Я часто слышу смех. Мы живем в голодной и холодной стране, которую недавно рвали на части. Но я часто слышу смех, я вижу смеющиеся лица на улицах, я слышу, как смеется толпа рабочих, красноармейцев на веселых спектаклях или перед веселой кинолентой. Я слышал раскатистый хохот и там, на фронте, в нескольких верстах от места, где лилась кровь.
Это показывает, что в нас есть большой запас силы, ибо смех есть признак силы. Смех не только признак силы, на сам – сила. И раз она у нас есть, надобно направить ее в правильное русло.
До сих пор, несмотря на несколько попыток, не удалось создать сатирический журнал. Отдельные карикатуры РОСТА или в форме плакатов были удачны, но своего стиля и достодолжного в меру революции размаха мы и здесь не обрели. Быть может, самым лучшим смехачом нашим является Демьян Бедный, но он немножко одинок в этом отношении и лишь постепенно и в очень малой мере начинает выходить из полумертвых столбцов газеты на живую эстраду.
Все это ничтожно по сравнению с большой задачей направить в достодолжное русло стихию народного смеха.
Смех – признак победы. Один тонкий мыслитель говорит: «Нет ничего торжественнее, священнее и радостней первой улыбки ребенка; она означает собою, что психика его начинает побеждать организм и среду, она означает триумф первого проблеска сознания».
Спенсер, Селли, Бергсон и другие утверждали с полной несомненностью, что смех знаменует собою разряжение внутреннего напряжения в результате чувства своего превосходства, в результате легкого разрешения какой – либо жизненной проблемы.
Пока человек слаб перед врагом, он не смеется над ним, он ненавидит его; если порою саркастическая, полная ненависти улыбка появится на его губах, то это – смех, отравленный желчью, смех, звучащий неуверенно. Но вот пригнетенное растет, и смех раздается громче, тверже. Это – смех негодующий, это ирония, кусательная сатира. В этом смехе слышен свист бича и порою раскаты грядущего грома борьбы. Так начал смеяться, еще не осушив слезы на глазах, Гоголь, и так смеялся, дрожа от негодования, Салтыков.
А дальше?
А дальше смех становится все более презрительным, по мере того как новое чувствует свои силы. Этот презрительный смех сверху вниз, веселый, уже чувствующий свою победу, уже знаменующий отдых, необходим как самое настоящее оружие. Это осиновый кол, который вгоняется в только что убитого мрачного колдуна, готового вернуться из гроба, это вколачивание прочных гвоздей в черный гроб прошлого.
Когда вы победили врага гнусного, но могучего, не думайте, что это окончательно, особенно если дело идет о целом классе, о целой культуре. Тысячами ядовитых нитей опутывает он вас со. всех сторон, а некоторые из этих щупальцев запустил в самый мозг ваш, в самое ваше сердце, и, как иные гидры, он может возродиться. Такие нити нужно вырвать, их нужно истребить. Механически этого сделать нельзя, нельзя сделать этого насилием, нельзя сделать этого операцией, пришлось бы искромсать все тело живого существа и все – таки ничего не добиться. Но это можно сделать химически. Есть такое вещество, такая дезинфекция, которая заставляет улетучиться всю эту погань, – это смех, великий санитар. Сделать что-нибудь смешным – это значит нанести рану в самый жизненный нерв. Смех дерзок, смех кощунственен, смех убивает ядом отравленных стрел.
И в наше время, когда мы повергли гигантского врага только в России, когда мы поистине опутаны еще отравляющими весь воздух наш нитями былой культуры, когда рядом со всех сторон этот же враг еще торжествует и ждет момента, чтобы нанести новый удар, – в такое время мы, не выпуская меча из одной руки, в другую можем взять уже тонкое оружие – смех.
Найдутся ли у нас авторы больших социальных комедий, найдутся ли у нас сатирики, которые смогли бы по-новому перетряхнуть всю рухлядь прошлого? Достаточно ли обновить старый смех от Фонвизина до Чехова?
Не будем сразу замахиваться на большое и не будем вместе с тем удовлетворяться только заграницей, только нашей прошлой литературой – мы живы и должны творить; если не хватит нас сразу на то, чтобы творить грандиозно (вспомните: грандиозное мы творим на другом театре – театре военных действий и международных отношений, грандиозное мы создаем в области народного хозяйства), то начнем с малого.
Если у нас уже есть интересные, удачные попытки на пародии, куплеты, сатирические выпады, колкие диатрибы, то почему бы не прибавить к этому и сатирический театр?
Да здравствуют шуты его величества пролетариата! Если и шуты когда – то, кривляясь, говорили правду царям, то они все же оставались рабами. Шуты пролетариата будут его братьями, его любимыми, веселыми, нарядными, живыми, талантливыми, зоркими, красноречивыми советниками.
Неужели этого не будет? Неужели на ярмарках, на площадях городов, на наших митингах не будет появляться, как любимая фигура, фигура какого – то русского Петрушки, какого – то народного глашатая, который смог бы использовать все неистощимые сокровища русских прибауток, русского и украинского языков с их поистине богатырской силищей в области юмора? Неужели не зазвучит такая ладная, танцевальная, такая разымчивая русская юмористическая песня, и неужели, все это не пронзится терпким смехом всеразрушающей революции?
Студия сатиры, театр сатиры – это нам необходимо. С этого мы можем начать сближение лучших из молодых профессионалов с народом и выборку лучших народных любительских сил в этот цех артистов от народа, который мы должны будем организовать.
Организуйте, товарищи, братство веселых красных скоморохов, цех истинно народных балагуров, и пусть помогут вам и наши партийные публицисты, в статьях которых сверкает порою такой великолепный смех, и наши партийные поэты, писатели и поэты пролетарские, равно как и те из старых, сердце которых уже начало биться в унисон с громовыми ударами сердца революции.
Пусть помогут художники, изобретая особые костюмы, особые какие-нибудь складные, передвижные декорации, помосты, телеги для странствующих скоморохов. Пусть помогут музыканты, создавая в русских ладах, в русской манере новые юмористические, сатирические, плясовые, легко заучиваемые куплеты.
Русская церковь пролагала путь самодержавию и ненавидела гудошников и веселых скоморохов. Они представляли стародавнюю, вольную от аскетизма, республиканскую, языческую Русь, а ведь это она должна теперь вернуться, только в совершенно новой форме, прошедшая через горнило многих, многих культур, владеющая заводами и железными дорогами, но такая же вольная, общинная и языческая.
Французские короли, кардинал Ришелье когда – то вздрагивали, слыша под окнами своих дворцов водевили старых времен, ядовитые сказки простонародных бардов. Итальянская революция рождала маски, вроде туринского Джандуйи.
У русского революционного смеха будут хорошие предшественники.
Вступайте смело на этот путь, молодые артисты сцены, слова, кисти. Вас благословляют тени Свифтов и Генрихов Гейне; где – то в траве под забором, забытый, лежит богатырский свисток Добролюбова. Отыщите его, и пусть он звенящими трелями рассыплется над головами пробужденного народа в еще таящих злые надежды, едва повергнутых врагов его.
Смех всегда был огромной силы классовым оружием. При помощи смеха господствующий класс бил себя самого, чтобы разбивать стекло и ковать булат. При помощи смеха новые поднимающиеся классы начинали поражать своего господина. Этот смех был смехом исподтишка и тем не менее злым и часто метким, когда он начинал проявляться вместе с первыми искрами классового самосознания у порабощенных низов.
Он рос, он становился все смелее, он принимал явно враждебный характер, он делался все более победоносным по мере роста нового класса. Соблюдая некоторую осторожность, он гремел в уши уже предопределенного к падению класса и часто восхищал его самого, пленял лучших людей господствующего класса, внедрялся в сознание, разлагая его классовое единство.
Это знают все, и все понимают, какое огромное значение вследствие этого имеет история сатиры и современная практика сатиры.
Никому не приходит, например, в голову запретить «Крокодил». Но некоторым пришло в голову заявлять, что в настоящее время сатирические театральные пьесы: комедии аристофановского типа, фарс, обозрение, оперетта и т. д. – не могут иметь места. Рассуждения людей, которые становятся на эту точку зрения, следующие:
«Свое значение сатира в прошлом в России получила оттого, что она снизу вверх, не боясь насилия, обходя цензурные рогатки, раскрывала язвы существующего строя. Она была революционной, и мы, конечно, сочувствуем революции, которая стремилась к ниспровержению существующего строя, ибо этот существующий строй был не чем иным, как монархией. Но скажите, как отнеслись бы мы к человеку, который заявил бы, что он революционно относится к Советской власти, что он желает ниспровергнуть ныне существующий строй? Совершенно ясно, что этот нынешний сатирик, поскольку он является революционером против революции, есть контрреволюционер, а посему и сатира, которая критикует существующие порядки, есть контрреволюционная сатира».
Рассуждение, приемлемое лишь на первый взгляд, ибо сейчас же приходит в голову следующее соображение: а как же быть с самокритикой?.. Разве можно под тем предлогом, что я-де революционер, заявлять, что я закрываю глаза на все недостатки нашей современности? Коммунистическая партия клеймит такого рода отношение к современности. Мы знаем, что она еще полна остатками прошлого, что [нужен] очищающий огонь самокритики и еще более пожирающий огонь критики остатков старого вне нашей партии и государственного строя, чтобы очистить унаследованную нами авгиеву конюшню. И мы знаем, что одним из родов этого очищающего пламени является именно сатирический смех.
Но когда мы стараемся иметь живой самокритический театр, мы натыкаемся на ряд каких-то острых внутренних противоречий. В самом деле, не только очень и очень большое количество попыток самых коммунистических авторов и очень близко к нам стоящих попутчиков создать сатиру, комедию, фарс, обозрение и т. д. терпит крушение в недрах реперткома, но этот год показал нам большое число печальных явлений, когда пьесы, разрешенные реперткомом, после затраты средств театром, энергии и таланта исполнителей снимались уже в готовом виде. В чем тут дело? Дело, конечно, с одной стороны, в том, что под видом самокритики может пройти и всякое хулиганское зубоскальство, и оттеночки контрреволюции, и посягательство на самую суть Советской власти и т. д. С этой стороны цензура должна быть очень хорошо вооружена. Надо резко отметать всякие контрреволюционные попытки под маской вольной сатиры. Это так. Но, с другой стороны, нам необходимо учиться и в области театра свободе подлинной самокритики. Долой зажим самокритики на театральных подмостках! Я совершенно ясно понимаю, что самокритика в театре сильнее, чем самокритика живой газеты, а стало быть, сильнее, чем самокритика стенной газеты, даже сильнее, чем самокритика на страницах общей печати. Но что же из этого? Неужели мы оробели перед самокритикой, когда она выступает на подмостках перед тысячей зрителей, когда она дается в непосредственных и ярчайших конкретных образах?
Второй из этих вопросов – проблематика… Писатель обязан вынюхивать и ставить новые проблемы. Художник-литератор вовсе не обязан идти по пятам за прессой, за публицистикой. Ему гораздо более присуще место легкой кавалерии, которая идет впереди «крепящей ее движение» пехоты.
Она может поднимать новые проблемы и имеет право ошибаться. И не надо думать, что, сидя за своим бюрократическим столом, цензор может предусмотреть все ошибки и что репертком безгрешен. Грехи могут быть на обеих сторонах. Но когда дело коснется самокритики, то, пожалуйста. Лучше дозволить лишнее смелое слово, чем зажать слово необходимое, но по-новому прозвучавшее в ушах реперткома и показавшееся призывным.
Противоядием должна явиться наша широкая общественность. Шум в зрительном зале – это не скандал, а это чудесное явление, показывающее, что театр расшевелил публику и заставил отдельные прослойки ее (в конце концов всегда классовые) выявить свою внутреннюю вражду, а это нам важно и нужно.
Разумеется, контрреволюция может выступить и под маской самокритики, и тут бдительность нужна, и я не боюсь в этом отношении, что наши стражи на реперткомовском посту сделают тут большие промашки, но в области самокритики – здесь нужно побольше широты, побольше смелости.
Поэтому не только не зажимать сатиры аристофановской, обозрения, сатирической комедии, оперетты и т. д., но всячески содействовать этому жанру. Семь – семьдесят семь раз думать прежде, чем обрезать какое-нибудь произведение этого жанра. Лучше исправить ошибки сатиры последующей дискуссией, которая всегда является социальным актом, чем равнодушно задушить это произведение в канцелярии, как бы она ни была почтенна.
1930 г.
<…> Сатирические жанры разнообразны и имеют различное назначение. Если вы говорите: «это только смешно», то это значит – не надо принимать крутых мер борьбы против данного социального зла, оно может быть легко обезврежено; достаточно над ним посмеяться, и этим вы уже оцените данное явление по достоинству и вам уже больше незачем над ним задумываться. В иных случаях улыбка может сгладить шероховатость, неприятность того или иного явления, примирить с ним. Но иногда так легко отделаться нельзя. Внутреннее настроение писателя как выразителя определенного класса, определенного миросознания бывает иногда таково, что ему ту или иную анормальность обойти нельзя. В таких случаях художник прибегает к довольно сложной операции, путем которой он отмечает смешное в данной анормальности, но идет и дальше этого, отмечая черты, возбуждающие жалость или способные вызвать другую, очень сложную реакцию, в которой, однако, смех играет доминирующую роль. Карикатура – это очень подвижная форма, она может быть более мягкой и более жесткой, может иметь оттенок сострадания и оттенок негодования, но всегда центром ее является смех.
Смех может быть и убийственным, когда цель, которую ставит перед собой автор, есть сатира. Сарказм заключается в том, чтобы унизить противника путем превращения того, что он считает серьезным, в ничтожное, того, что он считает за благо и положительное, в отрицательное.
Для того чтобы смех возымел действие, прежде всего сам смеющийся должен быть убежден в ничтожности своего противника; во-вторых, смех должен вызвать у того, на кого он направлен, пониженную самооценку, и, в-третьих, насмешка должна быть убедительной в глазах свидетелей, вызвать их сочувствие к попытке сатирика разбить своего противника.
Сатира может быть доведена до чрезвычайной степени злобности, которая делает смех ядовитым, кусающим. Это показывает, что хотя смех и остается смехом и потому свидетельствует, что вы считаете себя бьющим сверху вниз, считаете себя превосходящим противника, однако, зло, которое вы осмеиваете, оценивается вами как настолько глубокое и вредоносное, что вы не скрываете своего раздражения и своего озлобления. Особенно большое значение имеет такой саркастический смех, когда он направляется на священные заветы врага, на то, что пользовалось у него особым авторитетом. Когда такой, вольтеровского типа, смех направляется на то, что было окружено фимиамом, – действие смеха оказывается настолько сильным, что вряд ли с ним может сравниться другое полемическое оружие. Таким саркастическим смехом не только опровергаются принципы противника, но внезапно снижается значение того, что доселе считалось священным, а этого ничем другим, кроме презрительного смеха, достичь нельзя. Смех, когда он носит характер презрения, делается стальным оружием, ранящим чрезвычайно глубоко, наносящим неизлечимые раны.
<…> Изучение истории искусств покажет, что смех никогда не терял своего действия как оружие классовой борьбы. Изучая такие чрезвычайно мрачные фигуры, как Свифт, Гоголь, Салтыков-Щедрин, мы видим, что их мировоззрение и сатира – неизбежная форма смеха при известных социальных условиях.
Оформление грузовика на демонстрации 1 Мая 1932 года
Можно сказать, что жизнь древних народов Востока, Греции, Рима, жизнь Средних веков и эпохи Возрождения, XVII, XVIII веков, жизнь народов в эпоху капитализма, – что вся история проходила, волнуясь как море, и на гребнях волн этого моря всегда блистал смех. На протяжении всей истории непрестанно раздаются звуки смеха. Это – грохочущая канонада или своеобразная музыка, сопровождающаяся бряцанием бубенцов.
Смех был всегда чрезвычайно важной частью общественного процесса. Роль смеха велика и в нашей борьбе, последней борьбе за освобождение человечества…
1931 г.
Всякая сатира должна быть веселой… и злой.
Но нет ли в этом положении какого-то противоречия?
Разве сам по себе смех не добродушен? Человек смеется, когда ему радостно. Если кто хочет рассмешить человека, тот должен быть занесен в число забавников, утешителей, развлекателей.
А вот Свифт написал как-то о себе самом: «Я желаю не развлечь, а раздражить и оскорбить людей».
Вот тебе и раз! Если ты хочешь нас оскорблять, зачем же ты смеешься, зачем ты остришь?
Но всякому известно о смехе и нечто другое, кроме того, что он является выражением «веселости».
Очень распространено положение: смех убивает.
Но как же так? Почему же такая «веселая» вещь, как смех, может кого-то убить?
Смех убивает не того, кого он веселит, а того, за чей счет происходит эта веселость.
Что такое смех с точки зрения физиологической? Спенсер очень удачно объясняет нам его биологическую сущность. Он говорит: всякая новая идея, всякий новый факт, предмет вызывают в человеке повышение внимания. Все необычное является для нас проблемой, беспокоит нас. Чтобы успокоиться, нам нужно свести это новое на уже знакомое, чтобы оно перестало быть чем-то загадочным, а потому, возможно, опасным.
Таким образом, при неожиданном сочетании внешних раздражителей организм готовится к некоторой усиленной работе (говоря в терминах рефлексологии, – организм вырабатывает новый условный рефлекс). Но вот внезапно оказывается, что эта проблема – совершенно кажущаяся, что это лишь легкая маска, за которой мы рассмотрели нечто давно знакомое и отнюдь не опасное. Вся задача, весь «инцидент» оказывается «несерьезным»; между тем вы ведь, так сказать, вооружились, мобилизовали ваши психофизиологические силы. Эта мобилизация оказалась излишней. Серьезного врага перед вами нет. Надо демобилизоваться. Это значит, что надо запас энергии, сосредоточившийся в каких-то определенных мыслительных и аналитических центрах вашего мозга, немедленно истратить, то есть пустить эту энергию по отводящим, определяющим собою движения организма проводам. Если получающаяся таким образом иррадиация энергии слаба, то движение будет незначительно – улыбка уст. Если энергии накопилось больше, то имеет место сотрясение грудобрюшной преграды, а иногда даже тот конвульсивный хохот, о котором говорят: «смеялся до упаду», «от смеху по полу катался», «животики надорвал».
Такая картина получается в особенности тогда, когда целая серия внезапных разрешений мнимосерьезных задач дает ряд соответственных реакций.
Отметим еще, что само сотрясение грудобрюшной преграды, дающей, между прочим, и звук смеха, вместе с тем является актом судорожного, усиленного выталкивания воздуха (и кислорода, стало быть) из наших легких: по Спенсеру – это есть новый «предохранитель». Этим ослабляется окисление крови, а стало быть, и активность процесса в мозгу, так что смех, с этой точки зрения, есть опять-таки своеобразная демобилизация.
Теперь совершенно ясно, почему смех есть вещь веселая и приятная. Вы готовились к напряжению и… демобилизовались. Быстро и просто перешли к равновесию. Всякое благодушное посмеивание свидетельствует о том, что у вас нет в данный момент серьезного врага. Самодовольный хохот свидетельствует о том, что вы считаете себя легким победителем целого, ряда трудностей.
Ну, а вот сатирик – это, прежде всего, остро зоркий человек. Он усмотрел в общественной жизни ряд отвратительных черт, ставящих перед вами проблемы. Вы сами, его читатели, его публика, не видите еще этих отвратительных черт или, по крайней мере, не обращаете на них достаточного внимания. Публицист, говорящий в серьезном тоне, обращая ваше внимание на данное зло, оценивает его как важное, серьезное препятствие для правильного течения жизни. Он в некоторой степени пугает вас им. Сатирик же отличается от «серьезного» публициста тем, что он хочет заставить вас тотчас же смеяться над этим злом, то есть дать вам понять, что вы являетесь его победителем, что это зло жалкое, слабое, не заслуживающее к себе серьезного отношения, что оно гораздо ниже вас, что вы можете разве только посмеяться над ним, настолько вы морально превосходите уровень этого зла.
Итак, прием сатирика заключается в том, чтобы, идя в атаку против какого-то врага, вместе с тем объявить его заранее побежденным, сделать его посмешищем.
А человек любит такую насмешку. Ведь если вы смеетесь над кем-нибудь, то это значит, что его уродство, его особенности не возбуждают в вас страха или какой-нибудь другой формы положительного или отрицательного «признания». Тем самым вы чувствуете свою собственную силу. Смеяться над другим – значит признавать себя выше осмеянного. Вот откуда, между прочим, страшная сила столь удачно употребленного Гоголем приема: «Над кем смеетесь? Над собой смеетесь». Ведь это значит: лучшее в вас, разбуженное мной, смеется, как над чем-то уродливым, но жалким, над чертами, присущими вам, то есть худшим, что в вас есть.
Сатирик антиципирует[6] победу. Он говорит: «Давайте посмеемся над нашими врагами. Уверяю вас, они жалки, и мы с вами гораздо сильнее их».
Вот почему смех убивает. Если публицист зовет вас на борьбу с врагом, то это не значит, что враг уже убит. Быть может, он окажется сильнее нас. А если он зовет вас осмеять его, то это значит, что вы окончательно и бесповоротно осудили его, как нечто вами превзойденное, как нечто, к чему вы можете отнестись с пренебрежением.
Действительный, здоровый, победоносный тон, гомерический смех есть праздник полной и легко одержанной победы.
Но зачем же тогда сатире быть злой (а сатира, которая не зла, плохая сатира)?
Вот в том-то и все дело, что сатира только делает вид, будто враг так слаб. Она делает только вид, будто бы над ним достаточно посмеяться, будто бы он уж до такой степени побежден и обезоружен. Но у сатиры вовсе нет уверенности, что это так. Мало того, в большинстве случаев сатирик скорбно убежден, что вызванное им на бой зло является очень серьезным, очень опасным. Он только старается придать духу своим союзникам, своим читателям. Он только старается заранее дискредитировать врага своеобразной похвальбой: мы-де вас шапками закидаем, нам-де над вами разве только смеяться. Сатира стремится убить врага смехом. Чем меньше она этого достигает, тем больше злится. Смех вместо победоносного, гомерического характера приобретает характер сарказма, то есть как раз острых нападок, смешанных с крайним озлоблением. Сарказм есть как бы усилие поставить себя в положение победителя над тем, что на самом деле отнюдь не побеждено. Сарказм есть стрела смеха, пущенная не как стрела Феба в Пифона[7] – сверху вниз, а снизу вверх.
Но как же это возможно? Что же в самом деле: сатирики – это какие-то дерзкие мальчишки, какие-то наглые хвастунишки, какие-то обманщики человеческого рода, уверяющие его в несерьезности того, что на самом деле серьезно?
Нет, дело обстоит несколько тоньше. Сатирик действительно является победителем того, над чем он смеется. Но победителем он является только в идее. Он является победителем по своей моральной высоте. Если бы сатирик, кроме силы своего ума и высоты своих чувств, имел еще и физическую силу, он действительно легко бы расправился с врагом и посмеялся бы над ним победным смехом – «И твой лик победой блещет, Бельведерский Аполлон». Но в том-то и дело, что Пифон отнюдь не «издох, клубясь», потому что у нашего Аполлона еще нет достаточно сильного лука, еще нет достаточно пернатой стрелы.
Сатира есть победа идейная, при отсутствии победы материальной.
Отсюда легко сделать заключение, что своего наибольшего величия сатира достигает там, где новый формирующийся класс или общественная группа, создавшая идеологию, значительно превышающую господствующую идеологию господствующего класса, еще не развилась до такой степени, чтобы победить врага материально. Отсюда одновременно ее гигантская победоносность, ее презрение к сопернику и ее скрытый страх перед ним, отсюда ее ядовитость, отсюда огромная энергия ненависти, отсюда – очень часто – скорбь, которая обрамляет черной каймой блещущие весельем образы сатиры. В этом – противоречие сатиры, в этом – ее диалектика.
1930 г.
У нас представителями юмора являются Гоголь и Чехов в значительной части их произведений.
Под юмором разумеется такой подход к жизни, при котором читатель смеется, но смеется ласково, добродушно.
Смеяться ведь можно по – разному. Вообще говоря, смех всегда означает собою победу человека над тем фактом, над которым он смеется. Например, когда мы смеемся над каким-нибудь каламбуром, это потому, что в первую минуту мы не поняли, в чем тут путаница, а потом легко разрешаем эту задачу, и это вызывает смех. Физиологически смех есть разряжение напряженности состояния запутавшегося в чем-нибудь человека, кончившего тем, что все стало ясно. Каждый анекдот построен на неожиданности, человек ожидает одно, а оказывается другое. Все смешное происходит по одному типу. Когда пугают маленького ребенка, надевая на себя маску, а потом эту маску снимают, то, как бы страшна ни была эта маска, ребенок смеется, когда узнает за нею отца или старшего брата, потому что у него разрешается внутреннее противоречие.
Когда над чем-нибудь смеются, это значит видят что-то ненормальное, что-нибудь не так, как должно было бы быть. Но ведь это можно констатировать и с негодованием? Можно констатировать с революционным отрицанием? Можно! Но если вы не смеетесь, а негодуете, это значит, что то, против чего вы негодуете, признаете важным, трагичным, вы еще не можете посмеиваться над этим. Если же вы смеетесь при этом, это значит, что оно не так-то для вас страшно, у вас находится возможность смотреть как бы сверху вниз и находить это явление «не столь страшным, сколько смешным».
Тут есть все градации. Если человек держится на середине между ужасом перед данным явлением и признанием внутреннего своего превосходства над ним, то получается смех, который перебивается слезою, ядовитый, язвительный смех, смех сквозь слезы. Потом, еще дальше, получается иронический смех, высмеивающий. Но ирония не есть еще почти полная победа, ирония – это состояние, когда в вас дрожит раздражение при уверенности в победе. Вы высмеиваете вашего противника, он выдвигает какие-нибудь аргументы, а вы отвечаете, что эти аргументы смешны, но говорите это не смеясь, а очень раздраженным тоном. У вас не хватает внутренней энергии, чтобы смеяться, но вам хотелось бы показать, что тут уже не на что сердиться, тут надо смеяться.
Один из величайших иронистов мировой истории, с которым можно рядом поставить только английского писателя Свифта, был Щедрин. Его смех волнующий, его смех мучительный. Он никогда вас не успокаивает. Вы чувствуете, что он смеется над чем-то страшным; еще немного – и он гневно раздражится.
Дальше идет более или менее веселый смех, раскатистый смех, издевка, то, что можно назвать комическим смехом в собственном смысле. Например, Гоголь таким смехом пользуется в «Ревизоре». Если бы Гоголь представил здесь вместо маленького городка всю Россию, если бы вместо городничего изобразил Николая I, такой веселый смех был бы невозможен. Вообще открыто смеяться тогда было невозможно, и «Ревизора» даже чуть не запретили. Но он выбрал своей мишенью нечто довольно жалкое. Он взял кусок действительности, маленький, но характерный, и высмеял его. Он говорит: какие рожи, действительно свиные рыла! Что же с ними считаться. Это просто смешно. И когда городничий говорит: «Над кем смеетесь? над собою смеетесь», – это Гоголь поворачивается к партеру и говорит: «А вы разве не такой же обыватель, не такой же чинуша в российском захолустье!» Такая вещь производит оздоровляющий шок, потому что, высмеивая такие вещи вне себя, вы начинаете подозрительно относиться и к себе самому. Мало того. Когда смех над городничим применялся ко всероссийскому масштабу, тогда легко было сделать вывод, что и вся Россия такова. Все эти чудаки – это же уроды, это дураки. И в конце концов неужели они непобедимы? Когда развеется этот страшный туман? В сущности, везде ведь те же самые Тяпкины – Ляпкины, городничие и т. д.
И, наконец, еще более мягкий смех – это смех юмористический. Я приведу пример. Вы читаете фразу:
«Он замахнулся кулаком на мать».
Это безобразие, это вас шокирует.
«Но ему было только два года».
Тогда вы сразу понимаете, что это только смешно. Вы понимаете, почему мать над замахнувшимся на нее сыном смеется мягкой улыбкой. Потому что это только смешно. Он ничего еще не может злого сделать. Напротив, ей приятно, что у него проявилась какая-то энергия, что его пухленькие ручки что-то изображают. Здесь самое отрицательное представляется в таком безвредном виде, что не возбуждает в вас решительно никакого протеста. При этом настоящий юмор получается там, где известная тень отрицательного отношения все-таки остается. Уже не юмор, а улыбка, иногда счастливая улыбка, будет там, где не будет этой печальной стороны, этой маленькой темной тени.
Не понимали Щедрина и считали, что он просто зубоскалил. Писарев назвал свою статью о нем «Цветы невинного юмора». Вот этот «невинный юмор» – это есть такой смех, который никакого значения не имеет, и, конечно, к Щедрину это совершенно неприменимо, потому что Щедрин был не юмористом, а сатириком.
Есть еще юмор висельника, юмор человека, которого ведут на виселицу; ему на деле не весело, но он отвлекается от этого разными солеными словечками: мне все трын – трава. Этим он успокаивает и приводит себя в равновесие. Между так называемым Galgenhumor, юмором висельника, и «цветами невинного юмора» лежит настоящий юмор, юмор человека уравновешенного, юмор человека, увлажненного чем-то вроде не упавшей из глаз слезы; он бывает в том случае, когда писатель знает, что «скучно жить на этом свете, господа», как Гоголь говорит; когда он знает, что жизнь – тяжелая вещь, и хочет сам отдохнуть от этой жизни и других заставить отдохнуть, и поэтому так ее изображает, что вы говорите: какие милые люди, но как они жалки, как много в них смешного, как похожи все их страдания на какое – то ребячество…
<…> По моему мнению, огульное утверждение, что юмор несвойствен пролетариату, неправильно. Всякий раз, говоря о юморе, нужно различать направление и употребление юмора: скажем, у нас в Красной Армии есть еще много крестьян, пришедших только что из деревни; они приносят с собой не только много предрассудков в смысле убеждений, но обладают различными житейскими дефектами: не умеют по-военному ходить, не умеют по-товарищески друг к другу относиться, у них еще есть остатки провинциализма и индивидуализма. Что же, неужели на таких товарищей нельзя направить юмор, а надо обрушиваться на них с тяжелой сатирой? Нет, тут юмористическое отношение к ним будет самым правильным: «Ты хороший товарищ, мы тебя очень любим, но у тебя есть недостатки и они смешны. Надо тебе от этих недостатков отучиться».
Пролетариат, класс-гегемон в Стране Советов, авангард трудящихся, тащит за собой на буксире и перевоспитывает отсталые массы крестьянства. У нас смех может иметь множество адресов. Нужно будет осмеивать еще многие черточки – остатки обломовщины, азиатчины, с которыми нужно бороться всеми мерами, между прочим и насмешкой.
Эта насмешка может быть добродушной и самокритической. Самокритика – орудие классовой борьбы. Но когда мы критикуем друг друга в одной и той же среде, тесной среде революционеров (тесной не потому, что она мала – два с половиной миллиона коммунистов, – а тесной в смысле глубокой спайки), самокритика, если она идет через юмористический журнал, через анекдот, через комедию, какой же она может быть иной, как не добродушной? Разумеется, если объект насмешки перерождение, – тут нет мест добродушию, и чем данное явление гнуснее, чем оно опаснее, тем злее становится юмор и тем больше переходит в сатиру. Но еще много в нашей стране уродливого и серого, делающего юмор и в искусстве и в жизни полезным. Нужно только, чтобы он не был абстрактным, а имел конкретное, общественно интересное задание.
Однако мы признаем за юмором значение орудия мелкого калибра, и когда смех направляется на подлинного классового врага, юмор должен быть заменен орудием более тяжелым. Все это, кажется мне, довольно ясно.
<…> По отношению к внешнему миру, то есть к еще не побежденному и очень могущественному врагу – аристократии, буржуазии всех оттенков, включая социал-демократию и т. д., мы можем пользоваться оружием самой злобной сатиры. Подрывать, разрушать их престиж в глазах рабочего населения и трудовой, мелкой буржуазии, вне союзных стран, разрушать их собственное самосознание, насколько это удастся, показав их в правдивом зеркале смеха, – это прекрасная задача. Может быть, недостаточно, но кое-что мы в этом направлении делаем в наших юмористических журналах, карикатурах, которые помещает наша ежедневная пресса, в фельетонах, комедиях и некоторых попытках в области кино. По отношению к нам самим мы имеем колоссальное количество объектов, подлежащих или прямой критике, или самокритике. Прямая критика поражает остатки буржуазного духа или мелкобуржуазного духа, устремленного к буржуазии, – шкурничество, эгоизм и т. д. Эти отвратительные, буржуазные явления могут проникать в часть пролетариата и даже нашей партии. Эти чувства разлагают энергию, наше единство и подлежат суровой критике. Одной из лучших форм ее является смех, потому что здесь мы не только деградируем врага, топчем его нашим моральным, интеллектуальным превосходством, но часто, в тех случаях, когда элементы мелкобуржуазного сознания и поведения включены, вкраплены в какую-нибудь близкую к нам личность, мы вызываем стыд, жгучий стыд, имеющий огромное воспитательное значение.
Сразу же отметим то, что нужно тогда, когда мы наносим сатирический удар по капиталистической Америке, Европе и т. д., и что особенно важно, даже необходимо в нашей самокритике. Это – меткость прицела. Можно вовсе несмешное сделать в искусстве смешным, самого умного человека можно изобразить дураком, заставить мудреца Соломона ходить на четвереньках и мычать как корова. Можно осмеять все, но мы в этом совершенно не заинтересованы, а наш враг заинтересован.
Враг заинтересован в том, чтобы как можно большее количество элементов советской жизни было осмеяно, а мы заинтересованы в том, чтобы таких элементов было как можно меньше, и поэтому мы должны осмеивать, но только то, что действительно подлежит осмеянию. Плохой доктор, когда ему нужно прижечь ляписом одну точку, сожжет все лицо. Так же поступают и «размашистые сатирики». Вместо того, чтобы взять смешное в рамках несмешного, больное в рамках здорового, сразу показать, что мы имеем дело со здоровым организмом, в котором имеются отдельные неполадки, отдельные пережитки старого, не окончательно истребленного общества, делается попытка, которая часто сводится субъективно, в сознании автора, просто к увлечению смешным, но объективно есть служение врагу. Иногда в нашей литературе, театре, кино появляются такие комедии и сатиры, про которые можно сказать: скверно, что они показаны у нас, и было бы преступлением их показывать на Западе, где дорого заплатили бы за такую клевету на нашу жизнь. Каждый художник, который орудует смехом по отношению к нашим внутренним объектам, должен всегда помнить общее правило: никогда не давать ни одной сатиры, без того чтобы не противопоставить осмеиваемому в ней наши великие и здоровые начала.
<…> Пролетариат имеет право на все художественные методы, которые ведут к его цели, как бы педанты этого ни отрицали. Поэтому пролетариат может пользоваться как угодно фантастикой. Да мы ею и пользуемся: каждый номер «Крокодила» – карикатура. Она возможна и законна в литературе, театре и кино. Для того чтобы она не превращалась в зубоскальство, нужно только, чтобы она соответствовала каким-то идейным ценностям.
В смехе очень много нейтрально смешного. Анри Бергсон наблюдал, что коренным образом смешное смешит каждого человека. Поводов для такого смеха очень много: употребил человек не то слово (так называемые обмолвки), хотел человек оказать услугу и вместо этого бацнул камнем по лбу, – все, что показывает неловкость, косность, вызывает смех.
Многие говорят, что смех, который можно вызвать трюком, смешным положением, вытекающим из механических ошибок, физиологически чрезвычайно полезен, что сам по себе такой смех – хорошая гимнастика. Может быть, и так, но мы можем вызывать смех и более разумными способами.
Буржуазные авторы часто соскальзывают на чисто развлекательное искусство, и это служит известную службу буржуазии, отвлекая оппозиционные общественные формы от серьезных социальных вопросов. Наше искусство должно давать глубокое пролетарское содержание и быть таким развлечением, которое одновременно с отдыхом после работы было бы и актом воспитания. Такие пьесы, где смех вызывается глупыми эффектами, приключениями, построены только на нападении, на дурацких выходках, – у нас вредны.
Но значит ли это, что мы должны совсем отказаться от нейтрального смеха, от таких смешных моментов, которые могут немного взбудоражить человека, не задевая его более или менее глубоко? Я думаю, что нет. От такта авторов, режиссеров и актеров зависит, будет ли смешной трюк смешным и уместным. Когда Бобчинский падает и получает нашлепку на нос, публика смеется. Критика раньше от этого приходила в ужас: что такое – на сцене императорского театра высмеивается человек, который упал и получил нашлепку на нос! Но в «Ревизоре» это дает общее представление о торопливости спотыкающихся людишек – Бобчинского и Добчинского, и эпизод с падением возбуждает смех, который попадает на свое место. При известном такте можно пользоваться подобными трюками и в комедии и в сатире.
У карикатуристов европейского пролетариата преобладает смех горький, полный негодования (Гросс, Отто Дике и др.). Когда наши карикатуристы стали им подражать, то им правильно указывали, что наш пролетариат не находится в положении знающего своего превосходство, но еще угнетенного класса. Наш пролетариат – вождь-диктатор, мы сами смотрим на буржуазию сверху вниз, и у нас, у пролетариата, сознающего свою торжественную силу, смех иной, чем у наших зарубежных братьев. Если в советском искусстве найдет себе место смех очень легкий, шутка, балагурство, никакой беды от этого не будет – разумеется, если шутка и балагурство не будут вытеснять идейное содержание, а служить ему. У злого старика Джонатана Свифта каждый образ имеет свое социальное содержание и соответственно этому и свой особый прием. И часто смех сводится к простому подтруниванию, к юмору по поводу внешне смешного эпизода, не снижая этим сатирической напряженности произведения в целом.
<…> Вообще с точки зрения выработки наших творческих методов и приемов мы должны иметь в виду какое-то разнообразие. Каждый должен брать себе задание по плечу и по способностям, но пролетарское искусство в целом может пользоваться всем арсеналом художественно-изобразительных средств.
Мы не имеем сейчас права ограничивать наших художников в выборе приемов. Задача заключается в том, чтобы идея наша, никогда не бывалая в мире программа нашей партии и класса, никогда не бывалое в мире строительство оплодотворялись и освещались всеми художественными методами, которые окажутся в соответствии с замеченной частной задачей.
И чем больше мы будем пользоваться разнообразными приемами и экспериментировать, тем лучше.
1931 г.
<…> Революция смела. Она любит новизну, она любит яркость. Традиция сама по себе не опутывает ее, как опутывает театральных людей старой веры, и поэтому она охотно принимает те расширения реализма, которые, в сущности, вполне лежат в ее области. Она может принять фантастическую гиперболу, карикатуру, всевозможные деформации, если эти деформации не преследуют какой-нибудь, в сущности говоря, никем еще не объясненной мнимой цели, которую ставил себе футуризм. Если для эффектного выявления известной социальной черты необходимо изобразить ее совершенно непохожей на ее реальное проявление, но так, что искаженный и карикатурный образ вскрывает как раз то, что, скажем, скрыто за ее внешним благообразием и безразличностью, то это прием, конечно, глубоко реалистический.
1926 г.
<…> Очень важны для нас формы отрицательного реализма, которые могут переходить в любую степень внешнего неправдоподобия при условии громадной внутренней реалистической верности. Карикатурой, сатирой, сарказмом мы должны бить врага, дезорганизовать его, унизить, если можем, в его собственных и, во всяком случае, в наших глазах, развенчать его святыню, показать, как он смешон.
<…> В этой борьбе смехом мы имеем право изображать врага карикатурно. Ведь никто не удивляется, когда Ефимов или кто-нибудь другой из карикатуристов ставит Макдональда в самые неожиданные положения, в которых тот в действительности никогда не был. Мы очень хорошо знаем, что это большая правда, чем лучшая фотография Макдональда, потому что этим искусственным положением, неправдоподобным положением карикатура выясняет внутреннюю правду ярче и острее, чем какой бы то ни было другой прием.
1933 г.