— Алло? Алло?
— Привет.
— …Привет.
— Это я.
— Да. Я узнаю тебя по голосу.
— Я, конечно, тоже.
— Как ты?
— Я? Нормально. Ты-то как? Звоню, чтобы справиться.
— У меня все хорошо. Я пыталась тебе позвонить. Но не знала, где ты. Вот и набирала твой номер. Старый не отвечает.
— А в какую страну ты звонила?
— В Англию, туда, где ты обычно пишешь.
— Я в Англии давно не живу. Вернулся в Америку, навсегда. Слушай, а ты как?
— Очень хорошо. Я так часто о тебе думаю. С тех пор как прочла твою книгу, все колебалась, позвонить — не позвонить. Столько о ней передумала…
— Ясное дело. Я и сам о ней думал. Думал, как она сказалась на твоей жизни с мужем.
— А никак, он ее не читал.
Смеется:
— Прекрасно. Ну, конечно… Столько волнений, и все понапрасну. Но как ты все-таки? Рассказывай.
— Ну, как, все хорошо. Даже не знаю, с чего начать.
— Ты не удивлялась, что я тебе не звоню?
— Нет. Просто подумала, ты так решил. Когда мы с тобой последний раз разговаривали, мне показалось, что дела у нас обстояли не очень хорошо. Ты ясно дал мне понять, что должен идти своей дорогой. Верно, подумала я тогда, ты должен идти своей дорогой, а я — своей. То было пару лет назад. И я пошла своей дорогой, ты — своей.
— Да.
— Что ж, я очень рада, что ты позвонил, я ведь по тебе страшно скучала. А долго не звонила, потому что ты сказал, что не хочешь меня видеть, поскольку наш роман кончился. Вот я и…
— Нет-нет. Это ты сказала, что не хочешь видеть меня. Сказала, что с тебя хватит одного тайного греха.
— Правда?
— Да. И повторила много раз. Ты же знаешь, память у меня хорошая.
— Господи, не то слово! Я была поражена. А тем самым ты ведь себя выдал, потому что два человека сказали: «В той книге слышался твой голос». Так и сказали.
— Правда?
— Да, определенно мой голос.
— А кто это сказал?
— У меня, представь себе, есть друзья, которые читают книги и еще и меня слушают.
— Да, твою манеру говорить ни с чем не спутаешь. У меня было двадцать причин влюбиться в тебя, эта — одна из них. Для меня то был долгий, чудесный, в конце концов очень грустный, важный…
— Я бы сказала так же.
— До тебя, мне кажется, никем я так не восхищался. Прямо с ума по тебе сходил.
— Вот как.
— А ты знала?
— Я… О боже!..
— Давай без этих английских околичностей.
— Знаешь, я все думала…
— И что ты думала?
— Почему так не случилось? Так, как в книге. Во-первых, ты часто и надолго уезжал, особенно поначалу. И все осталось в вымышленном мире. Как мечта. Заветная мечта.
— Я так много думал о тебе.
— Я тоже о тебе думала.
— Ну, что, можем начать: «А помнишь тот день…»?
— Да! Да! — Смеется. — Я, кстати, уже не молода. А когда мы познакомились, была еще совсем молоденькая. Но как доживешь до тридцати восьми, все разом кончается. Понимаешь, о чем я, да? Пусть не все, но многое кончено.
— Пыл угас?
— Ну, он-то угас лет в девятнадцать. А тут не успеешь оглянуться — тридцать девять. Подумываю, не устроить ли день рождения в Музее естественной истории, в зале динозавров.
— Чудесное местечко. Отличная мысль.
— Понимаешь, сейчас — поворотный пункт, и я воспринимаю себя иначе. А если ты сама не считаешь себя молодой, перестаешь… Не знаю, в двух словах не скажешь… Не знаю, коротко не объяснишь, но у меня начался переходный период, очень для женщины нелегкий. Да ты наверняка про это наслышан.
— Я долго не звонил, потому что не хотел опять вносить смуту в твою жизнь. Вы все еще вместе?
— Да. А вы?
— Да.
— У нас отношения наладились.
— Возможно, я каким-то образом этому способствовал.
— Да, пожалуй. Я не стала тебе больше звонить — даже думала, что звонить вообще не стоит, — еще по одной причине: когда мы виделись в последний раз, я и не догадывалась, что забеременела. У меня родился еще один ребенок.
— Господи… Правда?
— Да. Вот уж действительно ирония судьбы. Притом, что вышла твоя книга. Родился, конечно же, мальчик. Такие вот дела. Очень славный малыш.
— И чей он, этот малыш?
— Он… моего мужа… да.
— Ясно. Я не мог не спросить.
— Он тоже спросил.
— Ты уверена? Что ребенок от него?
— Абсолютно.
— Что ж, судьба не скупится на иронию. Ты благополучно родила сына, но не от моего героя и не в моей книге. Я это лишь воображал, а он взял и сделал. Вот она, разница между нами; вот почему ты живешь с ним, а не со мной.
— Да. Такова жизнь. Как роман, но только в нем все слегка наперекосяк.
— Выходит, теперь ты мать двоих детей.
— Ага.
— Грустновато сказано.
— Знаешь, подтекст тут, мне кажется, невеселый. Зато дети — замечательные. И теперь я только и думаю о том, как мне повезло.
— Значит, у тебя с мужем все как нельзя лучше?
— Ну, мы с ним стараемся друг друга не задевать, понимаешь? Но я все спрашиваю себя: в чем теперь проблема? Разумеется, есть неразрешимые проблемы. Одиночество: мне ужасно одиноко; на работе порой скучища смертная. А так, если отвлечься от серьезных проблем, все в полном порядке.
— У тебя есть любовник?
— Нет. Нету любовника. Слушай, я поразилась: твоя героиня до того пассивная — ужас. Я и представить себе не могла. А поскольку это я…
— Поскольку это ты, поскольку это почти что ты.
— Ну, я уже совсем не такая. — Смеется. — Теперь я очень положительная.
— Правда? Слава богу, это случилось после того, как я про тебя написал. В книжках от положительных героев меня клонит в сон.
— Но какая пассивность! Просто ужасающая. На мой взгляд, это портрет человека в большой беде. И не сознающего, что он не вписывается в обычную жизнь. Ты согласен?
— Видишь ли, в определенный момент то, о чем ты пишешь, начинает жить своей жизнью и меняет ход событий.
— Я, однако, представляю, откуда это взялось. Несколько недель тому назад один приятель, дочитав книгу, спросил, сколько раз я с тобой обедала. И сказал: «В этой книге есть персонаж, необычайно похожий на тебя». Мой муж тоже сидел рядом. Я пробормотала что-то уклончивое. Не помню, что.
— Ты сказала: «Обычно я не обедаю».
— В ту минуту ничего умного просто не пришло в голову. И кроме того, мне не давал покоя вопрос: зачем? Зачем ты это делаешь? Почему ты воспринимаешь жизнь так? Особенно учитывая, что ты хотел все скрывать — и эта твоя скрытность, твое без малого параноидальное стремление избежать огласки исковеркали наши отношения. И все — ради твоей жены. Зачем же ты тогда написал книгу, в которой прототипом героини — и жена твоя, не сомневаюсь, это неминуемо поймет, — стала реальная женщина? Зачем?
— Затем, что я так пишу. Не было в этом паранойи. Даже близко не было. Я лишь пытался оградить ее от того, что ее бы огорчило. Кроме того, она считает, что на самом деле прототип героини — Розали Николс.
— Ну, конечно. Из далекого прошлого.
— Да. Она действительно жила выше этажом, как та женщина в книге.
— Ладно, все это я знаю. Мы о ней говорили. Она училась в Оксфорде, вместе со мной.
— Я знаю.
— Странно все это. А что думает Розали Николс?
— Я и ее одурачил. Она сказала: «Я-то думала, ты любишь мое тело, а на самом деле ты любил только мою манеру говорить».
— Так и знала, что она это скажет. Знала, что все будет именно так. Знала наперед: она решит, что это про нее. Не сомневаюсь, она сейчас рада-радешенька. И уверена: рано или поздно кто-нибудь мне сообщит, что это она.
— Оригинальное мнение, ничего не скажешь.
— Мало того что ты крал у меня слова, ты их еще и дарил другой.
— Тебя и это злит?
— Мне это не нравится.
— Тебе больше понравилось бы, если я указал бы в примечании твое имя и адрес?
— Куда ни кинь — всё клин. Да, я злюсь. Вернее, злилась. Мне казалось, будь я на месте твоей жены, я бы сразу поняла, что он долго-долго был кем-то сильно увлечен. И это, по-моему, совсем не то, что ты мне говорил. А то, как ты коверкал наши отношения, было вообще ни к чему, потому что ты и так все извратил.
— Видишь ли, я беспокоился не за себя: Розали послужила мне чем-то вроде ширмы. Тебе придется хуже — вот чего я опасался.
— И впрямь могло быть хуже. Кто знает? Не исключено, что я еще нахлебаюсь в будущем.
— И у тебя еще один ребенок — для меня это… ну, не то чтобы удар… но… словом, да, удар. Я ведь тебя страстно любил.
— По-моему, ты меня идеализируешь из своего далека. Мне кажется, нашу жизнь, нас той поры невозможно сравнивать с тем, что ты вспоминаешь сейчас, не говоря уж о том, что ты написал в книге. А та, которую ты так страстно любил, — быть может, вовсе не я — неприметная женщина, уж никак не героиня романа.
— То была ты. Я не сумел бы так написать о ней, если б не ты. Не знаю, говорил ли я тебе, как я тебя любил, и понимал ли сам, как, пока не написал книгу. Столько было кругом самых разных препон! Но нам было чудо как хорошо, даже когда мы запирались в той жуткой комнатенке. Притом я не просто проживал с тобой считаные часы — я продолжал жить с тобой, и когда писал. Я вел воображаемую жизнь с тобой, когда тебя уже рядом не было. Очень напряженную жизнь.
— Но это невозможно. Невозможно в одно и то же время жить и воображаемой, и реальной жизнью. Вероятно, со мной ты жил воображаемой жизнью, а с ней — реальной. Послушай, нельзя же записывать все, что тебе говорят.
— А я записывал. И записываю.
— Знаешь, я злилась из-за этого, злилась всерьез. Прямо как те дикари, которые не хотят, чтобы их фотографировали: по их представлениям, фотография уносит частичку души человека.
— Еще бы тебе не злиться.
— Да уж, злилась, и не на шутку.
— А когда перестала?
— Пожалуй, так и не перестала.
— Меня очень часто тянуло поговорить с тобой.
— И записать все, что я скажу.
— Разумеется.
— Знаешь, ведь я… Меня тоже тянуло поговорить с тобой. Ужасно хотелось. Время от времени я мысленно с тобой разговариваю.
— А я с тобой.
— По-моему, фамилия Фрешфилд[50] мне не очень подходит. Тебе надо было посоветоваться со мной.
— Она из одной английской поэмы. «С утра ему опять в луга и в лес»[51].
— Это я поняла. Но получилось не очень удачно. Слишком очевидно.
— От тебя по-прежнему ничто не укроется.
— А помнишь случай, когда мы напоролись в ресторане на антисемитку? А английские критики все как один заявили, что так не могло быть, что ты все сочинил.
— Да-да. — Смеется. — Я-то думал, ты решишься меня защитить.
Смеется: — А они думали, что это плод чересчур буйного воображения.
— Да уж! Им надо почаще ходить в рестораны.
— Нам бы тоже.
— Ну, мы-то пытались, но та тетка нас осадила. После этого я зарекся ходить с тобой куда бы то ни было, во всяком случае, в христианской стране.
— Так вот почему ты опять живешь в Америке? Вот почему перестал ездить сюда — потому что слишком уж христианская это страна. Судя по книге, так оно и есть.
— Моя книга — это всего лишь книга. Уехал я по самым разным причинам. В частности, потому, что мы с тобой расстались.
— Предположим, но в романе я как бы представляю Англию, верно? Я долго над этим думала. И я вроде бы превратила тебя в иностранца. Внушила, что Англия — не для тебя.
— Не только ты, все вокруг внушало мне это. Ты превратила меня в иностранца? Понятно, куда ты клонишь, но ведь это палка о двух концах. Слушая тебя, я нередко чувствовал себя чужаком, но благодаря тебе чужак становился в какой-то мере своим. Я от тебя много чего узнал. Не то чтобы ты сама от меня ускользала; но ты мне разъяснила, сколько интересного и важного ускользает от меня. До знакомства с тобой я думал, что уже начинаю кое-что понимать в этой стране. Но чем дольше я общался с тобой, тем больше крепло у меня ощущение, что я по полгода живу в Китае двенадцатого века. В конце концов я вообще перестал что-либо понимать.
— Да как же ты мог хоть что-то понять, если дни напролет торчал в комнатушке, где даже кровати не было? А сейчас, вернувшись домой, ты все там понимаешь?
— Кое-что понимаю. Подолгу брожу по Нью-Йорку, время от времени останавливаюсь и ловлю себя на том, что улыбаюсь. И говорю вслух: «Дома».
— Выходит, ты превратился в одного из тех чудаков, что носятся по Нью-Йорку и разговаривают сами с собой. Я там навидалась таких. По-моему, они психи.
— Нет, просто они только вернулись после службы в Англии. А я, гуляя по городу, действительно много чего замечаю. Такого, по чему истосковался. Это до меня дошло, вернее, я сообразил не сразу, только несколько месяцев спустя.
— И что же это?
— Евреи.
— У нас в Англии они, к твоему сведению, тоже имеются.
— Евреи, которые не тушуются. Евреи — любители пожрать. Евреи-наглецы. Евреи-нытики, которые всем действуют на нервы. Евреи-невежи, они едят, поставив локти на стол. Евреи-задиры, гневливые, бранчливые, склочные. Нью-Йорк — это, к сведению Ариэля Шарона, самый настоящий непокорный Сион.
— Выходит, Англия для тебя и впрямь слишком христианская.
— Даже Тель-Авив по сравнению с Нью-Йорком — слишком христианский. После Лондона даже Эд Коч[52] не так уж и плох.
— Кто это?
— Еврей, мэр Нью-Йорка; мои либеральные друзья его на дух не переносят. В отличие от меня. Смотрю по телевизору, как он машет руками, точно мельница, слушаю его распев, характерный самодовольный клёкот, — подаюсь вперед и целую экран. На днях я поехал в Джерси навестить отца и, когда выезжал из туннеля Линкольна, какой-то тип в соседней машине обозвал меня говнюком. Опустил стекло и орет: «Ты, говнюк, чтоб тебя! Ты…» Я даже не понял, что я, собственно, сделал не так. Но только улыбнулся и говорю: «Давай, чувак, жми. Наддай». Эта агрессивность. Эта откровенная, неприкрытая сварливость — от нее враз молодеешь. Когда на моих глазах люди повсюду отпихивают друг друга, норовя пробиться вперед, я вспоминаю, пусть не сразу, что такое человек.
— Стало быть, ты вернулся в лоно племени.
— Да, представь себе. Странно, правда?
— Не очень. Тот, кто поплыл домой. Ты же читал «Одиссею».
— А, понял. Очередная эпическая поэмка о странствиях и возвращении. А ты тогда кто? Навсикая? Калипсо?
— Я — Гомер. И подумываю, не написать ли мне книгу о тебе.
— Вперед!
— А название знаешь какое будет? Оно не тема моего замысла. В нем самая суть книги. «Целуй и рассказывай». Представляешь, какая жуть из этого может получиться?
— Жуть для кого?
— Для тебя.
— Делай, что хочешь.
— Я не так на это смотрю. Ты же знаешь, я решительно против того, чтобы записывать слово в слово, кто что сказал. Я решительно против того, чтобы жизнь реальных людей в прямом смысле переносили в литературу. А потом, став знаменитым писателем, еще и негодовать на критиков за то, что автор, по их словам, ровно ничего не придумывает.
— Тот факт, что у тебя родился ребенок, еще не означает, что я не придумал какого-то ребенка; из того, что ты — это ты, не следует, что я не придумал тебя.
— Я тоже существую.
— Тоже. Ты тоже существуешь, а я тебя тоже придумал. «Тоже» — важное слово, его нельзя забывать. Ты ведь тоже существуешь не только как ты.
— Теперь уж точно нет.
— И никогда не существовала. Такой, какую придумал я, не было никогда.
— Но кто же тогда закидывал у тебя ноги тебе на плечи? Прошу, перестань молоть заумную чушь. Я — англичанка, я просто-напросто пропускаю ее мимо ушей. В английской культуре вот что хорошо: мы либо слишком здравомыслящие, либо слишком глупые, чтобы слушать эту ерунду. А я хотела сказать, что меня раздирают сложные, противоречивые чувства из-за того, что выставлено напоказ, и из-за предательства во всех его видах, и из-за того, что все это за собой влечет.
— Предательство — обвинение нешуточное, согласись. Мы с тобой не подписывали договора, по которому в вопросах, имеющих отношение к тебе, я отрекусь от своего дела. Я — вор, а вору доверять нельзя.
— Даже его подружка должна быть настороже?
— Хоть тебе и кажется, что тебя выставили напоказ, однако тебя не опознали, да ты там и не очень-то опознаваема. Пусть ты послужила прототипом героини, хваленые английские читатели этого, как ни странно, не заметили, и если ты хочешь, чтобы они пребывали в неведении, достаточно не просвещать их на сей счет.
— Не кипятись. Я же не сказала, что отношусь ко всему этому однозначно, — сказала только, что чувства у меня противоречивые. Так оно и есть. И вот в чем суть: некая женщина приходит к некоему мужчине поболтать о том о сем, а у мужчины одно на уме: как бы ему побыстрее сесть за пишущую машинку. Пишущую машинку ты любишь так, как не любил ни одну женщину.
— По-моему, с тобой все было не так. Мне кажется, я вас обеих любил одинаково.
— А я, между прочим, точно знаю, что когда ты взбудоражен, уклончив, — значит, тебе до зарезу нужно что-то написать. Зато эта — моя — книга, она только про поцелуи и разговоры, и если б я решилась ее написать, то написала бы ровно об этом. Нескладно как-то я это объяснила.
— Вполне складно.
— Стоит ее писать?
— Уж не мне говорить «нет», тем более что и я, пожалуй, написал бы про тебя еще одну книгу.
— Не написал бы. Нет и нет. Нет же, правда?
Смеется: — Напишу, конечно же, напишу. И этот разговор в нее войдет.
— Ну, я бы удивилась. Тогда тебе, так сказать, придется скрести по сусекам.
— Ты себя недооцениваешь, а зря. Ты — восхитительный сусек. Для меня всегда.
— Правда? А я так злилась. Злилась месяц за месяцем. Впрочем, меня раздирали разные чувства: стоило мне прочесть твою книгу, и злость как рукой снимало.
— Почему?
— Потому что столько… столько было нежности… мне кажется. А может, я неверно все поняла.
— Нет-нет. Я думал, что кое-какие детали тебе точно понравятся. И вставлял их специально, чтобы тебя позабавить.
— Как же, как же! Я их заметила, еще бы не заметить. Читать их было странно, очень странно. Потому что я не сомневалась, что там адресовано мне. Быть может, я и ошибалась, но сомнений не испытывала. А насчет тех, которые меня не касались, особенно.
— Уверен, ты ничего не упустила. Но это наша жизнь, думал я тогда, такая, какой она могла бы быть. И наша жизнь тоже.
— Я так и поняла. Так и поняла. Очень странная история.
— Знаю. Никто в нее не поверит.