Практически весь студеный январь, когда даже звери мерзли в лесах и выходили поживиться к хуторам и окраинным деревенским хатам, армия бездействовала. Порой Кмитич даже скучал по лихому сентябрю, когда он громил отряды захватчиков по всем дорогам и вескам. Его бы очень обрадовала весть о том, что в его родном городе оршанцы подняли восстание, но узнает об этом пан Кмитич еще не скоро. Сейчас же своими ледяными оковами все сковал необычайно сильный мороз. Тяжелый иней обламывал ветки деревьев, а наст на сугробах лежал толщиной в два кулака. Кмитич в один из вечеров на радость деревенской малышне даже вырезал из плотного наста маски с длинными носами и вешал их на заборы для отпугивания злых духов, сожалея, что не делал этого на Коляды.
Морозные вечера, когда холодный воздух на улице обжигал ноздри и горло, гетман и Кмитич коротали за чаркой крамбамбули и говорили о женщинах, а Кмитич вспоминал свою любимую Иоанну, читая гетману португальского поэта Луиса де Камоэнса, которого так любила его возлюбленная:
Уйдет зима, уйдут снега, морозы,
И мир весенний вновь придет…
— Эхе-хе, и какие же там у них в Португалии, к чертям собачьим, морозы?! Какие снега! Сюда бы этого де Камоэнса хотя бы на пару часов. Вот бы прочувствовал! — бурчал уже изрядно выпивший гетман, поблескивая красной лысиной. — Этот Камоэнс что, может, и жил где у нас, что так зиму хорошо знает?
— Да где там! — недовольно отвечал уже изрядно хмельной Кмитич. — Служил простым солдатом в Марокко. Потом из-за дуэли был приговорен к смерти, но приговор изменили на ссылку в Индию, тоже воевать. Там и написал он свою знаменитую «Лузиаду».
— Почти как наш Богуслав, — усмехнулся гетман, — и вот где же он там, скажи мне, сябр, в Марокко или Индии, снег да морозы нашел, а?
— Опять хочу в Индию, пан гетман.
— Неужели и ты там успел побывать? — удивлялся Радзивилл, подливая крамбамбули себе, Кмитичу и почти уже уснувшему священнику, подперевшему кулаком щеку и сидящего с закрытыми глазами.
— Не успел, но мечтать уже мечтал. Там так красиво! Слоны, обезьяны, пальмы, жара… А женщины какие! С голыми животами в шароварах танцуют, извиваясь всем телом. Мой знаменитый братец Миколай как-то купил книгу индийскую у какого-то персидского купца. Не оригинал, а копию переписанную, но все равно занимательную. От меня книгу всегда скрывали, но в шестнадцать лет я ее все же полистал. Во народ индийцы! Не делают никакой тайны из отношений между мужчиной и женщиной! Даже наоборот — учат! Там в книге такие картинки, пан гетман, были! Всяческие позы занятия любовью! И сидя, и лежа, и стоя на руках! Меня все это жутко впечатлило! До сей поры вспоминаю ту книгу и думаю, вот бы в Индию съездить!
— Ха! — гетман покрутил головой, словно уже давным-давно изъездил всю эту Индию вдоль и поперек. — Ты лучше в московитский город Валдай поезжай!
— Зачем?
— А затем, сябр, что тамошние бабы вытворяют почище, чем в твоей Индии! Слушай! Лет это было двадцать назад. Я был молод, такой же высокий, как сейчас, но куда как более стройный, красивый да горячий и охоч да паненок молодых, должен признаться. Так вот, разгромили мы в 1633 году армию московскую. Захватили весь обоз со знаменами и даже жену их князя Белова. Ну, я же знаю, что Беловы род прусский, почти наш родной, поэтому я и приказал своим жавнерам очень аккуратно обращаться с пленной панной Беловой. Выделил ей отдельные хоромы, со служанкой, кою мы тоже захватили. И вот пришел я к ней в гости, так сказать, с проверкой, все ли в порядке, а на меня… смотрит пугало огородное! Я аж назад подался со страху. Стоит эта баба, а ее лицо словно в миску с мукой обмакнули, затем свеклой румяны навели да поверху муки белой черным брови нарисовали. Говорит мне, мол, модно же так у нас, да и у вас, в Европе. Я ей отвечаю, что модно было, но не так совсем. И даже когда и было модно, то белила на лица наносили аккуратно, тонко, чтобы кожа просто бледной была, да мушки или прожилки тонкими кисточками рисовали. «Ну, а ты, — говорю ей, не стесняясь при этом на правах победителя, — как пугало огородное. Смывай все, дура!» — и вышел. Она умылась, расстроилась, правда. Пришел я опять. Смотрю, красивая панна. И зачем было лицо белилами грубыми портить да углем брови рисовать, когда свои как дуги! Только, конечно, не нашей она славянской красоты: лицо скуластое, круглое, нос приплюснутый, а светло-серые очи чуть раскосой формы как-то слишком уж широко поставлены. Мочки ушей — длинные какие-то. Однако про мочки потом. Но все равно красива, шельма. Тем более что я уже по женщинам истосковался порядком. Все война да война. А у нее кожа лица нежная, глазищи смотрят томно, волосы как струи свежего пива.
— А при чем тут, пане, Индия? — не выдержал Кмитич и опрокинул чарку крамбамбули в рот.
— А при том, — поднял вверх палец Януш, — что слушай далей! И вот пришел я к ней другой раз. Сидит она в какой-то татарской зелено-красной хламиде до земли, волосы длинные и пышные по плечам распустила. Чую, не удержусь, но сдерживаюсь. А она эту хламиду скидывает, а под ней нет ничего, только ее груди голые, как два арбуза.
— Ого! — сказал священник, который, казалось, спал. Кмитич и гетман удивленно взглянули на него, но Радзивилл продолжил:
— И, значит, идет голой на меня! Как кошка смотрит, улыбается. Фигура, я тебе скажу, Самуль, так себе. Толстовата для своего возраста, а лет ей, поди, не более двадцати пяти было. Мне же двадцать другой год шел. И вот впилась она в меня своими маленькими губами, как змеюка в мышь. И что потом было! Короче, еле живым ушел!
— Повезло, — усмехнулся Кмитич, непонятно что имея в виду.
— Так вот, я ее после этой бурной битвы двух тел и пытаю, мол, откуда ты такая сведомая в этом деле кабета! И она мне и говорит, мол, из Валдая. «Ну, и что, вы все там такие?» — спрашиваю, несколько удивленный. Так она и говорит, что, мол, так, пан, все. У них в Валдае соблазнить и затащить в постель мужчину — первая и главная обязанность всех женщин. Кто этого не может — та и не жена вовсе.
— Вот же хорошо тамошним мужам! — завистливо покачал головой Кмитич. — А у нас так вертись около нее, ухаживай, знаки внимания оказывай!..
— Как сказать, — вновь поднял палец вверх гетман, выпил, уже не чокаясь, крамбамбули, крякнул от удовольствия и продолжил:
— Я ей намекаю про фигуру, мол, можно было бы и постройней быть для качественного соблазна нашего брата, а она дивится и отвечает, что у них там, в Московии, то бишь, или на Валдае пышные формы считаются лучше, чем наши стройняжки. И мочки ушей оттягивают. Для красоты. Как и чем, не знаю.
— Странно, — Кмитич вновь покачал головой, — чего же тут красивого в плохой фигуре? Или в длинных мочках ушей?
— Так они даже натощак водку пьют, хоть и не любят ее, чтобы пополнеть! — стукнул ладонью по столу гетман.
— А вот это хорошо! — улыбнулся мечтательно оршанский полковник. — Сто грамм хорошей водки не повредит даже кабете.
— А уши?! Уши вытягивают, ибо тоже считают это красивым! Разве это хорошо?
— Вот это вообще непонятно. Зачем? Толстые и с длинными ушами? Не, пан Януш, не по мне такие женщины.
— А еще мне эта кабета пожаловалась, что возвращаться домой не хочет. Так и сказала, мол, забирай меня, господин пан хороший, в плену-де она себя и то свободней ощущает, ибо их там в теремах, то бишь гаремах, держат, ходить никуда не дают, замуж выдают с тринадцати лет, да не по своей воле.
— Как у Радзивиллов, — усмехнулся Кмитич.
— Они даже крестьянским девкам завидуют в этом деле. Танцы, опять-таки, ересью считают. Даже смотреть на танцующих — грех! И не спать после обеда — тоже для них ересь!
— Значит, — просиял Кмитич, — надо на них нападать после обеда, когда все спят! Это же здорово!
— Если бы! На войне я что-то такого у московитов не замечал. Грешат все!
— Азия, — грустно кивнул Кмитич, — что-то я расхотел в Индию, пане. Да и на Валдай мне твой больше не хочется…
В конце января к Радзивиллу подтянулся Сапега с небольшой силой, встав по противоположную сторону города. Чем он все это время занимался — никто не спросил.
— Ну, вот, пан Самуэль, — говорил гетман Кмитичу, глядя издалека на темнеющие стены Могилева на белом снежном фоне, — ты оборонял Смоленск. Не повезло Смоленску. А теперь примеришь шкуру московитов — будешь сам город брать. Может, здесь повезет.
— В Смоленске у царя сто пятьдесят тысяч войска было, а у нас всего пять. Да и то он города не взял, пока сами не сдались. А сейчас у нас менее двадцати тысяч будет участвовать в штурме, а у них там — семь тысяч. Пушек мало, особенно стенобитных орудий не хватает. Разница есть? Есть, и большая! Нам надо очень аккуратно действовать. Людей беречь и больше бомбить город. Хотя… Свой же город! И сидят в нем такие же люди, как моя Маришка, оставшаяся у царя в Смоленске.
— Если так думать, то воевать вообще расхочется, — недовольно буркнул гетман, покосившись на Кмитича, — ты солдат, пан, и нюни распускать тут не стоит. А с городом так и будем делать. Подкопами да обстрелом заниматься. Как только пробьем где стену, сразу бросим туда пехоту, а если они сильно уж упрутся, то тут же назад. Я вот на другое надеюсь — что Поклонский нам ворота откроет да бунт подымет против москалей.
— Поклонский? Бунт? Не, — покачал своей меховой шапкой, украшенной ястребиными перьями, полковник Кмитич, — этот сейчас не подымет даже свой собственный…
— Ха-ха! — рассмеялся Януш. — Моя школа! Ты стал выражаться очень точно! Хотя, может, ты и прав. Тоже сомневаюсь на его счет. Пусть хотя бы тайно впустит нас в город. О том уже договоренности имеются…
В это время Поклонский, вертлявый, как флюгер, уже соображал, как бы открыть ворота и впустить в город армию Радзивилла. Правда, принять обратно сторону Княжества Поклонского заставляла вовсе не потенциальная страсть к предательству, а сравнительный анализ двух держав — Литвы и Московии. Он писал в Старый Быхов Золотаренко буквально следующее: «Мы в лучшей вольности прежде за ляхами были, чем теперь живут наши; собственные мои глаза видели, как бездельно поступала Москва с честными женами и девицами». Также Поклонский отписал лист и протопопу Нежинскому: «Золотые слова шляхте и городам на бумаге надавали, а на ноги шляхте и мещанам железные вольности наложили; насмотрелся я над кутеинскими монахами, как Москва почитает духовенство и вещи церковные: в церкви престолы сами обдирали и все украшение церковное в столицу отослали, а самих чернецов в неволю загнали; а что с отцом митрополитом и другими духовными делают! Жаль: вместо лучшего в пущую неволю попали».
Несмотря на то, что гарнизон Могилева с прибывшими из Шклова полутора тысячами солдат Германа Фанстандена увеличился до семи тысяч, комендант не верил в победу. По его донесениям у Радзивилла было 20 000, а с обозными людьми — 30 000 человек. Ромодановский все не шел.
В первый день февраля прошла первая разведка боем у стен города. Под командованием Богуслава Радзивилла был вначале выслан дозор. Богуслав отрядил в дозор Кмитича с отрядом легкой конницы (казаков) при поддержке Высоцкого и полоцкого пана Сосновского. Затем гетман послал на штурм Юшкевича с венгерской пехотой. Стрельба и суета у стен не предвещали быстрого успеха. В это время на берегу Днепра показался московитский отряд.
— Ясновельможный пан! — подскакал на вороном коне к Богуславу офицер. — Там отряд! Человек пять сотен, не меньше!
— Полковник Моль! Лейтенант Путкамер! — обернулся на своих офицеров Богуслав и сделал повелительный жест рукой, означавший атаку на врага. Московиты были немедля атакованы с двух сторон. В десятиминутном бою половина московитского отряда была перебита залпами мушкетеров. Богуслав подключился к атаке бегущего спасаться в город неприятеля.
— Смерть схизматикам! — кричал Слуцкий князь, размахивая шпагой. Его добрый конь догнал последние ряды бегущих. Богуслав и сам не заметил, как оказался в гуще убегающих врагов. Он проткнул одного шпагой, выстрелил из пистолета в грудь второму… Кто-то тоже выстрелил, и конь под Богуславом рухнул в снег с жалобным ржаньем. Князь вылетел из седла, уйдя по пояс в глубокий сугроб.
— Черт побери! — ругался Богуслав. — Коня, мать вашу!
Московиты уже скрылись в воротах города. Рядом спрыгнул с седла капрал Вейр, он помог Богуславу выбраться из сугроба и отдал своего коня.
— Надо сходить в церковь, — говорил сам себе Богуслав, возвращаясь в лагерь, — что-то не везет…
— Мы с вами, паны мои любезные, по уши в грехах, — говорил Богуслав Янушу и Кмитичу, — нужно помолиться и покаяться, тогда Господь будет на нашей стороне.
Януш и Кмитич согласились, но в церковь отправились лишь Богуслав с Кмитичем — у Януша возникли неотложные дела. Правда, идти в деревенскую маленькую лютеранскую церквушку хозяина дома, где жили Кмитич с гетманом, Богуслав презрительно отказался.
— Тут есть рядом красивая белокаменная церковь, — сказал он, — туда и пойдем.
Протестантская церковь под охраной пехоты Юшкевича стояла в низине, неподалеку от Могилева, на расстоянии не более трехсот шагов от стены. Она была сложена из белого камня, представляя собой вытянутый с запада на восток восьмигранник с башенкой, увенчанный куполом с надстроенными над ним ярусом звона и шавкой на барабане. Верхушку церкви украшала типично православная маковка с позолоченным крестом. Сюда и отправились помолиться Богуслав и Кмитич. Оршанский князь с любопытством и опаской оглядел храм.
— Похоже на православную церковь, а в нашей веске лютеранский храм — это небольшой деревянный сруб в голландском стиле, — говорил Кмитич Богуславу, пока они оба, хрустя сапогами по снегу, подходили к бронзовым дверям, украшенным изображениями моисеевых заповедей, — наша весковая церковь не только проще, пан Богусь, но и безопаснее, а до этой можно запросто достать ядром со стены. Так, церковь эта красивее, но мы же на войне, не до красот.
— Пустое, пан полковник! — раздраженно отмахнулся Богуслав. — Бог нас защитит.
Он перекрестился и зашел внутрь первым. Внутри храм представлял из себя уже типичную протестантскую церковь: никакой пышности, все строго и просто, без икон, без алтаря, но с обязательным наличием баптистерии — бассейна для полного погружения при крещении, с кафедрой для проповеди, с местом для паствы, с небольшим органом…
В этот ясный, но морозный день в храме никого не было, солнце разноцветными бликами пробивалось через крашенные мозаикой, как в католических храмах, окна. Только сам пастырь, мужчина средних лет, присутствовал внутри. Он любезно приветствовал высоких гостей, вручив им восковые свечи.
— Сыро здесь, — поежился Кмитич, запахнувшись в шубу. И в самом деле, в его деревенской кирхе было пусть и теснее, но уютнее, пахло хвоей и воском и было намного теплее.
— Отец Небесный! Я признаю, что я грешник, — начал молиться Богуслав, а Кмитич негромко вторил его молитве. — Я прошу прощения за свои грехи. Пожалуйста, прости меня. Измени мое сердце и сделай меня таким человеком, каким Ты хочешь меня видеть…
Кмитич вздрогнул. Откуда-то, со стороны Могилева донесся звук пушечного выстрела…
— Я отворачиваюсь от своих грехов и выбираю следовать за Христом, как за Господом моей жизни, — продолжал молиться Богуслав, Кмитич кивал головой, повторяя про себя. На секунду он вновь отвлекся — вновь до его ушей долетел звук орудийного выстрела…
— Я верю, что Христос умер на кресте за мои грехи и воскрес на третий день, — читал на память молитву Богуслав, — благодарю за то, что Ты простил меня! Води меня и направляй меня всю мою жизнь до тех пор, пока я не предстану пред Тобой на небесах, прощенным и оправданным кровью Иисуса Христа, пролитой за меня. Во имя Иисуса и во имя Отца, Сына и Святого Духа. Аминь!
Кмитич четко учуял уже третий выстрел. И едва Богуслав успел произнести «Аминь», как с грохотом и звоном разлетелось окно, и все бросились на пол.
— Дьявол! — вскричал Богуслав. Кусок кирпича попал ему в правую руку. — Гневается Господь все же на меня!
Слуцкий князь сидел на полу среди осколков разноцветного стекла, среди кирпичной крошки и, морщась от боли, зажимал левой рукой раненую правую.
— Эх, говорил же я! — отчитывал Богуслава Кмитич, помогая тому подняться… Выскочив из церкви, оба князя тут же услышали, как тревожно храпят и рвутся их кони. Со стен города вовсю палили пушки. Ядра летели повсюду… Уже в лагере Богуслав и Кмитич узнали, что Януш Радзивилл и Гонсевский передали горожанам письмо с предложением о сдаче. Гарнизон отказался, открыв огонь из пушек так интенсивно, что теперь пришлось отойти подальше от стен.
— Ну, братко, угодил же ты мне! — ругал Януша Богуслав. — Оказывается, это ты мне свинью подложил. По твоей милости я сейчас даже пошевелить рукой не могу…
С перевязанной рукой Богуслав слег на целую неделю. Когда его навестил Кмитич, то он нашел Слуцкого князя, обозленного на… самого Бога.
— Ты же видел, как все это было! — возмущался Богуслав. — Именно когда я просил Бога о помощи и прощении! Именно в этот самый момент! Неужто Бог меня так не любит? Нет, мой любый Самуль, не может он меня не любить, не самый я плохой здесь человек!
Кмитич украдкой усмехался в рыжеватые усы, слушая возмущенную речь Богуслава.
— Вероятно, Богусь, Бог к тебе очень придирчив именно потому, что и считает тебя лучшим, не находишь?
— Нет, — откидывался на подушки Богуслав, яростно пыхтя трубкой в длинном мундштуке, — я считаю, что в самом деле прав этот англичанин Томас Гоббс, утверждающий, что люди сами управляют своей жизнью, а вовсе не Бог или другие сверхъестественные силы!
— Бог хотел тебе просто сказать, что зря вы, пан Радзивилл, не послушали дельного совета полковника Кмитича, — улыбнулся Кмитич, — разве не ясно? Бог любит людей острожных и не самонадеянных, что и доказало московское ядро, влетевшее в окно церкви. Но если бы Господь рассердился по-настоящему, то вы бы, пан Богуслав, не отделались попаданием кирпича по вашей светлой руке. Так-то, милый мой князь.
— Пошел ты к черту! — парировал Богуслав. — Я тебе говорю, философ Гоббс прав! Кстати, когда запланировали штурм города?
— Штурм города запланировали на 6-е февраля.
— Уже послезавтра? Я еще не успею поправиться.
— Ну, мы уж как-нибудь сами справимся, дорогой наш Богусь. Поправляйся, — и Кмитич вновь улыбнулся. Вечно надменный и самовлюбленный Богуслав и в правду смотрелся смешным в своей мальчишеской обиде на Бога.
И вот ночью орудия вдарили залпами в стену города, пробив в ней вскоре значительный пролом. Пехота под прикрытием мушкетного огня пошла в атаку. По ней затрещали мушкеты со стены. Но пехотинцы достигли цели, и жаркая схватка закипела в проломе. Однако эта атака была лишь отвлекающим маневром. Пока московитяне бросали все силы в критическое место, Поклонский под предлогом, что едет на вылазку биться вместе с могилевской шляхтой, открыл ворота и впустил в большой земляной вал с Зарецкой слободы в Луполовскую войско Гонсевского. В этот момент десятки и сотни могилевчан, мужчины, женщины с детьми, бросились вон из города через открытые ворота. Бросился и сам Поклонский, которому так и не удалось уговорить свой полк перейти на сторону Литвы. Но московитяне тут же стянули к валу все силы. Сюда же устремился Воейков со стрельцами и казаками. Началась отчаянная рубка. Литвинские гусары, первыми ворвавшиеся в город, трижды отразили атаки казаков, устлав заснеженную землю окровавленными трупами врагов, и стали медленно продвигаться по улице вглубь города. Но две роты гусар не могли преодолеть кинжальный огонь стрельцов, ратников и наемных солдат. Мушкетные пули выкашивали гусар из седел одного за другим. Здесь, внутри Большого вала, на Днепре и Дубровенке, огонь был столь плотный, что сам Гонсевский, обронив бунчук и потеряв убитым знаменосца, еле ушел, приказав спешно отступать — иначе бы перебили всех. Однако этот штурм намного дороже стоил московскому войску — погибло тысяча казаков и триста пеших ратников, тогда как литвины потеряли не более ста пятидесяти человек пехоты и треть от каждой из двух рот гусар — всего менее трехсот человек.
Януш Радзивилл вновь затаился. Да и погода свирепствовала. Уже, правда, не было таких трескучих морозов, как в январе, но лютым литвины прозвали февраль не зря — несколько дней мороз напоминал-таки прошлый студеный месяц. Вьюжило чаще, чем в январе. В лесу продолжался «месяц лютого голода» — лисы и волки по ночам навещали деревни, и Радзивилл выделял мушкетеров и пехотинцев отпугивать зверей от амбаров. Однако Кмитич объяснял появление хищников вблизи человека иначе:
— Это только кажется, что лес уснул до весны, — говорил он гетману, — у клестов сейчас птенцы вылупляются, у медведицы в берлоге появляются медвежата, а у лис и волков — месяц свадебник. В начале лютого выходят наружу бобры, а лоси сбрасывают рога. А главное — сейчас начало глухариного тока. Жизнь лесная бурлит, пан гетман!
И Кмитич уходил на лыжах в лес, радостно прислушиваясь к барабанной дроби ожившего дятла, выискивая заячьи свадебные следы, прислушиваясь к отдаленному току глухаря. В такие минуты он был счастлив и совсем забывал о войне, а лес открывал ему свои февральские тайны и секреты. Возвращался оршанский полковник всегда с дичью, и вечером за столом у гетмана постоянно под наливку подавалась либо свежая жареная тетерка, либо зайчатина или же дикий кролик.
— Когда уж Воейкова подстреленного принесешь? — шутил гетман. — Во кого поджарил бы!
Однажды утром Кмитич шел на лыжах по лесу в поисках дичи и увидел на снегу человеческие следы. Мало ли кто из местных мог бродить тут, но следы эти насторожили полковника: с каплями уже засохшей крови. Кто-то не так давно прошел здесь, явно припадая на правую ногу, раненый. «Москаль иль свой?» Судя по пятнам, кровь капала не из ноги, а откуда-то выше. Кмитич устремился по следу и очень скоро увидел чернеющий на белом снегу силуэт мужчины в кожухе, мелькающий между стволов сосен. Человек брел, балансируя руками, словно пьяный. «Точно, раненый», — решил Кмитич и снял с плеча мушкет. Он насыпал на полку пороха и стал медленно подъезжать. На расстоянии двадцати шагов, зная, что уже точно не промахнется, Кмитич крикнул:
— А ну, стой! Руки в гору!
Человек резко озирнулся, замер и затем бросился бежать. «Явно безоружный», — окончательно успокоился Кмитич. Несколько мгновений, и он нагнал незнакомца на своих быстрых лыжах, вновь вскинув мушкет:
— А ну, руки в гору, или стреляю!
— Пощады! — заорал человек, падая в сугроб на колени. — Прошу пана пощадить мя!
«Точно, московит», — определил Кмитич по ярко выраженному акценту мужика с залитым кровью бородатым лицом в грязном тулупе. «Пристрелить, как собаку, и все дела», — решил он и прицелился в голову. Но спустить курок не смог. Не в его это было правилах — стрелять в безоружного человека, просящего пощады.
Кмитич привел пленного в хату. Ему промыли рану на голове, перевязали, налили в кружку крамбамбули и дали кусок хлеба. Мужчина, еще достаточно молодой, чуть старше Кмитича, все время твердил: «Благодарствуйте, люди добрые», и с жадностью проглотил кусок ржаного хлеба, словно не ел три дня.
— Накормите пленного, но скромно, — велел гетман хозяйке, — чтобы ему тут жизнь раем не казалась.
Януш Радзивилл еще не знал, кто попал к ним в руки. Вдруг этот тип убивал и грабил местных? Или же из мародеров московских? Но против этого говорил тот факт, что пленный был без какого-либо оружия, сопротивления не оказывал. Скорее, просто дезертир.
Пленному дали похлебки из отрубей. Тот уплетал за обе щеки, все время благодарил и извинялся.
— Кто таков? — хмуро спрашивал его гетман.
— Из Тихвина мы. Федор Никитин, паромщик. Купцов возил разных, то с Новегорода, то с Московы, — послушно отвечал мужчина. Теперь, когда он был чист и немного сыт, его румяное лицо приобрело достаточно симпатичные черты. Никитину было лет двадцать семь, не более. Рыжеватая борода и усы, голубые глаза, курносый нос.
— Ты лучше скажи, что не в Тихвине своем делал, а в Могилеве? — насупился гетман. Он все еще считал, что пленный мог быть элементарным мародером, грабившим местных жителей. Но Кмитич так не думал.
— Я не москов, люди добрые, — объяснял Федор, — меня силой в армию взяли пушкарям помогать. Из людипикад мы, вепсь то бишь, а московцев знать не хотим!
— Во дела! — рассмеялся Кмитич. — Кого ни возьмешь в плен из московитян, они все кто меря, кто вепс, кто мордва, кто псковитянин, а кто и новгородец, кто вообще — язык сломаешь, пока выговоришь, и все московцев и царя не любят, а воевать воюют. Чего идете-то тогда на войну?
— Поубивает царь, коли не пойдем, — грустно отвечал Федор.
— Да вы его, царя, ненавистники хреновы, шапками закидать можете. Чего подчиняетесь, не бунтуете?
— Нельзя бунтовать. Поубивают всех сразу. Он есть помазанник Божий, — опустив голову, ответил Никитин.
— Помазанник! Самозванец! «Рюриковичи мы!» — передразнил Радзивилл царя. — А знаешь, Федор, что настоящие Рюриковичи — это мы, Радзивиллы, это наши предки пришли по просьбе вепсов да чуди из Дании, русского Рюгена, Поморья да Порусья, что сейчас Пруссией называют! — и гетман стукнул по столу кулачищем. Пленный даже вздрогнул, испуганно закивав, словно говоря — точно, самозванец наш царь, как же я раньше этого не знал.
— Оно верно, ведь не прилетал же Бог и не садил же лично царя в Москову, — как бы рассуждал Федор сам с собой, испуганно моргая коровьими глазами, — оно, может, и есть христианский Бог там, на небе, которому попы заставляют нас молиться. Но ведь это там, на небе, а у нас, на земле, в лесах да озерах все же не он хозяин, а метц-ижанд, перть-ижанд, ригаук да вэдэхийне.
— А ну-ка, переведи, что ты только что сказал? — заинтересовались оба литвинских командира.
— Ну, — немного смутился Федор, утерев рукавом нос, — перть-ижанд — он, это, вроде как домовой хозяин. Танас-ижанд — он дворовой хозяин, а ригаук — это хозяин риги, в сарае живет. Лесной хозяин метц-ижанд — он как человек, но может быть ростом с ель, а может с можжевеловый куст, что мы кличем кадат. Он когда маленький, то седенький с длинными кудрявыми волосами. Его моя мать в лесу видела. Он в колпаке, а его одежда застегнута не как у людей, а наоборот. Но пуще его важен вэдэхийне. Он живет в каждом большом озере, и он хозяин и леса, и воды, и духа. Он большой и полный, с длиннющими волосами. И жена его такая же. Большая, белокожая, с длинными-предлинными волосами. Мой дед видел, как она под сосной расчесывала свои волосы. Вэдэхийне хитрый, он того, может и кэрэ, корягой то бишь, обернуться, и щукой…
Гетман почти с ужасом посмотрел на Кмитича. Но Кмитич лишь многозначительно кивнул: мол, ничего особенного, «знамо дело», так оно и есть. Кмитич хорошо знал, что и род Радзивиллов в годы правления Витовта вышел от языческого жреца Лиздейки, который всех рядил или радзил — то есть советовал, судил.
Помнил Кмитич и еще кое-что, что невольно заставляло его верить в потусторонние силы. Это был рассказ его деда Филона Кмита Чернобыльского, оршанского старосты и смоленского воеводы, не только талантливого военачальника, но и автора эпистолярной литературы. Видимо, поэтому в его необычный рассказ в первое время никто в семье не поверил. Но Филон повторял его вновь и вновь, и уже никто не сомневался, что именно так все и было на самом деле. Случилось же так, что в 1618 году отряд Филона Кмита из пятидесяти гусар попал в засаду. Но заправские рубаки литвины, понеся изначально потери, принялись отчаянно сопротивляться. Рубился и сам Филон, командир отряда, застрелив двоих конных татар из седельных пистолетов и зарубив двух конных стрельцов. Именно на него набросились московиты. «Берегись!» — услышал дед Филон и обернулся. Поздно. Как раз в этот момент два стрельца почти одновременно выстрелили в него с шагов десяти-двенадцати. Промахнуться они не могли. И вдруг… пропали звуки и воцарилась странная кромешная тишина, а Филон стоял и смотрел, как из словно остановившихся облаков порохового дыма к нему медленно летят два круглых шарика. «Пули», — сообразил Филон и легко уклонился от них вправо. Тут же с саблей он подскочил к стрельцам. Те стояли, словно нарисованные на холсте, без движений и какие-то плоские. Филон рубанул одного. Тут же все вернулось: звуки боя, крики, выстрелы, скорость движений. Стрелец с разрубленной головой упал на землю, а второй с побелевшим лицом оглянулся на Филона, словно на черта. Дед рубанул и его. Был там и третий стрелец, только уже без мушкета. Он с криком «Чур меня!» бросился бежать. За ним побежали и другие; бой стал клониться в пользу литвинов. Дед Филон оглянулся на кричавшего «Берегись!» гусара. Тот смотрел на деда круглыми глазами и крестился. На вопрос «Что ты видел?» этот гусар ответил, что видел чертовщину — как Филон молниеносно появился рядом со стрельцами, хотя должен был пасть под их пулями. «Это тебя ангел-хранитель уберег», — говорила мать Кмитича деду. Но тот усмехался в рыжие усы да отвечал: «Там, где ангел, там и черт неподалеку. А кто мне из них помог, то и сам не знаю».
— И вот, — продолжал рассуждать Федор, — если бы перть-ижанд или метц-ижанд, или вэдэхийне сказали бы хоть кому-то, что, мол, московский царь вам от Бога, то вся вепсь поверила бы. А так…
— А женщине-пауку Мокощи вы поклоняетесь? — спросил Кмитич, вспомнив, что ему говорил пленный московитянин в Смоленске.
— Нет, барин, не знамо такую, — покачал головой вепс Федор.
— М-да, уж, — усмехнулся Януш, — у вас там не скучно, как я погляжу. Хотя на Полесье и у нас русалок, например, видят часто. Вот вы, значит, какие христиане! Ну да ладно. Ты, говоришь, из Могилева бежал?
— Из него, — кивал перевязанной головой с кровавым пятном на макушке Федор, — бежали мы с двумя сотоварищами. Нас командиры били, заставляли силой на стену идти работать, под пулями. А поесть почти ничего не давали. Водку у нас, честно за свое жалованье купленную для сугреву, забрали. Вот мы и убили своего сотника злого, как собаку, а сами бежали.
— А вот здесь, парень, подробней! — заинтересованно подался вперед гетман. — Говоришь, сотника своего убили? Так ты что, герой, выходит?
— Да какой там герой! — смутился Федор. — В жисть бы не убивал никого, но тут война да псы эти стрелецкие! Забили сотника его же тростью, что нас бил постоянно. Видели у них у всех трости? Вот и я думал, чтобы ходить. Ан нет. В Москове дурные порядки. Там и царь своих бояр бьет, бояре холопов, а холопы жен да детей своих.
— Ну, это нам известно, — усмехнулся Кмитич, — не известно только, куда же ваша церковь смотрит, что такое безобразие творится?
— Дык они ж и заставляют сами бить детей! — выпучил глаза Федор. — Так и пишут, мол, «розга буйство из сердец детских прогоняет». Старики рассказывают, у нас в Тихвине на женщину руку раньше, лет сто или более назад, никто не подымал, ибо она старшей в семье была, в ней богиня Мать свою частичку оставила. А попы пришли, говорят, — и тут Федор, похоже, процитировал, — «розгою Дух Всесвятой дети бити велит, зане розги здравие ниже мало вредит».
Кмитич с гетманом переглянулись, а Федор с явным возмущением продолжал:
— У нас, рассказывают, семьдесят или около того лет назад даже по этой причине спалили церковь, а священника убили. Но потом пришли ратники и постреляли многих.
— А что, жена не может развестись или в суд подать, к примеру, коли бьют ее сильно? — поинтересовался Кмитич.
— Да где там! — всплеснул руками Федор. — Это ее суд судит, когда она мужа отравит за побои. Такое случается.
— Ну, и что присуждают?
— Дык разное. Бывает, живьем закопают, а бывает, и отпустят, коли она согласится в монастырь уйти.
— Вот какие порядки нас ждут! — горько усмехнулся гетман, взглянув на Кмитича. — Ладно, хватит. Куда бежали после того, как убили сотника?
— Дык куда глаза глядят. К вашим боялись идти. Нам говорили, что вы нашего брата ловите, кожу снимаете, жарите мясо да головы отрезаете.
Гетман на это отреагировал мгновенно:
— Слухай, пан полковник, — повернулся он к Кмитичу, — а может, снять с этого язычника кожу да зажарить, как это мы обычно делаем? Ведь ты все равно с охоты ничего не принес!
— Точно, пан гетман. А я-то думал, что же мы есть сегодня будем?
Кмитич расхохотался, хлопнув от смеха в ладоши. Его насмешила и шутка гетмана, и испуганные глаза Никитина, который, похоже, шуток не понимал.
— Да сиди ты! — дружески толкнул пленного в плечо Кмитич. — Никто тебя не съест. Мы не вы! У нас тут все по закону, понимаешь? У вас вот что с пленными делают?
— Дык по-разному, — смущенно зыркал глазами Никитин, — кого сразу убивают, кого не сразу, мучают на огне, а кого туркам продают.
— Что? — гетман и Кмитич переглянулись. — Мучают и туркам в рабство продают?!
Гетман побагровел. Пленный при этом бросился коленями на пол с криком:
— Помилуй мя, господин барин! Не виновен, вот тебе крест! Никого не убивал, не мучил! Сам бежал! Паромщиком работал! Деревня наша Тихвин, в нашем языке так и значит: мол, тих — дорога, а вин — вода. Водный путь, значимо! Паромщики мы, не ратники, не стрельцы! Не гневись, барин!
— А ну садись обратно, — глухо приказал Януш, и Никитин, замолчав, послушно сел на табурет.
— Что в лесу делал? — продолжал допрос гетман.
— Утром с голоду пришли на хутор поживиться. Хозяин одного застрелил, а мне по голове прикладом заехал. Я убегать в лес. Добежал до леса, а там уж и дух из меня вон. Очнулся от холода зверского, может, метц-ижанд меня разбудил, чтобы не замерз. Стал уходить в деревню какую-нибудь, а тут: «Стой!» Думал, хозяин хутора догнал. Перепугался малек…
Федор напомнил Кмитичу стрельца, у которого он «одолжил» платье в Смоленске, и некоторых других пленных московитян. Такой же бесхитростный простой мужик с полным отсутствием представления о стране, в которой оказался. С такой же кашей в голове из язычества и христианства с уклоном в сторону все же язычества. Кмитич при этом вспомнил и родных кривичей-идолопоклонников, что все еще собирались на берегу Рши до войны. Как они? Где сейчас?..
Вепс Федор Никитин, простой и жалкий со своей перевязанной головой, выглядел абсолютно лишним человеком на этой войне. В далеких и чуждых для него снегах этот деревенский неторопливый парень, похоже, ставил перед собой всего одну-единственную цель — выжить и как-то вернуться домой, к жене и детишкам, к своим домовым, дворовым и водяным. О «проклятых ляхах и литовцах» он уже не думал как о полулюдях-антихристах с окровавленными клыками во рту. Ему даже нравилась Литва.
— Хорошо тут у вас, — говорил, окая, Федор, — чистый Могилев, опрятный город, и деревни тож.
— Что? — опять удивлялся Кмитич. — Это после того как мы город бомбим, жжем и штурмуем? После того, что там люди мрут от ран и болезней?
— Оно так, — соглашался Федор, — есть малек, но все равно хорошо. У нас так в Тихвине и без войны всякой…
Рассказал Федор, что большие города в Московии вообще редкость — лишь сама Москва да, может быть, Владимир с Ярославлем. По словам Никитина, Московия — это, в первую очередь, «царствие пышных лесов да крики птиц всех голосов», а что касается городов либо замков, то таковых либо мало, либо совсем нет. Также со слов «языка», положение осажденных в Могилеве было незавидным: еда, боеприпасы — все заканчивалось. Народ болел и разбегался. Люди грабили и убивали друг друга из-за куска хлеба. Офицеры били простых ратников, силой загоняя на стену, кормили при этом совсем плохо. Среди самих могилевчан, да и среди московских солдат появилось много недовольных царем и войной.
— Созрели голубчики, — решил гетман. И 18 февраля повторили штурм. В четыре часа утра литвины пошли на приступ и бились до трех часов дня — без толку. Вновь пришлось отойти. Не так уж и плохи оказались московитяне, как расписал Федор Никитин.
Осторожная осада Могилева все меньше нравилась Кмитичу. Он торопил своего командира. Тот начинал заметно нервничать и приказал копать подкопы под стены города и закатывать туда бочки с порохом. В начале марта подкопы рванули, и осаждающие вновь пошли на приступ. Кмитич яростно обстреливал малый земляной вал и острог.
А в это время в соседних деревнях продолжали отмечать Масляницу, словно и не было никакой войны. В годы лихолетий и войн праздники всегда отмечаются особенно бурно. Люди веселятся и гуляют, словно в последний день, ибо не знают, будет ли следующий праздник. Вот и сейчас Масляницу начали отмечать на пару дней раньше, чуть ли не весь февраль, и заканчивали на неделю позже. Замужние молодые женщины собирались в группы и ходили по дворам на «разуванне маладой», где недавно отыграли свадьбу, да пели:
Вынесь нам, маладая Маня,
Белы сыр, белы сыр,
Будзеу цебе, маладая Маня,
Першы сын, пергиы сын,
Вынесь нам мачку, ды мачку,
I народзіш, маладая Маня
Ты дачку, ты дачку.
Сжигаемые чучела деревенские жители впервые изготовляли с особенной выдумкой — в виде московского царя или стрельца с вырезанным из дерева мушкетом. И Кмитичу просто жуть как хотелось туда, где жгли чучела, пели песни, пили гарелку и пекли огромные ароматные блины.
Федора оставили при хате помогать хозяйке по дому. Ему предоставили свободный режим передвижения, учитывая, что этот московитский ратник не был взят в плен в бою, а сам сбежал с царской службы. На Масляницу Федор приготовил свое национальное блюдо — сваренные в воде галушки с мясом, что по форме напоминали ухо. Федор так и назвал это блюдо — ухо.
— По-мордовски ухо, стало быть, «пельмень», а по-нашему «корва», — объяснял он, — но мы все же чаще по-мордвински называем корву, ибо это и есть мордвинская кухня. Хотя сами мордвины говорят, что переняли ее у булгар, татар то бишь, где пельмень называется «кулач», что опять-таки значит «ухо».
— Оно и в правду на отрезанное ухо похоже, — ворчал священник, разглядывая в тарелке горячие белые пельмени. Эти мордвинские галушки оказались вкусными, но священник их принципиально есть не стал, мол, уж больно ухо отрезанное человеческое напоминает.
— От людоедства, наверное, и пошла эта ваша корва, — говорил святой отец. Но Кмитич с удовольствием съел пару пельменей, пошутив при этом:
— Вот, зарубил москальского мордвина, а уши его съел!..
Кмитич любил слушать почти сказочные рассказы Федора про страну Вепсь, что раскинулась от Чудского до Белого озера, от Ладоги до Вологды. Наблюдавший сжигание чучела царя, Федор вечером за чаркой доброй наливки, приняв дневное сжигание чучела за ворожбу, рассказывал куда более действенный сцособ убить московского государя.
— У нас кудесники есть: от слова «кудеса», что значит «шаманский бубен». Так вот, некоторые могут над лоханкой воды пошептать, и в воде покажется изображение того человека, который тебе нужен. Тогда бери пищаль и стреляй в ведро по изображению. Человек умрет. Карелы так коров и лошадей у своих плохих соседей из сумь и ямь убивают, чтобы навредить им.
— А ты можешь вызвать видение царя в ведре? Уж я бы с такого расстояния точно не промахнулся! — спрашивал, улыбаясь, Кмитич.
— Я ведь, оно ж, паромщик, а не кудесник, — извиняющимся тоном говорил Федор, — но одного такого человека в Тихвине знаю. Ему часто откровения во сне приходят. Вот он смог бы!..
Как-то Федор раздобыл лыка и наплел всем домашним — священнику, его жене и детям — лаптей. Раньше Кмитич полагал, что московитские крестьяне носят лапти из бедности, не имея денег на нормальную кожаную обувь, но за лаптями, как оказалось, скрывалась целая культура лесных жителей.
— Оно ж удобно по лесу в лаптях ходить, по мху, по болотистой почве клюкву собирая, по траве, — объяснял Федор, — и даже по первому снегу.
Но вот что удивило Кмитича, так это то, что лесные жители вепсы, по крайне мере там, где жил в мирное время Никитин, совсем не собирают в своих лесах грибы, полагая, что это отрава или пригодное лишь для ворожбы зелье.
— Наш кудесник, когда колдует, пьет отвар из мухомора, — рассказывал Федор вечером у печки, — вот он наденет красную шубу с белой оторочкой, чтобы быть похожим на гриб-мухомор, поест мухоморов, ну и давай с духами предков общаться. Возьмет в руки кудесу, стукнет раз, стукнет два, и перейдет в тот, иной мир, мир духов. В такие моменты на него лучше не глядеть, ибо рассказывают, кто посмотрел, что вместо лица у него черный туман. А потом вернется и говорит, что кому делать.
Священник чуть не плакал, слушая рассказы обо всех этих языческих ритуалах. Федор не только рассказывал, но и живо интересовался местной жизнью. Он как-то очень долго стеснялся, но потом все-таки спросил Кмитича:
— А что это у господина Великого гетмана такая странная прическа — голова вся брита, и только на макушке волосы оставлены? Как у казаков Золотаренко.
— Это древний обычай, — пояснил ему Кмитич, — такие чубы носили наши далекие предки конунги готов в знак знатности рода.
— Значит вы, господин полковник, не из знатного рода, — указывал Федор на отросшие волосы Кмитича.
— Почему же, — усмехался Кмитич, — знатного, но прическу предпочитаю другую. Если бы я был из Радзивиллов, да еще и Великий гетман, то, может быть, тоже носил бы чуб.
— Стало быть, все казаки Золотаренко знатного рода?
— О, да! — лишь смеялся Кмитич. — Знатнее не бывает! Нет, Федор, они просто переняли эту моду, что знатные, что незнатные.
— Мы их за эти хохлы так и кличем хохлами, — улыбнулся Федор.
— Они вас тоже смешно называют, — отпарировал Кмитич, — кацапами.
— А что это такое, кацап?
— На южном русском диалекте «кацап» значит «козел». У вас у всех бороды, как у козлов. Почему не бреетесь? Вот у тебя уже почти как у козла борода отросла!
— Дык, попы говорят: грех бороду брить.
— Ваших попов сам Господь Бог не разберет, — удивленно покачал головой Самуэль, — детей и жен бить — не грех, а вот бороды брить — грех!
— Оно верно, чудно, — соглашался Федор, кажется, впервые подумав об этом серьезно…
Порой Федор, хлебнув вечером веселой крамбамбули, смешил всех домашних своими чудными вепсовскими танцами, ничего общего не имеющими со славянскими. Он, сложив руки на груди, вприсядку ходил кругами по полу, а то вскакивал и колотил себя ладонями по груди и коленям, напевая что-то на своем тарабарском языке. А затем садился рядом с Кмитичем и рассказывал, что и как он изображал в танце.
— Вот эдак, вприсядку, я изображаю утку, — учил Федор, — а утка у нас в народе считается главной птицей. От нее весь мир пошел и все живое. Когда-то, когда не было ни земли, ни людей, ни зверей, была одна лишь вода, да по ней утка плавала. Нырнула утка, значит, и достала в клюве со дна кусок ила, и вот так и земля появилась.
— Антихрист ты, — злился священник на Федора. — Бог создал людей по образу и подобию своему за семь дней вместе с твердью земною. А ты — утка! Дикий вы народ, Федор! Если бы вас утка создала, то вы все на утку и были бы похожи!
— А что! — смеялся Кмитич. — Вот смотрите, святой отец, у Федора нос плоский и курносый. Ну, точно как у качки клюв!
И все смеялись. Даже Федор.
Общаясь с Федором Никитиным, Кмитич, кажется, в первый раз по-настоящему задумался о том, какая же несправедливая и жестокая это вещь — война, любая война! Ведь он чуть не пристрелил Федора там, в лесу, даже не зная его имени. Да и сам Федор мог раньше точно так же застрелить его со стены Могилева, или же еще раньше, под стенами Смоленска. «Люди, ничего друг другу не сделавшие плохого, должны стрелять друг в друга и убивать!..» От этой мысли Кмитичу становилось не по себе. «Прав гетман, — думал полковник, — если так думать, то мушкета уже никогда в руки не возьмешь, и враг завоюет тебя полностью…»
Стояние под стенами Могилева утомило Кмитича. Он чаще думал о скором союзе со шведами, с которыми все еще переписывался, торгуясь, Януш, все чаще развлекался с молодой вдовушкой на хуторе близ Могилева, все больше разочаровывался в осторожной стратегии гетмана, которому, впрочем, продолжал доверять, как родному отцу. Что же до войны, то московское войско, казалось, и не собиралось продвигаться дальше. «Может, на том все и закончится?» — думал Кмитич, но и сам себе признавался, что половину Литвы нужно так или иначе отвоевывать. Не знал он, что обескровленная и побитая в боях армия царя и не могла пока воевать. Алексею Михайловичу доносили о потерях и расходах, но даже льстивые услужливые замалчиваемые цифры приводили царя в ужас. Погибло, было ранено и покалечено, попало в плен или бежало более 150 000 человек, а значит, на самом деле, более половины от той армии, что была собрана в мае прошлого года. Да и те, кто остался, представляли из себя полуголодных, замерзших и больных людей. У царя из боеспособных войск оставалось менее 70 000 человек, что было явно недостаточно, и государь московский спешно формировал новые полки, нанимал новых солдат. В Московии и в Новгородчине силой забирали в армию всех, кто еще где-то остался. После поборов и эпидемий многие деревни и даже небольшие города Московии стояли обезлюдевшими, а по другим словно странный мор прошел: одни жены да дети, да старики древние, и ни единого взрослого мужчины. Царские сборщики рекрутов чаще натыкались на пронизывающий ветер, гуляющий по пустынным заснеженным улицам, да на бездомных собак, заискивающе глядящих на людей в ожидании куска хлеба. А если и были такие, кого еще можно было забрать под ружье, то старались загодя схорониться по лесам, не желая проливать кровь за непонятно что в чужой стране. Лютая же зима не уступала даже в марте. Правда, вскоре морозы спали, стало чаще светить солнце, но сугробы по-прежнему громоздились снежными крепостями по всей земле.
Однако мор в Московии резко прекратился. Царю писали, что некий житель Тихвина увидал во сне пророчество, что спасти людей от эпидемии может икона Божией Матери из Старой Руссы. Этот житель возглавил миссию в Старую Руссу, заменив Старорусскую икону на Тихвинскую. Говорят, что именно после этого мор и прошел. И вот жители Старой Руссы писали прошение к царю вернуть им чудотворную икону.
— Нет, — отвечал царь, — пусть остается в Тихвине, раз так Богу угодно.
Но как бы там ни было, а собрать новую большую рать все равно уже не получалось: эпидемия сделала свое черное дело. Да и люди не горели желанием идти под ружье невесть куда.
— Да кабы литовцы даже сами пришли сюда, — говорил один московский «призывник» своим двум товарищам, схоронившимся в охотничьей сторожке, — то пущай бы завоевывали! Лучше под Польшей да Литвой жить, там реки медом и молоком текут.
— А может, если завоюем, то и у нас потекут? — спрашивал другой.
— Дык завоевали уже одних богатых. Новегород да Плесков. Что, лучше стало? — отвечал старший…
— Обезлюдела Москова, — докладывали царю падающие ниц чиновники, — нет людей на новые полки. Там в селах да весях и жить-то некому!
Алексей Михайлович вновь серчал, но и тут находил выход — велел заселять опустевшие села пленными литвинами, для чего приказал не убивать, а хватать всех подряд мирных жителей Литвы и насильно переселять в Московию. Особую охоту царь объявил на мастеров: оружейников, строителей, переплетчиков, ювелиров, столяров, токарей, типографов и живописцев. Знал он, что хвалят по всему свету литвинских мастеров и что таковых нет в Московии, поэтому и велел хватать представителей всех этих профессий и с семьями переселять на «вечное житье» в Москву. И уже через несколько месяцев литвинские плененные мастера составляли до десяти процентов всех жителей Москвы.
Расселяли литвинов в специально построенной для них Мещанской (от свозимых из мест, городов, мастеровых людей) слободе, хотя селили мастеров также и на Гончарной, и на Бронной слободах. Патриарх Никон жаждал заполучить побольше мастеров для подмосковного Воскресенского монастыря и Иверского монастыря, что на Валдае. В плен взяли и увезли на Валдай всю братию Кутеинского монастыря из-под Орши. Царские урядники хватали всех мастеровых людей Витебска, Смоленска, Полоцка, Мстиславля и других захваченных городов и отправляли в Московию, где их прежде всего «приводили к вере».
Так оказался в Москве литвинский мастер Степан Полубес, схваченный в Мстиславле в июле 1654 года. Полубеса также «привели к вере» и отрядили украшать Воскресенский собор в Новом Иерусалиме. Пройдет десять лет, и Полубес станет мастером кремлевской Оружейной палаты. Правда, к моменту поступления литвинских резчиков, включая Полубеса, в Оружейную палату там уже работали русские резчики из Литвы: Степан Зиновьев, Семен Деревский, Константин Андреев. Среди вновь прибывших был и Клим Михайлов, мастер резного и столярного дела, один из лучших резчиков, работавших в Москве. Клим был уроженцем Шклова, где его взял на службу князь Григорий Семенович Куракин. Михайлов добровольно согласился переехать в Москву, ибо его дом в Шклове сгорел в начале войны, захваченный царским войском, а семья погибла. В Москве князь Куракин женил Клима на своей дворовой девке Анютке, а потом отдал на время в Воскресенский монастырь. В Оружейную палату вместе с Климом Михайловым поступили также мастера столярного дела, трудившиеся еще в Иверском монастыре: оршанец Андрей Федоров, Герасим Окулов из Дубровны, Осип Андреев из Вильно, Яков Иванов из Витебска. Клим был определен в помощники к старцу Арсению, опытному литвинскому резчику, давно работавшему при московском дворе. После смерти Арсения Клим займет его место во главе кремлевских резчиков.
Литвины не нуждались в образцах, по которым им надлежало работать. Подготовительные рисунки для резьбы они умели делать сами. Так, Семен Деревский свидетельствовал о себе, что «делает он столярное и резное дело собою и знаменит сам, и режет на столбах и на досках звери и птицы и травы…» В дальнейшем, после поступления в штат Оружейной палаты к Климу Михайлову ему поручили украшать новый царский дворец в Коломенском. После работы литвинских резчиков иноземцы писали о дворце: «Коломенский загородный дворец… весь он кажется точно только что вынутым из ларца, благодаря удивительным образом искусно исполненным резным украшениям…» Литвинские резчики по дереву и мастера по производству изразцов особенно интересовали патриарха Никона.
С литвинскими мастерами пришли в Московию новые европейские технологии, значительно изменив местное декоративное искусство, архитектуру, подняв книгопечатание…
Так, москвичи впервые увидели фарфоровые плоские блюда, которые привезли с собой литвины, и за схожесть с серебряными талерами с печатью посередине назвали талерками. Но москвичи, особенно плохо знавшие русский язык, называли эти фарфоровые талерки тарелками. Литвины учили московитян русскому языку, правили обряды православия, привозили печатные книги, налаживали печатное дело, распространяли свои литвинские праздники, такие как Купала и Радуница, строили замки, украшали залы. Царь старался не обижать тех, кто трудился над созданием новых царских хором Кремля — платил исправно и много, привлекая тем самым и других мастеровых людей — они сами ехали в Москву из Литвы. Люди бросали пепелища, в которые превратились их дома, и ехали в Москву к своим товарищам-мастеровым, где была работа, обещали кров и жалованье.
Однако Алексей Михайлович вынужден был теперь обманывать турецкого султана, которому ранее обещал по дешевке продать до тридцати тысяч литовских душ в рабство. Теперь и этот договор нужно было нарушить. Тем не менее, в отличие от Радзивилла, царь все же на две третьих восстановил первоначальную численность своей армии. Сложней было с московскими опытными воеводами, погибшими под стенами Смоленска, в Мстиславле и в других городах. Новых уж точно было не найти. Кроме того, разворачивающееся партизанское движение немало беспокоило царя. Захваченный и сожженный Мстиславль оказался вовсе не покоренным городом и продолжал обороняться. Казалось, стреляли сами руины Мстиславля, и словно из пепла сожженных хат и храмов возникали все новые и новые люди с оружием в руках, нападавшие на обозы, дозоры, постовых, убивающие царских ратников и берущие в плен московских воевод.
Однажды ничего дурного не подозревавший воевода Иван Пушкин, кутаясь в лисью шубу, безмятежно ехал в санях с царской казной по проселочной дороге под надежной охраной сотни вооруженных до зубов казаков и татар, когда вдруг в синем вечернем воздухе раздался жуткий вой, от которого стыла кровь в жилах. Тут же затрещали выстрелы мушкетов, просвистело несколько стрел и впилось прямо в горло конных татар и казаков. Одному казаку между лопаток вошел ловко пущенный умелой рукой маленький топорик с длинной ручкой… Всадники с криком валились из седел в снег. В них стреляли, кого-то стаскивали с седла багром, кого-то зацепили петлей, кого-то добивали пикой в снегу…
— Атас! — кричали казаки. — Засада!
Из-за деревьев и даже из-под снега, выскочили люди в шкурах с пистолетами, пищалями, бердышами и переделанными в пики косами. Во мгновение ока весь московский отряд был перебит, остальные разбежались, а Пушкина схватили и бросили на снег перед высоким человеком в огромной, похожей на лодку, теплой шапке с острыми большими полями и тульей, словно высокий колпак.
— Я царский воевода Иван Пушкин! — прохрипел воевода, чувствуя чью-то сильную руку у себя на воротнике шубы. — А ты кто? Как смеешь?!
— Кто я? — приподнял рыжие кустистые брови средних лет бородатый мужчина. — Я есть мирный гражданин этой страны, а это, — и он обвел рукавицей стоящие поодаль сосны, — это есть мой лес, а это, — и он указал на дорогу, — моя дорога. А ты кто таков, вор? Почему без разрешения здесь ездишь, почему гуляешь по моей земле, как по своей? Да еще с вооруженными людьми! Или ты считаешь, что здесь уже Московия? Не разбойник ли ты? И имя мое тебе, варвару, знать не пристало, как не пристало вору знать имена судящих его судей, схвативших его стражников и рубящего ему голову палача. Связать его покрепче, хлопцы! — приказал человек своим людям. — Пусть наш великий гетман судит этого бандита. Уж и не знаю, как он сюда попал!
То был войт вески Колесники Карп Евлев. Он не присвоил царские деньги, не стал издеваться над Пушкиным, а велел доставить всю добычу и пленного в лагерь Януша Радзивилла в целости и сохранности.