Глава десятая. Настоящая Беатриче


Был час Венеры, утренней планеты, вдохновляющей влюбленных. В такой же час поэты входили в Чистилище. Теперь Данте один, а перед ним «Господень» лес, такой же обширный, как тот, перед которым он стоял в начале поэмы, но его природа иная. Это «la divina foresta, spessa e viva» — «божественный лес, густой и живой». Это земной рай, «наилучшее из того, что создано для нашего блаженства»[154], как говорит Данте в «Монархии»; правильное место для правильно живущего человека. Деревья спокойны, в их кронах щебечут птицы; легкий ветерок колышет листву. Ручей бежит по лесу в тени. На другом берегу ручья поэт видит женщину (как в его недавнем сне), собирающую цветы. Он заговаривает с ней и просит подойти поближе, чтобы он мог расслышать слова песни, которую та напевает. Впоследствии выяснится, что женщину зовут Мательда. Было высказано много предположений о том, кто мог послужить прототипом для этого персонажа поэмы. Наверное, было бы интересно узнать, кто бы это мог быть, хотя, в общем-то, это не принципиально. Беатриче в «Новой жизни» появлялась в окружении других девушек, и Данте ничего не сообщает о них. Единственная, с кем можно сравнить Мательду, это Джованна, Примавера[155], напомнившая Иоанна Предтечу. Мательда, а затем и Беатриче символизируют активный и созерцательный тип жизни. Все знания, которые сначала Мательда, а потом и Беатриче изливают на Данте, ничего не меняют в общем раскладе. Мы воспринимаем информацию о высочайших тайнах бытия, как слишком сложную для нас, и естественно предполагаем, что и для этих дам она такова же, но это неверно. И для Мательды, и для Беатриче сведения, которые они излагают, составляют всего лишь часть их собственного природного мира. На самом деле мы знаем, что Данте получал знания от Аристотеля, от святого Фомы Аквинского и от многих других. Мы по привычке думаем, что эти молодые и возвышенные дамы получали знания так же, черпая их из древних рукописей и книг мудрецов, но и это не так. То, что они знают, и о чем говорят — простое естественное знание, свойственное этому преддверию Рая и всей поэме. Конечно, умом они столь же прекрасны, как и телом. Никакие комментарии не должны лишать нас этой красоты, никакие переводы не должны тормозить быстрый итальянский говор Беатриче, не должны умалять, а тем более лишать вообще ее голос чудного небесного акцента. Обычно мы получаем новые знания, а потом радуемся тому, что узнали новое о мире, а должны бы начинать с радости, делающей процесс обучения сияющим и прекрасным. Это обычное качество любви. Любой влюбленный может со своей позиции с радостью объяснить любому комментатору то, о чем он не знал или не думал. Мы искали источник откровений Данте повсюду, но только не в нашей обычной жизни и не в наших любовных чувствах. Мательда, «чья красота согрета // Лучом любви, коль внешний вид не ложь», поет, как влюбленная женщина, и двигается как нимфа, легким почти невесомым шагом. Некоторое время они с поэтом идут на восток берегом ручья, а потом, пройдя совсем немного, «она, всем телом обратясь», призывает Данте: «Мой брат, смотри и слушай!» (XXIX, 15).

Казалось бы, это обычные слова для идущих по лесу, но смысл в них иной. Они словно выводят за пределы леса, раскрывшего все свои тайны. Скромность женщины, собирающей цветы, олицетворенной красоты, занятой простым делом, направляет внимание Данте на размышления о великолепии, которое открывается его взору. «И вдруг лесная глубина зажглась // Блистаньем неожиданного света, // Как молнией внезапно озарясь». Постепенно весь лес наполняет свет:


Каким-то нежным звуком зазвучал

Лучистый воздух; скорбно и сурово

Я дерзновенье Евы осуждал.

(Чистилище, XXIX, 22–24)


И пока Данте размышляет о том, что всей этой благодати люди оказались лишены по вине праматери, среди леса выступают будто бы семь золотых дерев, которые на поверку оказываются семью светильниками[156]. Данте в недоумении оглядывается на Вергилия, но и для его проводника все происходящее внове. Это еще один пример того, насколько даже подступы к Раю превосходят возможности нашего воображения. Читатели, успевшие привыкнуть к мудрости, доброте и авторитету Вергилия, вряд ли когда задумывались над подлинным масштабом этой личности. Вергилий — один из настоящих мудрецов древности. И если даже для него явление движущихся светильников оказывается неожиданным, значит, на глазах Данте происходит действительно нечто из ряда вон выходящее. Его изумление для нас равняется благоговению, даже превосходящему разговор двух великих поэтов о поэзии. Утверждение этих поэтических образов требует от нас смирения; по крайней мере, стоит попрактиковаться в подобном чувстве. Назначение искусства в Чистилище — помогать людям достичь небес, не обязательно прямым моральным советом (хотя и его следует иметь в виду), но своими образами, дающими представление о неизмеримо большем.

Светильники медленно движутся, создавая ощущение величия. Но уже следующее явление нам не так легко усвоить, поскольку за время, прошедшее с момента написания поэмы, наши литературные вкусы сильно изменились. Впрочем, подробно разбирать следующую сцену нет необходимости, поскольку перед нами театрализованное представление, поставленное Беатриче для Данте. Но он-то об этом не знает. Перед ним неторопливо шествует само величие. И выступает оно в аллегорических образах. Наверное, стоит сказать, что в жизни обычного человека даже одного появления Беатриче было бы довольно, что придать этой жизни самое странное течение. Даже в нашем реальном мире возникают моменты, когда предмет нашего обожания являет отблеск иной реальности — наклон головы, жест, слово внезапно озаряются нездешним светом. Совет «смотреть и слушать» подразумевал, что мы можем увидеть нечто неожиданное. А можем и не увидеть. Это не значит, что мы должны все время вертеть головой по сторонам, но все же стоит быть готовыми к неожиданностям. В любой момент нам может предстать новая грань красоты, и наш ум должен быть готов ее заметить. Та пышная процессия, которая предстала перед глазами средневекового итальянского поэта, не так уж далека от самых интимных сторон нашей собственной жизни, как может показаться вначале.

Мимо поэта проходит процессия старцев, поющих:


Благословенная

Ты в дочерях Адама, и светла

Краса твоя и навсегда нетленна!

(XXIX, 85–88).


О ком это? О Марии? Конечно, о Марии. Это еще один первообраз. А старцы? Это авторы двадцати четырех книг Ветхого Завета. Или сами книги, предваряющие шествие удивительных существ с перьями и очами на крыльях — ну просто ожившая геральдика! — а далее грифон влечет повозку. Напомним. что природа грифонов двойственна — у них тело льва и орлиная голова. Рядом с повозкой идут семь женщин — без сомнения, это добродетели, но живые и дышащие. Далее следуют святой Лука, наследник Гиппократа, и апостол Павел, погибший от меча и потому владеющий здесь мечом Духа. Эти два образа, как два великих Пути; один из них — врачевание — часть Пути Утверждения, другой — меч — часть Пути Отрицания. Далее «прошли смиренных четверо», авторы посланий, наставлявших недавно возникшую Церковь, и, наконец, старец, который «ступал во сне, с провидящим челом» — очевидный намек на святого Иоанна, автора Апокалипсиса. В нем можно увидеть прообраз самого Данте или других, погруженных в провидческий транс и, благодаря этому дару, снискавших славу. Процессия движется мерно и неторопливо, но поравнявшись с поэтом, останавливается под громовые звуки.

Колесница поначалу казалась пустой. Но вот один из великих старцев троекратно возгласил: «Veni, sponsa, di Libano»[157], и тотчас же по его гласу возникли сто «всевечной жизни вестников и слуг» (XXX, 18), и каждый пел «Benedictus qui venis!»[158]. Вверх летят цветы и


Так в легкой туче ангельских цветов,

Взлетавших и свергавшихся обвалом

На дивный воз и вне его краев,

В венке олив, под белым покрывалом,

Предстала женщина, облачена

В зеленый плащ и в платье огне-алом.

(XXX, 28–33)


Нам трудно выдерживать темп движения процессии из-за многочисленных ее участников, но Данте с этим справляется. Он нагромождал аллюзии, привлекал в повествование историю и мифы, увеличивая концентрацию смысла, и вот перед ним предстал живой образ, вокруг которого строилась вся конструкция поэмы. Он описал свой испуг, растерянность, когда вся его подготовка к этой встрече рухнула в одночасье — что он мог сказать Беатриче, какой благостной фразой мог встретить ее появление? Использовать богословские термины? говорить о божественной благодати, духовной истине? Ничего этого он делать не стал, а просто устремился сознанием назад, обратно, ко временам Флоренции, ощутив снова ту силу, «чье, став отроком, я вскоре // Разящее почуял острие». Появление Беатриче мгновенно вернуло его в прошлое, и вот он опять оказался в таком же оцепенении, как и тогда, при первой встрече.


И дух мой, хоть умчались времена,

Когда его ввергала в содроганье

Одним своим присутствием она,

А здесь неполным было созерцанье, —

Пред тайной силой, шедшей от нее,

Былой любви изведал обаянье.

(XXX, 39)


Поэт обращается к Вергилию, не раз выручавшему его в трудных ситуациях.


Я глянул влево, — с той мольбой во взоре,

С какой ребенок ищет мать свою

И к ней бежит в испуге или горе.

Сказать Вергилию: «Всю кровь мою

Пронизывает трепет несказанный:

Следы огня былого узнаю!

(ХХХ, 43–48)


Возвышенный стиль, которым описывалась процессия, вдруг прерывается словами о флорентийской девушке, некогда повергшей поэта в трепет. Эти слова звучат отчетливым диссонансом и в то же время они символичны. «Образы Данте, — писал Кольридж, — не только взяты из очевидной природы и понятны всем, но и всегда соединены с универсальным чувством, полученным от природы и, следовательно, воздействуют на чувства всех людей»[159]. ... древняя любовь ... великая сила ... древнее пламя... Посреди Чистилища, в предвечном лесу поэт заговорил словно на флорентийской улице, заговорил на языке, родном и понятном каждому из нас.

Данте оборачивается к Вергилию, но Вергилия нет. В тишине, сопровождавшей явление Беатриче, спутник Данте исчез.


Но мой Вергилий в этот миг нежданный

Исчез, Вергилий, мой отец и вождь,

Вергилий, мне для избавленья данный.

(XXX, 49-51)


Это слишком сильное потрясение. Данте не выдержал и разрыдался. Вергилий ни разу не оставлял его одного, ни в стальных стенах Диса, ни на льду Коцита, и вот теперь его нет. Все, чем был для него Вергилий, исчезло; исчез опыт, накопленный в предыдущих странствиях, исчезла мудрость, все то, что могло бы помочь ему справиться с потрясением предсказанной встречи. Одиночество, испытанное Данте в этот момент, ужасно. И здесь наконец звучит голос, возвращающий поэта в сиюминутность, в тот странный новый Град, и в окружение процессии, сопровождавшей явление Беатриче.


«Дант, оттого что отошел Вергилий,

Не плачь, не плачь еще; не этот меч

Тебе для плача жребии судили».

(XXX, 55–57).

Возникшая с завешенным челом

Средь ангельского празднества — стояла,

Ко мне чрез реку обратясь лицом.

.....

«Взгляни смелей! Да, да, я — Беатриче.

Как соизволил ты взойти сюда,

Где обитают счастье и величье?»

(ХХХ, 64–75)


Потрясающая концентрация последних двух строк, перекликаясь с первой строкой, придает терцине несколько ироничный характер. Беатриче говорит это «храня обличье // Того, кто гнев удерживает свой». И естественно возникает вопрос: остается ли Беатриче в Раю человеком? Данте, «былой любви изведав обаянье», как поэт, ставит перед собой задачу — показать небесную Беатриче той самой флорентийской девушкой, которую он знал в «Новой жизни», и одновременно преобразить эту девушку в небесное созданье. На протяжении всего повествования имя Беатриче почти не упоминалось. Исключение составляет вторая песнь Ада, где говорит о ней Вергилий. Если бы сцена разворачивалась не в преддверии Рая, можно было бы посчитать, что Беатриче предприняла довольно сложные действия, чтобы спасти поэта, а теперь гонит его прочь. Но это, конечно, не так. Ложное ощущение возникает потому, что с одной стороны она все еще женщина, но с другой стороны — она все же небесное созданье. Она все еще та женщина, которая ради Данте сошла в Лимб, и Данте, конечно, вспомнит об этом.


Ты, чтобы помощь свыше мне подать,

Оставившая след свой в глубях Ада...

(Рай, XXXI, 80–81)


Именно она просила Вергилия за своего «верного», который пребывает «в путах зла» (Ад, II, 98). Потом он будет молиться ей: «Хранить меня и впредь благоволи» (Рай, XXXI, 88), что соответствует искупительной сути небесной жизни. Но сейчас на берегу ручья бушуют страсти. Во Флоренции она сначала приветствовала его, а затем выказала пренебрежение, но здесь ее «свободы и силы», дарованных искуплением, вполне достаточно для спасения поэта; в любом случае, это ее забота; после этого она снова может припасть к Вековечному Источнику. Это проявление любви — всего лишь пауза в наших умозаключениях, а пауза — всего лишь еще одно подтверждение все того же тезиса: «Это не Ты, но и это тоже Ты».

Внимательное исследование образа Беатриче ни в коем случае не умаляет ни ее, ни Данте. Мы видим ее попытку восстановить ту любовь к Данте, которой она была, по ее мнению, несправедливо лишена. Другой вопрос — а жила ли в ней эта любовь? Впрочем, читателя это вряд ли волнует. Достаточно того, что в поэме Беатриче любит Данте. Нас ведь касается именно его воображение. Поэма не содержит даже намека на то, как решалась проблема спасения самой Беатриче. В центре повествования — поэт, его мысли и чувства. «Комедия» никоим образом не рассказ о браке со счастливым концом. Любые обычные человеческие отношения, обусловленные взаимной верностью, включали бы в себя множество разных обстоятельств. Наверное, попытайся любой человек вести себя с женщиной так, как ведет себя в поэме Данте с Беатриче, такую попытку следовало бы посчитать неразумной. Беатриче как земная женщина с соответствующим набором грехов не рассматривается в поэме по той причине, что Путь Утверждения одинаков для всех — и для нее, и для автора. Духовное продвижение Данте — образец такого Пути, и менять имена не стоит. Если бы мы наблюдали их совместное прохождение по этому Пути, картина стала бы мрачнее, поскольку наполнилась бы описанием множества взаимных обязательств. Все пошло бы не по тому плану, который наметил Данте, хотя итог — и в моральном, и в метафизическом смысле оказался бы тем же самым. Думаю, не стоит приводить выдержки из пьесы мистера Шоу «Оружие и человек»[160], а именно сцену встречи Сергия и Райны — об этом упоминают многие комментаторы «Комедии». У Гериона было честное лицо, и Паоло с Франческой могут быть ввергнуты в ад как фривольной болтовней, так и поцелуем. Герион недалеко ушел от рыси. Эрос часто является нашим спасением от ненастоящей любви к ближнему, как, собственно, и любовь к ближнему спасает нас от власти эроса. Искупление возможно везде.

«Комедия» очень мало говорит о реальной жизни Беатриче, поскольку рассматривает ее как функцию. Вполне возможно, что реальная Беатриче была умна и очаровательна, но собственно «Комедия» нисколько ее не интересовала. Возможно, Гранде делла Скала[161] и не обращал внимания на то, насколько жизнь Данте соответствовала его поэзии, но Беатриче наверняка заметила бы это, как следует из текста поэмы.

Однако я сомневаюсь, что Данте был настолько неосведомлен о том, что чувствует настоящая женщина, хотя большинство спиритуалистов настаивают на подобной неосведомленности.

И вот перед нами кульминация долгого путешествия. Легкий ветерок все еще пробегает в кронах деревьев вековечного леса. За лесом уступ за уступом высится гора. С ее вершины ступенями спускается извилистая тропа, и восходящий дух может охватить взглядом огонь, вздымающийся над самым высоким карнизом, и, намного ниже, дымовую завесу, охватывающую третий ярус. Еще ниже видны врата, охраняемые ангельскими чинами, а за ними — весь остров, покрытый зеленой травой, в которой вечерами разрешено ползать маленькому разочарованному змею жестокости, не способному повредить восходящим душам. Ручей, спускаясь с горы, изливаясь на равнину, исчезает в земле. Здесь поэты снова увидели звезды. Данте прошел через все очищения, и теперь ему надлежит подтвердить свое право пребывания здесь. На берегу ручья совершается духовный обряд. Светящийся и переливающийся воздух скрывает детали мистерии. На одном берегу ручья вокруг чудной колесницы собралось великолепное общество, над ними — ангелы с цветами. А на другом берегу — одинокий Данте. Правда, где-то здесь находится и Стаций, но о нем временно забыли.

«Как соизволил ты взойти сюда, // Где обитают счастье и величье?» Слова Беатриче, обращенные к поэту, гневно-ироничны. Данте предстоит вступить в райские пределы, но только после команды грозного командира. Прежде чем счастье рая объемлет его, долгожданная радость грозит обернуться испугом.


Так мать грозна для сына молодого,

Как мне она казалась в гневе том:

Горька любовь, когда она сурова.

(Чистилище, ХХХ, 79–81)


До сего момента Данте легко находил слова для описания своего состояния: это могла быть гордость, эгоизм, самоуничижение или еще что-то, но из любого состояния он готов был дерзко шагнуть к добру и радости. Чтобы встряхнуть его душу, стряхнуть с нее привычный способ действий, нужны и гнев Беатриче, и упоминание Вергилия, а также множество образов, собранных в этой сцене, и еще кое-что, о чем пока не говорилось, и на что намекает только молчаливый грифон, и это единственный Настоящий намек. В поэме уже описаны те, кто отказался от духовного восхождения, а также их властелин, вечный борец, вмороженный в лед Коцита. Данте много говорил о них. Но предвечный лес заставил его потерять своё «я», а когда он вспомнил об этом «я», то обнаружил, что вся его жизнь стоит напротив него в звериных формах; и алчба волчицы — единственное его будущее.

Хорошо. От этой участи он спасен. Но теперь он сталкивается с собственным отражением в воде ручья.


Глаза к ручью склонил я, но когда

Себя увидел, то, не молвив слова,

К траве отвел их, не стерпев стыда.

(ХХХ, 76–78)


Другие могут пощадить его, но от себя самого пощады не будет. Он сам себе ненавистен. Теперь уже вмешались ангелы. «О госпожа, зачем так строг твой суд!» (XXX, 96). Они заступаются за него. Небесным созданиям невыносимы горести земли. Беатриче больше не нападет на поэта, она оправдывает себя.


Он в новой жизни был таков когда-то,

Что мог свои дары, с теченьем дней,

Осуществить невиданно богато.

..................

Была пора, он находил подмогу

В моем лице; я взором молодым

Вела его на верную дорогу.

(ХХХ, 115–123)

Она с горечью вспоминает, что как только умерла, влюбленный в нее юноша забыл о ней и отдал себя другим. А когда она восстала из плоти к духу, а красота и добродетель возросли в ней многократно, она стала менее дорога ему.

Он устремил шаги дурной стезей,

К обманным благам, ложным изначала,

Чьи обещанья — лишь посул пустой.

(ХХХ, 130–132)


Она пыталась во снах низвести на него вдохновение, молилась для него о новых темах и мыслях, но все было напрасным. Творчество его не заботило. Он пал так низко, что спасти его могло лишь одно — зрелище мира погибших. И тогда она пришла к вратам мертвых и со слезами просила того, кто привел его сюда.


Так было бы нарушить Божий рок —

Пройти сквозь Лету и вкусить губами

Такую снедь, не заплатив оброк

Раскаянья, обильного слезами.

(ХХХ, 142–145)


Она обращается к Данте.


Скажи, скажи, права ли я! Признаний

Мои улики требуют во всем.

...................

Ты что же? — молвила она. —

Ответь мне! Память о годах печали

В тебе волной еще не сметена.

(XXXI, 4–12)


Данте признает справедливость ее обвинений. Беатриче смягчается, но все же просит его ответить:


Скажи, какие цепи иль овраги

Ты повстречал, что мужеством иссяк

И к одоленью не нашел отваги?

(XXXI, 25–27)


И он отвечает:


Обманчиво маня,

Мои шаги влекла тщета земная,

Когда ваш облик скрылся от меня.

На это Беатриче говорит:

Таясь иль отрицая,

Ты обмануть не мог бы Судию,

Который судит, все деянья зная.

Но если кто признал вину свою

Своим же ртом, то на суде точило

Вращается навстречу лезвию.

И все же, чтоб тебе стыднее было,

Заблудшему, и чтоб тебя опять,

Как прежде, песнь сирен не обольстила,

Не сея слез, внимай мне, чтоб узнать,

Куда мой образ, ставший горстью пыли,

Твои шаги был должен направлять.

Природа и искусство не дарили

Тебе вовек прекраснее услад,

Чем облик мой, распавшийся в могиле.

Раз ты лишился высшей из отрад

С моею смертью, что же в смертной доле

Еще могло к себе привлечь твой взгляд?

Ты должен был при первом же уколе

Того, что бренно, устремить полет

Вослед за мной, не бренной, как дотоле.

Не надо было брать на крылья гнет,

Чтоб снова пострадать, — будь то девичка

Иль прочий вздор, который миг живет.

Раз, два страдает молодая птичка;

А оперившихся и зорких птиц

От стрел и сети бережет привычка.

(XXXI, 34–63)


Это отличный диалог. Грех Данте четко не определен, и (за исключением любопытных деталей) нас мало волнует. С позиции святости Беатриче и в Аду, и в Чистилище так можно говорить о любом из грехов. Обычно комментаторы предполагают, что Беатриче имела в виду, во-первых, потворство своим страстям, во-вторых, увлечение ложными рассуждениями. Если первое обвинение еще можно как-то доказать, то для второго доказательств очень мало. Маловероятно, что Беатриче ставила в упрек Данте Даму Окна (если, конечно, не принимать во внимание «Пир»). Едва ли Беатриче можно заподозрить в вульгарности или ревности. И уж конечно она не стала бы осуждать Данте за любовь к другой женщине (если это была действительно любовь). Суть обвинения в том, что Данте не уделял достаточного внимания предметам, «сопровождающим любовь». Можно предположить, что в какой-то момент, скорее всего, после изгнания, Данте отказался от своего призвания и убедил себя, что ошибся в определении своей функции. Возможно, но мало вероятно. Более вероятно, что он в своем новом образе покончил со всеми необязательными привязанностями: и к женщинам, и к попыткам обрести новые знания, и к страстям всякого рода. Рано или поздно каждый человек, сподобившийся любви, начинает ощущать вину перед своим испытанным когда-то чистым возвышенным чувством, и понимает, что все дальнейшее было лишь удалением от истины.

Зато теперь совершенно ясно, что перед нами другая Беатриче. Это следует, прежде всего, из ее собственных слов. Поэта влекли к ней прекрасные черты, но теперь облик ее «распался в могиле», из его жизни ушел Истинный свет, но он помнил ее облик и должен был сохранять ему верность. «Была пора, — говорит Беатриче, — он находил подмогу // В моем лице». Какое лицо она имеет в виду? То, каким она обладала при жизни, или то вечное, в которое не решается взглянуть Данте?


Раз ты лишился высшей из отрад

С моею смертью, что же в смертной доле

Еще могло к себе привлечь твой взгляд?

(XXXI, 52–54).


А дальше в речи Беатриче возникает модальность: «Ты должен был...». Именно в этом заключалось послание, переданное через прекрасный облик, именно этого хотела душа, проглядывавшая в глазах и уголках губ юного создания, — куртуазности и великодушия. Власть Амора требует «добровольного доверия»; без них она не может действовать.

Но до сей поры прекрасный облик был сокрыт. Данте должен узреть красоту своими глазами. И тогда одна из подруг Беатриче — все та же Мательда — влечет поэта через ручей так, что ему приходится хлебнуть воды. Самое время напомнить, что разделяющий их водный поток — Лета, река забвения. Теперь грехи забыты, но не совсем.


Нет покаянья здесь. Как Немезида,

не мучает забытая вина.

Мы ценим радости благого вида[162].

(Рай, IX, 103–105).


На другом берегу Данте встречают четыре красавицы, четыре природные добродетели — благоразумие, смелость, справедливость и умеренность. Они называют себя нимфами и одновременно звездами:


Мы нимфы — здесь, мы — звезды в тьме высот;

Лик Беатриче не был миру явлен,

Когда служить ей мы пришли вперед.

Ты будешь нами перед ней поставлен;

но вникнешь в свет ее отрадных глаз

Среди тех трех, чей взор острей направлен.

(Чистилище, XXXI, 106–111)


Эти три — вера, надежда и милосердие — должны оживить глаза поэта, приуготовить его к погружению в свет, излучаемый глазами Беатриче. Данте подводят к грифону и к Беатриче со словами:


Не береги очей — они сказали, —

Вот изумруды, те, что с давних пор

Оружием любви тебя сражали.

(115–117)


Данте смотрит в глаза Беатриче, в глаза флорентийской девушки, из глубины которых явился в свое время Амор. А Беатриче смотрит на грифона. И поэт видит отраженную в глазах Беатриче двойственную природу благородного зверя.


Как солнце в зеркале, в таком величье

Двусущный Зверь в их глубине сиял,

То вдруг в одном, то вдруг в другом обличье.

Суди, читатель, как мой ум блуждал,

Когда предмет стоял неизмененный,

А в отраженье облик изменял.

(121–126)


Данте видит мнимое утверждение образа. Хотя в молодости он не осознавал отчетливо двойственной природы любви, но все же чувствовал его, процитировав Гомера: «Она казалась дочерью не смертного человека, но бога». Уже тогда невесть как он сумел увидеть в Беатриче двойственную природу Любви, обусловленную взаимным обменом любящих душ. Святой Лев Великий говорил, что они существуют «во взаимности», когда каждый из влюбленных отражается в возлюбленном. Образуется единство. Оно образуется для любой пары, но в этом фрагменте оно показано явным образом. Во времена «Новой жизни» Данте еще не видел этого, да и не очень стремился увидеть. Он хотел счастья и не видел в том греха. Настоящая Беатриче радуется не по какой-либо причине, а потому, что просто живет. Такое утверждение, попади оно в руки официальных служителей Церкви, стало бы серьезным упреком для романтического богословия. Клирики больше озабочены обещанными милостями, и то, что милости могут возникать сами по себе, и внутри и вне Церкви, только потому, что такова наша природа, им бы не понравилось[163]. Но ведь было сказано: «... и будет завет Мой на теле вашем заветом вечным»[164].

Три нимфы-звезды, которых из-за отсутствия лучших именований называют абстрактно — Вера, Надежда и Любовь, — в песне просят Беатриче:


Взгляни, о Беатриче, дивным взором

На верного, — звучала песня та, —

Пришедшего по кручам и просторам!

Даруй нам милость и твои уста

Разоблачи, чтобы твоя вторая

Ему была открыта красота!

(133–138),


и Беатриче, наконец, взглянула на поэта. Он увидел ее глаза, о чем мечтал на протяжении десяти лет, прошедших со дня ее смерти. Но он смотрит слишком пристально, как смотрел бы любой любящий во Флоренции, в Лондоне, да и во всем мире. Многие смотрят так. Всегда и везде.

Данте понимает, что происходит. Он знает, что тогда, десять лет назад, он видел одну Беатриче, а теперь видит другую. Великолепие, представшее перед ним, — это отражение великолепия куда большего, исторгающее из него строки:


Живого света вечное блистанье!

Кому б из тех, кого Парнас бледнил,

кто пил из струй его в миг трепетанья,

ты ум бездонный чудом не затмил,

когда вернуть видение пытаясь,

я в небе тень гармонии ловил,

что вдаль плыла, свободно растворяясь?[165]

(XXXI, 139–145).


Загрузка...