Путь в место забвения был долгим и безмолвным. Киёмори шел впереди, его фигура, обычно такая расслабленная и небрежная, сейчас была напряжена. Два темных хвоста были поджаты, а не лениво покачивались. Он вел Такэши по бесконечным, уходящим вглубь горы коридорам, высеченным в скале. Воздух здесь был сухим и мертвым, пахнущим пылью веков и застоявшейся магией.
Такэши шел, почти не чувствуя ног под собой. Приговор старейшин висел в его сознании тяжелым, ледяным гнетом. Забвение. Смерть при жизни. Он предпочел бы настоящую смерть. Мысль о том, что он забудет ее — ее глаза, ее голос, ее прикосновения, ту боль и то блаженство, что они разделили — была невыносима. Он был готов броситься на Киёмори, на стены, разбить голову о камни — лишь бы не допустить этого.
Но его тело не слушалось. Деревянные путы на запястьях все еще заберали его волю, оставляя лишь горькую покорность.
Киёмори остановился перед ничем не примечательным участком стены. Он положил на камень ладонь, и камень бесшумно отъехал в сторону, открывая небольшое круглое помещение. Внутри не было ничего, кроме гладкого каменного пола и слабого, призрачного свечения, исходящего от самих стен.
— Здесь, — произнес Киёмори, и его голос прозвучал глухо, отдаваясь эхом в крошечной комнате. — Здесь стирают прошлое. Без боли. Без сожалений. Ты просто… уснешь. А проснешься другим человеком.
Он повернулся к Такэши, чтобы втолкнуть его внутрь, и в этот момент Такэши увидел его глаза. В них не было привычной ярости, холодной насмешки или торжества. В них была сложная, мучительная смесь других чувств — глубокая, выстраданная тоска. И… зависть.
— Почему? — хрипло выдохнул Такэши, не в силах сдержаться. — Почему ты ненавидишь ее за то, что у нее хватило смелости выбрать то, что хочет она? А не то, что велит ваш проклятый род?
Киёмори замер. Его рука, уже протянутая к Такэши, опустилась. Он не ответил. Просто смотрел на него с этим невыносимым выражением на своем прекрасном, бесстрастном лице.
— Она счастлива, — продолжал Такэши, чувствуя, как отчаяние придает ему смелости. — С ней. Со мной. Мы были счастливы, пока ты не пришел и не отнял это. Разве тебе не знакомо это чувство? Или твое сердце действительно изо льда?
Киёмори молчал так долго, что Такэши уже подумал, что тот его просто проигнорирует. Но потом он тихо, беззвучно рассмеялся. Это был горький, пустой звук.
— Лед? — повторил он. — Нет, человечек. Не лед. Пепел.
Он отвернулся и прислонился к стене, глядя в пустоту коридора.
— Ты прав. Я знаю это чувство. Слишком хорошо знаю.
Он закрыл глаза, и его маска надменности на мгновение дрогнула, выдав неподдельную боль.
— Это было давно. Очень давно. Она была дочерью гончара. Хрупкая. Смешная. С морщинками у глаз, когда она смеялась. И с таким… жаром внутри. Таким ярким, коротким, как вспышка, жаром человеческой жизни. — Его голос стал тише, почти мечтательным. — Я думал, что могу быть осторожным. Что могу просто наблюдать. Но она увидела меня. Не маску, не лису. Меня. И я… я потерял голову.
Он открыл глаза и посмотрел на Такэши, и в его взгляде не было ничего лисьiego — лишь усталость тысячелетнего существа.
— Это длилось недолго. Год. Мгновение для меня. Вечность для нее. Старейшины узнали. Они не стали меня судить. Они просто… стерли ее. Стерли ее память обо мне. Выжгли меня из ее души, как выжгут занозу. Я пришел к ней, а она смотрела на меня пустыми глазами и спрашивала, не хочу ли я купить кувшин. — Его голос сорвался. — Она вышла замуж за другого. Родила детей. Умерла старой, счастливой женщиной. А я… я остался. С этим воспоминанием. С этой пустотой. С этой злобой на всех и вся.
Такэши слушал, и его ненависть к этому существу начала таять, уступая место леденящему ужасу и… жалости. Он смотрел не на могущественного кицунэ, а на такого же изгоя, как и он сам. На раба правил, который сломался сам и теперь ломает других.
— И вместо того, чтобы помочь Юки… спасти ее от своей участи… ты решил сделать так, чтобы она страдала так же, как и ты? — прошептал Такэши.
— Нет! — внезапно резко крикнул Киёмори, и его глаза вспыхнули старой яростью, но теперь Такэши видел, что под ней скрывалось. — Я пытался спасти ее! Спасти от этой боли! Лучше забыть, чем вечно тлеть от воспоминаний! Лучше подчиниться, чем быть сломленным, как я!
В этот момент сквозь толщу камня, сквозь мертвую магию этого места, прорезалось что-то острое и живое. Как тончайшая серебряная нить, обожженная болью. Это была она. Юки.
Ее отчаяние ворвалось в сознание Такэши не мыслью, а чистым ощущением. Физической болью, будто ему вонзили раскаленный нож в грудь. Ледяной холод одиночества, сковывающий конечности. И одновременно — жгучий, безудержный призыв. Зов, обращенный к нему одному. Не слова, а эмоции , крик души, тонущей во тьме.
И его тело отозвалось. Не как на угрозу, а как на ласку. Волна жара прокатилась по нему, отозвалась резкой, почти болезненной чувствительностью в каждом nerve. Это было сродни тому, как он реагировал на ее прикосновения, на самый пик наслаждения с ней. Его кожа загорелась, дыхание перехватило. И в этом странном, извращенном экстазе, рожденном от ее боли, он почувствовал прилив силы. Дремучие путы на его запястьях на мгновение ослабели, их магия дрогнула перед мощью этой противоестественной связи.
Он поднял голову и встретился взглядом с Киёмори. И понял, что тот тоже это чувствует. Его лицо исказилось гримасой боли и узнавания. Он чувствовал страдание сестры. И видел, как на это страдание отзывается ее смертный.
— Ты чувствуешь? — хрипло спросил Такэши, с трудом выпрямляясь. Деревянные путы трещали, не в силах сдержать newfound силу. — Ты чувствуешь ее боль? И как я ее чувствую? Это то, от чего ты бежал? Это то, что ты пытаешься уничтожить?
Киёмори не ответил. Он стоял, сжав кулаки, и смотрел на Такэши, а потом — в сторону, откуда исходил этот безмолвный крик. В его глазах шла борьба. Тысячелетняя привычка подчиняться. Горечь собственной потери. И внезапное, ослепительное понимание.
Он видел себя. Молодого, безумного, готового на все ради своей человеческой девушки. И он видел их — Юки и этого упрямого, готового на все смертного. Они не сломлены. Они борются. Даже сейчас, сквозь камень и боль, они тянутся друг к другу. Так, как он не посмел когда-то.
— Черт возьми, — тихо выругался он, и его плечи опали. Вся надменность, вся жестокость с него слетели, оставив лишь усталость и горькое сожаление. — В ад все это. В ад со всеми правилами, старейшинами и этой проклятой горой.
Он резко взмахнул рукой. Деревянные путы на руках Такэши разомкнулись и упали на пол, превратившись в труху.
— Иди, — коротко бросил Киёмори, не глядя на него.
Такэши замер, не веря своим глазам.
— Что?
— Я сказал, иди! — прошипел Киёмори, и в его глазах снова вспыхнул огонь, но на этот раз — отчаянный и яростный. — Она в цитадели слез, на самом нижнем уровне. Путь ведет вниз по главной лестнице, потом налево, через зал лунных арок. Охранников нет. Старейшины слишком уверены в своей победе. — Он отвернулся. — Тебя ждет только она и печати. С ними ты должен разобраться сам. Я… я не пойду с тобой. Я не могу.
Такэши, все еще не веря в происходящее, сделал шаг из каменной камеры забвения.
— Почему? Почему ты это делаешь?
Киёмори обернулся. И в его взгляде была та самая, неизбывная тоска, что Такэши видел несколько минут назад.
— Потому что я сломался тогда. Потому что я позволил им отнять у меня единственное, что имело значение. И я прожил тысячу лет в аду воспоминаний. — Он посмотрел прямо на Такэши. — Не повторяй мою ошибку, самурай. Иди и забери то, что твое. И будь прокляты все наши древние законы.