Когда вы откладываете удовольствие на потом, вы откладываете его на потом. И в этом состоит главная проблема.
Проблема, связанная с невозможностью вкусить плодов своих усилий, заключается в следующем: до наступления момента, когда я смогу полакомиться Исузу, мне придется о ней заботиться. Заботиться, оберегать, кормить и прятать от своих более недоброжелательных собратьев. Этот кусок моей жизни может оказаться слишком большим — настолько, что мне будет не под силу его прожевать за раз. Или высосать досуха. Но с другой стороны… Не так давно я был готов послать все это куда подальше. И не похоже, что я найду способ убить так много времени. Итак…
— Извини, — говорю я.
У меня возникает ощущение, что отныне мне предстоит говорить это не раз. Что мне придется освоить новый лексикон — слова сожаления, огорчения, раскаяния. Я знаю, что совершу в своей жизни еще немало ошибок и промашек. Но на сей раз я извиняюсь для того, чтобы остановить Исузу, которая явно вознамерилась сбежать.
На момент этой попытки к бегству мы уже сидим у меня в машине. Мне казалось, что обогреватель, который работает в салоне, отбивает всякое желание оказаться снаружи, на холоде, под дождем. Не то чтобы холод и дождь беспокоили меня, но я полагал, что в тепле Исузу прекратит дергаться — или, если выражаться точнее, трястись. Или болтать. Что ее крошечные тупые зубки перестанут клацать — щелк-щелк, щелк-щелк. Удивительно, как подобные вещи действуют на нервы.
Таким образом, мы садимся в машину, и она снова принимается за свои обычные игры — изображает из себя тряпичную куклу, прижимаясь головой к пассажирскому окошку и заставляя его запотеть. Я подумываю о том, чтобы протянуть руку, приобнять эти чертовски хрупкие плечики — успокоить, утешить, внушить ложное ощущение безопасности. О своей безопасности я уже позаботился: нож заперт в бардачке. На сей раз — никаких сюрпризов. Но я решаю воздержаться от заверений. Без сюрпризов — значит без сюрпризов, а моя ледяная кожа… Да, вот что меня беспокоит. Я не хочу пугать ее. Я не хочу лишний раз напоминать ей о том, какие мы разные. О том, что мы занимаем разные места в пищевой цепочке. Таким образом, моя рука остается на прежнем месте, чтобы позаимствовать у окружающей среды немного тепла, прежде чем начать поступательное движение.
Исузу смотрит. Она видит, как моя рука приближается. И все равно вздрагивает. Всего лишь коротко вздрагивает и снова превращается в Тряпичную Энн. Я похлопываю ее по мягкому плечику. Она не возражает. Я поглаживаю ее волосы, словно успокаиваю напуганного щенка. Ей как будто наплевать. Я продолжаю, пока это не начинает выглядеть глупым, а затем отвожу руку, сдерживаясь… сами знаете почему. То, что я делаю после этого, на самом деле делать не стоило, но вечер выдался слишком напряженный. Все было так драматично. Столько всего отложено на потом. И если разобраться, это была такая мелочь. Только-то и всего — поднес пальцы к губам и быстро лизнул их. Всего лишь почувствовал вкус. Хотите верьте, хотите нет. А Исузу? Черт, она была занята тем, что пялилась в окно, хотя там ничего не было видно, и изо всех сил притворялась, что на меня не глядит. Так почему бы и нет? А вот почему.
Я уже говорил, что вампиры всегда отражаются. В зеркалах. В хроме. Это происходит даже в моменты уединения. Например, сейчас я отражался в незатуманенном уголке окна со стороны пассажирского кресла. Все это время Исузу наблюдала за мной, таращась на меня, на мое отражение. Отслеживая каждое движение, каждый случайный жест. Она видела, как я слизываю кровь ее матери с кончиков пальцев. И этого достаточно. Ее лапка решительно, точно дротик, устремляется к дверной ручке и начинает ее теребить. Нет.
О нет, моя маленькая пампушка, так дело не пойдет. Нет, нет, нет…
Я щелкаю рычажком на подлокотнике своего кресла, и все замки разом блокируются. Тщетно ныне-и-присно-моя тряпичная куколка дергает ручку — одной рукой, обеими, потом задирает ножку и начинает пинать мою прекрасную кожаную обшивку. Наверно, надо что-то сказать. В такой момент один из нас просто обязан что-то сказать, и похоже, что это буду я.
— Извини, — говорю я.
Потому что любой айсберг начинается с верхушки.
Если я собираюсь отложить пир на потом, проблема заключается в следующем: как найти подход к Исузу. Я забыл, какими бывают дети. Я забыл, что они могут вбить себе что-нибудь в голову и на этом зациклиться, причем намертво…
Хорошо, в данном случае, мама.
Итак, терминология. Если я буду «хорошим парнем», если я буду «не таким, как они», то я спасу «Самую Дорогую на Свете Мамочку». Вероятно, укусив ее и обратив. Стоит ли говорить, что это не самая лучшая идея? Кровь, которой обрызгана Исузу, уже подсыхает, по крайней мере, становится липкой. Осталось немного… как бы это выразиться… клеточного материала… у нее в волосах. К тому времени, когда мы добираемся туда, где должна быть ее мама, там уже не остается ничего, что можно было бы спасти. Представьте, что вы — телевизионный мастер. К вам является ребенок, держащий в руке оплавленный шнур, и спрашивает: «Можете починить?» И с чего прикажете начинать?
— Хм-м-м, — говорю я, и тут же чувствую беспокойство: вышло уж слишком похоже на «м-м-м, как вкусно».
Предательский звук, который может выдать мои намерения. По крайней мере, будущие.
— Слушай… — продолжаю я… и осекаюсь. Мысли идут под откос. Надо разрядить обстановку, сменить тему. Найти что-то такое, что будет «вкусно» нам обоим. — Милая…
Это вырывается у меня само собой. Вырывается прежде, чем я успеваю подумать, и теперь мне приходится с головой погрузиться в размышления. Все, что связано со вкусовыми ощущениями, скорее всего, ничем не лучше моего «хм-м-м». Однако стоит об этом задуматься, и меня переклинивает.
«Сладкая»? Нет. «Конфетка»? Нет. «Пончик», «пряничек»… Нет, никакой кулинарии. «Детка»?
Вот это, наверно, сработает. Во всяком случае, надо попытаться.
— Слушай, детка… — начинаю я снова.
Но Исузу — моя новая любовь, спасенная для последующего пира — уже впала в детский транс и бормочет, точно мантру:
— Пожалуйста… пожалуйста…
Снова и снова. Ее крошечные пальчики сплетены так туго, что суставы бледнеют. Она повторяет свою мольбу, и этот тугой узел начинает вздрагивать.
— О, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста…
Ее двухцветные глазки полны слез. Прозрачных, а не розовых, какие представители моего вида выжимают из себя. Для вида. Очень редко. Когда ад замерзает.
Похоже, ее мама должна быть где-то поблизости… Или нет? Поди разберись.
— Веди, — говорю я, наконец — когда уже ни о чем не могу думать.
Когда мы добираемся туда, где ее матушка была замечена последний раз, я высаживаю Исузу из автомобиля и помещаю в багажник. «На всякий случай», — говорю я, лишая ее возможности подглядывать. У нее это хорошо получается — подглядывать незаметно. Похоже, это лишь одна из многих вещей, в которых приходится поднатореть, если вы — смертный, живущий в мире, полном таких, как я. Либо вы этому научитесь, либо уйдете.
По дороге мы условились об условном стуке — чтобы она поняла, что вернулся именно я. Ничего заумного: я выстукиваю «Shave and haircut»,[7] она отвечает мне «тук-тук». Но это, по крайней мере, уже кое-что. Небольшая подстраховка, на всякий случай.
Не так уж много времени понадобится, чтобы найти маму или подтвердить свою догадку. Дождь понемногу прекратился, из-за редеющих облаков выплыла полная луна, и лес вокруг меня стал голым и неподвижным. Это смесь вечнозеленых, вечно-не-зеленых и время-от-времени-зеленеющих растений, причем последние два типа в настоящее время не отличаются друг от друга, а их ветки напоминают тощие костистые лапы. До этого вечера Исузу и ее мама жили в норе, которая в моем представлении являлась даже не лачугой, даже не развалиной. Нет, это была самая настоящая нора, натуральным образом выкопанная в земле и прикрытая листом фанеры и куском «Astro Turf»[8] — коричневым, по сезону.
Внутри нора оказывается приличного размера грязным погребом, вы попадаете в него через узкое «бутылочное горлышко» прохода. Там есть два надувных матраца — один большой, другой маленький, выложенная кирпичами яма, полная обугленных прутиков, корзина, доверху набитая грязным бельем, и пятигаллонный кувшин — как выясняется, с кипяченой дождевой водой. В стены врыты полки, на некоторых стоят жестяные светильники со свечками внутри, в то время как на других располагается маленькая коллекция книг, на иссохших корешках можно прочесть такие имена, как Стивен Кинг, Энн Райс, Клайв Бейкер.
Если бы это было комедией положений, в этом месте я бы непременно сделал замедленную съемку. Романы ужасов? Неужели, имея возможность писать собственные байки из склепа с натуры, Дражайшая Мамочка моей Исузу не могла выбрать другое чтиво? Господи Иисусе! Надеюсь, вы не собираетесь мешать людям быть людьми, но всему есть предел.
Остальная часть норы заполнена упаковками от кошачьего корма, сложенных в несколько пирамидок. Исузу и ее мама, очевидно, питались отбросами. Но прежде, чем бросаться осуждать их — остановитесь. В настоящее время рацион смертных особым разнообразием не отличается. С одной стороны, у нас нет больше гастрономов — вернее, они есть, но в них нет ничего похожего на ту же бакалею. Мы все еще помним, что такое Kroger[9] и А&Р. Мы даже помним, почему «Farmer Jack» имеет полное право так называться, особенно теперь.[10] Но ни в одном из этих магазинов вы не сможете купить молока. Вы не сможете купить там ветчину, хот-дог или упаковку «Супов Кэмпбелла».[11] А вот что вы точно купите, так это мыло, стиральные порошки, шарики от моли, отраву для тараканов, бинты в рулонах, «National Enquirer»[12] и лампочки — мощностью не более двадцати пяти ватт.
И, конечно, вы сможете приобрести там пищу для своих любимцев: собачий корм, кошачий корм, корм для игуан, корм для паукообразных обезьян и кошачьих лемуров.
Вампиры любят своих домашних животных буквально до смерти, а иногда дело заходит еще дальше. Конечно, превращенные в вампиров коты не нуждаются в кошачьем корме: четвероногие вампиры сидят на той же однообразной диете, что и их владельцы. Но чуть чаще мы все-таки предпочитаем, чтобы наши домашние любимцы жили не так долго. Они умирают примерно в то время, когда начинают нам надоедать, и мы приобретаем кого-нибудь еще, выбирая наиболее экзотических представителей животного царства. Например, игуан, паукообразных обезьян, кошачьих лемуров.
Я должен добавить, что в наше время весьма неплохо быть домашним животным — особенно тем, которое не стало вампиром. Благодаря всему, что осталось от прежних времен, когда смертные управляли миром. Например, это консервы. А именно, консервы, предназначенные для питания людей. После того, как мир изменился, мы переклеили на консервных банках этикетки и стали продавать их как пищу для своих питомцев. Говядина, которой предстояло стать, биг-маками и стейками, превратилась в «Friskies» и «Chappy». Когда-нибудь нашим зверькам придется довольствоваться молотой кониной, но в настоящее время консервы для домашних любимцев — не самый скверный вариант, если вы человек, который находится в бегах и пытается сохранить жизнь себе и своей дочери.
Что и приводит меня к самому печальному, что есть в этой норе — если не считать мертвой миссис Кэссиди, которая осталась снаружи. На одной из стен мать и дочь создали Алтарь Поклонения Шоколаду — другого слова не придумаешь. Мозаика из пустых оберток от «Сникерсов», «Маундсов» и «Херши», прилепленных на голую грязь. Само собой, сами батончики не относятся к разряду пищи для домашних любимцев. Их невозможно купить или украсть в магазине. И это позволяет понять, откуда пришли Исузу и ее мама, где находились до того, как поселились в этой в буквальном смысле слова дыре, в пустынном, никому не известном месте, которое оказалось недостаточно пустым.
Шоколад используют на фермах, поставляющих товар для «черного рынка», и которых официально «не существует». Фермы, где конфеток вроде Исузу разводят для богатых, особо выдающихся вампиров, которым нравится кровь au naturel.[13] Шоколад не входит в уравнение до самого последнего момента, до последней стадии подготовки товара перед поступлением на рынок. Вся штука в том, что это придает крови какой-то особый, чуть сладковатый, привкус и уменьшает ржаво-соленое послевкусие. Относительно этого я не сомневаюсь. Пичкайте кого-нибудь сластями до состояния преддиабетической комы, и вы действительно получите по части крови нечто «особое». Единственная проблема заключается в том, что уровень глюкозы в крови упадет, едва ваш кровяной контейнер поймет, что ему предстоит умереть. Что до меня, то выброс адреналина — именно та вещь, ради которой я запер своего маленького донора в багажнике. Но очевидно, люди побогаче не возражают против некоторой пассивности. Очевидно, им больше нравится думать о крови, которая борется сама с собой, а не о лакомом кусочке, который борется против своего «последнего покупателя». Это было бы слишком, учитывая, что товар проходит предварительную обработку. Убивать выращенного на ферме ребенка, которого на протяжении недели кормили одним шоколадом — это все равно, что охотиться на животных, накачанных транквилизаторами. Или ловить рыбу в очень маленьком бочонке.
Полагаю, что Исузу и ее мама, убегая, прихватили с собой столько шоколада, сколько могли унести, зная, что этого должно хватить на всю жизнь… нет, черт подери, на две жизни. Думаю, первоначально он предназначался «только для дней рождения», например, или «только для Рождества и Пасхи». И, думаю, они придерживались этого плана не дольше, чем вампир, который зарекся пить кровь. Вот и все, что осталось от их плана — бренные останки, расклеенные на стенах их полуподземного жилища на манер старинных порнографических картинок. Напоминание о сладости жизни — прожеванной, проглоченной, исчезнувшей навсегда.
Это было первое, чем охотники могли выдать себя: длинный скрипучий писк скотча, отклеивающегося от катушки. Звук во мраке, где они видят, а их не видно. До этого, думаю, они сидели в норе, в темноте, поджидая Исузу и ее маму, поджидали с обычным комплектом из скотча и непромокаемого брезента — те, кому приелась пища из термосов, выращенная в лабораториях. Они готовы ждать чертовски долго, пока в аду не похолодает. Для них это не важно. У них есть только время и жажда крови, приправленной человеческим страхом. Они уже рассказали друг другу несколько историй о подобных убийствах, совершенных раньше, потом переглянулись… и тут она вползает в свое тайное убежище и обнаруживает их, поджидающих ее в темноте, где они видят ее, а она их нет. Один из них говорит, что дело того стоит — оно почти всегда того стоит, а она переводит взгляд с одного на другого.
Они смеются. Кивают. Ждут. Можете считать, что они откладывают удовольствие на потом — хотя оно само явилось к ним, буквально свалилось им на голову и все еще не вполне осознает, что уже сегодня будет внесено в меню.
Насколько то, что следует за этим, можно назвать кровопролитием? «Кровопролитие» означает «пролитие крови», и никак иначе; в этом смысле кровопролития не было. О да, немного крови брызнуло на Исузу — прежде, чем ей удалось сбежать. Еще была кровь, которая успела запятнать одежду ее матери — прежде, чем одежда была сорвана и развешена, почти аккуратно, на голых ветвях соседнего дерева… Да, вот и оно. Они даже не позаботились удалиться на достаточное расстояние и поэтому не оставили синяков на ее теле, которое лежит здесь, связанное. Ее кожа — рваные клочья, свисающие бахромой или отогнутые на манер створок в корпусе механизма, распахнутых, чтобы продемонстрировать тот или иной узел: она выглядит как холодный пирог, в котором кто-то покопался. Очевидно, никто никогда не говорил этим типам, что настоящие вампиры не жуют.
Но все, о чем я могу думать в настоящее время — это насколько их дикость первозданна, насколько она безупречна и бескровна… как белая фарфоровая тарелка, вылизанная дочиста.
Я говорю «их», потому что вижу полумесяцы трех наборов клыков, отпечатавшихся здесь и там на ее коже, похожей на сырое тесто. Три собаки, которых ничего не волнует, кроме этой самой несчастной кости — до тех пор, пока она не будет разгрызена, к всеобщему удовлетворению. Ничто, кроме костей ее дочери, конечно. Хрупких косточек, запертых сейчас в моем багажнике. Существа, которое обращается с мольбой, сжимая кулачки так, что суставчики становятся белыми — не к Господу богу, но к вам. Ее последней надежде. Ее… блин, спасителю.
«О, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста…»
Вот уж увольте.
Вы когда-нибудь слушали их, когда они умоляли? А может быть, вам надо напомнить, что я не всегда был столь доброжелательным?
Я думаю, что я успел попробовать на себе все амплуа вампиров, которые только существуют. Во время Второй мировой войны я был патриотом и ограничивал свой рацион исключительно немецкой кухней. Чуть позже я прошел через стадию превращения в чудовище, когда моей жертвой мог стать любой — главное, чтобы у него было лицо, способное что-то выражать. Потом было вегетарианство — строжайшая диета, состоящая исключительно из находящихся в состоянии комы,[14] а за ним последовал период виджилантизма,[15] когда я решался на убийство лишь тех людей, которые заслуживали смерти. Но, в конце концов, я устал придумывать себе оправдания и позволил голоду и случаю решать за себя.
Но настало время, когда во мне как будто снова проснулось чувство вины, и я начал охотиться с группой себе подобных — как эти клоуны, которые здесь побывали. Свора — это такая штука, которая позволяет не чувствовать личной ответственности за убийства, которые вы совершаете; в этом плане она мало отличается от правительства или корпорации. Когда виновны все, никто не виноват.
Двое — это уже свора. Вы можете превратить все в игру. Бросаете жребий: орел — голова, решка — бедра. Каждый по очереди получает свое, поток крови колеблется — взад-вперед, взад-вперед. Глаза вашей жертвы устремляются то на того, кто слева, то на того, кто справа — пока не начинают тускнеть и не закатываются, словно завешенные двумя белыми флагами капитуляции.
А вот вам версия «кафе-мороженое». Вампиры сидят друг напротив друга, их жертва — между ними, точно молочный коктейль с двумя соломинками, из которых они потягивают кровь, целомудренно, как на первом свидании. Несомненно, это тоже убийство, но убийство самого изящного толка.
Есть варианты не столь элегантные. Более агрессивные. Когда вы не говорите «извините» и «пожалуйста», когда вы не ждете своей очереди. Варианты, когда вы играете в перетягивание каната, используя кровь и артерии. Вы сосете, они сосут, и вы можете чувствовать, как стараются другие. Достаточно паузы, чтобы сделать глоток, — и ток крови в вашей соломинке меняет направление. Вам приходится приложить усилие, чтобы заставить его снова устремиться к вам. В конечном счете, один из вас берет свою порцию и отправляется домой. Да, именно так: один из вас отрывает кусок, который высасывал, от остального тела. Это может оказаться довольно расточительным: кровь будет выливаться с обоих концов, как это бывает с хот-догами, в которые положили слишком много кетчупа, или рожком мороженого, у которого откусили низ.
В подобной ситуации будет очень здорово, если кому-то из вас хватает предусмотрительности, и под рукой оказывается кусок непромокаемого брезента. Прежде, чем стать Доброжелательным Вампиром, я охотился в стаях и выступал в роли парня-подстели-соломку. Конечно, не соломку, а брезент. Кто-то выслеживал жертву; кто-то вставлял трубочки в ее запястья и заклеивал ей рот. А я… я ставил стол, разворачивал свой брезент одним отработанным движением, расстилал его, разглаживал углы.
Теперь это может показаться придурью — быть парнем-подстели-соломку, — но эта часть процедуры всегда вызывает самую сильную реакцию. Хорошо, вы примотали клейкой лентой трубочки к запястью жертвы и заклеили ей рот; жертва понимает, что проблемы начались. Но когда вы начинаете подпихивать под нее брезент — вот тогда в ее сознании как будто что-то щелкает. Непромокаемый брезент означает, что жертве предстоит лежать в собственных нечистотах… что, собственно, и происходит. И вот тогда-то ее глаза начинают вылезать из орбит, и она начинает истошно вопить; ее грудь начинает вздыматься, ноздри раздуваются. И если холодно, из ноздрей начинает с пыхтением выходить пар, тяжело и натужно. Маленький Паровозик, Отбывающий со станции. Думаю, что я мертв. Думаю, что я мертв. Я знаю, что мертв. Я знаю, что мертв. Чавк-чавк.
Вы когда-нибудь пробовали ходить в женских туфлях? Пусть даже в очень мягких, вроде теннисных? Допустим, у вас большой размер ноги… да, как у меня, благодарю. Можете считать себя счастливчиком, если вам удалось сжать пальцы ног и подогнуть их внутрь. А теперь вперед! Только постарайтесь идти так, чтобы оставить ряд четких следов, ведущий прочь от норы, замаскированной куском искусственного дерна, через грязь, до асфальтированной дорожки, которая — честное слово — может вести куда угодно. Просто попробуйте. Но сначала спрячьте окровавленное платье. А также части тела его владелицы. Нацарапайте «Мама» на листе чистой бумаги, который вы сложите пополам и оставите на видном месте. Листок, на котором, по вашим словам, написан номер телефона некоего места, куда вы должны вернуться — в том случае, если все снова будет спокойно, и мама вашей сироты придет в этом убедиться.
Все верно. Я решил соврать. Вернее, если говорить откровенно, лгать и дальше. Когда у вас в багажнике заперта кроха, которая свято верит, что вы спасете ее не ради того, чтобы позже… Ложь — самый легкий способ этого добиться. Надо врать много. Врать нагло. Это будет ложь, похожая на дешевый парик на огромной лысине здоровенного прожженного вруна.
«Shave and a haircut», — выстукиваю я.
«Тук-тук», — отвечает Исузу.
— Она ушла.
Это первое, что срывается у меня с языка. Исузу смотрит на меня. Ее двухцветные глаза моргают. Она оценивает то, что я только что сказал. Ее волосы все еще перепачканы артериальной кровью, которая уже подсыхает. Она пряталась в норе, вырытой в сухой земле, и питалась кошачьим кормом — из-за таких, как я. Она полчаса сидела в багажнике — на всякий случай: вдруг такие, как я, все еще бродят вокруг, дожидаясь возвращения блудной дочери. И вот теперь я пристаю к ней со своей неуклюжей попыткой подхватить весь груз ее переживаний, точно дамскую сумочку. Что еще она может сказать в ответ?
— Врешь.
Если вампир может стать бледнее, чем есть, то я бледнею.
— Нет, это правда, — не уступаю я.
Если уж вы шагнули на эту дорожку — как ее ни назови, — вам уже с нее не сойти.
Я стою у нее за спиной, разглядывая свидетельства чудесного спасения ее мамы, и даже если бы мои внутренности столь же чудесным образом изменились, и вы могли бы видеть, как я дышу, вы бы все равно ничего не увидели. Я даже не выдыхаю. Пока Исузу не произнесет хотя бы слово. Или, по крайней мере, не взглянет украдкой. Не издаст хоть какой-нибудь звук. Пусть хотя бы снова скажет «врешь».
Но она ничего не говорит. Вместо этого она опускается на свои крошечные детские коленки, протягивает свои детские пальчики и ощупывает следы, которые я оставил. Не глядя на меня, она сообщает:
— Я умею читать.
И добавляет:
— Мама меня научила.
— Славно, — говорю я, задаваясь вопросом, с чего я взял, что именно эта конкретная ложь — самая удачная.
Несомненно, это поможет свести к минимуму всевозможные сантименты, даст ей что-то, на что можно надеяться, что ее отвлечет. И обеспечит возвращение в мою квартиру, где есть телефон. Но когда этот телефон в конце концов не зазвонит, — и когда, в конце концов, начнутся другие звонки, и когда…
Господи Иисусе…
Кто бы знал, что все так далеко зайдет! Само собой, я собирался отложить удовольствие на потом, но не собираюсь ждать, пока она окончит колледж.
Тем временем…
— «К», — сообщает мое отложенное-на-потом удовольствие. Потом: — «Е». «D». «S». Получается «Keds»![16] — провозглашает она, ее палец подчеркивает слово, отпечатанное на грязной земле.
— Правильно, — говорю я. — Так и есть.
И она продолжает читать слово «Keds» на каждом обследованном отпечатке, цепочка которых ведет до самого островка травы, который мог бы куда-нибудь вести… но ведет только в одну сторону.