Глава одиннадцатая. Рай


Итак, мы видим настоящую Беатриче. Ее новая красота ослепительна. В ней теперь легко распознается не только присущее ей от природы обаяние образа, но и его сила, дополненная божественным знанием. Это без возражений признается всеми окружающими. Ее новая небесная жизнь открыла дорогу для бесконечного совершенствования. В этом смысле ее образ может рассматриваться одновременно как сам по себе, так и по отношению ко всем остальным или по отношению к Богу. Любой подход будет сложным, но ее образ все равно останется центральным. Беатриче — это не только тип любовных отношений; это еще и тип отношений вообще.

«Рай» стремится продемонстрировать блаженный мир — правильные отношения людей между собой и правильные отношения между людьми и Богом. Эти отношения настолько отличаются от общераспространенных, что и людьми-то этих духов назвать нельзя, скорее, они похожи на инопланетян, а точнее на боголюдей, похожи не обликом, а именно видом взаимоотношений. Их эмпатия достигает уровня абсолютного взаимопроникновения, они уже не нуждаются ни в каком другом виде общения. Во всяком случае, так следует из текста поэмы. Возможно ли такое — не нам судить. Попробуем все же разобраться. Для начала скажем, что описанные состояния нам просто не с чем сравнить. Блаженные живут в условиях постоянно меняющегося света. Они и свет — одно. Из-за того, что эти условия нам незнакомы, нам трудно их анализировать. А еще нам мешает высокомудрая велеречивость. Допустим, Данте, вслед за Фомой Аквинским, делает блаженство результатом интеллектуального усилия. Но Данте, уже совершенно помимо святого Фомы, страстно стремится познать новое, учится, и нам нелегко поверить, что это нужно для создания определенного поэтического эффекта. И при всей нашей признательности христианству, будь то внутри или вне Церкви, нам нелегко принять Воплощение как кульминацию человеческого существования; поэтому полностью процесс «обожествления» представить довольно сложно. Нам трудно принять предположение о том, что третья часть поэмы является поэтической вершиной. Изумление, которое испытывает Вергилий при виде процессии, сопровождавшей колесницу, не проходит. «Комедия» должна была стать развитием «Энеиды». Возможно, автор и не собирался этого делать. Но с философской и с психологической точек зрения Вергилию вообще трудно было понять Рай. Однако сомнительно, чтобы наше знакомство с трудами святого Фомы Аквинского давало бы нам какие-то преимущества по сравнению с Вергилием в понимании поэтической глубины поэмы. Данте считает, что святой Фома немного перестарался с изображением рая. Наверное, святому Фоме было бы трудно понять и принять дантовскую тему Беатриче в применении к Раю. Но без знакомства с работами святого Фомы исследовать творчество Данте затруднительно. Впрочем, это наши трудности. Несомненно, в «Раю» то, что перед нами описание усовершенствованной вселенной. Данте показывает это на своем собственном примере, посредством своего собственного Образа, развивающегося в соответствии с новым знанием, которым наделяет его Беатриче. Но он слышит голоса многих других, которые были верны другим Образам, и многих из тех, кто избрал другой Путь, Путь Отрицания. В пользу принятия этого пути говорят его многочисленные сторонники, но здесь, в Раю, и Путь Утверждения, и Путь Отрицания — только воспоминания о земной жизни, хотя наполненная жизнь здешних обитателей делает их чем-то большим, чем просто воспоминаниями. Поэзия и должна преодолеть этот элемент прошлого и превратить его в настоящее. Здесь больше нет разницы между Отрицанием и Утверждением; это подлинная жизнь, о которой мы слышали. Образ Беатриче это подтверждает. Это образ того, кто был на земле, кто покинул землю и есть только здесь и сейчас. То есть ее бытование на земле есть акт утверждения, превратившийся после ее ухода из жизни, в факт отрицания. Когда-то она была флорентийкой, затем перестала ей быть, а здесь и теперь она и флорентийка, и нет. По существу, она — совпадение противоположностей, возможное на небесах. Да, и голос и смысл ее слов теперь неизмеримо шире, чем на земле, но она все та же Беатриче. Это трудно представить. Помогает наше знание о том, что она любит Данте, о чем поведала вторая песнь «Ада». Это делает ее образ по-человечески достоверным.

Однако у «Рая» есть и другая сторона. Помимо того, что это образ всей искупленной вселенной, это еще и образ искупленного Пути. Это, так сказать, образ искупленного любовного романа, то есть обычного любовного романа, если бы в нем все шло так, как должно. Поэма может быть больше или меньше, по нашему выбору. Важные этапы в становлении романтического сознания подчеркнуты и классическим выводом. «Рай», как и «Чистилище», возвращают нас к самому первому изумлению. Образ священного грифона в его двух ипостасях подчеркивает вывод. С точки зрения доктрины все теперь гораздо отчетливее, чем было в «Новой жизни», и все же ситуация недалеко ушла от начала. Но здесь уже не действует первородный грех, который мог бы придать любовному роману дальнейшее развитие. Данте уже обладает «свободой и силой». Таким образом, при наличии воли уже ничто не может помешать его пути.

Данте показывают преображение добра в зло, то развитие событий, которое могло бы нанести ущерб душам, поддавшимся страстям, но нисколько не повредило бы Небесному Граду. Он смотрит на Беатриче, и ее «неземная улыбка» снова легко ловит его в прежние сети (XXXII, 5–6), но богини, стоящие рядом, не советуют ему смотреть «слишком напряженно». И верно: его постигла кратковременная слепота, как человека, неосторожно взглянувшего на солнце. «Святое войско» уходит, но нам важны слова:


Когда же с малым зренье вновь сроднилось

(Я молвлю «с малым», мысля о большом,

С которым ощущенье разлучилось).

(Чистилище, XXXII, 13–15)


Что такое «большое»? Конечно, это Беатриче. Данте присоединяется к процессии, и проходит с ней через лес расстояние, равное трем полетам стрелы. Лес пуст с тех пор, как праматерь Ева поверила змею. В то время гора была пуста, и ничто не мешало змею заползти хоть на самую вершину от зеленой долины внизу. И вот все подходят к огромному древу, «чьих ветвей ни листья, ни цветы не украшали». Здесь Беатриче сошла с колесницы, а вся процессия в едином вздохе молвила: «Адам!», поскольку Адам и всё его потомство обобрали с древа все цветы и фрукты. Это естественный порядок и для людей, и для империй, образ действий, ставший привычным на земле со времен грехопадения. Процессия хором возглашает:


«Хвала тебе, Грифон, за то, что древа

Не ранишь клювом; вкус отраден в нем,

Но горькие терзанья терпит чрево»,


а священный, дваждырожденный Грифон отвечает:


«Так семя всякой правды соблюдем».

(43–48)


А за этим утверждением следует демонстрация всей несправедливости, творящейся на земле. Данте снова засыпает, а когда открывает глаза, возле него никого нет, кроме Беатриче, сидящей под деревом, облекшимся вновь листвой и цветами, к стволу которого привязана пустая колесница. Вокруг Беатриче остались лишь семь прежних добродетелей. Беатриче снова приказывает поэту смотреть внимательно. Колесница видоизменяется. А потом


Птица Дия пала с высоты

Вдоль дерева, кору его терзая,

А не одну лишь зелень и цветы,

И в колесницу мощно ударяя,

Ее качнула; так с боков хлеща,

Раскачивает судно зыбь морская.

(112–117)


Лиса и орел бросаются на колесницу, она покрывается перьями, а потом подвергается нападению дракона. Дракон исчезает, прихватывая с собой часть колесницы, а на его месте оказываются блудница и гигант, целующий ее. Женщина стреляет глазами по сторонам и замечает Данте, единственного мужчину поблизости (духа Стация можно не считать). Гигант тут же жестоко наказывает ее и увлекает в лес, где они и пропадают из глаз.

Перед нами, без сомнения, аллегория папства и французской монархии. Это также Церковь и Мир, Град и варварство. Они стремятся одолеть Беатриче и превратить ее в свирепого адского льва. Под древом искушения в обликах гиганта и блудницы выведены злоба и роскошь, а лес, в котором они исчезают, похож на дикий лес перед входом в Ад. Фактически, это все, от чего Данте едва удалось спасти, и как человека, и как поэта.

Беатриче, «скорбью повита», грустит, подобно «Марии у креста». Нимфы поют псалмы. А потом Беатриче на ходу объясняет Данте, что он мало понимает происходящее из-за того, что в жизни следовал не той школе, не способной «познать скрытое в моем глаголе». Данте удивлен:


Я не вспоминаю,

Чтоб я когда-либо чуждался вас,

И в этом я себя не упрекаю.

Она же: «Если ты на этот раз

Забыл, — и улыбнулась еле зримо, —

То вспомни, как ты Лету пил сейчас;

Как судят об огне по клубам дыма,

Само твое забвенье — приговор

Виновной воле, устремленной мимо.

(Чистилище, XXXIII, 91–99)


Разговор происходит на краю леса. Стоит полдень. Перед ними водный поток разделяется на два рукава, становящихся двумя самостоятельными реками. Это явный намек на то, что всякая вещь под солнцем имеет двойственную природу, и только воля человека определяет добрый или злой характер сути вещей. Поэт спрашивает, что за реки перед ними. Беатриче переадресует его вопрос Мательде, олицетворяющей активную жизненную позицию. Она должна объяснить поэту сущность Леты, воды которой смывают память о грехах, и сущность Эвнои, чьи воды укрепляют знание о добре. Но Мательда уже объясняла это Данте и уверена, что воды Леты не заставили его забыть этот разговор.


Прекрасная сказала: «И про это,

И про иное с ним я речь вела,

И не могла ее похитить Лета».

И Беатриче: «Больших мыслей мгла,

Ложащихся на память пеленою,

Ему, быть может, ум заволокла.

Но видишь льющуюся там Эвною:

Сведи его и сделай, как всегда,

Угаснувшую силу вновь живою».

(121–129)


Беатриче распоряжается очень серьезно. С тех пор, как Матильда разговаривала с ним в лесу, Данте пережил театрализованное представление о небесах, потерю Вергилия, возвращение Беатриче, особый суд и прощение измены. Беатриче понимает это не хуже нас. Чтобы придать ее облику еще более высокую духовность, нет необходимости делать ее полной дурой. Обе женщины слегка посмеиваются над поэтом. Мательда приводит его на берег Эвнои, он пьет, и память обо всем добром, сделанном им (а возможно, и ему) совершает в нем благую перемену.


Я шел назад, священною волной

Воссоздан так, как жизненная сила

Живит растенья зеленью живой,

Чист и достоин посетить светила.

(XXXIII, 142–145)


Пьет и Стаций, но ни он, ни Мательда не возвращаются назад. Данте готов подняться к небесам, о которых он говорил в «Пире», но теперь и небо, и звезды живые. Он возвращается к Беатриче, а она намерена показать ему небывалое, чтобы он записал то, что видел, и представил миру. В этом состоит его функция, а ее задача — помочь ему реализовать ее. Любовь — причина тому, что она скажет ему все, что может, и покажет все, что может, включая тот великий момент на восьмом небе, когда она воскликнет: «Взгляни смелей! Да, да — я Беатриче!» В этом ее задача, а задача Данте — написать свою поэму. В этот последний момент на пороге Рая, Беатриче, повернувшись влево, смотрит прямо на полуденное солнце. И Данте смотрит туда же.


Я выдержал недолго, но и тут

Успел заметить, что оно искрилось,

Как взятый из огня железный прут.

И вдруг сиянье дня усугубилось,

Как если бы второе солнце нам

Велением Могущего явилось.

(Рай, I, 58–63)


В этом другом дне живет святой Грифон во всем своем великолепии. Свет этого дня омывает перевоссозданное тело Данте; теперь это уже не совсем человек. Свет, льющийся из Рая, поднимает его. Как говорит поэт: «che col tuo lume mi levasti» — «Ты поднял меня своим светом». «Я видел — солнцем загорелись дали // так мощно, что ни ливень, ни поток // таких озер вовек не расстилали» (I, 79–81).

С этого момента начинается движение Данте через девять небес к Эмпирею, через девять проявлений славы к пресущественной славе. «Все естества, — говорит Беатриче, — плывут к различным берегам // великим морем бытия, стремимы // своим позывом, что ведет их сам». Божественный луч «вечно мечет, вновь и вновь, // Не только неразумные творенья, // Но те, в ком есть и разум и любовь» (118–120). Два высших существа стремительно несутся в пространстве и времени, но для Данте этот путь связан еще и с возрастающим знанием небес. Чем выше они поднимаются, тем ослепительней становится красота Беатриче. Вечная реальность флорентийской девушки усиливается с каждым новым просветлением. Первую остановку в вознесении Данте описывает как вхождение в облако: «Казалось мне — нас облаком накрыло, // Прозрачным, гладким, крепким и густым, // Как адамант, что солнце поразило», как будто его тело вошло в еще не раскрытую жемчужину. Но его состав не смешивается со средой. Он сам по себе.


И этот жемчуг, вечно нерушим,

Нас внутрь воспринял, как вода — луч света,

Не поступаясь веществом своим.

(I, 34–36)


Эти строки позволяют точнее понять союз нашей природы с Богом. Это основа той физической взаимосвязи с Ним, которая не может реализоваться на земле. Данте увидел «Сущность, где непостижимо // Природа наша слита с божеством».

В этом райском круге поэт вдруг видит бледные лица блаженных душ, которые в бытность свою людьми нарушили обет отказа от образов под давлением обстоятельств непреодолимой силы, а затем, уже не испытывая давления, так и не вернулись на избранный путь. Это небеса лунного круга, населенные душами, чье раскаяние было признано недостаточным.

Здесь Данте беседует с Пиккардой, сестрой Форезе Донати, которую брат, Корсо Форезе, забрал из монастыря и насильно выдал замуж, и задает вопрос, на который многие в Аду ответили неправильно, да и в Чистилище многие затрудняются с ответом.


«Но расскажи: вы все, кто счастлив тут,

Взыскуете ли высшего предела,

Где больший кругозор и дружба ждут?»

(III, 64–66)


и Пиккарда отвечает ему:


«Брат, нашу волю утолил во всем

Закон любви, лишь то желать велящей,

Что есть у нас, не мысля об ином.

Когда б мы славы восхотели вящей,

Пришлось бы нашу волю разлучить

С верховной волей, нас внизу держащей, —

Чего не может в этих сферах быть,

Раз пребывать в любви для нас necesse

И если смысл ее установить.

Ведь тем то и блаженно наше esse,

Что Божья воля руководит им

И наша с нею не в противовесе.

И так как в этом царстве мы стоим

По ступеням, то счастливы народы

И царь, чью волю вольно мы вершим.

Она — наш мир; она — морские воды,

Куда течет все, что творит она,

И все, что создано трудом природы».

Тут я постиг, что всякая страна

На небе — Рай, хоть в разной мере, ибо

Неравно милостью орошена.

(III, 70–90)


Это узел, который соединяет личность и город. Это метод следования любому образу, метод служения Беатриче и земному граду (через Утверждение или Отрицание), метод познания великого порядка вещей. Если в «Новой жизни» описано приобщение к любви, то здесь она — необходимость. Здесь Любовь — это естественное состояние, среда и условие обитания блаженных душ. Вспомним: «... яко на небеси и на земли»[166]. Это первое небо — выход за пределы незрелой любви падших людей, для которой характерен обмен образами; но это и залог того, что романтизм может расти и расширяться, раз мы можем изучать слова блаженной души, переданные поэтом. Но и Беатриче, и другие блаженные души считают вопросы, рвущиеся из сознания Данте, неважными. Ему мимоходом объясняют, что никакой иерархии блаженных душ не существует ни здесь, ни выше, на небесах нет первых и последних, все равновысоки.


Все красят первый круг и там живут

В неравной неге, ибо в разной мере

Предвечных уст они дыханье пьют.

(IV, 34–36)


Вот каково неравенство небес, возведенное в закон. Именно закон важен, место неважно. Наше декларируемое равенство, это просто опьянение идеей демократии, всеобщего равенства, не зависящего от того, насколько душа способна воспринять дыхание «предвечных уст». Вместо подчиняющегося закону неравенства круга луны мы избрали безумие солнца, уничтожающего без разбора всякие различия. Но и здесь, в первом райском круге, никто не завидует Цезарю, Шекспиру или Богородице. Положение у всех равное, а вот функция у каждого своя. Иерархия может измениться в любой момент, и тогда функция станет еще более высокой. По-настоящему свободны лишь те, кто способен видеть и то, и другое.

Таков воздух рая, которым дышит Грифон. Но тем же воздухом дышат и блаженные души. Их пребывание здесь не означает простой выбор смирения. Они активны, они хотят, уяснив для себя Божью волю, нести знания всем, кто способен их воспринять. Это доставляет им радость, поскольку знание само по себе есть радость; и чем больше они отдают, тем больше получают. На первом небе Рая важнейшим становится намерение, а форма намерения — это обет. По крайней мере, так говорит о намерении поэма. Мы хотим разобраться в природе любви — и к Беатриче, и к Городу, и к Перводвижителю. Обеты, на которых здесь заостряется внимание, — довольно обыденные, но клятва есть клятва. Обеты, данные при вступлении в брак — не исключение, их суть не отличается от крещения, конфирмации или других обещаний, которые человек дает самому себе, или своему граду, будь то Флоренция, или любой другой град. Скрытый смысл «Пира» теперь более понятен. Клятвы — самое крайнее утверждение — серьезнее только смерть за веру. Соглашение, заключенное таким образом с Богом — а клятва именно и есть такое соглашение, — выражено, принято Им, и с этого момента становится уделом человека. Принятая любовь — это удел. Если такие обеты разрушаются насилием, воля обиженного никогда не смирится с обстоятельствами. Либо он будет сопротивляться злу, либо, как только насилие прекратится, вернется к своему обещанию, к тому утверждению, которое он выбрал раньше. В этом смысле главным для христианской любви является идея всепрощения, в отличие от античного неизменного рока.

Все это Беатриче объясняет Данте еще на первом небе. А затем следует удивительно нежный эпизод, придающий Раю еще больше человечности, хотя никаким другим он, разумеется, и быть не может. Беатриче замолкает. Но Данте еще не удовлетворен.


«Небесная, — тогда я речь повел, —

Любимая Вселюбящего, светит,

Живит теплом и влагой ваш глагол.

....................

Вас, госпожа, почтительно спросить

О том, что для меня еще неясно.

Я знать хочу, возможно ль возместить

Разрыв обета новыми делами

И груз их на весы к вам положить».

(118–138)


«Она такими дивными глазами // Огонь любви метнула на меня, //Что веки у меня поникли сами». Этот фрагмент очень напоминает другой, с покаянием и примирением, поддерживая у читателя актуальность происходящего. Что бы формально ни утверждала великая метафизика небес, Данте решает уточнить: может ли человек исправить ситуацию? В ответе Беатриче ясно читается страсть:


Когда мой облик пред тобою блещет

И свет любви не по земному льет,

Так, что твой взор, не выдержав, трепещет,

Не удивляйся; это лишь растет

Могущественность зренья и, вскрывая,

Во вскрытом благе движется вперед.

(V, 1–6)


Она снова занимает принципиальную позицию, но теперь готова прощать падение любимого.

Обет должен быть исполнен, но иногда человек может быть освобожден от его исполнения в полном объеме — как и почему, будут решать на небесах. И пусть конечное решение всегда «в руке Божией», но немалое значение придается и воле человека. Обет не должен быть легковесным. «Своим обетом, смертный, не играй! // Будь стоек, но не обещайся слепо» (V, 64–65). Духовная сущность обета должна оставаться неизменной, а форма приношения может меняться. Если человек видит, что обет не может быть исполнен, если он после рассмотрения обстоятельств согласится с невозможностью его формального исполнения, Бог согласится принять его и в таком виде.


Отсюда ты получишь вывод ясный,

Что значит дать обет, — конечно, там,

Где Бог согласен, если мы согласны.

(V, 25–27)


Духовно развитый человек может рассчитывать на небесную справедливость.

Беатриче говорит о возрастающей «могущественности» глаз Данте. Это отсылка к смелости раннего обожания, к стремлению исследовать и понять суть явлений. Взгляд Данте временами «себя утратил, взор склоня», но через некоторое время он снова набирается решимости видеть уже второе небо, куда они устремляются теперь. Там его окружают светлые духи. Они восклицают: «Вот кем любовь для нас обогатится» (V, 105). Это — воплощение в жизнь максимы Пиккарды: «У нас любовь ничьей правдивой воле // Дверь не замкнет, уподобляясь той, // Что ждет подобных при своем престоле». Духи предлагают поэту спрашивать обо всем, что он хочет знать, и Беатриче поощряет его:


«Смело говори

И слушай с верой, как богам внимая!»

(V, 122–123)


Данте с верой смело спрашивает духа: «Но кто ты, дух достойный, и пред нами // Зачем предстал?». Вопрос его подобен тому, который задавала ангелу Богородица: «Мария же сказала Ангелу: как будет это?»[167]

На первом небе мы имели дело с проявлением отрицания на примере духов, бывших в жизни женщинами, по тем или иным причинам не выполнившими в полном объеме данных обетов. На втором небе с поэтом говорят духи, бывшие в земной жизни мужчинами, и говорят они о своем становлении в качестве небесных духов. Это те, кто был «сильными мира сего», законодателями и правителями. Таков и первый дух, Император Юстиниан, спрошенный поэтом. Еще раньше, приближаясь ко второму небу, Беатриче как «звезда, смеясь, преобразилась» (V, 97). И на ней, и на бывшем Императоре Рима лежит благоволение небес, девушка и город оказываются словно отражением друг друга. Лик императора укрыт сиянием, исходящим от него самого.


Был кесарь я, теперь — Юстиниан;

Я, Первою Любовью вдохновленный,

В законах всякий устранил изъян.

(VI, 10–12)


Но и в нем, и в других праведных земных владыках некий изъян все же присутствовал. Юстиниан говорит об этом. Все они желали лишь процветания государству, и потому им не подняться выше вторых небес. Они проделали хорошую работу; они трудились для империи; Юстиниан переработал римское право и учредил новый свод законов. Мильтон считал его правление «последней немощью благородного ума». Работа на благо империи снизила в нем качество любви.


Но в том — часть нашей радости, что мзда

Нам по заслугам нашим воздается,

Не меньше и не больше никогда.

И в этом так отрадно познается

Живая Правда, что вовеки взор

К какому-либо злу не обернется, —

(VI, 118–123)


говорит дух Юстиниана.

Вся речь бывшего императора — это грандиозное утверждение образа Империи. После брошенного вскользь замечания о своем обращении через познание двуединой природы Христа, он излагает историю Римской империи со времен Энея и до правления Карла Великого. Именно к работе на благо государства были причастны все блаженные духи этих небес. На первых небесах в земной жизни давались обеты истинной любви (если подразумевалась действительно истинная любовь; а когда оказалось, что обеты нарушены, остались все же волевые усилия, направленные на их соблюдение). На вторых небесах обретаются те, кто трудился для расширения и укрепления Государства как идеи. Идея Государства без сомнения правильна, но ее реализация на земле оставляет желать лучшего. Юстиниан осуждает обе противоборствующие стороны во Флоренции — как имперскую, так и папскую; ни одна из них, ослепленная уверенностью в правоте своей партии, не заботится о благе общества. Осуждение Юстиниана лежит на Пути Утверждения, и на этом завершается демонстрация второго этапа романтической любви.

Пока хор духов поет Osanna, sanctus Deus, у Данте готов новый вопрос, но сразу задать его он не решается. Поэт уже много узнал, но тут он опять походит на себя земного, размышляющего над сложными вопросами бытия.


Но даже в БЕ и в ИЧЕ приученный

Святыню чтить, я, голову клоня,

Поник, как человек в истоме сонной.

(VII, 13–15).


Это такое же пронзительное воспоминание, как и все остальное в «Комедии» — так бывает, когда в утренней газете, или в книге, или в любом случайно услышанном разговоре упоминается имя возлюбленной. Сердце дает перебой, тело парализовано, но тут же становится понятно, что речь идет о ком-то другом, и все проходит. Поклонение неожиданно берет верх над нами. А светлый дух, вызвавший у Данте это сонное оцепенение, легко читает в его душе все сомнения. Беатриче отвечает в стиле, присущем всем другим диалогам в Раю:


«Как я сужу, — а мне понять нетрудно, —

Ты тем смущен, что праведная месть

Быть может отомщенной правосудно[168].

(19–21)


Здесь важна первая строка ее ответа. Но вспомним, что она говорит это, «улыбнувшись мне так чудно, // что счастлив будешь посреди огня». Она явно очень довольна тем, что намерена сообщить. Знание ее непогрешимо, и потому в столь серьезном ответе слышится восторг, совершенно недоступный пониманию читателя поэмы. Здесь, на вторых небесах Рая, счастливы оба: и спрашивающий, и отвечающая. Беатриче и не думает за счет своего всезнания возвыситься над Данте, просто она — дух, и мыслит быстрее и яснее отягощенного телом человека. Оттого мы видим трудно представимый союз смеха и знания, скромности и великолепия, смирения и непогрешимости. Какой контраст с гипотетическим женским психиатром с надетой на лицо маской официальной улыбки и всепонимания! Здесь все не так. Беатриче просто говорит с улыбкой — как сказал бы любящий человек тому, кого он любит — «Мне нетрудно понять, о чем ты думаешь». В этих словах — радость, и мы должны ее почувствовать.

Если бы Шекспир вслед за песней Ариэля «Буду я среди лугов // Пить, как пчелы, сок цветов»[169] развил понятие духовных небес, у нас была бы хоть какая-то база сравнения. Но великий бард не стал этого делать, так и оставшись «среди лугов». Конечно, можно сказать, что «Буря» представляется этакой частью чистилища, но мы не станем настаивать на этом. Если в пьесе есть злодей, с развитием сюжета ему предстоит либо стать окончательно злодейским и заслужить проклятие, либо пройти очищение. Это обычный литературный прием. У более поздних шекспировских героинь действительно есть что-то от Беатриче, например, у Имогены: «И ты солгал, супруг мой дорогой!..»[170] Но упрек Имогены незаслужен, поскольку она не знает истинного положения дел. Так бы можно было упрекнуть и Данте. Даже он, заботясь о будущем своей поэмы и нашей возможности понять ее, должен думать о «воздаянии», как думал о нем и Шекспир.

Данте словами Беатриче объясняет природу Распятия. Бог избрал именно этот путь искупления, а не какой-нибудь другой.


Никто из тех, мой брат, не проникал

Очами в тайну этого решенья,

Чей дух в огне любви не возмужал.

Здесь многие пытают силу зренья,

Но различают мало; потому

Скажу, чем вызван этот путь спасенья.

(VII, 58–63)


Вот для тех, «чей дух в огне любви» возмужал, Беатриче дает развернутый ответ. Для человеческой природы вариантов искупления только два:


Иль чтоб Господь ей даровал прощенье

Из милости; иль чтобы смертный сам

Мог искупить свое грехопаденье.

Сам человек достойным воздаяньем

Спасти себя не мог, лишенный сил

Принизиться настолько послушаньем,

Насколько вознестись, ослушный, мнил;

Вот почему своими он делами

Себя бы никогда не искупил.

(91–102)


Бог не захотел спасать людей «из милости», вот и пришлось Ему Самому стать человеком и принять Распятие.


Между последней тьмой и первым днем

Величественней не было деянья

И не свершится впредь ни на одном.

Бог, снизошедший до самоотданья,

Щедрее вам помог себя спасти,

Чем милостью простого оправданья.

И были бы закрыты все пути

Для правосудья, если б Сын Господень

Не принял униженья во плоти.

(112–120)


Именно это «самоотданье» являет пример наибольшей щедрости духа, и это понимают только те, кто действительно любит. Речь Беатриче заканчивается твердым обещанием воскресения:


На этом основать ты можешь смело

И ваше воскресенье, если ты

Припомнишь, как творилось ваше тело.

(145–147)


К этому моменту они находятся уже на третьем небе Венеры. В первой канцоне «Пира» Данте говорил об этих небесах («Вы, движущие третьи небеса...»). Там это было началом философского анализа любви и мудрости, и теперь вспоминается здесь, где лежит граница конусной тени земли. Здесь радуются души тех, кому не хватало совершенства в любви, которые (как и на двух предыдущих небесах) все еще пребывают в поиске себя. Данте говорит с тремя из них, и у каждого находится оригинальная история, особый смысл которой подчеркнут тем, что рассказчики готовы уйти с этого круга еще выше.

Первый из них — Карло Мартелло, король Венгрии, принц Прованса. Выслушав его представление и узнав бывшего друга, Данте говорит:


То ликованье, что во мне взыграло

От слов твоих, о господин мой, там,

Где всяких благ скончанье и начало,

Ты видишь, верю, как я вижу сам;

Оно мне тем милей; и тем дороже,

Что зримо вникшим в божество глазам.

Ты дал мне радость, дай мне ясность тоже.

(VIII, 85–91)


Данте радует то, что говорит Карло, потому что это говорит душа, видящая Бога, он радуется вечному качеству этой радости и тому, что слышит окончательную истину. Это же качество радости звучит в словах следующей собеседницы Данте — Кунницы из Романо[171], большую часть жизни не отличавшейся праведностью, но преобразившейся под воздействием света третьего круга:


Кунницей я звалась, чтоб здесь блистать,

так светлая звезда мне полюбилась,

и радостно прощенье может дать

она моей судьбе. Здесь не наскучит,

хоть вашим грубиянам не понять.

(IX, 32–36)


Она прощает себя (воды Леты и Эвноэ помогают забыть о прегрешениях, коль скоро человек раскаялся), и ее радость остается спокойной. То, что Куннице полюбились третьи небеса, та снисходительность, с которой она относится к себе, могут показаться обидными для тех, кто еще не проник в свойства настоящей Любви, не достиг глубин ума.

Следующий дух-собеседник Данте на третьих небесах, обладатель еще более неожиданной судьбы, чем земная судьба Кунницы, о котором Данте говорит:


Другая радость тут же мне явилась,

блиставшая средь дорогих вещей,

как тот рубин, в котором солнце билось.

Там, наверху, блеск радости живей

красот земных, внизу их тень мрачнеет,

как память грустная ушедших дней.

(Пер. В. Маранцмана, 67–72).


Этот новый свет — Фолько Марсельский, бывший трубадур, затем — цистерцианец, епископ и предводитель в войне против альбигойцев (именно ему иногда приписывают слова: «Убивайте всех, Господь узнает своих»). Он подтверждает сказанное Кунницей:


Но здесь не скорбь, а радость обрели мы —

Не о грехе, который позабыт,

А об Уме, чьей мыслью мы хранимы.

(103–105)


Вот как выглядит грех на небесах. Души помнят грех как потенциальную любовь. Это возможно и на земле для влюбленных, хотя и на короткое мгновение, но они, как правило, не задумываются о сверхъестественном. Они ошибаются, и ошибка становится для них причиной радости, если она была осознана.

Обращаясь к Фалько, Данте произносит интересные слова:


Я упредить вопрос твой был бы рад,

Когда б, как ты в меня, в тебя мог влиться.

(80–81)


Это сильно сказано, и наверняка важно по смыслу. В «Раю» Данте часто пользуется префиксами, то ли случайно, то ли в соответствии с замыслом. Это заметно только в оригинале, но везде преследует одну цель — показать, что на небесах радость является не наведенным чувством, а образом жизни. «Мы так полны любви...». Это определение для всех небес, но особенно для тех, описание которых последует далее. Но сейчас речь о взаимопроникновении, известном и земным влюбленным, когда они говорят: «Я — это ты». Правда, на земных влюбленных это накладывает моральный долг: погружаясь с любовью в жизнь друг друга, они обмениваются силой противостояния искушению, силой отвергать и утверждать, очищаться и молиться. Люди часто повторяют слова: «Я буду молиться за тебя», но еще лучше было бы: «Я буду молиться в тебе». Так было бы намного ближе к природе молитв, которые возносят светлые души на горных террасах Рая. Собственно, это и составляет здесь жизнь душ.

Незадолго до того, как покинуть эти небеса, Данте видит «солнечный в прозрачных водах свет». Это Раав. Она занимает здесь высшую ступень, поскольку в земной жизни укрывала разведчиков Иисуса Навина и помогла войскам Израиля овладеть землей обетованной[172]. Это, в некотором смысле, личная позиция Данте. Он многое потерял и бывал неверен; но в «Новой жизни» и «Пире» он неизменно защищал позиции посланцев небесного царства. На третьих небесах могла бы оказаться и Таис Афинская, действуй она из благородных побуждений. Но этого не случилось[173]. Фолько сравнивает бывшую блудницу на небесах с прелюбодейным Папой Бонифацием VIII на земле и предрекает очищение Церкви после окончания его власти.

С быстротой мысли Данте и Беатриче переносятся на четвертое небо, «в недра солнца», где царит «не цвет, а свет!» (Х, 42). Эти небеса лежат уже за пределами тени земли. Это солнечный рай. Беатриче говорит:


«Благоговей

Пред Солнцем ангелов, до недр плотского

Тебя вознесшим милостью своей».

(Х, 52–54)


Разумеется, Данте подчиняется со всем рвением.


Ничья душа не ведала такого

Святого рвенья и отдать свой пыл

Создателю так не была готова,

Как я, внимая, это ощутил;

И так моя любовь им поглощалась,

Что я о Беатриче позабыл.

(Х, 55–60)


Поэт забыл о Беатриче, а она смеется! Это важный момент.


Она, без гнева, только улыбалась,

Но так сверкала радость глаз святых,

Что целостная мысль моя распалась.

(61–63)


Беатриче понимает, как действует на него здешнее великолепие. Ее образ побуждает поэта к Добру, но сейчас забыт и образ, зато его разум работает с огромной интенсивностью. Поэтому Беатриче не обращает внимания на то, что Данте забыл о ней. Подобная неверность здесь, на четвертых небесах, не имеет значения. Однако ее улыбку вызывает не только растерянность поэта. Улыбка флорентийки, забытой на время перед великолепием небес Солнца, настолько же проста и естественна, насколько сверхъестественно то, что их окружает. Мы как бы слышим, как смеется простая девушка на улицах своего города. Она просто вывела своего возлюбленного из восторженного созерцания, привела его ум в должное состояние, помогла выполнять функцию — познавать и запоминать.

Теперь нам будет проще наблюдать за их общим движением. Теперь все происходящее происходит в Боге. Глаза Образа продолжают освещать Путь, который, в свою очередь, подтверждает и углубляет красоту глаз Образа. Возрастающая красота Беатриче является обязательной частью поэмы. Это ее собственная красота, но знаем мы о ней благодаря поэту: он видит эту красоту, он поклоняется ей, как отображению Высшего Образа, и поклонение его постоянно растет. И все идет в соответствие с Высшим замыслом. Небесная любовь Беатриче и Данте пропитана бесконечной благодарностью Создателю. И эта благодарность увеличивается пропорционально растущим знаниям.

Духи обретают славные имена. В этой новой жизни с Данте говорят Фома Аквинский (XIV, 6)[174]; кардинал Бонавентура (XII, 124)[175]. Это подведение итогов всего того, что было сделано святым Фомой при жизни, всего того, что привнес в мир Бонавентура. В первых девяти строках четырнадцатой песни Данте связывает то, что мы знаем о жизни святого Фомы Аквинского, с тем, что можно было бы назвать житием Беатриче. Звук их голосов движется, как вода в круглой чаше, от центра к окружности и от окружности к центру, в зависимости от того, ударили по чаше снаружи или изнутри. Речи философа, восхваления святых Франциска[176] и Доминика[177], переплетаются с голосом Беатриче, оба они свидетельствуют об одном: о том, как ум, соединенный с мудростью, гармонично движется через море бытия. Фома Аквинский прославляет жизнь Франциска Ассизского, а святой Бонавентура — жизнь святого Доминика. И тот и другой были мастерами Пути Отрицания, хотя прославляют мастеров Пути Утверждения. Данте называет множество других имен — Альберта Великого, Дионисия и Боэция, Исидора и Беды, Сигера Брабантского и Иоахима Флорского, Гуго Сен-Викторского и царя Соломона (XII). Именно царь Соломон «голосом благочестным, как, верно, Ангел Деве говорил», объясняет Данте по просьбе Беатриче, что будет с душами после воскресения плоти. Это ответ на вопрос, который у поэта еще не сформировался, но который уже ясен Беатриче. Данте хотел спросить:


Свет, который стал цветеньем

Природы вашей, будет ли всегда

Вас окружать таким же излученьем?

И если вечно будет, то, когда

Вы станете опять очами зримы,

Как зренью он не причинит вреда?

(13–18)


то есть будет ли при воскресении тела плоть препятствовать духовному зрению?

Соломон объясняет:


Окрепнет свет, которым божество

По благости своей нас одарило,

Свет, нам дающий созерцать Его;

И зрения тогда окрепнет сила,

Окрепнет пыл, берущий мощность в нем,

Окрепнет луч, рождаемый от пыла.

Но словно уголь, пышущий огнем,

Господствует над ним своим накалом,

неодолим в сиянии своем,

Так пламень, нас обвивший покрывалом,

Слабее будет в зримости, чем плоть,

Укрытая сейчас могильным валом.

И этот свет не будет глаз колоть:

Орудья тела будут в меру сильны

Для всех услад, что нам пошлет Господь.

(XIV, 46–57)


Именно из-за того, что пророчество касается воскрешения плоти, голос Соломона так же тих, как голос Ангела Благовещения, говорящего о Божественной Плоти; именно поэтому вопрос вместо Данте задает Беатриче, заметившая, что в подсознании поэта этот вопрос связан и с ее божественной плотью. Сам Данте еще не осознал этого, но рано или поздно обязательно осознал бы и задался вопросом: что будет с этой сияющей «духовной плотью потом?». Как только Соломон прекращает говорить, весь хор окружающих духов возглашает «Аминь!»[178], как бы утверждая сказанное.

Казалось бы, поэмой уже описано все мыслимое совершенство, но Данте и Беатриче устремляются дальше, в еще менее постижимые пятые небеса. Пятое небо являет алый крест, сложенный светоносными душами. Этим крестом освещается Христос, или Христос освещает Собой крест; и как это происходит, Данте не уточняет. Он просто говорит: «тот блеск, пылающий Христом». В небесах Марса крест символизирует единство, согласие всех начал. Крест ослепляет Данте, «Здесь память ум мой победила вмиг, // и я не знаю, как писать достойно, // что на кресте Христа лучился лик» (В.Маранцман. 103–105). Однако поэт обращается к своей вожатой:


Пусть кажется, что слово пережало,

отставив наслажденье чудных глаз,

в каких мое желанье замирало.

(Пер. В. Маранцмана, Рай, XIV, 130–132)


Поэт словно не доверяет сам себе и сомневается, не забыл ли он о Беатриче, но тут же уверяется, что его упреки самому себе напрасны. Крест сияет. Хорал благих душ замолкает, чтобы дать возможность поэту говорить с очередным духом. Это предок Данте Каччагвидо. Данте делает акцент на том, что происхождение, традиции и кровное родство — это малое благородство, а истинное благородство достигается только самим человеком и состоит в высоте духа. Однако сам Данте даже в Раю гордится своим происхождением, хотя и понимает,


Однако плащ твой быстро укорочен;

И если, день за днем, не добавлять,

Он ножницами времени подточен.

(XVI, 7–9)


Но к предку он все равно обращается на «вы», чем вызывает одобрительную улыбку Беатриче. (Этот прекрасный римский обычай, к сожалению, утрачен в современной Англии). Улыбку Беатриче Данте уподобляет покашливанию служанки Гвиневеры, таким образом дававшей понять, что все спокойно, и Ланселот может поцеловать даму. Зачем здесь этот намек? Это Данте мимоходом осуждает легкую французскую снисходительность, часто ведущую к тяжким последствиям.

Речь Каччагвидо завершается знаменитым пророчеством скорого изгнания Данте:


Все, что любимо нежно, пропадет, —

вот та стрела, что первой посылает

лук ссылки, раня тем, что в нас живет.

Узнаешь: горек хлеб чужой бывает,

подъем и спуск по лестницам чужим

суровую дорогу удлиняет.

И большим бременем плечам твоим

компанья станет, злая и тупая,

с которой ты падешь к лощинам сим.

(Пер. В. Маранцмана. Рай, XVII, 55–63)


Каччагвидо предупреждает, что в изгнании поэту понадобится смелость, чтобы продолжать свои «песни». Данте совсем не эстет, но величайшая ценность поэзии знакома ему, как никому другому. В это время Беатриче советует поэту уповать на Бога:


«Думай о другом; не я ли

Вблизи Того, Кто отвратит от зла?»

(XVIII, 5–6)


Это помогает.


Одно могу сказать про то мгновенье, —

Что я, взирая на нее, вкушал

От всех иных страстей освобожденье,

Пока на Беатриче упадал

Луч Вечной Радости и, в ней сияя,

Меня вторичным светом утолял.

(13–18)


Алое сияние небес Марса меркнет, и в белом свечении шестого неба стаи душ, подобные птицам на побережье, летают, образуя разные фигуры, пока не собираются в образ орла с расправленными крыльями.


Я видел и внимал, как говорил

Орлиный клюв, и «я» и «мой» звучало,

Где смысл реченья «мы» и «наш» сулил.

«За правосудье — молвил он сначала, —

И праведность я к славе вознесен,

Для коей одного желанья мало.

(10–15)


Неразделимость местоимений, отмеченная Данте, говорит о слиянии душ, не делящихся на этих небесах на отдельные личности. Орел состоит из душ, отличающихся и превозносимых за свою праведность и преданность истинным и великим ценностям. Каждая из этих душ говорит о себе «я», но единый небесный Ум думает: «мы». И все же голос небесного орла снова говорит «Я». Сначала используется церемониальное множественное число, а затем оно приводится к единству. Церемониальное абстрактное множественное число, использованное в обращении к Каччагвидо, становится более реальным, а затем приводится к конкретному единству. Множественное число включало, в некотором смысле, всех представителей рода, и в этом смысле Каччагвидо был не единственным, а множественным числом, то есть всеми предками Данте и всем его прошлым. Так король Англии или Папа включают в себя англиканскую или римскую церковь (я не говорю, что они здесь первичны, скорее, все же, они вторичны по отношению к Церкви). Но поскольку во всех этих случаях мы рассматриваем одно конкретное лицо, множественное число должно в определенной степени оставаться церемониальным. А на шестых небесах это не так. Орел — это соборность душ и их мыслей, своего рода чувственный интеллект огромной мощи, в котором каждая его составляющая знает мысли всех остальных. Для Данте, Беатриче и любого другого стороннего наблюдателя они еще сохраняют индивидуальность, но, становясь орлом, употребляют местоимение «я».

Души, составляющие образ орла, названы «огнями Святого Духа» (XIX, 100), что прямо указывает на идею Троицы. В начале двадцатой песни единый голос орла распадается на отдельные песнопенья, а затем снова сливается в единый глас. Данте недоумевает по поводу язычников, включенных в состав орла на равных с прочими. И орел возвещает великую истину:


«Я вижу, веришь ты моим урокам

Из уважения, но суть не взять.

На веру взятое не станет проком

для тех, кто вещь по имени назвать

умеет, суть ее не понимая,

пока другой не станет объяснять.

И Regnum coelorum[179], уступая

живым надеждам, в коих страсти пыл,

смирится, Божьей волей побеждая,

не так как человек всех подчинил,

но воля та быть хочет побежденной,

чтоб, уступив, стать тем, кто победил.

(Пер. В. Маранцмана. Рай, ХХ, 88–99)


Сразу по окончании наставлений Беатриче, теперь уже без улыбки, увлекает поэта на седьмые небеса. При этом она объясняет свою серьезность тем, что Данте не смог бы вынести ее улыбки здесь. Вспомним, что от сферы к сфере ее красота становилась все нестерпимее для взгляда смертного. По той же причине смолкает музыка сфер, точнее, приноравливается к возможностям смертного слуха. Перед обновленным зрением Данте предстает практически бесконечная небесная лестница, по ступеням которой нисходит рать огней. Это напоминает переход с третьего на четвертое небо. Как и там, глаза Данте теперь яснее вникли в божественное (VIII, 90). Собственно, меняется не столько зрение Данте, сколько его способность улавливать все новые световые эффекты. Таков Рай. Данте часто говорил о возрастающей по мере восхождения красоте Беатриче. Видимо, он хотел тем самым добавить силы терцинам, но для нас это оказалось трудноуловимым. Рай открылся для богословов, но не для критиков.

Один из сходящих по лестнице светов приближается, и Данте, с разрешения Беатриче, задает вопрос, почему на седьмых небесах не слышен напев, звучавший в нижних кругах Рая. И получает ответ:


Твой слух, как зренье, смертен — отвечая,

Он молвил. — Потому здесь не поют,

Не улыбнулась путница святая.

(ХХ, 61–63)


Любопытный и страстный ум поэта не удовлетворяется этим ответом и тут же задает новый вопрос, связанный с его ранним опытом во Флоренции. В конце двадцатой песни речь шла о предопределении. Тогда орел шестого неба сказал:


О предопределение, в каком

Скрыт недре корень твой от глаз туманных,

Не видящих причину целиком!

(ХХ, 130–132)


С Данте говорит дух монаха-отшельника XI века Петра Дамиано[180]. Теперь на седьмом небе Данте опять возвращается к предопределению и спрашивает:


Зачем лишь ты средь стольких оказался

К беседе этой предопределен?

(XXI, 77-78),


и снова ему не отвечают прямо. Но, может быть, дело не в том, что поэзия не способна дать прямой ответ? Может быть, именно туманность ответа открывает нам его глубину? Следующие строки глубже любых богословских трудов помогают нам почувствовать, ощутить Причину, которой знать нам не дано. Почему Петр? почему Беатриче? почему так, а не как-нибудь иначе? Дамиано, облеченный светом благодати, наделенный «чудесной зоркостью», тем не менее говорит:


Но ни светлейший дух в стране небесной,

Ни самый вникший в Бога серафим

Не скажут тайны, и для них безвестной.

Так глубоко ответ словам твоим

Скрыт в пропасти предвечного решенья,

Что взору сотворенному незрим.

И ты, вернувшись в смертные селенья,

Скажи об этом, ибо там спешат

К ее краям тропою дерзновенья.

Ум, здесь светящий, там окутан в чад;

Суди, как на земле в нем сила бренна,

Раз он бессилен, даже небом взят.

(XXI, 91–102)


Единственный ответ уже был провозглашен Вергилием в третьей песне Ада:


Того хотят — там, где исполнить властны

То, что хотят. И речи прекрати!

(Ад, III, 95–96)


Мораль здесь проста: важна не только апологетика сама по себе, но и стиль апологетики. Тысячи проповедников говорили то же, что и Данте, но так и не убедили своих слушателей. Так в чем же убедительность Данте? В том, что у его образов есть глубина. Дамиано называет себя и вслед за другими святыми душами осуждает грехи христиан на земле, что вполне естественно, поскольку в жизни он был кардиналом. Речь его полна страсти и вызывает дружный негодующий вопль других душ.


Потом они умолкшего обстали

И столь могучий испустили крик,

Что здесь подобье сыщется едва ли.

Слов я не понял; так был гром велик.

(Рай, XXI, 139–142)


В смятении Данте смотрит на Беатриче, и она,


Как мать, чей голос так звучит,

Что мальчик, побледневший от волненья,

Опять веселый обретает вид,

Сказала мне: «Здесь горние селенья.

Иль ты забыл, что свят в них каждый миг

И все исходит от благого рвенья?

Суди, как был бы искажен твой лик

Моей улыбкой и поющим хором,

Когда тебя так потрясает крик,

Непонятый тобою, но в котором

Предвозвещалось мщенье, чей приход

Ты сам еще увидишь смертным взором.

Небесный меч ни медленно сечет,

Ни быстро, разве лишь в глазах иного,

Кто с нетерпеньем иль со страхом ждет.

(XXII, 4–18)


Вергилий уже предупреждал об этом Данте, когда говорил о тех, кому была ненавистна радость других, а Гвидо дель Дука вспоминал, как однажды пришел в ярость при виде чужого веселья, и еще раньше, пересекая Стигийское болото, в котором кишели те, кому был ненавистен свет солнца, им встретился Ардженти, «гордец и сердцем сух». Они и многие прочие проклятые души не только не выносят радости, царящей на небесах, им нестерпимы даже мысли о ней. Если человек не выносит радости, которую видит, как он сможет вытерпеть радость, которую он не видел? Данте уже спрашивал об этом Пиккарду:


«Но расскажи: вы все, кто счастлив тут,

Взыскуете ли высшего предела,

Где больший кругозор и дружба ждут?»

(III, 64–66)


И она отвечает ему:


«Брат, нашу волю утолил во всем

Закон любви...»


Следующим собеседником Данте стал тот, кто провел жизнь в покое и созерцании, укрепляя веру. Это одна из тех душ, кто оберегал поэта от невыносимой для смертного музыки высших гармоний, так же как Беатриче оберегает его от своей сияющей улыбки. Это святой Бенедикт[181]. Он говорит о последних, абсолютных небесах, присутствие которых ощущается уже здесь. Именно там будут исполнены желания Данте, все встанет на свои места. Туда ведет лестница, представшая перед поэтом.


Там совершенно каждое призванье,

глубоко, цельно. Каждой части там

назначено навечно пребыванье

в пространстве без вращенья по кругам,

и наша лестница туда уходит,

чего не увидать твоим глазам.

(Пер. В. Маранцмана. Рай, XXII, 64–69)


Человек способен испытывать гнев, — даже небесный гнев, но не небесную радость (возможно, именно поэтому земная поэзия отдает предпочтение Аду, ведь Небеса труднопредставимы даже для поэтов). Но те, кому в видениях являлась эта лестница, кто постиг суть небесной любви, могут постичь и небесную радость.

Бенедикт собирает вокруг себя прочие души и весь сонм стремительно возносится на восьмые небеса.


Моя владычица вдоль ступеней

Меня взметнула легким мановеньем,

всесильным над природою моей;

Ни вверх, ни вниз естественным движеньем

Так быстро не спешат в земном краю,

Чтобы с моим сравниться окрыленьем.

(XXII, 100–105)


Строка: «легким мановеньем всесильным над природою моей» напоминает фразу из «Пира»: «красота эта способна обновлять природу тех, кто ею любуется, ибо она чудодейственна» (трактат III, VIII). Перед вступлением в высшие сферы Беатриче советует Данте оглянуться и посмотреть на Землю, оставшуюся далеко внизу. Планета предстает столь маленькой и жалкой, что поэт не может не усмехнуться. Но, возможно, Беатриче хотела напомнить Данте о том, что именно там, на далекой теперь планете, в неразличимой Флоренции жила-была девушка... И на Земле каждый человек может видеть небо и звезды, высокие добродетели, олицетворенные здесь...

«Легкое мановенье» Беатриче — всего лишь жест, открывающий новые небеса, и наверное, подобный жест Данте, как всякий влюбленный, мог заметить и там, на улицах Флоренции. Образ Беатриче был и остается для души и разума Данте лестницей Иакова. Беатриче вознесла их обоих любовью. И вот они уже в доме Близнецов, собственном астрологическом знаке Данте. Влиянию этого знака Данте приписывает и свои умственные способности, и свой поэтический гений. При желании найти взаимосвязь символа и реальности нетрудно, но почему бы не подумать хотя бы ненадолго, насколько этот знак уместен и для Церкви, и для Империи, и для Беатриче, и для него самого; для женщины и для города, для двух полов, от взаимоотношений которых зависит так много. Хорошо, что существует астрологический знак, влиянию которого можно приписать талант великого поэта. «С нетленными вращаясь Близнецами», впитав мудрость всех предыдущих кругов Рая, Данте отворачивается от Земли далеко внизу и снова обращается в Беатриче. Она только что произнесла несколько слов, сумев одновременно напомнить поэту о прошлом и отделить это прошлое от настоящего момента:


«К последнему привету прибываешь, —

сказала Беатриче, — должен ты

зреть ясно, остро все, что созерцаешь.

(XXII, 124–126)


Приближение к «последнему привету», это, возможно, приближение к окончательному приветствию. То, земное приветствие, с которого все началось, имело причиной куртуазность молодой флорентийки, но в то же время исходило от Бога. С одной стороны, щедрость, с которой она приветствовала молодого поэта, имела простое объяснение — solo per sua cortesia — «только из вежливости», но с другой стороны, Податель щедрости Сам стал человеком, чтобы искупить человечество. «Услышит тот ее привет, //

Кто в грешном мире обретет спасенье» («Новая жизнь», VIII). Ее красота помогает нашей вере; ее приветствие — это также и окончательное Приветствие, до которого теперь осталось совсем немного. Именно этот «последний привет» таился под обычной формулой вежливости на флорентийской улице, именно его хранил Данте в зале заседаний Приората, именно он скрывался в рукописях Аристотеля, Боэция и Вергилия.

И теперь, когда повинуясь совету Беатриче, он смотрит назад, через все семь небес, через семь планетных сфер, пройденных им, через семь состояний романтического, политического и духовного бытия, — он видит вдали Землю, всю, «с горами и реками». Целая вселенная простерлась под его ногами. А во вселенной, окружающей их, начинает просветляться небосвод, и обновленным глазам поэта предстает


В живом свеченье Сущность световая,

Сквозя, струила огнезарный дождь

Таких лучей, что я не снес, взирая.

(XXIII, 31–33)


Он видит Христа как «Сущность». Они теперь на небесах, где эта Сущность начинает проявляться сама по себе, и все искупленные озаряются Ею. Было бы опрометчиво заявлять, что мы не должны придавать словам «Бог» и «Христос» в этой поэме какое-либо другое значение, которого в них нет. Надеюсь, не слишком опрометчиво говорить, что их основное значение должно быть именно и только тем значением, которое они принимают в «Комедии». Светозарная «Сущность» более или менее точно отражает значение этих слов. Но яркость ее лучей такова, что Данте не в состоянии выносить это сияние. Он закрывает глаза и впадает в некоторое беспамятство. Именно в этот момент он слышит то, во что раскрывается давнее приветствие. Он слышит голос Беатриче:


«Открой глаза и на меня взгляни!

Им было столько явлено, что властны

Мою улыбку выдержать они».

(XXIII, 46–48).


«На меня взгляни!» Это требование имеет двойной смысл. В своей поэзии Данте пытался сделать это с самого начала. Но в те давние времена Беатриче и Любовь были для него новыми «неизвестными способами существования». Он описал их в «Новой жизни», затем проанализировал в «Пире», и теперь вернулся к ним в «Комедии». Ну и что сейчас?

Священная улыбка придает невероятную глубину и ясность священному лику.


Когда бы перья всех поэтов мира

Прониклись мыслями своих хозяев

И нежностью, живущей в их сердцах,

В их думах, в их мечтаньях одиноких;

Когда б в себя впитали стихотворцы

Нектар цветов поэзии нетленной,

В которой, словно в зеркале, мы видим

Все высшее, что свершено людьми;

Когда бы создали они потом

Бесценные по совершенству строки, —

Их все равно тревожили б всечасно

Та мысль, та прелесть, та черта, то чудо,

Которые не воплотить в словах[182].


Данте говорит:


Хотя б мне в помощь все уста звучали,

Которым млека сладкого родник

Полимния и сестры изливали[183],

Я тысячной бы доли не достиг,

Священную улыбку воспевая,

Которой воссиял священный лик.

(XXIII, 55–60)


Данте, как и все поэты до него, так и не смог выразить всю славу человеческого тела. Но чего он без сомнения достиг, так это завершения истинного образа Беатриче. Она снизошла с небес, чтобы спасти его; но теперь у нее есть другая задача — показаться ему в своем истинном облике. Отсюда и требование: «Открой глаза и на меня взгляни!». Поэт должен видеть священное лицо, осиянное священной улыбкой. Но видит ли он? Кое-что видит: все свое прошлое на земле и на небесах; свое странствие вместе с ней через круги Рая, и теперь — последние небеса. На первых небесах душа, призванная к исполнению своей функции, принимает обеты постоянной любви. Его еще может что-то отвлечь, он еще подчиняется приказам, но верность его уже неоспорима. Его все еще могут посещать мысли о собственной чести и славе; он стремится к святости, но скорее не ради нее как таковой, а личной, собственной святости. Когда преодолен и этот искус, остается лишь отбросить последние земные представления. Нет гнетущих ощущений долга, нет стремления получить удовольствие, связанное с тем или иным образом, ушло беспокойство, вызванное внутренним или внешним давлением. Теперь стали ясны великие учения, трудно постижимые в земных условиях. Его собственные отрицания и его утверждения теперь выглядят как равносторонний крест преданности; объединяющий всю его жизнь с ее историей происхождения и обстоятельствами формирования. В этой жизни «Я», «Мы» и снова «Я» образуют равенство, а Бог — это la prima equita — Всеравенство (XV, 74). Достигший такого равенства может свободно идти сквозь созерцания, пока не обозрит прошлое свое и всех остальных. Таково должно быть развитие всякой любовной истории; пока человек не отринет очарования созерцания, он так и будет пребывать в оцепенении.

«Открой глаза и на меня взгляни!» Вся поэма не скажет больше, чем этот приказ. Для Данте настало время уйти от Беатриче к искупленным, и именно она отправляет его туда. При этом она сокрушается:


«Зачем ты так в мое лицо влюблен,

Что красотою сада неземного,

В лучах Христа расцветшей, не прельщен?»

Там — роза, где божественное Слово

Прияло плоть; там веянье лилей,

Чей запах звал искать пути благого».

(XXIII, 70–75)


На краткое мгновение поэту явлен образ Святой Марии, но почти тут же Она удаляется вглубь небес.


Я был бессилен зрением моим

Последовать за пламенем венчанным,

Вознесшимся за семенем своим.

(118–120)


Данте предстоит перед Высшим Судом. Состав Суда сформирован из блаженных душ этих небес. Три светоча приближаются, чтобы осмотреть и испытать новую душу. Данте — человек средних лет, успешный человек, великий поэт, но здесь он только неофит и новый ученик. Итак, святой Петр спрашивает его о вере, святой Иаков о надежде, а святой Иоанн о любви. Три великих духа не могут не напомнить о трех зверях, выведенных в начале поэмы. Рысь выглядела такой же красивой, веселой и сильной, как вера, Лев — таким же сильным и устрашающим, как надежда, а Волчица? Зверь был средоточием всех страстных желаний. Приближающийся к Данте светоч Святого Иоанна оказался настолько ярким, что ослепил поэта. Он ничего не видел, ни Беатриче, ни Града Божия. Это небесное сопротивление силам Ада. Ад стремится навечно погрузить душу туда, где «солнце молчит»; Небеса, как и любая неожиданность, на мгновение ослепляют силой своих образов. Так, ослепленный, Данте и отвечает на вопрос о любви и о том, как он узнал ее:


Чрез философские ученья

И через то, что свыше внушено,

Я той любви приял напечатленья;

Затем, что благо, чуть оценено,

Дает вспылать любви, тем боле властной,

Чем больше в нем добра заключено.

(XXVI, 25–30),


то есть он познает любовь через разум и откровение, иначе — через Церковь и Беатриче. Он любит потому, что Бог любит мир.

Ответив на вопросы о вере, надежде и любви, Данте постепенно возвращает себе зрение и видит перед собой Адама, то есть эти три великих свойства позволяют ему наконец увидеть Человека. Данте просит Адама поговорить с ним, но Адам мало что успевает сказать о своем грехе и грехопадении, когда внезапно пламя Петра начинает багроветь, и сияние Беатриче меркнет, как бывает, «когда о чьем-нибудь проступке внемлет». Петр осуждает папство. Для Церкви примером и образцом может быть только жизнь Христа. А теперь папский престол за земле «пуст перед Сыном Божиим», ибо занимают его недостойные. То, что произошло с человечеством (а с приходом Христа его можно называть Вторым Человечеством), в глазах Сына Божия похоже на второе, еще худшее падение. Петр негодует:


На кладбище моем сплошные горы

Кровавой грязи; сверженный с высот[184],

Любуясь этим, утешает взоры.

(XXVII, 25–27)


После этих слов апостолы и Адам возносятся на следующий план. Следом за ними на восьмых небесах оказывается и Данте.

Впереди осталось только два неба — небеса Перводвижителя и Эмпирей. Теперь, когда Данте смотрит на Беатриче, он, кажется, тоже видит в ней естественный (естественный от понятия «естество») образ…


И мне, чтоб я в догадках не терялся,

Так радостно сказала госпожа,

Как будто Бог в ее лице смеялся.

(103–105)

И на фоне этого смеющегося Образа он

Увидел Точку, лившую такой

Острейший свет, что вынести нет мочи

Глазам, ожженным этой остротой.

(XXVIII, 16–18)

Беатриче объясняет:


От этой Точки, — молвил мой вожатый, —

Зависят небеса и естество.

(41–43)


Она показывает Данте величественные образы мироздания, одновременно являющиеся и прообразами всего вещественного в природе (Врозь и совместно, суть и вещество // В мир совершенства свой полет помчали). Беатриче говорит о связи образа и вещества, о принципах творения, а также о творении живых существ («на меня взгляни!»). Далее речь идет о нарушении божественного плана на Земле:


Часть бесплотных духов привела

В смятенье то, в чем для стихий опора.

(XXIX, 50–51)


Смятенье, вызванное бунтом сатаны, затронуло и сущность человека, и сущность мироздания.

Теперь Данте и Беатриче находятся на небесах, населенных сущностями, чье вещественное состояние определяется как ангельское. Девять кругов света вращаются вокруг Точки,


что меня сразила,

Вмещаемым как будто вмещена,

За мигом миг свой яркий свет гасило;

Тогда любовь, как только он погас,

Вновь к Беатриче взор свой обратила.

(ХХХ, 11–15)


Кажется, что поэт, не в силах больше наблюдать за «пламенами света», ищет опору в знакомом облике, но и Беатриче преобразилась.


Я красоту увидел, вне предела

Не только смертных; лишь ее Творец,

Я думаю, постиг ее всецело.

(19–21)


Данте вспоминает ту Беатриче, которую он знал на Земле.


С тех пор, как я впервые увидал

Ее лицо здесь на земле, всечасно

За ней я в песнях следом поспевал;

Но ныне я старался бы напрасно

Достигнуть пеньем до ее красот,

Как тот, чье мастерство уже не властно.

(28–33)


И пока Данте сокрушается, что не в силах описать ее красоту, Беатриче сообщает:


Из наибольшей области телесной, —

Как бодрый вождь, она сказала вновь, —

Мы вознеслись в чистейший свет небесный,

Умопостижный свет, где все — любовь,

Любовь к добру, дарящая отраду,

Отраду слаще всех, пьянящих кровь.

Здесь райских войск увидишь ты громаду,

И ту, и эту рать; из них одна

Такой, как в день Суда, предстанет взгляду.

(37–45)


Когда-то голос Беатриче был самим приветствием Амора; теперь это лишь символ приветствия любви. Данте всю жизнь стремился понять это различие, поскольку в его понимании это и есть цель Пути. Он встал на этот путь девятилетним флорентийским мальчуганом, утвердился на нем в свои восемнадцать лет, а потом, проблуждав некоторое время в диком лесу, снова вышел на знакомую тропу уже тридцатипятилетним. Путь был длинным, иногда — восхитительным, иногда — ужасающим, почти всегда — утомительным, но это было необходимо, если он действительно правильно понял различие образа и истинной красоты любви. Если ее земное приветствие имело природой простую куртуазность, то небесное приветствие уже неразделимо с ним.


Любовь, от века эту твердь храня,

Вот так приветствует, в себя приемля,

И так свечу готовит для огня.

(52–54)


Голос Беатриче наделяет его новой силой. Голос призывает его в новую сферу, в Эмпирей.


Он новым зреньем взор мой озарил,

Таким, что выдержать могло бы око,

Какой бы яркий пламень не светил.

И свет предстал мне в образе потока,

Струистый блеск, волшебною весной

Вдоль берегов расцвеченный широко.

Живые искры, взвившись над рекой,

Садились на цветы, кругом порхая,

Как яхонты в оправе золотой.

(58–66)


Беатриче советует поэту испить из этих струй, чтобы понять всю глубину представшей картины, поскольку истина, заключенная в ней, еще не доступна смертному зренью.


Река, топазов огневых

Взлет и паденье, смех травы блаженный —

Лишь смутные предвестья правды их.

Они не по себе несовершенны,

А это твой же собственный порок,

Затем, что слабосилен взор твой бренный.

(76–81)


Как только Данте последовал совету, все изменилось.


Так превратились в больший пир чудес

Цветы и огоньки, и я увидел

Воочью оба воинства небес[185].

(94–96)


Поэту, наконец, открывается Град Божий, который он сравнивает с исполинской розой. Он переходит к осознанию всей огромной розы всех благословенных. Беатриче говорит:


...Вот

Сонм, в белые одежды облеченный!

Взгляни, как мощно град наш вкруг идет!

Взгляни, как переполнены ступени

И сколь немногих он отныне ждет!

(128–132)


Она указывает на пустующее место и объясняет, что оно предназначено для Императора Генриха[186]. Песнь заканчивается угрозой-предсказанием в отношении коварного Папы Климента V. Ему уготована участь в Аду, по соседству с Симоном-Волхвом. Как говорил Беньян в «Пути паломника»: «Тогда я понял, что в Ад можно попасть уже будучи у врат в небесный Град»[187]. Упоминание Симона-Волхва не случайно. Это явный намек на тот путь, которым мог бы пойти Данте. В последних словах Беатриче объединяет три личности — Императора Генриха, Папу Климента V и Папу Бонифация VIII. В этой тройственности угадывается тень старой волчицы, чья ненасытная жажда передалась Бонифацию VIII. В последних словах Беатриче: «И будет вглубь Аланец оттеснен» (в оригинале фраза звучит резче: «E fara quel d’ Anagna entrar piu giuso» — «Это заставит Ананью уйти быстрее») звучит привычная для мира жестокость, и это всё, что Град Божий может предложить тому, «кто из Ананьи»[188].

Но это все дела прошлого. А теперь Данте видит, как раскрывается белая роза человечества и сонмы ангелов слетают к цветам и возвращаются. Данте созерцает будущее блаженство человечества. Но поэт снова в растерянности, «смущенья испытал прилив». Он не понимает, как это может быть. То, что он видит, не подчиняется больше законам перспективы, поскольку и то, что вдали, и то, что вблизи, видится одинаково отчетливо, он не понимает, как в едином миге укладывается и прошлое и будущее, он еще не привык, что в Граде Божием нет ни времени, ни расстояния. Он хочет задать вопрос, но вместо Беатриче видит рядом с собой старца «в ризе белоснежной». Естественно, он тут же задает вопрос: «Где она?». Между прочим, он не спрашивал, куда подевался Вергилий. На его вопрос отвечает святой Бернард.


«Но где она?» — спросил я и притих.

И он тогда: «Свершить твое желанье

призвала Беатриче с мест моих.

Коль взглянешь в третий круг вершины зданья,

на троне вновь ее увидишь ты,

за благо удостоенной избранья.

(Пер. В. Маранцмана. XXXI, 64–69)


Данте тут же находит взглядом Беатриче и теперь уже не удивляется тому, что прекрасно видит ее, хотя и стоит далеко от «вершины зданья». И он, не смущенный расстояньем, обращается к ней:


О госпожа, надежд моих ограда,

Ты, чтобы помощь свыше мне подать,

Оставившая след свой в глубях Ада,

Во всем, что я был призван созерцать,

Твоих щедрот и воли благородной

Я признаю и мощь и благодать.

Меня из рабства на простор свободный

Они по всем дорогам провели,

Где власть твоя могла быть путеводной.

Хранить меня и впредь благоволи,

Дабы мой дух, отныне без порока,

Тебе угодным сбросил тлен земли!

Так я воззвал; с улыбкой, издалека,

Она ко мне свой обратила взгляд;

И вновь — к сиянью Вечного Истока.

(XXXI, 79–93)


Слова «с улыбкой» и «обратила взгляд» повторяются на протяжении всего путешествия. Беатриче поворачивается на его призыв, все еще исполняя свою функцию, но снова обращает взгляд к Богу.

Святой Бернард предлагает Данте сначала осмотреться, поскольку пока он не увидит Богородицу, ему не понять всего происходящего. Но нам важно коснуться двух обстоятельств. Во-первых, это образ Богородицы. Бернард, изрекая то, чего не мог сказать Вергилий, формулирует великий принцип всей этой формы бытия, принцип богочеловека:


Пречистая, Дочь Сына своего,

смиренная превыше всех творений,

в грань вечности проникшая легко,

дала Ты Благородство устремлений

людскому роду, и Создатель смог

взять облик человека без презренья.

(XXXIII, 1–6)


Богородица — та точка материи, в которой Божество смогло осуществиться. Она является принципом движения в этой субстанции. «Истоками» Империи и Церкви являются справедливость и призвание; «источником» Беатриче является Любовь; «порождение» Девы Марии — это Бог. Перед Ней — ангел Благовещения. Он неотрывно смотрит в глаза Пречистой, очарованный ее пламенем. Это высшая манифестация, приветствие Спасения, приветствие его работе. Мы больше не видим глаз Беатриче; все затмили глаза Девы Марии. Беатриче стала для Данте первым из образов, она тоже богоносна, разве что в ней Бог не воплотил себя во плоти. Поэтому теперь святой Бернард вместо Беатриче просит Деву Марию за Данте:


Смири в нем силу смертных порываний!

Взгляни: вслед Беатриче весь собор,

Со мной прося, сложил в молитве длани!

(Пер. М. Лозинского, XXXIII, 37-39)


И Дева Мария милостиво склонила взор к поэту.

Еще одно замечание. Все сложности земного бытия, заключающиеся в отклонении человечества от пути истинного, берут начало в Воплощении, но начало Воплощения — в Личности Бога. Данте смотрит вослед Деве Марии, возносящейся «куда нельзя и думать, чтоб летел // Вовеки взор чей-либо сотворенный», то есть «в высокий свет, который правда льет».


Глубокий, ясный свет существовал

на высоте и, как мне показалось,

Три круга и три цвета содержал[189].

Как в радугах, сиянье отражалось

двух первых, третий полнился огнем,

и пламя ими равно вдохновлялось.

(Пер. В. Маранцмана. XXXIII, 115–120)


В глубине ада сатана жует людей, а в зените Рая великий математический символ отражает в себе человека:


Когда его я обозрел вдоль края,

Внутри, окрашенные в тот же цвет,

Явил мне как бы наши очертанья;

И взор мой жадно был к нему воздет.

(129–132)


Данте не может понять, как Вечный Свет включает в себя образ человека, он «хотел постичь, как сочетаны были // Лицо и круг в сиянии своем». Он признает непостижимость видения,


Но я бы своих крыльев не обрел,

когда бы Божья воля не пронзила

и не ударил в ум мой молний ствол.

Фантазии б высокой не хватило,

но развернув желанье в полный рост,

там равномерно колесо кружила

Любовь, что движет солнце в море звезд.

(Пер. В. Маранцмана. 139–145)


Итак, он сделал, что хотел. И завершил скромной фразой, выросшей из давнего приветствия девушки, встреченной на улице родного города. «Я видел. Я верю, что видел».


Суть и случайность, дерзость и обычай

почти сплавлялись вместе, и притом,

я говорю, свет прост среди величий.

Вселенских уз я зрел единый том,

и верю, что я прав, сказавши это,

так наслаждался ширью, что кругом.

(88–93)


«Я видел...». Он видел и, сказав то, что должен был сказать, испытал огромную радость.



Загрузка...