XXXIV. ГОСПОДИН ДЕ МАЙИ

Олимпия еще не успела оправиться от горя и ужаса, причиненных ей арестом Баньера, когда она снова услышала голоса — сначала на улице у ее дверей, а потом и в прихожей.

Слуга, уже напуганный визитом стражников, ни минуты не противясь, без доклада впустил в дом новый мундир, сопровождаемый еще несколькими.

Да что там! Этот достойный малый позволил бы вломиться к своей хозяйке хоть целой армии, явись она даже солдат за солдатом.

Олимпия, бросившаяся к двери, чтобы узнать, какова причина всего этого шума, и надеявшаяся, что это привели обратно Баньера, внезапно отшатнулась с возгласом:

— Господин де Майи!

И действительно, полковник, по-прежнему в сопровождении драгуна, несшего фонарь, устав спрашивать, можно ли видеть мадемуазель де Клев, и раздражаясь, оттого что не получает никакого ответа, уже входил в комнату.

— Да, сударыня, это я, — объявил он, — я самый. Слуга у вас уж слишком неразговорчивый.

— Господин де Майи! — повторила Олимпия, чей рассудок, ослабленный предыдущей сценой, не справлялся с этим новым потрясением, накатившим, как штормовая волна.

— Э, да я… похоже, я здесь некстати, как внезапное явление призрака… или мужа! — заметил полковник с усмешкой.

— Простите! Простите! — бормотала Олимпия. Увидев, что полковник взял мадемуазель де Клев за руку, драгун и лакей ретировались.

Она села, едва живая.

— Я то ли пугаю вас, то ли стесняю, — учтиво заговорил г-н де Майи, — а хотел бы, чтобы было исключено как то, так и другое, будь то вблизи или вдали.

Олимпия не отвечала: она задыхалась.

— Я полагаю, что мы по-прежнему друзья, — продолжал г-н де Майи. — И явился сюда, чтобы иметь честь повидаться с вами. Надеюсь, для вас нет ничего обременительного в присутствии друга, пришедшего к вам со всем уважением.

Ей удалось пролепетать несколько слов, прерываемых вздохами.

— Я предпочту удалиться, чем причинить вам малейшее неудобство, — сказал полковник. — Я прибыл сюда с доброй вестью, так мне представлялось. Но теперь боюсь, как бы она не оказалась дурной.

Наконец собравшись с духом, Олимпия подняла глаза на г-на де Майи и с печальной улыбкой выговорила:

— Добрая весть, господин граф?

— Но коль скоро вы не свободны, — продолжал полковник, — я сомневаюсь…

— Не свободна?.. — выдохнула она.

— О, мне известно, что вы не свободны, ибо лишились той свободы, которую я сам же возвратил вам.

— Сударь…

— Да, я вам возвратил ее, мадемуазель. Стало быть, вы могли воспользоваться ею. Поверьте, я бы не позволил себе упрекнуть вас за это. Мне говорили, что вы очень любимы и очень счастливы.

— Очень счастлива! — вскричала Олимпия, и слезы полились из ее глаз. — Вам это сказали?

— Ну да; разве не так?

— Взгляните на меня.

— Вы плачете, но, может быть, от радости?

— Вы так полагаете?

— Мой приход причинил вам боль?

— О нет.

— В таком случае вы меня беспокоите. Скажите, мог бы я быть вам если не приятен, то по крайней мере полезен?

— Господин граф, я не вправе ни о чем вас просить.

— Да, но я вправе предложить вам это.

— Ничего не надо, ничего, умоляю вас. Отвернитесь от меня, я не заслуживаю вашей дружбы.

Он приблизился к ней:

— Вам ничто не мешает отправиться в Париж?

— Зачем?

— Чтобы выступать там в Комеди Франсез; у меня на руках разрешение на ваш дебют.

— Значит, вы заботитесь обо мне?

— Всегда. Это право друга.

— При том, что считали меня счастливой?

— Я прекрасно знал, что это неправда. Мне все известно: и каков тот, кого вы избрали, и…

— Не говорите о нем дурно: он так несчастен!

— Я лишь хотел сказать, что он недостоин вас.

— С моей стороны это было заблуждение, безумие, порожденное тем, что вы покинули меня.

— Поскольку я считал себя причиной вашего несчастья, это привело меня к мысли помочь вам, спасти вас, если еще не поздно и если сами вы того пожелаете.

— Говорите, господин граф.

— Нужно принять решение, Олимпия. Необходимо покинуть этого человека, который сделал вас несчастной, который вас разоряет.

— Вам и это известно?

— Говорю же, я знаю все. Нужно покинуть господина Баньера, наберитесь же мужества и сделайте это.

— Увы! Все уже сделано.

— Вы расстались с ним?

— Бедный юноша! Мы разлучены. Да, его только что арестовали.

— Что же он натворил, Боже правый? Он еще опозорит вас, это ничтожество!

— Да ничего он не натворил, несчастный! Он взят по требованию иезуитов. Вы, может быть, знаете: он отказался им подчиняться.

— Разумеется, знаю. Значит, официал только что приказал схватить его?

— В моем доме! — воскликнула она, плача.

— Как, здесь? У вас?

— Еще четверти часа не прошло.

— Ах, мой Бог! Шестеро стражников и пристав?

— Да.

— Баньер — высокий брюнет, стройный, хорошо сложен?

— Да, да!

— Как он был бледен!

— Вы его видели?

— Направляясь сюда, я встретил его, окруженного стражниками.

— Боже мой, Боже мой! Он мог вас увидеть!

— Он меня даже услышал, когда я произнес ваше имя и осведомился, где вы живете.

— О, бедный юноша! Это убьет его!

— Убьет? — вскричал удивленный полковник. — Это еще почему?

— Потому что он к вам ревнует! Потому что он прекрасно знает…

Олимпия чуть не проговорилась, едва не выдала тайну своего сердца. В это мгновение оно раскрылось, ее сердце, целый год прожившее в каком-то обольщении призрачных желаний и мимолетных радостей.

— Что он знает? — с нежным волнением спросил полковник.

— Он знает, — произнесла Олимпия твердым голосом, — что я неизменно питаю к вам величайшее уважение, господин граф.

— Уважение?

— Это единственное чувство, которое я могу позволить себе сохранить к вам, — прошептала молодая женщина, вновь заливаясь слезами.

Полковник ласково сжал ее руку.

— Вы жалеете о нем? — спросил он. — Вы ему сострадаете?

— Да, я ему сострадаю; да, жалею… но не о нем, не о жизни, которую он, увы, заставил меня вести. Хотя я его любила, хотя сама его увлекла, потому что я не столь низка, чтобы предавать свои привязанности, даже если они были недостойными. Так что, повторяю, я о нем не жалею, но не могу не признать, что сейчас он поистине заслуживает сочувствия и что этому несчастному суждено всю жизнь не только страдать, но и обвинять меня во всех его страданиях.

— Говоря так, вы радуете меня, Олимпия, — сказал полковник. — Я запомнил вас мужественной, и мужественной вы остались. Прекрасно! Если бы вы знали, как сладко сердцу от сознания, что оно не обманулось, выбирая предмет своей склонности! Вы великодушная женщина. Я вас спасу. Я не знал, что этого малого арестовали; зато мне было известно, что он сделал вас несчастной и что порой вы подумываете о том, чтобы вырваться на волю. Но мне было бы весьма не по душе видеть, что вы отрекаетесь от него или все еще его любите.

— Увы! — вздохнула Олимпия. — Значит, лишившись вашей любви, я по крайней мере не потеряла вашего уважения.

— Вы можете рассчитывать на все мои чувства; однако сейчас давайте подумаем о самом неотложном. Собирайтесь и едем.

— В Париж?

— Да, Олимпия. У меня есть и лошади и карета.

— Я не стану вам напоминать о моем театре: королевский приказ отменяет все контракты, и мне это известно; но скажу о другом — о злосчастном узнике, который умрет от горя, когда в его темницу дойдет слух о моем отъезде. Он обвинит меня в жестокости и неблагодарности, если не в чем-нибудь и того хуже. Ведь в конце концов это ради меня он покинул иезуитов.

— Однако не можем же мы отправиться в тюрьму вместе с ним.

— Вы могли бы использовать свое влияние, чтобы избавить его от тюрьмы.

— Я не имею никакой власти над церковным судом.

— Попробуйте.

— Ни в коем случае, дорогая моя. Вы напрасно считаете, будто чем-то обязаны этому человеку. Он попал в тюрьму, так пусть там и остается. А вы порадуйтесь, что таким образом покончено со всеми трудностями.

— Никогда! Это было бы подло. Я на такое не способна. В несчастье я его не покину.

— Такое рыцарство — только себе в убыток. . — Нет, это веление сердца!

— Но, наконец, не можете же вы заставить официала выпустить на волю преступника, уличенного по всей форме.

— Тогда никакого Парижа: пока этот несчастный не на свободе, отъезд для меня исключен. Что же, вы представляете меня бездушной особой, способной забыть человека, попавшего в тюрьму, сгинувшего из-за нее, забыть потому лишь, что она его больше не любит? Женщиной без жалости, которая будет наслаждаться жизнью на воле, в то время как возлюбленный, некогда избранный ею, умирает от ярости и горя, запертый в монастырской келье? Нет, нет, вы стали бы презирать женщину, которая уступила бы вам в этом случае, и не могли бы любить ее.

— Олимпия, Олимпия, вы еще не исцелились. Вы испытываете к этому человеку нечто большее, чем сочувствие.

— Не настаивайте, — промолвила она, — ведь, не поняв меня сейчас, вы добились бы лишь того, что я стала бы сомневаться в вас.

— Когда я вам спасу этого человека, вы, Олимпия, снова попадетесь на его приманку.

— О!

— Люди этого сорта бесхребетны, они вроде рептилий: слабые, они всегда замирают, превращаясь в ничто перед лицом опасности, но потом оживают вновь; вы дочь Евы, вот змей и соблазнил вас. И еще соблазнит.

— Господин граф, дайте мне слово, что через два часа этот несчастный выйдет на свободу, и уже через пятьдесят минут я буду на пути в Париж.

— Ах, это все пустые слова!

— Обещайте же.

Граф поразмыслил с минуту. Потом он спросил:

— Вы вполне полагаетесь на себя?

— Дайте мне слово дворянина в обмен на мое слово девушки из благородной семьи.

— Сделка состоялась, — отозвался граф. — А теперь помогите мне придумать, как взяться за дело.

— О, что до таких задач, тут от меня никакого проку. Особенно сейчас, когда я совсем разбита, просто раздавлена; за последние месяцы, господин граф, стоящая мысль посещала меня никак не чаще чем раз в неделю, а отныне мне придется ждать очередной разве что раз в год.

— Тогда погодите, я сам найду выход.

— Как вы добры!

— Ничего не приходит в голову. Вырвать священнослужителя из лап его собратьев не легче, чем попытаться вытащить беса из кропильницы. Осколков не оберешься, это уж точно.

— Может, обратиться к архиепископу?

— Ну уж нет! Мы с ним непрерывно враждуем, к тому же иезуиты подстроили бы мне какую-нибудь каверзу. Постойте-ка… Есть у меня одно средство.

— Ах!

— Да, но для того, чтобы выбраться из одного рабства, вашему протеже придется попасть в другое.

— Оно будет полегче?

— О, вне всякого сомнения, а главное, это будет рабство на свежем воздухе.

— Так что же это?

— Ему нужно записаться ко мне в полк: будет заключен контракт. И когда иезуиты предъявят свою жалобу, им скажут, что их монах теперь драгун, а драгуны принадлежат королю; тут уж иезуитам придется выпустить свою добычу.

— Это и впрямь хорошая мысль, — обрадовалась Олимпия.

— Понимаете, моя дорогая: вместо того чтобы добиваться свободы для этого человека, я стану обвинять иезуитов в том, что они умыкнули у меня драгуна. Это изменит весь ход дела, и они проиграют.

— Вы очень великодушны и удивительно умны, — мягко произнесла Олимпия. — Я к вам питаю такую же признательность, какую мог бы испытывать сам Баньер.

— Хорошо, хорошо. Что до признательности, то, сказать по правде, я предпочитаю вашу. Стало быть, замысел вам по сердцу?

— Он великолепен!

— И вы покончили со всеми сомнениями?

— Со всеми.

— Возврата не будет?

— Никогда.

— Однако новоиспеченный иезуит вас прельстил, а новоиспеченный драгун уж никак не менее прельстителен.

— Вы же знаете, господин де Майи, что если я и соблазнилась этим безумием, которое меня едва не погубило, то лишь после того, как была вами оставлена.

— Я это помню, Олимпия.

— И вы знаете, что в ту пору, когда ваша любовь была жива, я никогда вас не обманывала.

— Я верю в это.

— Мое слово свято, и мое тело может принадлежать кому-то не иначе как только вместе с моим сердцем.

— В этом я отдаю вам должное.

— Итак, положитесь на меня. Я обещала вам больше не любить господина Баньера, стало быть, с этим покончено: я не стану больше его любить.

— Но я-то знаю, почему я так сказал.

— Почему?

— Потому что надо будет дать этому парню на подпись договор о его вербовке; дело это довольно деликатное, и вы одна можете взять его на себя, однако при столь исключительных обстоятельствах даже самой решительной женщине может не хватить твердости, чтобы сдержать данное слово. Вы мне только что сказали, что ни разу не обманули меня, когда были моей; это верно. Но теперь вы больше не моя, вы принадлежите господину Баньеру.

— О! — вздохнула она и устремила на него столь бездонный взор, что он почувствовал, как жгучая любовь пронизывает сердце, достигая его самых потаенных уголков. — Принадлежу я господину Баньеру или нет, какая вам разница?

— Вы же понимаете, — возразил он, — что, если я вернулся, если привез разрешение на ваш дебют, это значит, что я все еще люблю вас.

— Слово чести?

— Слово чести.

— Что ж! — сказала Олимпия. — Я вам докажу, что я человек, имеющий смелость принимать решения и заслуживающий доверия. А вот и полночь, часы бьют — это тот самый час, когда я ждала вас у себя в Авиньоне ровно год назад, день в день.

— Это правда, Олимпия; в тот день, вернее, в ту ночь король призвал меня к себе; однако я ведь мог бы тогда прочесть его письмо лишь в шесть утра.

— Забудем этот год, граф, — отвечала она. — Бьет полночь, и король не призывает вас. Вы еще любите меня, я же вам докажу, что любила вас всегда.

— Олимпия! — вскричал граф, и глаза его засверкали от радости. — Ни одна женщина не поступила бы, как вы, и не сделала бы этого с такой отвагой. То, что нас связывает, Олимпия, — это на жизнь и на смерть!

Он встал и обнял ее более бережно и почтительно, чем сам мог бы ожидать.

— Знаете, — шепнул он ей, — сегодня вы заставили мое

сердце биться, быть может, еще сильнее, чем в тот день — помните? — когда вы впервые признались, что любите меня.

Полковник отпустил своих драгунов и приказал погасить фонарь.

— Теперь, — сказала Олимпия, — вы можете больше не бояться, что я поддамся слабости, когда приду к этому несчастному узнику, чтобы принести ему освобождение.

— Я сам провожу вас в тюрьму, — заявил граф. Вскоре с улицы послышался шум: это драгуны де Майи

пустились вскачь, напевая вполголоса куплеты, которые могли бы заставить содрогнуться пристава и стражников, возвращавшихся из тюрьмы, куда они заключили Баньера.

Наш бедняга и подумать не мог, что в это самое время, когда он лежит на соломе под пропитанным сыростью сводом, два великодушных сердца трудятся ради его освобождения.

Однако это было правдой, такой же правдой, как постигшее его несчастье.

Загрузка...