— Вы интересуетесь политикой потому, что вы полька, или потому, что интересуетесь политикой?
— Думаю, главным образом потому, что полька. Интерес возник из-за ощущения безнадежности нашего положения. Захотелось понять, как его можно улучшить. Так сказать, внести свою лепту. В подпольной работе я почти не участвую — не могу найти там себе место. В подполье заправляют главным образом католики, а я не католичка. Хотя я рождена в католической вере, но уже не католичка. Даже евреи, те, кто в подполье, признают католическую церковь, а я — нет, не могу. Потому что церковь, мне кажется, навязывает полякам средневековое мышление. И в нынешнее — как экономически, так и политически, — положение наша страна, по-моему, попала тоже из-за церкви. Она тянет нас назад. Мои родители давным-давно умерли; оба были католиками, но обрядов не соблюдали. И даже не пошли со мной на конфирмацию.
— Сколько вам лет? Около тридцати?
— Мне? Тридцать три. С верой я распрощалась еще школьницей. Она меня больше не интересовала. Ничего мне не давала. Не вдохновляла. Я просто ходила в церковь и слушала проповеди, а они меня ничуть не вдохновляли.
— А что вам запомнилось из детства и отрочества?
— Моего отца притесняли — очень притесняли. Он был директором угольной шахты. В Силезии. Еще до войны — да и после войны — у отца было много акций той шахты, но при коммунистах он, естественно, все потерял. А так как он не хотел вступить в партию, коммунисты понизили его в должности. Он умер от сердечного приступа. После шестьдесят восьмого года я поступила в университет. А во время событий я только заканчивала школу. В университете изучала английскую филологию. Это заметно?
— Да. Конечно.
— То есть английскую культуру, английскую историю, язык и все прочее. Вчера со мной случилось нечто очень приятное. До него — неприятное, зато потом — приятное. В час пик я шла на Чаринг-Кросс. Вокруг сновали сотни людей, и мне было не по себе. Я купила билет. И тут поняла, что не знаю, как пройти на платформу. Вернее, я знала, где платформы, но не могла найти нужную. И понятия не имела, как это узнать. Ни единого справочного бюро. Вокруг толчея, все спешат. И я растерялась. Обратилась к дежурному. Он как раз закрывал выход на платформу, потому что поезд уже отправлялся, рядом со мной какая-то истеричка пыталась прорваться на перрон, а дежурный не пускал ее. Я все же робко спросила, с какой платформы отходит поезд на Гринвич, а он сказал только: «Посмотрите на табло, сударыня». И я подумала: «Господи, что еще за табло?» Но в конце концов увидела большое табло, испещренное значками, но, что там к чему, понять не могла. Потом все же успокоилась и нашла-таки нужный поезд, время отправления и номер платформы. Уже легче. Но вокруг по-прежнему столпотворение, меня толкают со всех сторон, потому что я мешаю проходу на платформу. Наверно, по моим глазам было видно, что я в панике, — хотя мне казалось, я веду себя совершенно нормально: иду к своей платформе, предъявляю билет дежурному в будке, он его забирает или, ну, проверяет билет, что ли. Словом, предъявляю я билет, заталкиваю его в сумочку, а дежурный вдруг высунулся из будки и хвать меня в охапку. Встряхнул и говорит: «Не вешай нос!» Я была поражена до глубины души.
— Наверно, у вас был убитый вид. И не только из-за неразберихи на вокзале.
— Да уж. Все шло — хуже некуда. А этот человек — как же он мне понравился! До чего славный! Никто никогда не проявлял ко мне такого сочувствия. А двумя часами раньше со мной случилось еще кое-что. Я была в метро, ехала на эскалаторе наверх, народу — тьма, но я никуда не спешила, и мимо меня прошагало много людей. Вдруг я заметила, что по тому же эскалатору поднимается один мой приятель — а мы с ним не виделись лет десять, — он явно спешил, и не успела я опомниться, как он взбежал наверх, и его уже было не догнать. А я стояла и смотрела ему вслед.
— И это случилось раньше.
— Да.
— Значит, вы уже были огорчены и расстроены.
— Да. И еще: как-то странно все складывается.
— Он — поляк, да?
— Нет. Американец. Мой бывший любовник. Десять лет назад. — Смеется. — И вдруг он — рядом в метро, представляете…
— Это ваш любовник в Америке?
— Нет. В Польше. Он приезжал в Польшу. Дважды. Он мнил себя поэтом и хотел найти свои «корни».
— Он американец польского происхождения?
— Нет. Американский еврей.
— То есть он искал свои еврейские корни?
— Наверно.
— Стало быть, этот случай вас слегка разбередил.
— Но это же странно, правда?
— Правда. С другой стороны, вы — ни дать ни взять — трутница. Знаете, что это значит?
— Угу.
— Достаточно искры — и вы взрываетесь. Или слетаете с катушек. То есть в случае какого-либо затруднения вы страдаете вдесятеро сильнее других. Говорят, любой человек, проживший пару недель в чужом городе, всегда немного более раним, а у вас реакция еще острее. А, вот. Трут — «любое сухое или легковоспламеняющееся вещество, которое вспыхивает от искры и либо горит, либо тлеет». А трутница — коробка с трутом. Понятно?
— Да, трутнице все понятно. У меня дома точно такой же словарь. Когда перевожу, всегда им пользуюсь. Перевод занимает у меня чуть не все время. Прихожу с работы, берусь за домашние дела, а как только уложу дочку спать, сажусь переводить. Три часа кряду. — Смеется. — Чтобы жизнь была более содержательной. Мне хочется выстроить жизнь правильно, ради какой-нибудь стоящей цели.
— Все мы, знаете ли, пытаемся жить так. Даже привилегированные жители Запада.
— То-то два дня назад, когда нас знакомили на приеме, мне почудилось, что я вас знаю.
— Возможно, мы хорошо понимаем друг друга. Впрочем, у вас судьба совсем иная. Я вам не завидую.
— Да, коммунисты стремятся облегчить жизнь всем, потому они нас и мучают. Вот где несходство.
— Над чем вы сейчас смеетесь?
— Над вами, конечно.
— Что ж, смейтесь на здоровье.
— Мне почти не доводилось общаться с евреями. Про антисемитизм ничего не знаю. Когда я появилась на свет, у меня на родине евреев уже не осталось. Я даже не могла сказать, кто еврей, а кто нет. Понятия не имела, как они выглядят. Почему, сама не знаю. Я ведь читала книги, и там, конечно, описывались евреи, но на улицах я с ними не сталкивалась. Впервые увидела на Лонг-Айленде. Мы с мужем год прожили в Америке, потом у нас родилась дочка. Муж учился. Однажды мы отправились на поезде в Манхэттен, в вагоне было тесно: люди ехали на работу. На одной из станций в вагон зашли евреи.
— Как вы это поняли?
— Муж сказал: «Глянь-ка, вон те люди — евреи. Если хочешь знать, как они выглядят, посмотри».
— Навряд ли то были правоверные иудеи.
— Нет-нет-нет. Чиновники. С портфелями.
— Евреи с портфелями.
— Ага. Странно? Ничуть.
— Конечно. Сегодня евреи с пейсами выглядят куда более странно. Что еще вы приметили, кроме портфелей?
— Волосы как у вас. Одежда как у вас, — впрочем, нет, не такая. — Смеется. — Потом я стала обращать внимание на лица.
— Но ведь у вас был любовник, тот, который искал свои корни. Его-то вы хорошенько разглядели?
— Он не сильно походил на еврея. Впрочем, да, припоминаю: кое-какие характерные черты были, вы правы. Но почему-то они не бросились мне в глаза. Слушайте, мне пора идти.
Целует ее. Она смеется:
— Это что, сантименты?
— Нет, просто жалость. — Оба смеются. — Впрочем, я целую не вас, а вашу речь. Я целую ваш английский.
— А я вас убивай. Иду сюда с бомбой.
— Да я такой же, как коммунисты. Просто стараюсь облегчить вам жизнь.
— Просто стараетесь усложнить мою речь.
— Конечно, а также выяснить, почему вы тут шныряете, шпионите за евреями.