— Я сильно растолстела.
— Немножко. До матроны еще далеко.
— Была еще толще. Недавно начала худеть.
— А с чего вдруг? В знак протеста?
— Просто больше ни из-за чего не волнуюсь. И не принимаю близко к сердцу.
— С тех пор, как я исчез с горизонта.
— Не знаю, с каких пор. Я-то считаю, что набирать вес мне мешает беспричинная тревожность.
— А как дома к этому относятся? Муж предпочитает славненьких толстушек? Я-то предпочитаю таких, как ты прежде: худая и нервная.
— Ну, сейчас дела обстоят лучше, чем прежде. Не знаю, надолго ли. Но пока тебя тут не было, баланс сил изменился. В мою пользу. Правда, менялся он очень медленно и трудно. Сначала все шло из рук вон плохо, но три недели назад муж мало-помалу стал относиться ко мне гораздо лучше, чем прежде. Почему — не спрашивай. Тем не менее, кроме прочего, я не желаю проводить остаток жизни в такой скучище. И я начинаю страшно паниковать, и в итоге договариваюсь о встрече с хорошим адвокатом. Ощущение такое, что это для меня своего рода проба сил. Дико утомительно. И непонятно, то ли все пойдет по унылому шаблону: недолгий период раздрая — время от времени такое случается во всех семьях, — или же это очередной шаг к пропасти, чему есть много исторических примеров. В истории полно катастроф, так что всегда ждешь, когда нагрянет следующая, и так, ступенька за ступенькой, шагаешь в пропасть; там куча дат и концепций, ты заучиваешь их и идешь сдавать экзамен. Одна беда: тебе невдомек, что в жизни общая тенденция — катиться вниз. Беда в том, что в жизни ты вообще толком не понимаешь, что происходит.
— «Откуда вы это знаете? Вы же здесь никогда не бывали. С чего вы взяли, что разбираетесь в таких вещах?» А я и говорю: «О чем, черт подери, вы толкуете? Я об этом двадцать лет думала. С той поры, как научилась думать. Как же мне об этом не знать? Мне казалось, я здесь именно для того, чтобы говорить. У меня что, не может быть мнения по этому вопросу?» Ладно, сказали мне, хорошо, но почему бы вам годик не понервничать, то есть сидеть сложа руки и дрожать от страха. А я говорю: «Да, я нервная, что есть, то есть, не люблю быть на виду». А они мне: «Что ж, это в вас нас тоже раздражает».
— Что значит «нас»? Они что, принимают решение голосованием?
— Да нет, это фарс. Но смысл совершенно ясен. Они — такая сплоченная семейка, а я — новенькая. И они не уверены, что им нужен еще один член семьи.
— И все это так неприкрыто?
— Ага. Топорно. Словом, я страх как разозлилась, и тут одна из них брякнула: «Уилфред мог бы мне понравиться; уверена, если бы мне удалось понять причины его ранимости, я могла бы его полюбить, но я их не понимаю, поэтому я к нему равнодушна». А я говорю: «Вы хотите сказать, вернее, вы полагаете, что стоит вам понять, почему тот или иной человек раним, вы ipso facto[41] его полюбите?» Правда, ipso facto я все же не ввернула. А она мне: «Ну, да. А почему вы спрашиваете?» А я ей: «Просто мне интересно знать, каковы здесь исходные постулаты. Ровно поэтому мне было трудно рассказывать о себе. Я же не знаю, что вы думаете, как это работает и так далее». Тут вступает психоаналитик, женщина здравомыслящая, она меня поддержала, но остальные снова на меня набросились. А она говорит: «В чем дело?» А я ей: «Послушайте, в крайнем случае ваш язык — а он служит скорее, чтобы скрыть некоторые предположения, — это сплошная психобелиберда, не более того». — «Так вы обвиняете нас в психобелиберде?!» И пошло-поехало.
— Сколько их там было?
— Восемь-десять. Все вроде бы интеллектуалы. Меня это просто бесит. Я ходила туда раз шесть-семь. Больше не пойду. Но не жалею, что ходила, пригодится для работы: мне нравится слушать, как они говорят о себе. А они злятся: я для них слишком умная. Где-то с месяц эти занятия здорово меня подзаряжали. Среди них есть даже писатель. Пока еще, правда, не состоявшийся. Женщина. Вот от нее я узнала много нового, она там самая яркая личность, и она-то меня особенно невзлюбила. Она формулировала лучше всех, говорила отлично — просто заслушаешься, но она терпеть не может тех, кто тоже хорошо говорит. Очень глупо с ее стороны, потому что говорит она совсем не так, как я, но по-своему тоже хорошо. Есть там один юрист, его зовут Уилфред. Есть еще один парень, он работает в Фестивальном зале[42]. Есть там и дамочка, с ног до головы увешанная драгоценностями, с сумкой «Луи Виттон», из чего следует…
— Что она ничего не понимает.
— Верно. А еще кто?.. Минимум двое готовились стать психотерапевтами.
— В первый день ты, наверно, нервничала?
— Ничуть.
— Итак, ты вошла в комнату, все уже в сборе, и ты говоришь: «Здрасьте. Я — новенькая».
— Нет-нет. Я пришла первой. Остальные опоздали. Какие же они противные! Словом, все это смахивало на семейный ужин: на него вечно все опаздывают. Тянутся поодиночке, нога за ногу. А потом вперятся в пол и — ни словечка. Если учесть, что время тут стоит дорого, досада берет. Не понимаю, о чем они думают. Ясно ведь, что ради этого курса большинству приходится во многом себе отказывать.
— И о чем ты говорила в тот первый день?
— Не помню. Вероятно, без всякой подковырки задала какой-нибудь разумный вопрос. Я всегда заранее знала, что они в конце концов скажут, но решила не показывать виду, и, точно наторевший в своем деле адвокат, задавала наводящие вопросы. Одна из женщин считала, что ею пренебрегали, поэтому и жизнь у нее была ужасной и несправедливой, а я и говорю: «Вы, наверно, единственный ребенок?» Такие вопросы там вроде бы не возбраняются. А уж после можно спросить, готова ли она смириться с тем, что не все внимание уделяют ей одной. Но они безнадежны. Толку ни от кого не добьешься. Меня так и подмывало сказать: сомнительно, что они могут хоть какую-то мою проблему решить. У них на это умишка не хватит.
— Но им вроде как положено анализировать тебя как проблему, а не решать твои проблемы, верно?
— Пожалуй. Кто знает? Я надеялась, этот курс поможет мне на деле разобраться, почему у меня не складываются отношения с коллегами по работе, почему я так ненавижу эту мою поганую работу и тупиц, которые мной помыкают. Тут кто-то из группы и давай меня упрекать: мол, я зазналась, считаю себя очень умной. И попал в точку: моя проблема именно в этом. И мне не терпелось узнать о ней побольше. Хотя выслушивать это ох как нелегко.
— Но ты же и вправду умная. Я и люблю тебя за то, что ты умная. Тоже мне проблема. Да кто они такие? Вот приеду и набью им морду.
— Они, ясное дело, завидуют, я ведь и вправду умнее их, ни хрена поделать с этим они не могут! Знаете, к какому выводу я пришла?
— К какому?
— Я пришла к выводу, что надо быть решительнее.
— Я только что смотрела, как моя дочь играет в рождественской постановке. На Рождество у нас ставят пьески о рождении Иисуса.
— Вот как?
— Ну да.
— И когда же это было? Я, верно, не обратил внимания. На прошлой неделе несколько дней подряд не покупал газет.
— Ну, вообще-то давненько. И они напридумали много всякого. Жаль, что ты не видел постановки. Получилось очень забавно. Правда, забавно. Играли они в гостиной. Там концертный рояль, мраморный камин. Дочка была такая смешная!.. Плутишка маленькая. Она играла королеву — вместо восточного короля. Должна была нести дары. Как-то у нас с ней зашла об этом речь, и я говорю: «Что за дары?» А она мне: «Ну, золото, там, блядан и смирна».
— Ты ее поправила?
— Вообще-то нет. Просто спросила: «А ты что подносишь?» А она мне: «Я подношу золото»; и я подумала: вот и прекрасно, скорее всего, ей не придется называть свой дар вслух. Боюсь, очень скоро мне нужно будет опять смотреть эту сцену торжества христианской гордыни.
— Опять близится мой день рождения.
— Как, опять?!
— Да. Никуда не денешься. Из тысячи девятисот восьмидесяти четырех вычти тысячу девятьсот тридцать три. И ничего не попишешь: пятьдесят один год.
— Но ты ведь можешь этот факт просто проигнорировать. Почему бы просто с ним не смириться?
— Ты на себя оборотись: хнычешь и ноешь, а тебе всего тридцать четыре!
— Я знаю, почему мне трудно с этим смириться. Я спрашиваю, почему ты не можешь с этим смириться.
— Потому что жизнь скоро кончится, вот почему. Я умру.
— Есть в адюльтере некая несправедливость по отношению к мужу: любовник заведомо не участвует в противной, набившей оскомину повседневности — он не нудит из-за недоваренных овощей или подгоревших тостов, не ворчит, если ты забыла что-то заказать, не давит на тебя, да и ты не давишь на него. Мне кажется, в адюльтере, как правило, всего этого нет. Сужу по своему скромному, крайне скромному опыту. Но такое у меня впечатление. Иначе адюльтер не казался бы отдушиной. Если ты не из тех, кто не прочь переходить от одного конфликта к другому.
— Да, в адюльтере повседневный быт отходит на задний план. Недуг Эммы Бовари[43]. Для женщины, охваченной первым порывом страсти, каждый любовник — Родольф. Он побуждает ее восклицать про себя: «У меня есть любовник! У меня любовник!» «Своего рода постоянный соблазн», как это называл Флобер.
— Учебное пособие — вот что для меня его книга.
— Что в ней нравится тебе больше всего?
— О, конечно, самый жестокий эпизод. Когда Эмма бежит к Родольфу за деньгами, умоляет одолжить ей три тысячи франков, иначе она погибнет, а он отвечает: «У меня таких денег нет, сударыня».
— Тебе стоило бы читать дочке вслух понемножку, на сон грядущий. В том, что касается мужчин, Флобер — хороший советчик юным девушкам.
— «У меня таких денег нет, сударыня». Восхитительно.
— Я не раз говорил моим студенткам: вовсе не требуется трое мужчин, чтобы пройти через то, через что прошла она. Обычно вполне хватает одного — сперва как Родольфа, потом Леона и, наконец, Шарля Бовари. Поначалу экстаз и страсть. Все услады грешной плоти. Вы — его раба. Сами себя не помните от счастья. После пылкой сцены в его chateau[44] причесываетесь его гребнем… и так далее. Вы сгораете от страсти с этим идеальным мужчиной — что бы он ни сделал, все изумительно. Спустя время ваш невероятный любовник постепенно превращается в любовника привычного, во многом удобного, — становится Леоном и в конце концов пентюхом. Наступает жестокая действительность.
— Что такое пентюх?
— Мужлан. Провинциал. Славный, не без привлекательности, но уж никак не рыцарь без страха и упрека. С изъянцем. Чуточку глуповат. Чуточку туповат. Однако все еще пылок, порой обаятелен, но, по правде говоря, в душе он не более чем конторщик. А потом, уже в браке, да и вне брака, — хотя брак всегда ускоряет ход событий, — тот, кто был Родольфом и стал Леоном, оборачивается господином Бовари. Он толстеет. Выковыривает пищу из зубов языком. Шумно хлебает суп. Он неуклюж, невежествен, неотесан, даже вид его спины вызывает раздражение. Поначалу это лишь коробит, но в конце концов бесит. Принц, спасший тебя от тоскливого прозябания, превратился в недотепу, и прозябаешь ты именно из-за него. Тоска, тоска, тоска. И в итоге — катастрофа. Рано или поздно, чем бы он ни занимался, он терпит на работе крах. Как бедняга Шарль с Ипполитом. К примеру, он берется удалить у больного мозоль на пальце ноги, а в результате — гангрена. И некогда идеал мужчины теперь — жалкий неудачник. Ты готова его убить. Действительность берет верх над мечтой.
— А по-твоему, кто ты для меня из этой троицы?
— Сейчас? Я бы сказал, нечто среднее между Родольфом и Леоном. И потихоньку двигаюсь дальше. Так? К Бовари.
— Да, — смеется. — Почти угадал.
— Ну, конечно: где-то между вожделением и разочарованием на длительном падении к смерти.
— Мне еще не случалось видеть столь дотошного применения садомазохизма. Иной раз тянет поступить с врагом так, что Бэкону[45] и не снилось.
— Очень выразительно.
— Но согласись: есть люди, к которым вообще не хочется применять силу, — зато тянет размазать им физиономию, точно краски по холсту.
— Ты агрессивнее меня.
— Зачем все эти славяне к тебе ходят?
— Чехи не славяне.
— Ладно, тогда — зачем ты якшаешься со всеми этими чехами и славянами?
— Зачем они ко мне ходят, и зачем я с ними якшаюсь — вопросы разные.
— Зачем ты с ними якшаешься?
— Они мне нравятся.
— Больше, чем англичане.
— А тебе нет?
— Почему? Потому что много страдают? Тебя настолько привлекает страдание?
— Меня оно интересует. Как и всех, правда?
— Сомневаюсь. Большинство предпочитает отводить глаза.
— А у меня нет фобий, я смотрю на всех в упор. Перемещенные лица рассказывают много интересного. Порой даже удается им помочь.
— Сочувствие к жертвам — это тоже оттого, что ты еврей?
— Разве? Кругом полным-полно евреев, которым плевать на всех. К твоему сведению, я, хоть и еврей, вовсе не чувствую себя жертвой. Наоборот.
— Тем не менее это так: ты же из той маленькой группы евреев, рожденных в этом веке и чудом избежавших страшной участи; им повезло жить — вот чудо-то, — пусть недолго, в достатке и безопасности. Вот почему тебя так тянет к тем, кому убежать не удалось, евреи они или неевреи.
— А тебя не тянет?
— Я любознательная, но лезть вон из кожи, чтобы завязать с ними дружбу, не стану. Мне в голову не придет отправиться на отдых в одну из тех стран, а для тебя нет ничего лучше, чем провести пару недель там, где все угнетены и несчастны. С чего это у тебя началось?
— Чистая случайность. Я закончил книгу и отправился путешествовать. Шел семьдесят первый год. Из Вены мы поехали на машине в Прагу. Побродив с полчаса по городу, я подумал: «Для меня здесь кое-что есть». Там жил мой издатель, он давным-давно выпустил мою первую книгу. Назавтра я поехал в издательство, представился, и в десять утра директор с сотрудниками распили в мою честь бутылочку сливовицы. Позже один из редакторов пригласил меня отобедать с ним и к слову сообщил, что директор — сволочь. Тут до меня кое-что стало доходить. Я много чего наслушался, и как-то по весне я снова на несколько недель очутился там один, и прямо на улице меня зацапала полиция. За эти годы я уже привык, что каждой весной, особенно когда иду в гости к друзьям-писателям, за мной следуют полицейские, — но эти были вежливые, в штатском, и держались на расстоянии. А в тот раз — шел семьдесят пятый год — на улице ко мне решительно направились двое в форме и потребовали документы. Я показал им паспорт, визу, карточку постояльца гостиницы, но они заявили, что этого мало. Надо пройти с ними в участок. Я раскричался, стал по-английски и на убогом школьном французском требовать, чтобы меня доставили в американское посольство, к послу США. В нескольких шагах от нас была остановка троллейбуса, и я закричал так, чтобы меня услышали стоявшие там люди: меня без каких-либо оснований преследует полиция, и я настаиваю, чтобы меня доставили в американское посольство. Тем временем один из полицейских отошел в сторону, где топтался следивший за мной тип в штатском, в знакомом синем плаще; они о чем-то потолковали, затем полицейский вернулся и велел мне пройти с ним в участок; говорил он по-чешски, но суть я уловил. Я отказался сдвинуться с места и продолжал кричать. Так оно и шло минут пятнадцать. Всякий раз, когда я говорил «нет», полицейский отправлялся к тому, в штатском, за указаниями, потом возвращался и требовал, чтобы я проследовал в участок. Молодая немецкая пара, стоявшая у остановки, подошла поближе — узнать, что происходит. Они заговорили со мной по-английски, и я сказал: «Не могли бы вы постоять здесь, пока недоразумение не уладится?» Я представился, сказал, в какой гостинице остановился, и попросил, если меня уведут силой, позвонить американскому послу. Вконец отчаявшись, полицейские отправились на угол вдвоем — посоветоваться с субъектом в штатском. И тут подъехал троллейбус. Я подумал: «Чего ради ждать ареста?», вскочил в троллейбус, и он тронулся. С меня градом лил пот, сердце стучало; через две остановки я спрыгнул с троллейбуса, перебежал мост и вскочил в троллейбус, который шел в противоположном направлении. Ехал бог знает куда и, завидев телефонную будку, снова спрыгнул на тротуар. Позвонил одному из чешских друзей и рассказал, что случилось. Он рассмеялся: «Да они просто решили тебя постращать. Припугнуть, только и всего». Я спорить не стал: может, оно и так. Приятель заверил меня, что, если я вернусь в гостиницу, никаких неприятностей опасаться не стоит; я вернулся — неприятностей и впрямь не последовало. Разве что после того случая мне ни разу не дали визы на въезд в Чехословакию. Но вечером того же дня, когда я улетел из Праги, они заявились домой к моему другу, тому, которому я звонил, забрали его в полицию и допрашивали ночь напролет. Потом он написал, что разговор шел исключительно обо мне и моих ежегодных приездах. Они все твердили: «Чего ради он зачастил в Чехословакию?» А он отвечал: «Вы что, не читали его книг? Почитали бы — поняли бы, зачем. Он ездит в Чехословакию из-за девушек».
— Это правда?
— Нет. Я ездил в Чехословакию за анекдотами. Из-за девушек я езжу в Англию.
— Все, кого я теперь встречаю, в один голос твердят: «О, я тебя помню по Оксфорду, ты ходила в прозрачных блузках, причем без лифчика».
— Выходит, ты — экс-экстраверт.
— Да! И это — чистая правда. Меня все осуждали за то, что я красила волосы в рыжий цвет и выставляла напоказ грудь.
— Угу. Давненько я не видел, чтобы ты выставляла грудь напоказ.
— Это правда. Но теперь она меня не очень-то радует.
— Как по-твоему, я тебя переоцениваю?
— Нет.
— Считаешь, я отдаю тебе должное.
— Согласись, я же умная. Хотя я понятия не имею, что сейчас в моде среди высоколобых, все равно — в уме мне не откажешь.
— И о чем, по-твоему, мне надо писать, раз уж ты такая умная?
— Не обо мне.
— Ты приехала на урок?
— Ага.
— Домашнюю работу сделала?
— Не уверена.
— Ладно. Давай-ка запрем дверь и приступим к делу.
— Мне бы хотелось, чтобы сегодня ты меня не называл никак. Некто безымянный.
— А если Никто?
— Нет, это слишком определенно.
— А если все же взять и дать действующему лицу имя Никто, интересно, что получится? Жил-был субъект по имени Никто.
— Сдается мне, одной такой идеи для книги маловато.
— Это больше того, с чего я обычно берусь за перо. Никто поехал в аэропорт Хитроу. Никто сел на самолет. Куда же Никто отправился?
— Никто полетел во Францию. Зачем Никто полетел во Францию?
— Потому что она нравится Никто.
— Потом Никто встречает Кого-то. Второе действующее лицо — Кто-то. Никто и Кто-то стали любовниками.
— И?..
— Дай-ка плесну тебе глоточек.
— Ммм-м, очень кстати. А то куда ни кинь — всё клин.
— А поточнее?
— И с тобой — не выход, и без тебя — хоть в омут.
— Ты замечательно выглядишь. Совсем по-другому.
Смеется. — Ты всякий раз это говоришь.
— Когда тебе надо вернуться на работу?
— Кажется, где-то днем.
— За всю неделю ни с кем мне не было так хорошо.
— Мне тоже понравилось.
— На самом деле до него не доходит, почему я отлыниваю от работы. Тем не менее он намерен и дальше считать меня хорошим работником и относиться ко мне благожелательно. Потому что он хороший человек. Недавно я решила прогулять весь день — кстати, собиралась приехать сюда. И провести время весьма малопристойно. А ему сказала: «Меня завтра не будет весь день: я займусь повышением своей квалификации». Он страх как расстроился. Правды он от меня не ждал, но надеялся, что я хотя бы подыщу приличную отговорку. Как ты его себе представляешь? Он очень хорош собой. Христианин. Человек в высшей степени порядочный. На лице всегда мягкое, умиротворяющее выражение. Он понимает, что я манкирую работой.
— Правда манкируешь?
— В известном смысле — да. Сегодня вот взяла и сбежала. Где-то с половины первого уже пальцем о палец не ударила. Хотя и должна была кое-что сделать. Как ни крути, они же мне за это платят. А тебя порой не тянет устроиться на работу? На самом деле, в этом есть своя приятность: изо дня в день встречаешься со знакомыми людьми, все премило общаются друг с другом. Изредка замечательно шутят. Как знать, может, тебе это понравилось бы больше, чем жить, как сейчас.
— Как же все это изматывает: бесконечные звонки с требованиями, тупые домашние хлопоты, на работе зануды, которые — стоит проявить слабину — тебя со свету сживут.
— У тебя ужасно усталый вид.
— Знаю. Но что тут поделаешь?
— Не знаю, солнышко. Сбеги.
— В эту сигарету что-то подмешано.
— Да.
— Меня явно одурманили.
— Ага. И меня.
— Ты слегка плывешь.
— Слегка тону.
— Плывешь перед глазами.
— Сегодня у тебя очень официальный вид.
— У меня гадкое настроение. Самочувствие тоже гадкое.
— Тем не менее ты не подурнела.
— Правда?
— Ни чуточки. Все тот же боевой дух.
— Дух — то он есть, то его нет.
— Когда он есть, ты очень даже неплохо выглядишь.
— Оно очень странное — ощущение, что ты начинаешь это терять.
— Начинаешь терять что — боевой дух или красоту?
— И то, и другое. На мой взгляд, тут явная взаимосвязь.
— Так не теряй боевой дух.
— Мне кажется, мы над ним не властны.
— Ты, наверно, удивишься, но подростком я была способна на поразительные — из ряда вон — поступки. Вот последний из них: в бытность мою послушной маминой девочкой, я в шестнадцать лет сподобилась получить буквально все стипендии, так что могла поступить в самые разные университеты, как в Оксфорд, так и в Кембридж. Большинству такое и в восемнадцать лет не по силам. Причем сдавала я английский, а это труднее всего, потому что претендентов — тысячи и тысячи. Так что ума хватило. Во всяком случае, меня можно было как-то на это подвигнуть. Вообще-то мне это даже нравилось, экзамены мне давались легко. А теперь сама себя не узнаю. Почему теперь все дается мне так трудно?
— И почему?
— Наверное, потому, что большая часть моей замужней жизни сложилась неудачно. Сейчас я, если можно так выразиться, еду на одном цилиндре — вместо трех, а то и четырех, или сколько их там работает у большинства людей. Даже сущая мелочь — к примеру, я относительно сносно справляюсь с нелегким заданием, но меня хватает лишь на несколько часов, — и я сникаю. Чудно, если вспомнить, какой я была в шестнадцать лет.
— Ну-ка, подойди и поцелуй меня.
— Не хочу. Мне что-то не по себе. И не очень тянет общаться. Новый психоаналитик меня достал. По-моему, эта лабуда не для меня. Все эти деятели, по-моему, несколько жутковатые. По-моему, они слегка сдвинулись…
— Сдвинулись?
— А, это дурацкий девчачий жаргон. То есть питают нездоровый интерес… и получают удовольствие… Больше к ним не пойду. Это на меня плохо действует.
— Сколько раз ты к нему ходила? Раз десять?
— Около того.
— И когда бросила?
— Представь, сегодня. Просто позвонила и сказала, что приехать не смогу. Теперь надо будет явиться или написать, что продолжать курс не хочу.
— Но почему? Тебе не нравилось, в какие дебри он тебя уводил? Или ты просто сочла, что он дурак?
— Я сочла, что все, что я от него услышала, невесть сколько раз приходило мне в голову задолго до него. Нового — ни крупицы.
— А как он отнесся к тому, что мы с тобой наставляли рога твоему мужу?
— О тебе я ему вообще не рассказывала.
— Вообще? Стало быть, о том, что происходило в эти четыре года, он имел далеко не полное представление?
— Ты просто отвлекал меня от главных проблем моей жизни.
— Вот как? Да, сначала мне предназначалась роль отвлекающего фактора, но вышло не так. Потому что я стал искушением: вначале как источник фантазий, потом как источник каких-то возможностей, а в конце — просто разочарованием.
— Значит, ты так видишь свою роль?
— В твоей жизни — да. И сдается мне, ты именно так ее и воспринимаешь.
— Почему?
— Почему ты так ее воспринимаешь или почему я так считаю?
— Сам выбирай. В сущности, это одно и то же. Просто скажи, что ты об этом думаешь; будь то объективной правдой или тем, что ты считаешь правдой, суть от этого не изменится.
— Но ведь в этом и суть того, что с тобой произошло. Я обратил на тебя внимание. Стал за тобой наблюдать. Видел, как твое лицо заливается краской. Чувствовал, как ты дрожишь. Поначалу, когда ты сюда приходила, тебя била дрожь, помнишь? Можешь скрывать от психоаналитика все, что угодно, но что было, то было.
— Он вообще не из тех, с кем хочется откровенничать.
— Значит, он свое дело знает.
— Он просто невыносим. Да я своей уборщице расскажу больше, чем ему.
— Солнышко, сегодня ты выглядишь повеселее.
— Мне гораздо лучше.
— Как дела? Похоже, ты чем-то опечалена.
— Расстроил меня один шкет. Из тех, что мастера портить людям настроение. До чего же они противные! Эти паршивцы — а они, в основном, недоросли, причем многие учатся в частных школах, — завели отвратительную манеру приставать к женщинам, и довольно гнусным образом, особенно если те не сразу их отшивают; таких они готовы буквально загрызть.
— И тебя пытались загрызть?
— Хотели. Да не вышло. Я поехала сюда. И снова здесь.
— Оказывается, я — человек не робкого десятка, хотя всю жизнь считала, что мне не хватает смелости, а тут выдержала две кошмарные ночки. С вечера до утра — непрерывный скандал.
— Вы все еще скандалите? Какого черта?
— Потому что оба — и он, и я — не можем смириться с очевидным. Порой, правда, кажется, что мы вступаем в некую новую фазу. Похоже, так оно и есть, потому что он объявил, что готов съехать. А я и говорю: очень здравая мысль. Это ему не понравилось, и… Я считаю, такой практичный подход все-таки отличается от бесконечных взаимных попреков. Однако и он рано или поздно перерастает в ссору. Но я-то съехать не могу. Потому что тогда мне пришлось бы все время торчать в судах — добиваться, чтобы на его имущество и заработки наложили запрет и тем вынудили его оплачивать жилье, какое бы я ни подыскала. Теоретически это возможно, а практически — нет. Понимаешь, раз мы с ним все еще ругаемся, он, видимо, считает, что главное — гнуть свою линию, и тогда у него будет всё — и любовница, и приевшаяся жена… В этой неопределенности такая безнадега!..
— Раз так, займемся кое-чем другим.
— С радостью. Сию же минуту.
— Знаешь, я подолгу тебя слушаю.
— Даже слишком подолгу. Почему?
— О чем ты думаешь?
— По-моему, я все еще тебя люблю.
— Правда? Несмотря на?..
— Несмотря.
— Не уходить от мужа только потому, что не можешь найти другую работу, а брак обеспечивает тебе хлеб насущный, недостойно.
— Никому не зазорно обеспечивать себе хлеб насущный.
— Тебе — зазорно.
— Если ваш брак так явно распался, почему ты не уходишь? Вот я чего не понимаю.
— Не хочу.
— На кону ведь твое достоинство.
— Без денег оно не выживет.
— Умно, но неверно. А вот противоположное — верно.
— Я выписал тебе чек.
— Как мило. Правда-правда. Но взять его я не могу.
— Почему бы тебе не обналичить его? Деньги положить в банк. Или припрятать на работе. Только ни в коем случае не класть на ваш общий счет.
— У нас нет общего счета. Не такой он дурак. Но как это мило! Можно, я вставлю чек в рамочку?
— Нет. И не суй его куда попало.
— А в мою Библию можно?
— Нет, положи в банк — на черный день.
— Ужасно мило.
— Не торопись отказываться, подумай, прежде чем его выкинуть. Можешь делать с ним все, что вздумается. Только не суй куда попало.
Кладет чек на стол.
— Большое спасибо.
— Как знаешь; но лучше бы ты его взяла.
— Либо ты — мой тайный грех, и, стало быть, я лгу в очень важном споре, хотя от других требую правдивости и честности. Либо, если дело примет скверный оборот, мне, по-моему, будет легче, если я смогу, не кривя душой, сказать, что давным-давно с тобой не встречаюсь. И если в конце концов я стану жить одна, мне необходимо быть более свободной в своих чувствах, чем сейчас. С тобой.
— Как знаешь. Мне тебя будет не хватать. Очень.
— Я тоже буду часто думать о тебе.
— Как жаль, что у нас все так сложилось.
— Помнишь строки Марвелла[46]?
— Какие?
— «У невозможности на ложе желанием порождена». Из его стихотворения.
— Мне кажется, там было «отчаянье» — «отчаяньем порождена».
— Верно. Было. И то и другое.