судебной реформы, которые бы повлияли на память о нём, и всё же он сумел завоевать признание как идеальный правитель как в своё время, так и в последствии. В конечном итоге, величие Роберта заключалось главным образом в его способности убеждать других в своём величии. Политика и образ, посредством которых он этого добился, возможно, представляют собой его наиболее значимый вклад в историю Европы.