Глава девятая. Чистилище


Но что если? Если он действительно прошел подлинно романтическим путем? если он на самом деле подчинил свой ум и образы, рождаемые им? если его воображение, приостановившись на пороге, все же решило попытаться отобразить то, что вне его? если он решил подчинить свою жизнь вере? Данте полагал, что сможет воплотить в поэзии Путь Утверждения Образов. Он понял, что в этом и заключается функция, ради которой он был призван в мир. Для того чтобы получить чисто эстетическое удовольствие от поэмы, нам вовсе не обязательно знать ответ на вопрос: а возможен ли такой Путь вообще. Но без решения этого вопроса мы едва ли станем действительно цивилизованными людьми. Данте мог бы достичь славы поэта, не выходя за пределы общепринятых норм, правда тогда он стал бы просто еще одним поэтом. Но он выбрал другой путь.


Он восхотел свободы, столь бесценной,

Как знают все, кто жизнь ей отдает.

(Чистилище, I, 71–72)


Прав он был или нет, знает только он сам.

«Комедия» продолжается, вернее, начинается снова. Данте никуда бы не пришел, если бы не выбрал трудный подъем на Гору. Теперь перед ним новая гора, расположенная на острове. До встречи с Вергилием жизнь его напоминала фрагмент бесконечного коловращения, как и жизнь многих других людей. Но теперь образ острова и безлюдность предстоящего им подъема только подчеркивает обособленность поэта. В молодости Данте готов был называть Беатриче «причиной и поводом всех радостей». Это обычно для большинства влюбленных, и здесь новая вершина вызывает у Данте такие же чувства. В этом смысле Беатриче и Гора Чистилища едины.

Между мохнатыми бедрами сатаны, цепляясь за спутанные космы, поэты начинают свое восхождение из ада — «из самого худшего», что есть в мире. Сам Вергилий, «тяжело дыша», наконец проводит Данте через расселину в камне в новый «малый круг». Оттуда они поднимаются, следуя вдоль берега реки. Река — это Лета, а поскольку поэты идут против ее течения, значит, они движутся от беспамятства к воспоминаниям и, наконец, выходят, чтобы «вновь узреть светила». Они видят звезды — символ совершенства Божьего мира. Венера, «маяк любви, прекрасная планета, // Зажгла восток улыбкою лучей». Четыре новые звезды сияют на западе, «чей отсвет первых озарял людей» еще в райском саду. Мертвый воздух ада остался позади; повсюду разлито обещание восторга, и теперь мертвая в аду поэзия снова может начать говорить.


Пусть мертвое воскреснет песнопенье,

Святые Музы, — я взываю к вам...

(Чистилище, I, 7–8)


Круги грешников остались позади. Здесь далеко видно. Теперь перед Данте открывается качество вечности. Оно доступно лишь через веру и покаяние. Только они оказываются действенными на Пути Утверждения Образов. Здесь образы очищаются от наносного, вернее, очищается разум, видящий образы. Образы невидимы до тех пор, пока не появляются звезды, то есть не достигнута определенная стадия совершенства. Но на земле каждый стоит у подножия горы памяти и смирения, и ничто не мешает человеку начать свое восхождение. Он просто должен перестать выбирать образы из тех, что ему нравятся, должен принять их такими, какие они есть, какими их создал Бог; то есть он должен (по возможности) смотреть на них как бы вместе с Богом. А для этого необходимо оставить все злые помыслы, сосредоточившись на воле небес, ибо они решают, как надлежит поступать в каждом конкретном случае.

И в Чистилище Вергилий продолжает осуществлять функцию руководителя. Можно было ожидать, что дальнейший путь возглавит сама Беатриче, но этого не происходит, и тому есть веские поэтические причины. Во-первых, слишком частое появление Беатриче повредило бы всей поэме. И без того поэтические проблемы общения с Беатриче на небесах довольно не просты; не стоит осложнять повествование раньше времени. Во-вторых, тема Беатриче (или, точнее, ее и Дамы Окна) в «Пире» напоминает путешествие поэтов. Если бы она еще и вела их через Чистилище, повторов не избежать. В-третьих, еще не полностью очищенный ум Данте пока не готов к встрече со сверхъестественной силой. Когда он сможет ясно видеть образы, тогда он и увидит ее снова; вспыхнувшее в нем раннее пламя любви должно воспламенить ее «вторую красоту», «isplendor di viva luce eterna» («великолепие живого вечного света»). Беатриче снова должна стать тем, кем была раньше — первым из вечных образов. Тогда Вергилий уступит свою роль проводника, тогда, но не раньше. О четвертой причине мы уже говорили. Сама Беатриче — это вершина. Она, как и многие ее сестры, были для своих мужчин средством очищения. Мы не хотим здесь оскорбить институт брака или любой другой формы обожания, как, впрочем, и любой другой вариант развития событий после встречи со своим предметом обожания. Беатриче должна была умереть, чтобы, пройдя очищение, вновь явиться уже в форме божественной сущности. Но было бы неуместно сразу переходить к ее омытому состоянию, говорить о нем следует только в раю.

Топография Чистилища не является полной противоположностью Ада, хотя по существу это так и есть. Дело в том, что Ад не просто противопоставлен Небесам. Небеса — это абсолютная вещь; Чистилище — подход к нему, причем подход правильный. В Аду все иначе. Грехи — просто искажение добродетелей. Фундаментальное отличие Ада в другом. О Боге говорят, что «Он нуждается только в Себе», и это для Него единственная необходимость. Ад — это сборище духов, которые хотят, чтобы нуждались в них. А Чистилище — это растущее осознание того, что в нас нет необходимости, за исключением того, что мы действительно объединены с первичной и единственной Необходимостью. «Если бы Бога не существовало, Его следовало бы выдумать», — сказал Вольтер; — увы, необходимость Бога мог бы по-настоящему удовлетворить только Он Сам. Мы можем тешить себя иллюзией, что кроме Бога нам необходимо еще много всего, но мы тут же обнаруживаем, что это не так, и что наша единственная необходимость — это любовь. Это ясно выражает Пиккарда[120] в начале «Рая»


«Брат, нашу волю утолил во всем

Закон любви, лишь то желать велящей,

Что есть у нас, не мысля об ином.

(Рай, III, 70–72),


а Чистилище — путь к пониманию ее слов. Тем не менее, мы действительно все время желаем большего, в том числе и греха, а без покаяния можем и вовсе обойтись. В нашей жизни мы часто усматриваем несправедливость, забывая при этом, что сами несем ответственность за первородный грех. Даже таинственное подчинение Христа несправедливости, похоже, не способно с ней покончить. Мы не просим искушать нас; в этом смысле мы не хотим грешить. Стало быть, это Он хочет, чтобы нас искушали? Хорошо, но тогда за что обвинять нас? И все же при первой встрече со славой Божией мы хотя бы на мгновение ощутили, что наша жизнь берет начало от другого корня. Романтическая любовь обнажает нашу вину и делает ее невыносимой. Дороги Чистилища — это переход к правосудию; во грехе вселенная всегда несправедлива.

Итак, позади три дня, проведенные в аду, отступление перед рысью, львом и волчицей — перед Франческой, Фаринатой и сатаной — и теперь воображение возвращается к началу восхождения,


где воображенье,

Там и любовь духовная — они

Друг в друге, нераздельны. Вот где ты

Сам — своя сила, человек!

(Вордсворт. Прелюдия. Книга XIII. Заключение. 187–190)


Звезды — Беатриче, Природа Вордсворта, добродетельные ангелы раннего Мильтона, молодого Шекспира и многих других — вновь видны в небе. Теперь путникам предстоит подъем на гору, «причину и повод всех радостей». Данте наряду с Венерой видит еще четыре звезды, «Чей отсвет первых озарял людей». Принято считать, что четыре звезды олицетворяют четыре основные добродетели — благочестие, смелость, справедливость, умеренность. Это известные добродетели, но вот знали ли о них «prima gente» — «первые люди»? Звезды также олицетворяют высокородность и Город, красоту благочестия и развития. В свете этих пяти звезд — добродетелей южного неба — перед поэтами внезапно возникает старец.

Новый поэтический образ тесно связан с недавними встречами в аду. Брут и Кассий предали и убили Цезаря; Катон[121] покончил с собой, но не покорился Цезарю. Первые двое пребывают в аду; Катон встречает поэтов в Чистилище, то есть уже в пределах Града Божия. Вергилий, воспевавший Цезаря и Империю, тем не менее восхваляет их противника Катона. Новый и настоящий Град, отражением которого является Римская Империя на земле, — это место свободы, именно за свободу Катон и умер. Старец — это действительно Катон, и мы видим, что он пребывает в растерянности, видя вместе тень и живого человека. Он способен лицезреть ангелов и прибывающие души; но рядом с ним нет никого из его былых соратников и патрициев Рима. А вот далее следует одно из довольно сложных мест в поэме. Вергилий просит Катона о помощи в дальнейшем пути и рассказывает о даме, спустившейся с небес, напоминая и о жене Катона Марсии, до сих пор вспоминающей о нем с любовью. На что Катон отвечает:


Мне Марсия настолько взор пленяла,

Пока я был в том мире, — он сказал, —

Что для нее я делал все, бывало.

Теперь меж нас бежит зловещий вал;

Я, изведенный силою чудесной,

Блюдя устав, к ней безучастен стал.

(Чистилище, I, 85–90)


На основании этих слов можно заключить, что Катон был выведен из Лимба, когда было основано Чистилище, то есть при Воскресении; именно тогда возник закон, который разлучил Катона и Марсию, поскольку Марсия так и не смогла стать для него благодатью, как небесная дама для Данте. Сказано грубовато, но подчеркивает мысль о том, что в любви важно только то, что движет душу к небесам. Отказ от всего остального выглядит жестоким, но в поэме звучит убедительно.

Катон, однако, внял просьбе Вергилия и «жены с небес»; возможно, его суровость просто напоминает о том, что в послушании не должно быть ложной духовности.


Но если ты посол жены небесной,

Достаточно и слова твоего,

Без всякой льстивой речи, здесь невместной.

Ступай и тростьем опояшь его

И сам ему омой лицо, стирая

Всю грязь, чтоб не осталось ничего.

(Чистилище, I, 91–96)


То есть Катон предлагает заменить пояс, использованный для вызова Гериона, веревкой из тростника, растущего на острове. Вергилий исполняет напутствие, а Данте безропотно покоряется. Это важно отметить, поскольку речь идет о малосвойственных человеку отношениях. Данте и раньше повиновался Вергилию, выказывая похвальное послушание. Впрочем, и все полчища ада, нравилось им это или нет, также повиновались воле тех, кто властен исполнить то, что хочет, то есть инстанции, где слиты воедино Воля и Сила.

Наступает такое же утро, как то, которое ознаменовалось встречей с рысью. Но теперь в свете зари перед Данте предстает не рысь, а счастливый корабль, управляемый ангелом. Его пассажиры — души, которым предначертано искупление. Под звуки псалма «Когда вышел Израиль из Египта» тени единым движением сходят на берег. Данте подчеркивает, что здесь и сейчас их былые индивидуальности менее важны, чем общий удел. Псалмы, исполняемые в Чистилище, являются частью церковного ритуала, но здесь лучше сказать, что это ритуал является их частью. Данте не в земном храме, а под открытым небом, в пространстве, наполненном весенним воздухом. Одна из душ узнает поэта — это его друг Каселла, который положил некоторые стихи Данте на музыку. Каселла умер до 1300 года, когда Данте было тридцать пять лет, так что возникает ощущение встречи относительно молодых людей. Данте просит его спеть одну из «песен о любви» — «amoroso canto». Каселла соглашается и начинает со второй канцоны третьего трактата «Пира»: «Амор красноречиво говорит // О даме, пробудив воспоминанье». Теперь в этих строках сливается смысл Дамы-Беатриче и Вергилия-Философии. Видение и интеллект здесь обновляются и начинают действовать совместно. Это и есть истинный романтизм, очищение очей внутренних и внешних, позволяющее видеть рысь на фоне звезд в самом начале, когда


Был ранний час, и солнце в тверди ясной

Сопровождали те же звезды вновь,

Что в первый раз, когда их сонм прекрасный

Божественная двинула Любовь.

(Ад, I, 37–40)


Трудно поверить, что речь идет об одном и том же[122], особенно трудно поверить в это тому, кто привык отвергать одно ради другого, не постигая естественного божественного единства; такого же естественного, как Беатриче во Флоренции, Данте, пишущего стихи, Каселлы, сочиняющего музыку, или сурового Катона, говорящего о милости Божией. Все это одно и то же доказательство истинной природы вещей. Течение поэмы приостанавливается на то время, пока Каселла поет, и все, Данте, Вергилий, прибывшие души, радостно внимают ему. Повествование уже приостанавливалось, пока поэты бродили по острову, но теперь оно задерживается ради красоты. Все честные (и все-таки ложные!) школы, основанные на представлении о том, что Красота — это Истина — неисследованная Красота и неизведанная Истина, — терпят здесь крушение. Такой же остановкой была встреча с Франческой. Момент очень похож на тот, о котором вспоминает Франческа: «Книга стала нашим Галеотом», поскольку все близки к тому, чтобы ради потворства красоте забыть о предназначенном. А в канцоне Данте говорит, что на время откажется от всего, что не вмещает его разум, однако «Ведь гордая краса не для сердец // Возвышенных и не владеет ими». И вдруг, в такой драматический и возвышенный момент, раздается строгий римский голос. Старый солдат свободы начеку:


Но тут почтенный старец крикнул грозно:

«Что это? Долгом пренебречь своим?

Медлительные души, будет поздно!

К горе бегите, чтоб обузу снять,

Бог не являет лика несерьезным»[123]


Очарование красоты разрушено, души вспархивают стаей испуганных голубей. Если бы Паоло с Франческой так же бросились наутек, искупление им было бы гарантировано!

Своевременный окрик смутил даже Вергилия. Он уже раньше получил от Катона выговор за излишнюю льстивость. Такое впечатление, что Катон и нужен здесь лишь для того, чтобы никто — ни дух, ни ангел — больше не обличали великого поэта. Сам Катон не был поэтом и едва ли стал бы задерживаться в походе, чтобы послушать стихи или музыку, но так и должно быть — даже великое искусство и его творцы должны подчиняться порядку и велениям момента. Потому Вергилий тоже поторопился вслед за неопытными испуганными душами. На ходу он восстанавливает слегка пошатнувшееся достоинство, но мы видели, что пусть на краткий миг, но и его тоже смутило напоминание о долге. Такие моменты важны в поэме. Вергилий достойно выполняет возложенное на него поручение, но и он может иногда растеряться. Разница между ним и Данте в том, что флорентийца способны задержать мерзости ада, а римлянина способна остановить только прекрасная песня на блаженном острове; все же и он ощущает свою вину за это столь же глубоко, как и Данте:


Я чувствовал его самоупреки.

О совесть тех, кто праведен и благ,

Тебе и малый грех — укол жестокий!

(Чистилище, III, 7–9)


Не Данте утешать Вергилия, и все же случай стал и для него напоминанием о том, что в любых ситуациях следует соблюдать надлежащую учтивость. Даже великие могут иметь свои недостатки; но наше дело помнить об их величии, а не принижать его. Впрочем, небольшой инцидент исчерпан, отношения не изменились, Вергилий говорит: «Ведь я с тобой, и ты не одинок».

В аду их отношения были немного другими, а здесь Вергилий, словно оправдываясь, объясняет Данте, что «стуже, зною и скорбям телесным // подвержены и наши существа», а потом с грустью вспоминает об Аристотеле и Платоне, оставшихся в пройденных кругах. При входе в ад он одобрял высшую справедливость, а здесь она же его огорчает, но ни в коем случае не вызывает протеста.

Пока они еще не подошли к вратам Чистилища, есть смысл обратить внимание на некоторые моменты. Первый состоит в том, что души постоянно удивляются тени, которую отбрасывает Данте. Этот факт, многократно повторенный, напоминает о том, что тень Данте видна только здесь. В аду было слишком мрачно и темно, а в небесах будет слишком много света. Таким образом, путь, которым идут поэты, больше всего напоминает обычную земную дорогу. Как говорила Юлиана Норвичская в своих «Шестнадцати откровениях Божественной Любви»: «Наша земная жизнь — это покаяние». Это значит, что жизнь наша неизбежно греховна, и все же в конце нас ждет радость. В пользу такого подхода говорит и то, что здесь Данте чувствует усталость, а временами просто откровенно задремывает. За три дня, проведенные в аду, ничего подобного с ним не происходило. Когда он жалуется на усталость впервые, Вергилий успокаивает его:


Гора так мудро сложена,

Что поначалу подыматься трудно;

Чем дальше вверх, тем мягче крутизна.

Поэтому, когда легко и чудно

Твои шаги начнут тебя нести,

Как по теченью нас уносит судно,

Тогда ты будешь у конца пути.

Там схлынут и усталость, и забота.

(Чистилище, IV, 88–95)


А там и потребность в отдыхе будет уже не так необходима. Видимо, Вергилий имеет в виду, что подлинный покой лишь там, где царит абсолютная власть; там покой — просто разновидность радости, а не потребность в отдыхе. А здесь поэт устал, и это естественно, поскольку он идет междумирьем. Движение здесь в отличие от однообразия ада ритмично, упорядочено. Само время благословенно, как показывает встреча с душами умерших без покаяния или успевших покаяться перед самой кончиной. Душа пробудет здесь столько, сколько человек на земле прожил нераскаявшимся. Фрагмент отчетливо обращен к читателю и советует не медлить с очищением. Ожидающие терпеливо переносят свое отложенное восхождение, надеясь на молитвенную помощь оставшихся на земле.

Именно надежды на эту помощь скрашивают ожидание. О молитвенной помощи говорят многие. Она не только необходима душам, она еще и принцип Града. Время ожидания преодолевается молитвой. «И лишь сердца, где милость Божья дышит, // Могли бы мне молитвою помочь. // В других — что пользы? Небо их не слышит»». Данте акцентирует внимание на действенности любви — характерная черта как для романтической любви, так и для любви в Городе. Вместо того, чтобы восхищаться красотой возлюбленной или Града, вместо того, чтобы произносить или придумывать красивые слова, описывающие предмет любви, нужна молитва. Молитвы важнее стихов. Назначение чувственности не в том, чтобы задерживать нас на пути, а в том, чтобы исследовать встреченную нами красоту.


Быть может, для нее настали сроки,

И мне пора с земли уйти покорно...[124]


Нет, еще не сейчас. Скорее вспоминается Блейк: «любая доброта по отношению к другим — это маленькая смерть»[125]. «Что это? Долгом пренебречь своим? // Медлительные души, будет поздно!» Все те, кто ожидает здесь, не трудились молиться сами, теперь они страстно жаждут, что за них это сделают другие, без этого им не подняться выше. Это их главное и единственное желание. Но вот будут ли на земле молиться за них?

Данте в некотором недоумении обращается к Вергилию:


Я помню, светоч мой,

Ты отрицал в стихе, тобою спетом,

Что суд небес смягчается мольбой;

А эти люди просят лишь об этом.

Иль их надежда тщетна, или мне

Твои слова не озарились светом?

(Чистилище, VI, 28–33)


Вергилий отвечает, что его предположение о небесах не изменилось, потому что все так и есть.


Он отвечал: «Они ясны вполне,

И этих душ надежда не напрасна,

Когда мы трезво поглядим извне.

Вершина правосудия согласна,

Чтоб огнь любви мог уничтожить вмиг

Долг, ими здесь платимый повсечастно.

А там, где стих мой у меня возник,

Молитва не служила искупленьем,

И звук ее небес бы не достиг[126].

Но не смущайся тягостным сомненьем:

Спроси у той, которая прольет

Свет между истиной и разуменьем.

Ты понял ли, не знаю: речь идет

О Беатриче. Там, на выси горной,

Она с улыбкой, радостная, ждет».

И я: «Идем же поступью проворной...»

(Чистилище, VI, 34–49)


Истина существует, и интеллект способен ее постичь, но не сейчас и не здесь. Не стих Вергилия сможет помочь Данте добраться до истины, а опыт. Радостная Беатриче на собственном опыте пережила истину во всех отношениях. Слова Вергилия звучат своеобразной эпиграммой для «Новой жизни» и «Пира». Данте хорошо помнит Беатриче времен флорентийской жизни. Он заинтригован словами наставника и потому торопит его, чтобы быстрее понять, как Беатриче обрела небесную мудрость. Но опыт мог прийти к ней многими путями: в том заслуга и стихов Вергилия, и воздействие родного города, и Природы в понимании Вордсворта (именно он говорил о «чувственном интеллекте» — ключе к пониманию сущности Беатриче), и общением со многими другими мужчинами и женщинами. Теперь она соединила в себе все это множество, оставаясь единым Образом (и потому, говоря о себе, использует множественное число[127]). Перечисленные образы соединились в очищенной душе, открывая свою истинную совершенную реальность, и теперь говорят поэту: «Взгляни смелей! Да, да, я — Беатриче».

Словно по контрасту с единством молитвы и образов, далее следует одно из прекрасных суждений Данте об Италии и ее городах-государствах:


Италия, раба, скорбей очаг,

В великой буре судно без кормила,

Не госпожа народов, а кабак!


Это место удовлетворения низменных потребностей, извращенных удовольствий без единого намека на любовь. «Твои живые, и они грызутся, // Одной стеной и рвом окружены». Данте использует здесь то же слово «грызутся», что и при описании мучений Уголино. Всё, происходящее в Италии, несовместимо с понятием Божьего замысла, потому что все ее правители забыли свою функцию. Папа и Император пренебрегают своими обязанностями; Монтекки и Капуллетти — «те в слезах, а те дрожат!». Имена, упомянутые Данте, некоторым образом меняют наш взгляд на шекспировскую пьесу, делая его более мрачным, поскольку действие пьесы происходит именно в той Италии, для которой Данте просит жалости у Бога. Рим плачет, «города Италии кишат // Тиранами», а Флоренция


Тончайшие уставы мастеря,

Ты в октябре примеришь их, бывало,

И сносишь к середине ноября.

За краткий срок ты сколько раз меняла

Законы, деньги, весь уклад и чин

И собственное тело обновляла!

Опомнившись хотя б на миг один,

Поймешь сама, что ты — как та больная,

Которая не спит среди перин,

Ворочаясь и отдыха не зная.

(Чистилище, VI, 142–151)


В этих словах не осталось и намеки на былые признания в любви к родному городу.

В Чистилище для поэтов наступает первая ночь. Четыре звезды склонились к горизонту, а вместо них на небесах сияют «три ярких света, // Зажегшие вкруг остья небосвод». В четырехкратной интерпретации они имеют четырехкратное значение; они звезды; они дамы; они добродетели (вера, надежда, милосердие) и способы существования. К ночи поэты спускаются в горную долину, где пребывают души праведных правителей или тех из них, кому доступно покаяние, кто остался верен своей функции и призванию. Зеленая долина наполнена ароматом цветов, неведомых на земле. У Джорджа Фокса[128] описано похожее видение: «Все вещи были новыми, и вся природа обрела новый запах, незнакомый и невыразимый словами». Однако именно в этой долине возникает последнее коварное адское явление. Когда заходит солнце, с небес спускаются два зеленокрылых ангела с пылающими мечами.


Они сошли из лона, где Мария, —

Сказал Сорделло, — чтобы дол стеречь,

Затем, что близко появленье змия.

(Чистилище, VIII, 37–39)[129]


При упоминании о змие Данте охватывает страх. И тут они видят его —


Там, где стена расселины разъята,

Была змея, похожая на ту,

Что Еве горький плод дала когда-то.

В цветах и травах бороздя черту,

Она порой свивалась, чтобы спину

Лизнуть, как зверь наводит красоту.

(Чистилище, VIII, 97–103)


Но ангелы, как ястребы, поднялись в воздух и «змей ускользнул», однако напомнил нам ту расщелину, через которую поэты покинули адские пределы, где царит ненависть всех ко всем. Пестреющая цветами долина вызывает ассоциации с пестрой шкурой рыси. След от змея в траве говорит о том, что такие полосы искушения постоянно возникают в человеческой жизни, но в ней есть и место спасения — остров, где душа может укрыться, но есть и Дис — средоточие проклятий, упрямства, горящие гробницы с еретиками, пошедшими против божественной природы человека. Но ангелы на страже. Под их охраной Данте засыпает. Его сон приходится на час, близкий к утру, когда «разум наш, себя освободив // От дум и сбросив тленные покровы, // Бывает как бы веще прозорлив». Он видит державного орла и себя в обличье Ганимеда[130]


... в долине Иды, прекраснее

Всех Ионических долин.

Широкие ущелья открывают

Троаду и колонны Илиона,

Корону Троаса[131].


Цитата уместна, поскольку Ганимед был сыном Троаса, предком Энея. Во сне Данте охватывает пламя «и призрачный пожар меня палил // С такою силой, что мой сон разбился». Но сон оказался пророческим. Поэт заснул на горе, перед вратами Чистилища, за которыми Рай и Беатриче. Его сон — предчувствие объединения этих двух великих образов — Беатриче и города, потому что орел олицетворяет город — будь то Троя или Рим, Флоренция, Лондон или Нью-Йорк, но все они восходят к горе Сион[132]. Призрачность пожара символизирует огонь, переходящий в свет.

Сон Данте предвосхищает его пробуждение уже перед вратами Чистилища, в другой части горы, куда его перенесла святая Лючия, «чтобы тому, кто спит, помочь верней, // Его сама хочу перенести я». Рядом с ним только Вергилий. Солнце уже два часа как взошло. «И море расстилалось перед взглядом». Над ними крепостной вал самого Чистилища и расщелина входа. Данте понимает, что в образе орла видел именно Лючию, среднюю из трех небесных жен, присматривающих за его безопасностью. Они — Беатриче, Лючия и Мария — носители божественных аспектов. Лючия — враг жестокости, оборачивающейся адским льдом, предательства истинных Образов. Она перенесла поэта ко входу, взглядом указала на него и исчезла. Любой другой автор (кроме разве что Шекспира) заставил бы совершить это действие саму Беатриче; но нет — здесь потребно что-то менее личное, а другое придет в свой час.

С орлом из сна мы еще встретимся на пятом небе Рая, он говорит там о Божественной Справедливости: там Город осознает свое единство и может уже сказать: «Я» и «Мой», хотя обычно люди употребляют слова «Мы» и «Наши». Об этом мы еще поговорим позже, а пока достаточно знать, что орел вблизи Чистилища выполняет роль человеческой справедливости. Это — итог восхождения; благодаря этому чудесному перемещению поэты оказываются у входа в Рай. Приходит на ум Евангелие Предтечи, предшествующее явлению нашего Господа. Акт справедливости и самая необходимость этого акта в некотором роде равны друг другу, как и в романтической любви. Без сомнения, существует и иерархия значимости справедливых деяний, но она не постоянна. В одном случае одно действие важнее другого, в другом — наоборот. Так исключается жесткость схемы и диктат предписаний. Возможно, недостаток великого Мильтона заключается именно в том, что он не сделал акцента на этой особенности. Данте избегает этого недостатка за счет мощного воображения, делающего героев «Комедии» совершенно живыми людьми, а также провозглашением равенства на небесах. Это касается и образа Беатриче. В поэме ее положение очень высоко, но автором поэмы был Данте, и это он решил, что так должно быть.


Если небольшая строфа противостоит

Океану, значит, так решил Создатель[133].


Данте сохраняет баланс. Иерархичность и равенство в небесах у него прекрасно сочетаются.

Перед поэтами врата и ангельский страж «таков лицом, что я был ранен светом». Ангел, несомненно, является Церковью, Исповеданием и т. д.; но описание трех разноцветных ступеней в свете Пути Образов предполагает нечто большее, чем просто ступени. На самом деле они представляют собой краткое изложение истинного Утверждения. Первая ступень из белого мрамора, настолько гладкого и блестящего, что Данте видит в нем свое отражение. Вторая ступень сложена темно-фиолетовым камнем, грубым и обгорелым, «растресканным и вдоль и поперек». Верхняя ступень представляет собой «кусок порфира, ограненный строго, // огнисто-алый, как кровавый ток». Это три степени достоверности отображений. Первая любовь, допустим, любовь к Беатриче, отображается в первой ступени в ее ясности и славе. Это особенно заметно по контрасту с темным, растресканным камнем второй ступени, характеризующей противоречие. Третья ступень — это союз двух индивидуальностей, союз крови. После третьей ступени назад дороги нет. Любой, кто попытается оглянуться, тут же окажется снаружи, и, видимо, пребывал снаружи с самого начала. «Изгнан тот, кто обращает взгляд». Земной союз нерушим и поэтому земная жизнь должна быть очищена от всех пороков. «На пепел или землю в знойном лете // похожим был его одежды цвет // и два ключа извлек он, как из сети»[134]. О ключах ангел говорит:


Как только тот иль этот ключ свободно

Не ходит в скважине и слаб нажим, —

Сказал он нам, — то и пытать бесплодно.

Один ценней; но чтоб владеть другим,

Умом и знаньем нужно изощриться,

И узел без него неразрешим.

Мне дал их Петр, веля мне ошибиться

Скорей впустив, чем отослав назад,

Тех, кто пришел у ног моих склониться.

(Чистилище, IX, 121–129)


Речь, конечно же, идет о таинстве покаяния. Но есть в ключах и второй смысл. Ключи — это Пути Отказа и Утверждения. Отказ — серебряный ключ, который «ценнее»; Утверждение — золотой ключ, более сложный в применении. И все же необходимы оба. «Семь Р», начертанных мечом ангела на лбу поэта, соответствуют семи грехам формальной церковной традиции. Церковь для души — не способ избежать ада, а способ достичь рая. Мы должны помнить о достоинствах, а не о грехах.

Врата открываются; издалека доносится «Te Deum»[135]. Стих поэмы не задерживается на входе. Сразу после порога поэтов окружают огромные изваяния святых и ангельских сущностей — ветхозаветных иудейских и христианских. Центральный образ здесь — образ ангела Благовещения, «что земле принес обет // столь слезно чаемого примиренья // И с неба вековечный снял завет». Это образ неповторимого воплощения, великого принципа обмена между небом и землей.

Такой обмен, однако, нуждается в материале для работы. Одна из композиций очень живо изображала Императора Траяна во главе армии, готовой к походу, и женщину, взывавшую о мести за убитого сына. Данте будто слышит их диалог:


Несчастная звала с тоской во взоре:

«Мой сын убит, он должен быть отмщен!»

И кесарь ей: «Повремени, я вскоре

Вернусь», — А вдруг, — вдовица говорит,

Как всякий тот, кого торопит горе, —

Ты не вернешься?» Он же ей: «Отмстит

Преемник мой». А та: «Не оправданье —

Когда другой добро за нас творит».

И он: «Утешься! Чтя мое призванье,

Я не уйду, не сотворив суда.

Так требуют мой долг и состраданье».

(Чистилище, Х, 83–93)


Предложение Траяна о передаче обязанностей преемнику некорректно. Обязанности, налагаемые должностью, необходимо выполнять. Траяна ждет армия, поход, слава, но есть хотя и более скучные, но необходимые дела, исполнения которых ждет от власти народ. Данте специально отмечает столь редкое для его времени смирение представителя власти, тем паче императорской. Но здесь, за порогом врат, всё говорит о смирении. Данте видит приближающуюся толпу ... не людей ... вернее, не совсем людей, но фигуры, придавленные словно камнями. При виде их Данте понимает, что, как и в аду, гордость здесь карается беспощадно. А ведь этот грех присущ и ему... «О христиане, — восклицает он мысленно, — гордые сердцами, // Несчастные, чьи тусклые умы // Уводят вас понятными путями!». Интересно, что примеры, которые приводит здесь поэт, в основном относятся к сфере искусства. На этом горном склоне нет оправдания «художественному темпераменту»; нет места пренебрежению порядочностью, не говоря уже о нравственности (хотя по сути это одно и то же). Итальянский художник Одеризи сожалеет о своем стремлении к известности и о том, что пока он жил, ни одному из собратьев он слова доброго не сказал. «Здесь платят пеню за такую спесь». Земная слава проходит быстро. «Кисть Чимабуэ славится одна, // А ныне Джотто чествуют без лести, // И живопись того затемнена». Известность? Слава Вергилия к тому времени прожила всего лишь тринадцать сотен лет, сейчас ей тысяча девятьсот. Но «За Гвидо новый Гвидо высшей чести // Достигнул в славе; может быть, рожден // И тот, кто из гнезда спугнет их вместе». Возможно, под этим третьим Данте имеет в виду самого себя, и даже если он прав, его упования уже греховны. Данте, как и Мильтон, знал, какую опасность таит в себе гордость, потому что она была свойственна и ему. Его собственной славе также грозит забвение, и вовсе не вследствие изгнания, которое еще впереди, а именно из-за духовного несовершенства. Ему рассказывают, как некто, весьма известный, ради друга, попавшего в плен, поступился всем, но вырвал друга из плена, хотя «он каждой жилой был дрожать готов». Данте понимает, насколько он зависим от других людей, понимает, что следует принять и удачу, и изгнание смиренно и с любовью; что и вне родного города ему надлежит оставаться щедрым и вежливым, каким он был когда-то во Флоренции благодаря Беатриче и сверхъестественной благодати.

Души гордецов следуют своим путем под звуки молитвы «Отче Наш». В молитве часто повторяется местоимение «мы», и Данте важно подчеркнуть эту общность, отрицающую гордое «я». На этом ярусе Чистилища ангел стирает со лба Данте грех гордости. Множество примеров, открывающихся глазам поэта под ногами на камне, говорит об умалении значимости собственного «я», растворении его в других тщетных проявлениях гордыни. Искусство, во что бы то ни стало, должно рассматриваться только само по себе; благородство рождения и место обитания не дают душе превосходства; следовательно, нет разницы между человеком и человеком. Бремя, отягощающее нас, — это наше собственное бремя, и нам нести его до тех пор, пока Господь не сочтет искупление достаточным. Но позже, на самом высоком ярусе, мы увидим, что это еще не вся правда, поскольку Бог будет удовлетворен только тогда, когда и мы удовлетворимся состоянием своей души. По словам Стация, души в чистилище возносятся тогда, когда желают и могут подняться; когда их воля к восхождению пересилит тяжесть греха. Так действует божественная справедливость. Но это просто означает истинное пробуждение любви в человеке. Гордые молятся за тех, кто на земле, и за тех, кто на земле молится за них, чтобы они «чистыми и светлыми» могли войти в пространство полной свободы всех утвержденных образов, даже незримых и невообразимых.

Ангел второго яруса выходит им навстречу, указывая путь. Второй ярус для завистников. Здесь отмечена роль зрения, поскольку зависть часто порождена глазами завистника. Потому обитатели второго яруса предстают перед нами с зашитыми веками. «У всех железной нитью по краям // Зашиты веки...». Этот грех не свойственен великодушным, и Данте не рассчитывает провести здесь много времени. Завистники одеты во власяницы цвета камня. Они лежат на голой скале; солнце светит на них, но они не видят света. Их души темны, поскольку им была недоступна радость за других людей, испытывавших удовольствие. Почему так? Может быть, они были настолько глупы, что считали себя выше других? Может быть, они сравнивали себя с другими и считали себя обделенными по сравнению с другими? В том мало чести. Они не способны к обмену с небесами, солнце содружества не для них. Гвидо дель Дука признается: «Так завистью пылала кровь моя, // Что если было хорошо другому, // Ты видел бы, как зеленею я». Зависть легко перерастает в ненависть, и тогда это уже застывший ледяной взгляд в нижнем круге ада. Зависть — это предательство человечности. «О род людской, зачем тебя манит // Лишь то, куда нет доступа второму?» (XIV, 86–87) — восклицает дель Дука. Он обвиняет индивидуализм завистников, не способных разделить радость с другими.

Вергилий замечает: «Вкруг вас, взывая, небеса кружат, // Где все, что зримо, — вечно и прекрасно, // А вы на землю устремили взгляд». Но для Данте такой ответ слишком прост. Он просит учителя разъяснить ему увиденное на втором ярусе. Вергилий не отказывается.


Богатства, вас влекущие, тем плохи,

Что, чем вас больше, тем скуднее часть,

И зависть мехом раздувает вздохи.

А если бы вы устремляли страсть

К верховной сфере, беспокойство ваше

Должно бы неминуемо отпасть.

Ведь там — чем больше говорящих «наше»,

Тем большей долей каждый наделен,

И тем любовь горит светлей и краше.


Данте не понимает и вновь спрашивает: «Ведь если достоянье общим стало // И совладельцев много, почему // Они богаче, чем когда их мало?». Ответ Вергилия носит некоторый оттенок лиричности.


Как луч бежит на световое тело,

Так нескончаемая благодать

Спешит к любви из горнего предела,

Даря ей то, что та способна взять;

И чем сильнее пыл, в душе зажженный,

Тем большей славой ей дано сиять.

(Чистилище, XV, 67–72)


и опять добавляет: «Когда моим ответом ты не сыт, // То Беатриче все твои томленья, // И это, и другие утолит». Между тем, смысл ответа прост: чем больше любви будет во Флоренции (или в других местах), тем больше пользы. Теперь город губит именно зависть, которой не могло быть при жизни Беатриче. Завидовал ли тогда поэт? «И если кто-либо о чем-либо спрашивал меня, ответ мой был единственным: "Любовь", а на лице моем отражалось смирение» («Новая жизнь, XI). Именно так ответил ему теперь Вергилий. А Данте опять не понял его, да и не мог понять пока, поскольку еще не имеет отношения к этой любви; он пока словно нищий на рынке. Именно этому посвящена пятнадцатая песня, говорящая о вещах серьезных и печальных. Ослепительное зрелище ангела третьего яруса наполняют Данте желанием следовать дальше.

Итак, перед поэтами третий ярус Чистилища, где проходят очищение гневливые. Данте посещают видения, в которых перед ним проходят образы кротости и всепрощения. Женщина, переступив порог храма, говорит: «Зачем ты это сделал нам, сынок? // Отцу и мне так беспокойно было // Тебя искать!» Это Мария с Иосифом сначала потеряли, а потом нашли Иисуса в храме, демонстрируя удивительную кротость. Другие видения говорят о том же. Но постепенно окружающее затягивает дым, не только препятствующий зрению, но даже на ощупь суровый и плотный. Данте говорит, что и в аду тьма не так давила на него. Возможно, речь идет о том, что острота чувств душ в Чистилище намного выше, чем у грешников в аду, потому что они ближе к совершенству. Однако ничего не видно. Данте приходится держаться за плечо Вергилия. Теперь он как бы слепо следует за чистым разумом, потому что это ярус, где «расторгая, сбрасывают гнев». Гнев растворяется кротостью; голоса во тьме поют Agnus Dei[136]. Слово «Агнец», похоже, утратило часть своей первоначальной силы, в нем уже не звучит столько нежности, как должно бы быть. И Данте с горечью произносит: «Теперь уже никто // Добра не носит даже и личину: // Зло и внутри и сверху разлито». В этой части поэмы Данте позволяет говорить только ломбардцу Марко. На вопрос о том, где искать причину зла — на земле или на небесах, — Марко отвечает:


«Брат, мир — слепец, и ты сродни ему.

Вы для всего причиной признаете

Одно лишь небо, словно все дела

Оно вершит в своем круговороте.

Будь это так, то в вас бы не была

Свободной воля, правды бы не стало

В награде за добро, в отмщенье зла.

Влеченья от небес берут начало, —

Не все; но скажем даже — все сполна, —

Вам дан же свет, чтоб воля различала

Добро и зло...

(Чистилище, XVI, 66–76)


Мир лежит во зле из-за отсутствия взаимной любви и доверия. «Рим, давший миру наилучший строй, // Имел два солнца, так что видно было, // Где Божий путь лежит, а где мирской». Папа претендует на светскую власть, и нарушено разделение сфер императорской и духовной властей... «Ты видишь, что дурное управленье // Виной тому, что мир такой плохой, // А не природы вашей извращенье». «Но видишь ты, что церковь, взяв обузу // Мирских забот, под бременем двух дел // Упала в грязь, на срам себе и грузу». Пока ломбардец говорит, дым вокруг становится менее плотным, «уже заря белеется сквозь дым, // Там ангел ждет...». Марко уходит, а на смену ему появляются другие.

Ангел Четвертого Очищения незрим и незван; его скрывает столь яркий свет, что разглядеть его невозможно. Данте слышит только голос: «Здесь восхожденье». «То Божий дух, — поясняет Вергилий, — и нас он наставляет //Без нашей просьбы и от наших глаз // Своим же светом сам себя скрывает». Наступает ночь, но еще есть время добраться до следующей террасы. Поэт ощущает, как силы его подходят к концу. Он просит Вергилия пояснить, от какой вины души проходят очищение в этом ярусе. Вергилий отвечает: «Любви к добру, неполной и унылой, // Здесь придается мощность».

Ночь на четвертой изогнутой террасе, высоко над морем. В небе крупные звезды и луна «скользила в виде яркого котла». Данте на полпути к вершине стоит, «как бы дремотой обуянный», и осмысливает слова Вергилия, мудреца и поэта из славного смертного Града.

Достигнута середина поэмы, и половина целого отчетливо показывает ад, где благодать неведома и воспринимается как наказание, и Чистилище, где благодать и наказание — это два способа достижения одного результата. Особое внимание должна вызывать эта задержка на пути именно в том круге, где души очищаются от помехи на пути духовного восхождения — «любви к добру, неполной и унылой». Данте снова обращает внимание читателя на то, что только выслушивать моральные наставления довольно опасно, а часто просто бесполезно. Но Вергилий говорит очень важные вещи:


Мой сын, вся тварь, как и творец верховный, —

Так начал он, — ты это должен знать,

Полна любви, природной иль духовной.

(Чистилище, XVII, 91–93)


Вергилий объясняет, что именно любовь является причиной всех поступков человека, и плохих, и хороших. Через восприятие, по словам Вергилия, мы получаем представление о реальных объектах, и оно живет и развивается у нас внутри, пока разум не заметит его и не создаст образ. Если образ положительный (нравится разуму) — это любовь. Она может быть природной или духовной. Природная любовь всегда хороша. А вот духовная может ошибаться. Почему?


Пока она к высокому стремится,

А в низком за предел не перешла,

Дурным усладам нет причин родиться;

Но где она идет стезею зла

Иль блага жаждет слишком или мало,

Там тварь завет Творца не соблюла.

Отсюда ясно, что любовь — начало

Как всякого похвального плода,

Так и всего, за что карать пристало.


Как это работает? Любое желание есть духовный акт, действие которого не прекращается до тех пор, пока разум не окажется удовлетворен вожделенным объектом. Но для достижения такого состояния любовь на момент пробуждения желания должна обладать определенной силой. Но что тогда хорошо, а что плохо? Все объекты, которые составляют вещественный мир, достойны любви, но каждый в соответствие с их порядком и видом, каждому должен быть присущ свой ритуал. «Природное» благо всегда занимает в иерархии ценностей высшее место. Все прочие вещи, как производные от природных (сотворенные не Творцом, а человеком) должны быть любимы в меру. К первичным, абсолютным ценностям принадлежит, без сомнения, сам Творец, и человек, как сотворенный Творцом. Поэтому никакое существо не способно (не должно) обращать нелюбовь (ненависть) на себя или на Творца. В качестве примера следует припомнить проклятых в аду, потерявших разум и потому ненавидящих и себя, и Бога. Далее Данте анализирует причины искажения вторичной, «духовной» любви, уводящие человека с пути истинного. Он выделяет три таких причины:


Иной надеется подняться вдвое,

Поправ соседа, — этот должен пасть,

И лишь тогда он будет жить в покое;

Иной боится славу, милость, власть

Утратить, если ближний вознесется;

И неприязнь томит его, как страсть;

Иной же от обиды так зажжется,

Что голоден, пока не отомстит,

И мыслями к чужой невзгоде рвется.

(Чистилище, XVII, 115–123)


Иногда кажется, что на земле нам предоставлена только иллюзия выбора, а на самом деле выбора нет. Мы не верим в нашу собственную свободу. И так действительно бывает, но лишь тогда, когда душа уже пребывает в аду, а ее место в теле человека занял демон.

Слова «diletto» — «наслаждение» и «cagion di mal diletto» — причина тяги к дурным наслаждениям» возвращают нас к началу поэмы. «Но что же к муке ты спешишь назад? — спрашивает Вергилий при первой встрече, — Что не восходишь к выси озаренной, // Началу и причине всех отрад?»

Теперь становится яснее, что гора, у подножия которой состоялась их первая встреча, это путь постепенного очищения духовной любви до степени природной. Данте не мог начать подъем, устрашенный рысью, львом и волчицей, из-за хаотичной тяги к вещам второстепенным. Три причины, перечисленные выше, предстают в начале в образах трех зверей. Они вынуждают человека не соблюдать завет Творца. Известно Золотое правило нравственности: «поступай с другими так, как ты хотел бы, чтобы поступали с тобой»[137], но в земном граде ему противостоят три главных источника ненависти. Первый — это желание преуспеть за счет ближнего. Здесь корень ненависти — в гордыне: если мое положение выше, значит, другие хуже. Второй источник — нежелание делиться чем бы то ни было, и боязнь утратить власть, благодать, честь, репутацию и пр. — то есть нечто такое, что человеку нравится, то, что он любит. Отсюда рождается неприязненное недоумение: как это человеку может нравится то, что не нравится мне? Эти два вида вожделений хотя и опасны, но не «смертельны». А вот ненавистник третьего типа, обиженный и гневливый, присваивающий себе право на справедливость и потому оправдывающий любую месть, сразу напоминает дым шестнадцатой песни. Он «голоден, пока не отомстит», то есть пока не причинит вред другому. Вот это тройственное искажение духовной любви и оплакивается на трех пройденных ярусах Чистилища.

И все же, даже если душа очистится от этого тройственного зла, она еще не может считаться совершенной в любви, ибо кроме правильного направления любовь нуждается еще и в правильной «скорости»: и здесь, на этом ярусе, «ленивая» любовь учится поторапливаться. «Но если вас влечет к общенью с ним (с благом) // Лишь вялая любовь, то покаянных // Казнит вот этот круг, где мы стоим».


Еще есть благо, полное обманных,

Пустых отрад, в котором нет того,

В чем плод и корень благ, для счастья данных.

(XVII, 133–135)


Не творить вреда мало. Добро слишком пассивное, равно как и слишком активное, нуждается в дальнейшем исправлении. На следующих трех ярусах Данте увидит, как это происходит. Ошибаются те, кто считает, что всякая любовь достойна похвалы только потому, что она — любовь. Как бы ни был великолепен образ Беатриче, он еще не оправдывает любовь, которую он вызывает.


Ты видишь сам, как истина чужда

Приверженцам той мысли сумасбродной,

Что, мол, любовь оправдана всегда.

Пусть даже чист состав ее природный;

Но если я и чистый воск возьму,

То отпечаток может быть негодный.

(Чистилище, XVIII, 34–39)


Тут многое зависит от любящего. Это ему необходимо держать свою любовь под контролем. Любящий выбирает, как ему поступить со своей любовью. Свобода выбора влечет за собой ответственность, человеку нужна сила, чтобы сдерживать неблагие страсти. Это начало великого союза необходимости и той благородной добродетели, которой наделена Беатриче. Любовь и воля неразрывны. Но Данте недоумевает: если любовь дается человеку извне, значит, не он отвечает за выбор. И тут же получает ответ:


Итак, пусть даже вам извне дана

Любовь, которая внутри пылает, —

Душа всегда изгнать ее вольна.

Вот то, что Беатриче называет

Свободной волей: если б речь зашла

О том у вас, пойми, как подобает.

На все остальные вопросы Данте слышит: «Жди Беатриче, и обрящешь свет».

В полуночном небе плывет луна, напоминающая сверкающий котел. Данте осмысливая ответы Вергилия, «стоял, как бы дремотой обуянный». Но тут набегает толпа теней. Огибая склон, несутся «те, кто благой любовью уязвлен». Двое бегущих впереди кричат:

Мария в горы устремила шаг,

И Цезарь поспешил, кольнув Марсилью,

В Испанию, где ждал в Илерде враг[138].

«Скорей, скорей, нельзя любвеобилью

Быть вялым! — сзади общий крик летел.

(XVIII, 100–104)


Имена Богоматери и Императора определяют два образа: Церкви и Государства. Вергилий надеется выяснить у спешащих душ дорогу, но слышит только «Иди за нами и увидишь вход». Последние двое выкрикивают упреки самым показательным задержкам и в делах веры, и в делах империи: они называют израильтян, убоявшихся расступившихся морских волн и умерших в пустыне из-за недостатка веры, и тех троянцев, которые не последовали за Энеем в Рим по той же причине. Толпа торопливых душ исчезает, а Данте, утомленный размышлениями, все-таки засыпает окончательно.

Во сне он видит уродливую кособокую женщину, но под его взглядом стан ее распрямляется, а лицо облекается «в такие краски, как любовь велела». Может, это и совпадение, только мне в него плохо верится, но сначала женщина во сне поэта бледна так же, как Беатриче и Дама Окна. Сирена — сонное мечтание Данте в круге нерадения. Видение обретает голос, в песне она сама признается, что является сиреной, чье сладкоголосое пение совратило Улисса и его моряков. В чем же здесь пример? Стоит ли сравнивать Улисса со многими святыми женами, которых вскоре предстоит увидеть Данте? И надо ли вспоминать: «Взгляни смелей! Да, да, я — Беатриче»? Может быть, и не стоит. Но задача очищения, происходящего с любовью на горе Чистилища, как раз и состоит в том, чтобы таких, как Беатриче, стало в мире много. Но если человек нерадив в любви, Беатриче теряется в Сирене, этом романтическом образе в псевдоромантическом мираже. Сирена возникает в середине Чистилища (во сне Данте, конечно), как Герион возникает в середине Ада. Сирена — олицетворение Чувственного Удовольствия, но это (как кажется) не весь ее смысл. В своей песне Сирена обещает полное удовлетворение; в ней слышатся вздохи всех мужчин о несовершенстве своих земных возлюбленных, все стихи, рожденные неудовлетворенными мечтами (или наоборот), все разочарования — все это песня сирены. Ее плоть, цвет и музыка порождены ленивыми ночными грезами.


Я, — призрак пел, — я нежная сирена,

Мутящая рассудок моряков,

И голос мой для них всему замена.

Улисса своротил мой сладкий зов

С его пути; и тот, кто мной пленится,

Уходит редко из моих оков.

(Чистилище, XIX, 19–24)


Цезарь и Богородица не знали ее, но Папы и императоры жили с ней. Внезапно во сне возникает другая женщина, святая и усердная. Возможно, это Лючия. Сначала она призывает Вергилия, а потом «она ее схватила с грозным взглядом, // и ткань порвав, открыла ей живот». Данте просыпается от невыносимого смрада. Похожий запах уже возникал, когда поэт видел льстецов в восьмом круге ада, погруженных в экскременты. Льстецы и сирена не очень-то похожи; сирена намного опаснее, потому что она оживает во снах нерадивых из-за простого невнимания души. Итак, Данте разбудил запах, а Вергилий говорит, что трижды пытался разбудить его. «Вставай, пора идти! Отыщем вход».

Из трех следующих грехов ближе всего сирене алчность, поскольку суть этого греха в удовлетворении ленивых мечтательных вожделений. Два других — воздержание и разврат. Здесь мы как бы идем в обратном направлении адским кругам. Это подчеркивается и тем, что луна и планеты движутся в противоходе. От момента встречи с сиреной и до появления Беатриче тяжесть того или иного греха варьируется в зависимости от его основы. Воздействие сирены целиком лежит в органической области. Жадность почти целиком сосредоточена на неорганическом золоте. Обжорство и пьянство неотделимы от еды и вина — веществ вполне органических. Для разврата важна внешность и гендерное различие. Для сферы Беатриче все это не имеет никакого значения. Таким образом, эта область Чистилища представляется очищением и восстановлением внешнего образа. Когда достигнута определенная степень чистоты, то есть в Раю, потребности в еде и питье удовлетворяют реки Лета и Эвноя, в душе происходит обновление представлений о добре, а ее внутренние устремления настраиваются по звездам.


Вступая в пятый круг я увидал

Народ, который, двинуться не смея,

Лицом к земле поверженный, рыдал.

(XIX, 70–72)


Скупые души не могут подняться; они просто лежат на земле ничком, но одна из жадных душ все же ответила Данте на его вопрос, пожаловавшись при этом, что «на всей горе нет муки столь нещадной».


Как там подняться не хотел наш взгляд

К высотам, устремляемый к земному,

Так здесь возмездьем он к земле прижат.

(XIX, 118–120)


При внимательном прочтении «Комедии» становится заметно, что страдания, которые испытывают души в Чистилище, временами даже превосходят ужасы Ада. Разве что в Аду они намного более длительны, чем в Чистилище. Лицемеры в восьмом круге Злых Щелей вечно кружат в своих свинцовых плащах, а гордецы на первом ярусе Чистилища хотя и страдают, но в их страданиях есть уже отголосок радости осознания того, что они все же в Чистилище, а не в Аду. Сказывается и близость Небес. Ад выписан Данте с ужасающими подробностями, но винить в этом автора — все равно что ставить ему в вину то, что он вообще описывает Ад. Гений Данте сделал его таким и показал, что наше «здесь» мало отличается от описанного им «там». Просто мучения не годятся для замысла Данте, — они должны быть настолько отвратительными, насколько в состоянии вместить эту отвратительность сознание читателя. А в Чистилище к боли должна примешиваться радость; и чем более реальным становится для нас Рай, тем в большей степени в страдания Чистилища проникает его свет.

Первая душа, которая встречается путникам в пятом круге Чистилища — душа Папы Адриана V. Здесь высокий сан служит для того, чтобы показать грешнику сущность греха: «хоть суждено прозренью опоздать, // но римским пастырем как оказался, // суть лживой жизни стал я открывать[139]». Далее им встретился Гуго Капет[140], страстно осуждающий представителей своей династии за алчность и цинизм. Один из них (Филипп IV Красивый) со своими людьми захватил Папу Римского Бонифация и подверг его жестоким оскорблениям. Данте часто приводит в пример Пап Римских, но имеет в виду при этом вообще государственную власть. Любая государственная должность может способствовать как спасению ее обладателя, так и падению. Церковная жизнь (как думает он в «Монархии»), является отображением жизни Христа, но учреждает те или иные должности, назначая на них людей. Также обстоит дело в Империи или Республике. Важна не сама должность, а убеждения того, кто ее занимает. Любая государственная должность требует чуткости; смирение — это вовсе не презрение к подчиненным, править должны вежливость и щедрость. И Папе, и Императору надлежит быть такими же вежливыми, как Беатриче. Постигший эту истину Адриан V говорит Данте: «Со всеми и с тобой // Я сослужитель Одного Владыки». Учение о щедрости распространяется на все сферы жизни.

Путь поэтов продолжается. Данте, наблюдая скупцов, лежащих «слишком плотной кучей», размышляет о справедливости воздаяния. Он не просто скорбит, он проклинает:


Будь проклята, волчица древних лет,

В чьем ненасытном голоде все тонет

И яростней которой зверя нет!

(Чистилище, ХХ, 10–12)


Он говорит о мести: «e condoliami alia giusta vendetta» — «и осудить на праведную месть»[141]. Эта фраза может показаться бессмысленной, но, по моему мнению, смысл в ней есть, и немалый. Речь идет о мести в адрес несправедливости, о мести правильного порядка вещей искаженному порядку, установившемуся на земле. Рассуждения прерываются чем-то вроде землетрясения. Гора содрогается и Данте охватывает ужас, но вокруг гремит совместный хор душ: «Gloria in excelsis» — «Слава в вышних Богу!»[142], говорящий о том, что случилось нечто весьма важное для самой сущности Чистилища. Здесь ощущение сверхъестественной силы напоминает о другом сотрясении земли, или, скорее, о его последствиях. В двенадцатой песне Ада путники идут между разбитыми плитами огненных гробниц. Вергилий говорит, что прежде здесь все выглядело не так,


Но перед тем, как в первый круг геенны

Явился Тот, кто стольких в Небо взял,

Которые у Дита были пленны,

Так мощно дрогнул пасмурный провал,

Что я подумал — мир любовь объяла,

Которая, как некто полагал,

Его и прежде в хаос обращала[143];

Тогда и этот рушился утес,

И не одна кой-где скала упала.

(Ад, XII, 37–45),


но то, что разрушает в Аду, дает свободу в Чистилище. Событие, сотрясшее гору, заключается в том, что одна из душ познала истинную свободу и двинулась к Богу. Вскоре они встречают и приветствуют эту душу, звавшуюся на земле римским поэтом Стацием[144]. Он объясняет, что происходит с горой:


Дрожит она, когда из душ одна

Себя познает чистой, так что встанет

Иль вверх пойдет; тогда и песнь слышна.

(Чистилище, XXI, 58–60)


Не стоит слишком останавливаться на изящном разговоре трех великих поэтов, но одну фразу Стация все же следует выделить, поскольку она демонстрирует не только силу веры, но и благородство духа Стация в словах, обращенных к Вергилию: «Ты дал мне петь, ты дал мне верить в Бога!» (XXII, 73). Вот так и идут по Пути Утверждения. Но, к сожалению, самому Вергилию это не поможет. Его личная боль останется с ним, и сам он останется в сумрачном преддверии Ада. Здесь Данте согласен с апостолом Павлом, который другим проповедовал, а сам считал себя отверженным. То, что другие благодаря нам стали поэтами и христианами, еще не делает нас самих христианами и поэтами и не гарантирует нам спасения. В участи Вергилия заключено предупреждение тем, кому уготован Ад, как уготован он, например, учителю поэта — Брунетто Латини. Во всяком случае, так считали и апостол Павел, и Данте, но углубляться в эту тему не стоит, поскольку глубоки тайны Небес, и человечество пока еще может уповать на милосердие Божие. Божественная любовь равно изливается и на поэта, и на христианина. А наше дело — верить в это.

В шестом круге поэты проходят мимо дерева, «пленительного запахом плодов». Со скалы стекает чистая вода. Здесь находятся пьяницы и обжоры. «Глаза их были впалы и темны, // Бескровны лица, и так скудно тело, // что кости были с кожей сращены». Грешные души пытаемы воздержанием. Здесь перед нами, на первый взгляд, некая метафизическая загадка. Покаянию предаются души, но атрибуты покаяния кажутся вполне материальными. Да и сами тела грешников как-то не соотносятся с душами. Но мы забываем, что до сих пор мы имели дело с образами тел, и поэт только напоминает нам, что материальная вселенная, очищаясь, не теряет своего материального состава.

Здесь Данте встречает друга юности, Форезе Донати, с которым когда-то обменивался не очень приличными, но вполне дружелюбными сонетами. Форезе объясняет Данте, что своим быстрым восхождением по горе Чистилища обязан исключительно молитвам своей вдовы, над которой Данте, между прочим, бывало, грубовато подшучивал. Но говоря о своих теперешних обстоятельствах, Форезе сообщает очень важную вещь. Он говорит: «Свое терзанье обновляют тени, // Или верней — отраду из отрад» (XXIII, 72). При этом Данте употребляет слово «sollazzo», уже использованное им в «Пире». Там оно означало не просто отраду, но «sollazia», «утешение», «успокоение» в любви, и считалось неотъемлемой частью благородства, достоинством благородных людей, звездой на небесах интеллектуальных и моральных добродетелей. Поэма приближается к описанию небес со множеством звезд. Скоро Данте напишет, что стал чист и готов к восхождению к звездам, в тот мир, в котором звезды, добродетели и «sollazia» схожи. Но использование этого слова в контексте разговора с Форезе напоминает о другом — о том, что здесь «sollazia» — одновременно и боль и наслаждение, «сладкая полынь страданий». Собственно, для тысяч влюбленных радость-страданье очень хорошо знакомо.


Яд сладок-сладок.

Он как успокоительный бальзам,

Как нежный ветерок![145]


Не будем обременять эту «сладкую полынь страданий» каким-либо особым толкованием — что есть, то и есть. По крайней мере, становится понятно, почему души, испытывающие муки, радуются. Но этот фрагмент может помочь нам меньше опасаться разных страданий. Противопоставлять «боль» и «радость» — все равно что противопоставлять тело и душу. Мы должны пользоваться ими ко благу, а вместо этого получается сплошной соблазн. Мы действительно слишком много потеряли, благодаря способности размышлять; мы лжем на каждом шагу, и ложь связывает нас. В страдании — счастье. Память об этом способна помочь нам выносить куда большие страдания.

И на этом ярусе Данте напоминают о его прошлом и о его стихах. Поэты находятся на склоне горы Чистилища, вокруг разлит аромат плодоносящего дерева, над ними — звезды, а впереди встреча с Беатриче, но разговор идет о поэзии, вернее даже о «новом сладостном стиле». Данте заговаривает с Бонаджунтой из Луки[146], и тот спрашивает:


Но ты ли тот, кто миру спел так внятно

Песнь, чье начало я произношу:

«Вы, жены, те, кому любовь понятна?»[147]

(Чистилище, XXIV, 49–51)


и Данте отвечает:


«Когда любовью я дышу,

То я внимателен; ей только надо

Мне подсказать слова, и я пишу».

(52–54)


на что его собрат по перу откликается:


«Я вижу, в чем для нас преграда,

Чем я, Гвиттон, Нотарий далеки

От нового пленительного лада.

Я вижу, как послушно на листки

Наносят ваши перья смысл внушенный,

Что нам, конечно, было не с руки.

Вот все, на взгляд хоть самый изощренный,

Чем разнятся и тот и этот лад».

И он умолк, казалось — утомленный.

(XXIV, 55–63)


В поэме Данте вспоминает очень немногие свои прежние стихи, в основном, из тех, которые были написаны для «Новой жизни» или «Пира». Писались они в порыве вдохновения, в состоянии влюбленности, в общем-то вполне обычной, еще довольно робкой, и только поэтическая гениальность позволила ему описать давние события во Флоренции так, как не делал до него ни один поэт, да и не только поэт, а вообще ни один человек. Миллионы влюбленных путались в словах, пытаясь выразить свои чувства подругам на улицах и в парках всех стран мира, и не смогли найти нужных слов. Один нашел:


Пред разумом Божественным воззвал

Нежданно ангел: «О Творец Вселенной,

Вот чудо на земле явилось бренной;

Сиянием пронзает небосвод

Душа прекрасной. Чтоб не ощущал

Неполноты Твой рай без совершенной,

Внемли святым — да узрят взор блаженной».

Лишь Милосердье защитит наш род.

Скажи, Господь: «Настанет скорбный год.

Ее душа с землею разлучится;

Там некто утерять ее страшится

Среди несовершенства и невзгод.

В аду он скажет, в царстве злорожденных, —

Я видел упование блаженных».

(«Новая жизнь», XIX)


И слова эти предназначены именно тем, кто руководствуется разумом в любви. Вскоре этому великому разуму предстоит вернуться в тот самый «рай» на земле, который создан «operatio proprius virtutis»[148], делами и добродетелями людей, его стихами, написанными во исполнение своей функции. В его словах, обращенных к Форезе, слышна грусть:


Не знаю, сколько буду жив;

Пусть даже близок берег, но желанье

К нему летит, меня опередив;

Затем, что край, мне данный в обитанье,

Что день — скуднее доблестью одет

И скорбное предвидит увяданье.

(Чистилище, XXIV, 76–81)


Отнюдь не случайно здесь вспоминается раннее стихотворение, но Данте и Бонаджунта говорят не столько о стихах, сколько о новом стиле. А стихи следует рассматривать сами по себе. Каждый образ в них самостоятелен, у каждого своя жизнь и свое право, но конечное их устремление — Бог. Однако вводя идею Бога в наш разговор, мы просто затрудняем дискуссию. «Это тоже Он, и это не Он». Даже небытие может обсуждаться так, как если бы речь шла о бытии. Стаций и Вергилий, поднимаясь на этот ярус, говорили о поэзии, и их беседа, по словам Данте, сделала его умнее в поэтическом смысле. А на следующем и последнем ярусе поэт Гвидо Гвиницелли[149] говорит о великом искусстве. В конце беседы Гвидо просит Данте помолиться в Раю за всех, пребывающих в этом ярусе:


Там за меня из «Отче наш» прочти

Все то, что нужно здешнему народу,

Который в грех уже нельзя ввести.

(XXVI, 130–132)


Характерно, что просит он не ради себя, а ради других, пребывающих с ним совместно. Совместность зависит от индивидуальности, так же как индивидуальность зависит от согласованности.

Достигнут последний ярус Чистилища. Здесь проходят последнее очищение развратники.


Здесь горный склон — в бушующем огне,

А из обрыва ветер бьет, взлетая,

И пригибает пламя вновь к стене...


Солнце близится к закату. Плотное тело Данте отбрасывает тень на стену огня. А из пламени слышится «Summae Deus clementiae»[150], а сразу вслед за ним раздалось «Virum non cognosco»[151] и другие голоса, прославлявшие целомудрие и добродетель. Здесь восхваляются два великих способа утверждения и отрицания. Духи, очищаемые пламенем, замечают плотность тела Данте: «Не таковы бесплотные тела». Он и в самом деле был здесь во плоти, что бы не говорили об этом спиритуалисты всех мастей. Им хотелось бы, чтобы Данте прошел по иным мирам бесплотным призраком, но эти желания подобны нечестивым поцелуям на фоне поцелуев настоящих:


Вдруг вижу — тени, здесь и там лобзаньем

Спешат друг к другу на ходу прильнуть

И кратким утешаются свиданьем.

(XXVI, 31–33)


В этих искренних поцелуях два великих Пути сливаются в один. Формально на этом ярусе расстаются с грехом распущенности, а на самом деле освобождаются от потакания себе и обмана, от напластований полуправды, от лукавства разума, готового оправдать похотливые устремления, от всего того, что не соответствует великому естественному порядку жизни человека.

Давным-давно, среди цветущих лугов Флоренции, поэту явился Образ, потрясший его душу до до основания, и душа замерла в оцепенении при виде чуда. Пауза длилась долго, но теперь она заканчивается. Сознание Данте очищается, в том числе и от всего того, что было сделано прежде. Во-первых, он осознает бремя собственной самости и то, как долго он пробыл под этим бременем, стремясь преуспеть. Душа его всегда помнила былую свободу. И теперь, когда с него спадает груз ощущения собственной значимости, он видит, что завидовал другим, порой даже ненавидел их. Любовь? Его любовь оказалась так далеко от подлинной любви, что даже счастье других злило его, а Божественная Любовь никогда не смотрела на него с «балконов души»; в лучшем случае она могла сожалеть и плакать. Когда же эти балконы открывались, оттуда валил дым гнева, едва ли не худший, чем адские дымы из круга гневливых. Только постепенно стал различаться путь спасения, пришло мучительное осознание того, насколько медленным было его движение вверх, насколько вялыми были его желания! Теперь он яснее различал голоса великих поэтов, творивших до него, голоса могущественных сил, рассказывающие ему об исконной природе любви, о свободе и власти, заново постигая посланный ему Образ, с которого начался его путь. Он научился распознавать алчность во всех ее видах, равно как и ее противоположность — расточительство, все то, что не просто замедляло рост души, но временами полностью обездвиживало ее. Вежливость и щедрость оказались надолго парализованными в его душе, но вот сейчас и здесь готовы были взломать преграду и уже превращались в настоятельную потребность сродни голоду и жажде. Но настоящего жара очищения его душа еще не испытала. До сих пор душа располагала только тем, чему ее научили Папа, Император и Вергилий, и однажды, давно и неосознанно, божественная Беатриче на прогулке. И вот он стоит перед стеной огня, не решаясь сделать шаг, а Вергилий наставляет его:


«Мой сын, переступи порог:

Здесь мука, но не смерть, — сказал Вергилий, —

Ты вспомни, вспомни!.. Если я помог

Тебе спуститься вглубь на Герионе,

Мне ль не помочь, когда к нам ближе Бог?

(XXVII, 20–24)


Но Данте все равно не решается вступить в огонь. Вергилию снова приходится его уговаривать:


«Отбрось, отбрось все, что твой дух сковало!

Взгляни — и шествуй смелою стопой!»

А я не шел, как совесть не взывала.

При виде черствой косности такой

Он, чуть смущенный, молвил: «Сын, ведь это

Стена меж Беатриче и тобой».

(XXVII, 31–36)


Если уж они благополучно прошли через мрак лжи, загрязняющей мир, чего же опасаться, находясь так близко от Истины? Поэма точно передает тяжесть этого последнего испытания: и все же поэзия способна сделать то, что невозможно ни для Императора, ни даже для самого Папы. Данте вступает в пламя, а впереди слышен голос, поющий: «Venite, benedicti Patris mei!»[152]. Через огонь поэты вышли «там, где есть тропа крутая».


Преодолев немногие ступени,

Мы ощутили солнечный заход

Там, сзади нас, по угасанью тени.

(67–69).


Солнце почти зашло. Поэты располагаются на ночлег. Данте засыпает и ему снится Лия, собирающая цветы на лугу и поющая о сестре Рахиль, сидящей перед зеркалом[153]. Проснувшись, Данте стремится дальше.


Когда под нами весь уклон проплыл

И мы достигли высоты конечной,

Ко мне глаза Вергилий устремил,

Сказав: «И временный огонь, и вечный

Ты видел, сын, и ты достиг земли,

Где смутен взгляд мой, прежде безупречный.

Тебя мой ум и знания вели;

Теперь своим руководись советом:

Все кручи, все теснины мы прошли.

Вот солнце лоб твой озаряет светом;

Вот лес, цветы и травяной ковер,

Самовозросшие в пространстве этом.

Пока не снизошел счастливый взор

Той, что в слезах тогда пришла за мною,

Сиди, броди — тебе во всем простор.

Отныне уст я больше не открою;

Свободен, прям и здрав твой дух; во всем

Судья ты сам; я над самим тобою

Тебя венчаю митрой и венцом».

(XXVII, 124–142)


Загрузка...