Глава 5. Иисус прослезился

Когда я просыпаюсь, из меня не торчит ничего такого, что не должно торчать. Ничто нигде не дымится, ничто нигде не сломано. Однако я слышу, как что-то хрустит. И когда я поворачиваю голову… Вот они — двухцветные глаза, переливающиеся над парой щек, за которыми исчезает сто долларов в эквиваленте очень несвежего шоколада.

Я понятия не имею, как долго Исузу стоит, таращась на меня. Сон вампира больше походит на спячку или кому, чем на дремоту. Смертным мы кажемся мертвыми. Дыхание становится редким — меньше одного вдоха в минуту, — частота сердечных сокращений спадает до минимума, чтобы только не позволить нашей крови свернуться. Когда мы спим, вы можете поднести к нашим глазным яблокам фонарик фирмы «Black & Decker», и мы даже не дернемся.

Исузу расправляется с другой пригоршней шоколада и тут замечает, что вместо моих слишком бледных век видит ту же блестящую черноту, что и прошлой ночью. И прежде, чем я успеваю вымолвить хоть слово — и даже до того, как ей удается сделать глоток — она хочет выяснить, знаю ли я, кто это такой. Она указывает на коробку, на карикатурные клыки.

— Знаю ли я, кто такой граф Чокула? — эхом отзываюсь я, одновременно задаваясь вопросом: как я мог забыть включить это в список вещей, которые надо спрятать.

Сначала я подумываю о том, не соврать ли ей — о том, что графа Чокулу избрали на должность вампирского Санта-Клауса — но потом решаю, что не стоит. Хватит и того, что я твержу ей, что ее мать жива.

— Не-а, — говорю я. — Боюсь, что нет.

— О, — отвечает Исузу, принимая информацию с совершенно нейтральным видом.

У нее просто возник вопрос, и она хотела получить ответ, но не надеялась услышать что-то определенное. Чистое любопытство. Никакой заинтересованности. Я почти забыл, что такие вещи возможны.

Исузу выгребает еще одну пригоршню шоколада из коробки, запихивает в рот, жует. Таращится на меня своими огромными, все еще человеческими, все еще частично-белыми глазами. Моргает. Но это не обычное моргание. Она моргает совершенно сознательно, по собственной воле. Прекращает жевать, глотает, снова делает то же самое.

— Моя мама говорит: так коты улыбаются, — говорит она и моргает в третий раз.

О…

Ладно.

Я моргаю в ответ. Исузу расплывается в улыбке, потом прикрывает рот ладошкой, приглушая хихиканье. Моргает снова. Я моргаю в ответ.

Она моргает. Я моргаю.

Она. Я.

Она. Я.

Она. Я.

Она хихикает. То же самое невыразительное «хи-хи», но чуть свободнее, чуть живее, чуть громче. Прежде я имел обыкновение задаваться вопросом: как провести вечность? Как вы убиваете бессчетные минуты, часы, ночи? Колошматите их, как боксерскую грушу? Тяните их, пока они не сдохнут сами? Или просто берете и убираете из вашего автомобиля подушки безопасности?

Нет.

Нет, ответ прост. Это так же просто, как быть ребенком. Запомните, каково это — быть ребенком, когда в вашем распоряжении вечность, и вы можете делать что-то снова и снова, каждый раз получается более забавно?

Пока она смеется, я моргаю три раза. Я, я, я.

Она отвечает тем же. Она, она, она.

Потом опять я, я, я.

Но на этот раз, когда она смеется, я делаю ошибку и тоже начинаю смеяться. Я делаю глупейшую ошибку, даже не успев об этом задуматься: я позволяю себе показать клыки. В этот миг мышцы век Исузу, каменеют, оставив ее глаза широко распахнутыми. Это длится лишь секунду, но секунда очень длинная — длиннее тех нескольких секунд, в течение которых я сидел, уставившись на ее нож, погруженный в мое брюхо. Она ощущается как самая долгая секунда, какая только была в моей жизни, в ее жизни. Я прикрываю рот ладонью. Я моргаю. Она смотрит.

Я моргаю.

Она смотрит.

И наконец: я смотрю. Я заставляю себя чуть сильнее выпучить свои и без того выпученные глаза, показывая ей чуть больше сияющего черного мрамора. Потом убираю ладонь от рта. Теперь мои клыки прячутся за плотно сомкнутыми губами. Новая игра. Вызов.

Зажмурились!

Приготовиться, поехали…

Исузу понимает и облокачивается на край моей кровати. Она упирается подбородком в свои качающиеся кулаки. И смотрит. Очень тяжелым взглядом.

Я игнорирую ряд случайных морганий, которые она делает, прежде чем решает прекратить это занятие. И затем моргаю. Я моргаю сильно. Очень.

Она улыбается — не только глазами, — когда я издаю стон и прижимаю руку к сердцу, точно в мелодраме.

— Твоя взяла, — говорю я.

Это не вполне правда, но точно не ложь.

Полночь. Время, когда вампиры обедают, и Исузу зевает за кухонным столом, в то время как я настраиваю счетчик моего Мистера Плазмы,[30] отщелкивающий градусы (девяносто, девяносто один, девяносто два…), потом десятые градуса (98.1, 98.2, 98.3…). Я вскрыл одну из банок с «кошачьим кормом», которую мы привезли из норы. Надпись на ярлыке гласила «Spaghetti Os». Весь вечер мы вели «дискуссию», устанавливая основные правила. Вещи, с которыми ей следует подождать до наступления дня, а именно: выход на улицу, сливание воды в туалете. Потом — некоторые факты жизни вампиров:

— Да, я действительно пью кровь.

— Нет, из бутылки. Не из людей.

Я говорю это с ничего не выражающим лицом, глядя при этом на светло-голубую загогулину у нее на шее, сбоку. Загогулина ветвится там, где челюсть прикрепляется к остальной части черепа, и я не могу решить, что это такое: молния, голое осеннее дерево или, может быть, река с притоками — одному богу известно.

— Не все вампиры такие хорошие, — продолжаю я.

— Да, солнечный свет полезен для растений, и маленьких девочек, и маленьких птичек. А я его не переношу. Даже самую чуточку.

— Потому что я так сказал.

— Нет, я не могу есть шоколад.

— Нет, и курицу не могу.

— Нет, и свеклу не могу. Ты что, издеваешься?

— Да, вообще никакого шоколада — значит, и шоколадный пирог тоже.

— И шоколадное молоко.

— И «Графа Чокулу».

— Просто потому, что не могу, договорились? Человек не обязан что-то есть просто потому, что оно лежит в коробке.

Это Исузу предлагает придумать секретную песенку-пароль. У них с мамой была такая песенка. Если бы с одной из них что-нибудь случилось, она должна была запеть, чтобы вторая избежала опасности или поспешила за помощью.

— Хорошо, — говорю я, потакая своей маленькой радости. — Давай послушаем.

Исузу выдерживает паузу — возможно, задаваясь вопросом, хорошо ли это на самом деле. Возможно, я слишком много улыбаюсь. Возможно, я слишком стараюсь изображать Хорошего Парня. Я улыбаюсь этой скрывающей клыки улыбкой, я ношу эту улыбку с тех пор, как мы прекратили улыбаться и моргать. Сколько раз мои зубы сжимаются позади этих неподвижных изгибающихся губ. Но я продолжаю улыбаться. Я пришпиливаю улыбку за края к своему лицу. Я привариваю ее точечной сваркой. И теперь Исузу смотрит на меня, словно задается вопросом: не вредно ли это — улыбаться так долго. Она смотрит на мою улыбку, словно это трещина во льду, которая может расползтись под ногами при малейшей оплошности. Она недалека от этого.

Но возможно, я просто фантазирую. Она моргает, — как обычно, — и затем почему-то поднимается на цыпочки. Она поднимается на цыпочки, открывает рот, и вот что оттуда доносится.

— «Ты мой солнечный свет», — пищит она, причем большинство слогов попадает на нужные ноты.

Я вздрагиваю. Я давлюсь своей улыбкой.

— «Мой единственный свет»…

Я стряхиваю наваждение. Я пытаюсь подпевать.

— «Ты даришь мне счастье, — поем мы вместе, — когда небо становится серым».

Я чувствую, что от секретной песенки Исузу у меня теплеет на душе. Или что-то вроде этого. Что-то во мне начинает расти, расширяться.

— «Ты не узнаешь, дорогой, как я тебя люблю», — поем мы, пока я не начинаю чувствовать, что не могу петь.

Что-то душит меня изнутри. Это следующий рубеж, который поднимается передо мной, как кирпичная стена. Мой голос, и без того каркающий, становится еще чуть более хриплым.

— «Пожалуйста, не забирай…» — пою я. То же самое произошло с моей жизнью, моим миром с тех пор, как… Я останавливаюсь. Исузу тоже останавливается. Мы начинаем снова. Теперь пою только я, без нее. — «Пожалуйста, не забирай… мой… свет…»

Исузу смотрит на меня. Ее что-то озадачило. Улыбка исчезла, сменившись чем-то похожим на беспокойство. Я опускаю глаза, и она протягивает лоскут ткани — самый замызганный, замусоленный лоскут, какой я когда-либо видел в моей жизни. Фактически, это просто горстка лохмотьев, которые держатся только на честном слове. Кажется, она хочет, чтобы я взял эту горстку лохмотьев, но почему? Понятия не имею. Когда я отказываюсь принять это подношение, она снова поднимается на цыпочки, протягивает руку, держа свой лоскут над головой, с намерением коснуться моего лица. Я ловлю ее запястье. Большой палец, указательный палец — «о'кей!» — вот и все, что требуется, чтобы обхватить ее ручонку.

— Что такое? — спрашиваю я.

— Ты плачешь, — говорит Исузу.

— Я не плачу.

— Нет, плачешь.

И опускается на пятки. Шлеп!

Я касаюсь своего лица. Мокро. Я разглядываю свои пальцы. Розовые. Господи Иисусе… Я плачу. Я прослезился из-за какой-то дурацкой песенки про то, что кто-то забрал у меня…

Хорошо. Вы знаете, про что эта дурацкая песенка. И слезы у меня, между прочим, кровавые. Мои слезы. Конечно.

Господь наш Иисус Христос…

А может быть, я и должен был прослезиться, как Он.

Потому что Он плакал в Гефсиманском саду — так нам говорили монахини. И из Его глаз текла кровь. Иисус плакал кровавыми слезами, потому что видел будущее. Все злодеяния истории. Прежде, еще ребенком, я думал, что он оплакивал мучеников и погибших в войнах — во всех войнах, вплоть до Мировой. Не «Первой» мировой войны, тогда они еще не были пронумерованы. На самом деле, Иисус плакал кровавыми слезами из-за Кайзера, убийства Линкольна и Реформации. Монахини не упомянули крестовые походы и испанскую Инквизицию, а Гитлер и Хиросима еще ждали своего часа. Само собой, не было никаких упоминаний о вампирах, доброжелательных или недоброжелательных, и о маленьких девочках, живущих в грязных норах, или кофеварках, переделанных для того, чтобы подогревать изготовленную на фабрике кровь. И все же, даже без всего этого — в начальной школе, когда я был ребенком, — мы кивали. Понимая. Соглашаясь, что в истории — до настоящего момента — произошло достаточно много вещей, которые могли заставить Сына Человеческого лить кровавые слезы. Забавно, что мы продолжаем плыть по течению. Забавно: все, что потребовалось для этого сегодня — некий кровосос и некая дурацкая сентиментальная песня.

Ладно, проехали. Бесполезно плакать над пролитой кровью. Уже бесполезно.

Загрузка...