XX. НА ГОРИЗОНТЕ ПОЯВЛЯЕТСЯ НОВОЕ ДЕЙСТВУЮЩЕЕ ЛИЦО

К несчастью, преуспеяние входит в число тех капризных и непостоянных божеств, которым ни один из смертных не смог подрезать крылья.

Успех в этом действии настолько сомнителен, что ни один завоеватель, кроме Цезаря, не сумел осуществить его по отношению к победе.

Между тем Олимпия, наконец, дебютировала.

Притом дебютировала успешно, и это — в пьесе неизвестного автора.

Дебют ее наделал такой шум, что публика хлынула в театр.

А поскольку публика пошла в театр, сборы в нем стали обильными.

И случилось так, что г-н и г-жа Баньер, как их звали все вокруг, произвели на лионцев самое благоприятное впечатление.

Они сделались знаменитыми, тогда как раньше были всего лишь счастливы. Однако известность естественным образом побуждала их тратить гораздо больше, чем раньше.

Если прежде они жили затворниками, то теперь приходилось принимать людей, вести открытый образ жизни.

И луидоры подошли к концу. А выручка перетекала из кошельков компаньонов в карманы г-на и г-жи Баньер с большими затруднениями.

В конце каждого месяца начинались бесконечные споры. Послушать остальных членах сообщества, так выходило, что ангажемент Олимпии и Баньера был обременителен для труппы.

Если не считать этих досадных препирательств, жизнь пока была терпима. В конце каждого месяца Баньер показывал зубы и получал свое: мужчины платили, потому что зубы у него были очень крепкие, а женщины — потому что зубы у него были очень белые.

Но случилось так, что в это самое время заболел король; его недуг чувствительно отозвался во всех частях Франции; при известии о нем приостановились все увеселения, а поскольку театры по преимуществу и были местами увеселений, то, по мере того как церкви заполнялись все больше, театры пустели.

Все это продолжалось два или три месяца, потом труппа, изнемогая в агонии нищеты, прогорела.

Вместе с ней обратился в прах и договор сообщества комедиантов.

Затем по мере выздоровления короля театры начали понемногу оправляться, и компаньоны, сделавшись хозяевами положения, сами навязали Олимпии и Баньеру условия, с которыми тем пришлось смириться.

Театр снова открылся.

Олимпия опять вошла в азарт игры и вернулась на сцену с рвением, которое вкладывают в свое дело подлинные художники, да и Баньер уже вкусил оваций: как ни скудна была эта пища в сравнении с тонкими яствами, некогда искушавшими обоняние директора сообщества во время его первого визита в их дом, бывший послушник пожирал ее с жадностью. Вместо того чтобы не играть вообще, оба они предпочли выступать за постыдные крохи жалованья, которое им назначили компаньоны, называвшие себя «свободным объединением», порешив в духе непредвзятой справедливости выделять каждому — и выдающемуся артисту, и жалкому фигляру — равную долю.

Тогда-то в их дом робкой поступью, пряча лицо, тайком вступило безденежье.

В дни, когда ни Баньер, ни Олимпия не играли на сцене, они находили забвение в своей любви.

Но молодой человек вскоре осознал, насколько тяжки лишения, которым подвергает себя его подруга: для привычной к роскоши Олимпии такая стесненность в средствах превращалась в подлинное несчастье. Он видел, как вокруг ее глаз залегают тени, как бледнеют губы, безвольно повисают руки.

Олимпия не ошиблась в своих предсказаниях: Баньер торопился жить и быстро превзошел все премудрости жизни. За год он завершил полный круг земного существования. Теперь он знал, как много значит радость в сердце, но главное, он знал, сколько радостей способно увянуть от одной только душевной боли.

Ко всему прочему, время от времени ревность, ревность беспричинная (но, как известно, самые свирепые ревнивцы — это те, у кого на это совершенно нет оснований!), тихонько покусывала его в самое сердце.

Обычно это случалось, когда на сцене Олимпия собирала жатву оваций и улыбок. Он же подчас не был занят, стоял в кулисах и вел счет галантным кавалерам, чьи экю и обещания наполняли своим звоном ее уши.

Его доводило до дрожи опасение, что среди всех этих носителей плюмажей, без конца сновавших с авансцены за кулисы и обратно, найдется некто, подобный г-ну де Майи, со своими бессчетными свертками луидоров, слугами, лошадьми, укромными домиками и вездесущей любовью.

Если когда-нибудь случится такая беда, то что станет с ним, раздутым атомом, пылинкой, увеличенной до гигантских размеров благодаря тому микроскопу души, что зовется любовью?

Множество раз, когда это внушающее обожание и обожаемое существо склонялось под градом цветов и криков «браво», Баньер спрашивал себя, как добились богатства все те, кто хороводом кружится вокруг его любимой.

Он не забыл где-то вычитанное изречение, при всем своем худосочии цепко впившееся в его мозг:

«Те, кого оставило Провидение, вправе довериться случаю, а тот, кого Господь лишит своего попечения, сильно сглупит, не подружившись с дьяволом».

Вспомнил он и целую философскую доктрину, которую выковал в мрачные дни послушничества, и целую теорию свободы выбора, что выстроилась в его уме во времена, когда театру пришлось плохо.

Тогда он твердил себе, что, пока человек волен владеть собственной шкурой, он ничем не хуже любого другого; что шкура — такая же ставка в игре, как и все прочее, и, взяв, к примеру, один луидор, можно рискнуть проиграть эту монету, если готов собственной шкурой расплатиться за другой луидор, которого у тебя еще нет, чтобы отыграть первый, которого у тебя уже нет.

Итак, однажды он взял единственный оставшийся в доме луидор и отправился ставить его на кон.

Он выиграл, как выигрывают все новички. Баньер не знал одной аксиомы, быть может, потому, что именно она верна: искушения дьявола на таких вот новичков и рассчитаны.

С одним луидором Баньер выиграл пятьдесят и победоносно принес их в дом; Олимпия совершенно растерялась, когда, вернувшись из театра, обнаружила их в одном из ящиков своего шифоньера на месте одинокого луидора, который она оставила утром и уже не надеялась увидеть вновь, ибо велела мадемуазель Клер взять его и пустить на траты в последующие дни.

Можно догадаться, что подобное начало вызвало азарт у молодого человека. Тем не менее, пока не были истрачены эти пятьдесят монет и особой нужды играть не было, он и не играл. Также придется признать, что, хотя он и не сделался завсегдатаем игорной академии, мысли об игре не выходили у него из головы: уже и на сцене ему чудился звон золота, и он оборачивался, пропуская свою реплику. Две страсти неспособны свободно жить в сердце мужчины — неизбежно одна поглотит другую. Игра поглотила театр; Баньер был освистан и пошел искать успокоения в игорной академии.

Не прошло и трех месяцев, как он стал одним из столпов притона.

Между тем Олимпия продолжала трудиться на благо сообщества: лакеев, богачей и благородных отцов, получивших возможность покупать себе вино и дрова ценой ее трудов; она работала и на пользу Каталонки, которая благодаря ей, помимо мелких приработков вне сцены, имела теперь лишних двести ливров в месяц, шедших на пополнение ее туалетов.

Тем временем гардероб самой Олимпии терпел урон за уроном. То, что представлялось роскошью Каталонке, для мадемуазель де Клев было заурядностью. Внешний облик их жилища еще имел видимость удобств, но подлинный достаток покинул эти стены. Олимпия справедливо полагала, что верх убожества — быть всеми оставленной, и она приглашала в дом людей из общества, чтобы шум светской болтовни обратил в бегство нищету.

Она приглашала гостей, потому что чувствовала: Баньер от нее отдаляется; она страдала от одиночества, и собирать вокруг себя людей значило для нее приближать возлюбленного.

Олимпия надеялась, что Баньера настигнет ревность и, после того как игрок в нем убил комедианта, ревнивец убьет игрока.

Борьба была серьезной, а ее исход — отнюдь не предрешенным. Баньер сделался профессиональным игроком: в усвоение этого ремесла он вкладывал все то искусство, какое умный человек привносит на пользу всего, чем ему выпадет заниматься; он, правда, не выигрывал больше прочих, зато проигрывал меньше.

Но и Олимпия не вовсе была чужда ревности. Быть может, игра для ее возлюбленного только предлог, покрывающий интрижку? Она позвала мадемуазель Клер, велела принести тот кокетливый мужской наряд, в котором она, столь очаровательная, бежала вместе с Баньером, затем печально облеклась в него вновь и, почти стыдясь того, что делает, последовала за своим возлюбленным.

Как оказалось, он действительно отправился в игорный дом.

Лишь мгновение Олимпия поколебалась, не решаясь войти туда вслед за ним, но тотчас поборола себя и бросилась в этот ад.

С полчаса, притаившись в амбразуре окна, она наблюдала за игрой, потом, бледная, смятенная, спаслась бегством.

Когда же Баньер вернулся, Олимпия, вместо того чтобы, как уже повелось в последние дни, встретить его с холодной миной, взяла его за руку, усадила у своих ног и нежнее возлюбленной, убедительнее родной матери начала:

— Вы играли сегодня.

— Э, Бог ты мой, ну да! — не отпирался он.

— Проиграли?

— Нет! — воскликнул молодой человек.

— Но и не выиграли?

— О, я едва не выиграл тысячу золотых.

И с неугасающим пылом игрока он стал описывать все выигрыши, какие он должен был получить, не отвернись от него удача.

— Бедный мой мальчик! — вздохнула Олимпия, выслушав его повесть с вниманием, к которому примешивалась глубокая жалость. — Столько волнений, расчетов, усилий и страданий!

Она еще оставалась все той же доброй и нежной Олимпией: слезы выступили у нее на глазах.

— Договаривайте, — нахмурился он.

— О Боже, вывод будет очень простым. Вы играете без проигрышей и выигрышей, но тогда не стоит и играть. Вот и все, что мне хотелось сказать: не ходите туда разжигать себе кровь — по крайней мере, вы сбережете жизнь.

Баньеру хотелось крикнуть: «Но это же все ради вас!», однако он удержался.

Он по-прежнему был влюблен, а потому, как всегда, великодушен и скромен.

Олимпия меж тем добавила:

— Мы ведь еще не пускали в ход последнее средство. У нас есть драгоценности, их можно обратить в деньги.

— О! — вскричал Баньер. — Прежде драгоценностей лучше продать посуду.

— Посуду? Нет, только не это! — воскликнула Олимпия. — Я вполне могу выходить и одеваться без дорогих побрякушек, но без посуды мы более не сможем принимать у себя.

— Бог ты мой, да кого же нам принимать? — удивился Баньер, которого почти никогда не было дома, а возвращался он после ухода гостей и потому ничего о них не знал.

— У меня созрел план. Вам не суждено быть игроком, как вы не стали актером. Перемены для вас — необходимость. Из послушника вы сделались лицедеем, из лицедея — игроком, из игрока вы превратитесь в человека светского или военного — кто знает? Так вы будете меняться, пока не наступит окончательное перерождение и вы не вспорхнете яркой бабочкой.

— Увы! — горестно промолвил Баньер. — До сих пор, бедная моя Олимпия, я был для вас только гусеницей.

— Друг мой, — утешила его актриса, — вы умны, образованны, в вас есть лоск, вы отличаетесь прекрасной логикой и хорошо говорите…

— Но куда, черт побери, это может меня завести, если не найдется кого-нибудь, кто бы меня подтолкнул?

— Вы попали в точку, милый мой Жак; кое-кто вас подтолкнет.

— И кто же этот «кое-кто?».

— Аббат д'Уарак.

— Аббат д'Уарак?

— Вы не догадываетесь, о ком я говорю?

— Клянусь честью, нет! Разве только это не тот аббатишка, что всякий вечер, как вы играли, болтался за кулисами и каждый раз наступал мне на ноги.

— Именно он.

— Как! Этот недотепа, всегда жужжащий, напевающий себе под нос, порхающий и похожий на ошалевшего майского жука?

— Вот уж вылитый портрет! — расхохоталась Олимпия.

— Что же мне надо совершить, чтобы пробиться при протекции этого недоноска?

— Ох, вот на этот раз, Баньер, вы несправедливы. Что жук, это верно, а вот недоносок… Аббат, как к нему ни подойти, милый кукленок, и видно, что вы к нему не очень-то присматривались.

— А вот вы — напротив! — слегка вспылил Баньер, не слишком понимая, как отнестись к настойчивости своей подруги. — Вы, как можно предположить, очень даже к нему присматривались.

— Помилуйте, все это сущие пустяки! — заметила Олимпия.

— Но когда же, тысяча чертей, вы успели его узнать?

— Тогда же, когда узнала уйму людей, которые вам неизвестны. Ведь вы каждый вечер уходили играть, и всякий раз аббат д'Уарак проводил время, играя со мной в шахматы.

— Вы убедили меня в бесполезности моих попыток в игорном доме, — повесив голову, признал поражение Баньер. — Завтра же я сыграю в шахматы с господином аббатом д'Уараком.

— И в эту-то игру, мой милый друг, вы не проиграете, а выиграете: вот уж за что я ручаюсь.

— Значит, этот аббат д'Уарак — само совершенство? — раздраженно заметил Баньер.

— Совсем нет, мой друг, ведь в этом мире совершенства не сыскать. Но, поскольку в дни, когда я не играю, я ограничиваюсь обществом моей парикмахерши и Клер, мне не приходится брезгать и компанией этого ошалевшего майского жука, как вы его называете.

— Странно, — заметил Баньер, — что я до сих пор не оценил господина аббата д'Уарака. Я и впрямь не обращал на него внимания, пока он не стал наступать мне на ноги.

— Вы, мой друг, все никак не можете простить аббату его неловкости, а ведь она так естественна. Аббат близорук, так близорук, что не видит даже кончика носа, — как же можно требовать, чтобы он видел чьи-то ноги, которые гораздо дальше от его глаз, чем его собственный нос?

— Вы правы, Олимпия, — отвечал Баньер. — Как только я встречусь с аббатом д'Уараком, я посмотрю ему в лицо.

— Ну что ж! Вы увидите премилое кукольное личико, — спокойно заметила Олимпия, удаляясь в будуар.

— И когда же придет господин аббат? — поинтересовался Баньер. — Сегодня вечером?

— Нет. Сегодня я играю.

— Тогда завтра?

— Да, завтра.

— И в котором же часу?

— В шесть, как обычно.

— Прекрасно, сударыня.

Олимпия искоса взглянула на Баньера, пожала плечами и обратилась к услугам горничной.

Загрузка...