XCV. ДВА ДОБРЫХ СЕРДЦА — ДВА ОТВАЖНЫХ СЕРДЦА

За какой-нибудь час жизнь этих несчастных повернулась так, что ни ей, ни ему невозможно было уследить за безумной скачкой надвигавшейся беды.

Поэтому, вновь оказавшись лицом к лицу, ни он, раздавленный своим внезапным арестом, ни она, уничтоженная истиной, которая лишь теперь ей открылась во всей полноте, не имели сил говорить: они даже думать больше не могли.

Шанмеле, оказавшись между ними, пытался как-нибудь связать разорванные нити их сознания, но у него ничего не получалось.

— Ну, что? — наконец, спросил Баньер, обращаясь к Олимпии.

— Не знаю, — отвечала она.

— Я рожден под роковой звездой, — сказал Баньер. — Всю жизнь я разрушал счастье, которое посылал мне Господь.

— О нет, нет, ты ошибаешься, Баньер, — возразила Олимпия с пугающим хладнокровием. — Твоя зловещая звезда, твой злой гений — это я. Кто внушил тебе мысль поступить в театр? — Я. Кто пробудил в тебе вкус к наслаждениям и расточительству? — Я. Кто подавал тебе дурной пример, развратив тебя? — Я. А кто, воображая, будто в этом твое спасение, подбил тебя завербоваться? — Я. Кто принудил тебя остановиться в Лионе, когда ты хотел бежать отсюда? — Я, я, я, все я! Если ты меня не проклянешь, берегись, Баньер! Самому Господу не измыслить таких мук, чтобы достойно покарать меня!

Ее слова прозвучали так убежденно и были произнесены с таким чувством, что Шанмеле содрогнулся.

Баньера же они не взволновали.

Нежным, печальным, проникновенным взглядом он посмотрел на Олимпию и произнес:

— Это правда, но все зло, что ты причинила мне, ничто перед тем счастьем, которое ты мне дала. Не обвиняй себя: я паду под бременем моего рока!

Потом, покачав головой, он прибавил:

— Ну, надо быть мужчиной. Отбросим эту подавленность, рассмотрим хладнокровно наши возможности, если таковые существуют, или приготовимся к смерти, если она неотвратима.

Олимпия вскинула свою поникшую голову: эти смелые слова встретили в ней благородный отклик.

— Что до офицеров, — сказала она, — на них надежды нет.

— Ах! — вырвалось у Баньера.

— Никакой.

— А отсрочка?

— Они в ней отказали.

— Вмешательство полковника?

— Полковник в Вене.

— Может быть, тебе позволят обратиться к королю?

— Нет.

— Если так, — сказал Баньер, вздыхая, но и черпая новые силы в уверенности, что беды не избежать, — стало быть, вижу, мне остается только умереть; но, может, удастся оттянуть этот момент хотя бы на несколько часов.

Едва он произнес эту фразу, дверь отворилась. То был офицер, похоронно-унылый доброжелатель Олимпии.

— Прошу прощения, господин Баньер, — сказал он, — но я случайно расслышал ваши последние слова. Я пришел от майора, он вам дает отсрочку до рассвета: сейчас половина одиннадцатого, у вас есть время до пяти утра.

Олимпия затрепетала.

— Сударь, — обратился Баньер к этому молодому человеку, — будет ли мне позволено сказать два слова майору?

— Да, разумеется. Я его приглашу, и он придет сюда, если вам угодно.

— Нет, сударь, я не могу настаивать на этом, мне бы не хотелось его беспокоить; лучше соблаговолите проводить меня к нему.

— Сию минуту, — отвечал офицер.

И он вышел, чтобы, взяв конвой из трех человек, проводить Баньера в кабинет майора.

Олимпия машинально поднялась, собравшись последовать за ним, но Баньер остановил ее жестом, сопровождаемым грустной улыбкой, и она снова рухнула на скамью рядом с Шанмеле; достойный аббат держал ее за руку.

Майор, тот самый, что на наших глазах имел минутный разговор с Олимпией, был добродушным толстяком, старым служакой, получившим задание поддерживать в полку строгий порядок и дисциплину, которую вводили в королевских войсках еще Катина и Тюренн.

Он любил жизнь, понимал, что ею надо дорожить, и признавал лишь один случай, когда позволительно о ней не сожалеть.

Такое исключение он делал для обстоятельств, при которых превращение живого в мертвеца происходило согласно какому-либо приказу, распоряжению или предписанию.

Майор думал, что Баньер пришел к нему, чтобы воззвать к его милосердию, и ждал, потупив глаза, нахмурив брови и встопорщив усы.

Он твердо решил, что никому не даст себя поколебать, с какой бы стороны ни исходила атака.

— Сударь, — обратился к нему Баньер, — позвольте мне, прошу вас, объяснить, каково мое положение. Я благородный человек из хорошей семьи и безумно влюблен в свою жену; по-видимому, я заслужил смерти, хотя, между нами будет сказано, я этому отнюдь не верю, но уж таков закон.

— И королевский указ, сударь, — напомнил майор.

— И королевский указ, пусть так, — продолжал Баньер. — Итак, я склоняюсь перед законом и указом и клянусь, что со своей стороны не доставлю вам неприятных минут.

Удивленный, майор поднял голову и прямо взглянул в лицо своего собеседника.

Баньер был бледен, но спокоен и царственно-красив в этом своем спокойствии и бледности.

Он заговорил снова:

— Вы послали мне сообщение, господин майор, что согласны дать мне срок до завтра, до пяти утра; должен признаться, этого маловато, и я пришел к вам не затем, чтобы посягать на суть приговора, который, как мне представляется, вынесен безупречно, по всем правилам, а чтобы немножко поторговаться насчет условий.

— О-о! Вот уж хорошо сказано! — воскликнул майор, улыбаясь со всем благорасположением человека, который опасался слез, настояний, проявлений малодушия, а вместо этого встретил решительность не только неожиданную, но чуть ли не жизнерадостную. — Итак, это вам подходит?

— Чтобы я был так уж особенно доволен, господин майор, — отвечал Баньер, — этого не скажу. А если бы и сказал, вы бы, уж конечно, не поверили ни одному моему слову. Но я убежден, что вы достойный и храбрый дворянин. Я вижу ваши глаза: они являют собой зеркало честной души и благородного сердца; вот почему я никогда не поверю, что вы могли бы получить удовольствие, пролив мою кровь из прихоти. Вы ведь не кровопийца: в этом смысле вы предпочитаете доброе бургундское или шампанское.

— То, что вы говорите, господин Баньер, истинно, как само Евангелие; я в отчаянии от того, что с вами случилось, однако же…

— Но в существе этого приговора ничего убавить нельзя?

— По совести вам говорю: нет, господин Баньер.

— Невозможно никакое, даже самое маленькое ходатайство?

— А к кому вы хотите обратиться?

— У нас есть друзья.

— Ходатайство — это время. А вы сами можете посудить, какие мне поставлены пределы. Вот письмо полковника.

Он протянул Баньеру это письмо, тот внимательно прочел его и вернул.

— А вот взгляните теперь на королевский указ относительно дезертиров. Баньер взял и его.

— Читайте, читайте вслух; чтобы его исполнить, мне нужно повторно услышать все, что в нем заключается.

Бодрым голосом Баньер принялся читать, в то время как майор внимательно разглядывал его:

«Смертной казни подлежит любой солдат сухопутных или морских войск, который, не получив разрешения на отпуск, в течение трех дней подряд отсутствовал в местах расположения своего полка, корпуса либо экипажа, к коему он приписан».

— Да, — сказал Баньер, — действительно, неоспоримая статья.

И он протянул майору этот уставной документ, как ранее вернул ему послание полковника.

— Нет, нет, — возразил майор, — продолжайте; я хочу доказать вам, господин Баньер, что мой образ действия мне строжайшим образом предписан и сам я куда менее суров, чем закон.

И Баньер стал читать дальше:

«Как только дезертир взят под стражу, а подлинность его личности установлена и преступление доказано, он незамедлительно должен быть расстрелян без каких-либо проволочек и отлагательств, исключая те, что требуются для его обращения за помощью к служителю Церкви».

— «Незамедлительно», — повторил майор.

— Да, незамедлительно.

— «Без проволочек и отлагательств».

— Позвольте, сударь, — с отменным изяществом возразил Баньер, — по-моему, после слов о проволочках и отлагательствах там есть еще кое-какие слова, которые заслуживают нашего обсуждения.

— Какие, сударь? — спросил майор.

— «Без проволочек и отлагательств, исключая те, что требуются для его обращения за помощью к служителю Церкви».

Тут он выразительно посмотрел на майора.

— И что же? — осведомился тот.

— Так давайте оставим немного времени на то, чтобы эта помощь прибыла.

— Но, мой дорогой господин Баньер, — отвечал майор, — вы же сами лишили себя такой возможности; явились к нам сюда, как на блюде себя подали, а ваша жена вам священника привела.

— Аббата Шанмеле, да, верно, — сказал Баньер. — Черт! Черт!

— Как видите, вы во всех смыслах готовы.

— Правда ваша, вот проклятье!

— Так что ваша отсрочка до пяти утра — милость просто исключительная.

— Я вам весьма благодарен. Но в конце концов, что бы случилось, если бы вместо шести часов, которые вы мне даете, вы бы согласились на двадцать четыре?

— Случилось бы то, что меня могли бы строго наказать, да я же понимаю, по сравнению с человеческой жизнью это пустяки, и я бы охотно согласился это претерпеть, если бы такой поступок не являлся нарушением устава, неповиновением, нанесением урона дисциплине, а такого я никогда не допускал и впредь не допущу.

— Ни слова более, господин майор.

— Поверьте, я вам сочувствую от всей души, и, будь я в этом полку не майором, а полковником, все бы обернулось иначе.

— Вы очень добры. Что ж! Стало быть, если тут настаивать бесполезно… Баньер сделал паузу, примолк в ожидании ответа.

— Совершенно бесполезно, — заявил майор.

— Тогда, — продолжал Баньер, — перехожу к маленькой просьбе, с которой я хотел к вам обратиться.

— Говорите!

— Мы с вами отлично договорились по всем пунктам, кроме одного.

— Какого?

— Вы мне даете время до пяти утра завтрашнего дня.

— Это решено.

— Но где?

— Как это где?

— Да, где я их проведу?

— Ну, здесь, я полагаю.

— Здесь, в казарме?

— Разумеется.

— Что ж, вот это, позвольте вам сказать начистоту, это немного слишком сурово.

— А к какому дьяволу вы хотите, чтобы я вас отправил? Может быть, на волю?

— Терпение, сударь, и соблаговолите выслушать меня до конца; тогда вы поймете, что я не настолько лишен здравого смысла, как может показаться.

— Я слушаю вас.

— Господин майор, я боготворю мою жену, и она меня обожает. Простите мое самомнение, — продолжал Баньер с грустной усмешкой, — но, когда жить остается всего шесть часов, позволительно говорить и такое. Эта женщина… вы знаете ее, вы же ее видели. Чтобы ее узнать, достаточно ее увидеть, итак, повторяю, вы знаете ее: это сама красота, это воплощение ума и порядочности. Я терзаюсь при мысли, что придется провести последние часы на деревянной скамейке рядом с этой женщиной, которая будет страдать от холода, от табачного дыма, от грубых замечаний; что она не осмелится обнять меня на глазах у ваших драгунов, что ей, и без того коченеющей от страха, от смущения, от вынужденного молчания, придется увидеть, как я перейду из ее ослабевших рук в объятия смерти, к тому же довольно уродливой, на которую завтра утром вы вместе с королем и законом обречете меня.

— И что же? — спросил майор.

— Так вот, я хотел просить вас о другом, — продолжал Баньер. — Посмотрите: я спокоен, решителен, почти шутлив, но по моему голосу, который дрожит, произнося имя Олимпии, по моему лицу, бледнеющему при мысли о ней, вы должны понять и даже просто увидеть, что в этом имени для меня заключены очарование и притягательность более могущественные, нежели в самой моей жизни. Тем не менее я, и умирая, не перестану улыбаться, но от вас, сударь, зависит, будет ли эта улыбка знаком благодарности, излиянием пылкой признательности к моему благодетелю, которую я сохраню и за гробом, или же простой бравадой человека смелого, который сумеет заставить ваших драгунов сказать: «Вот это храбрец!» Хотите оказать мне эту услугу, господин майор? Хотите на эти шесть последних часов подарить мне все счастье целой жизни? Угодно вам, которому завтра суждено убить меня без гнева, быть ко мне столь же добрым, как та пуля, что, вылетев из мушкета, покончит со мной без боли?

— Говорите, — сказал майор, растроганный не на шутку, потрясенный этим красноречием, идущим из глубины любящего сердца.

— Я вас прошу вернуть меня вместе с моей женой в нашу гостиницу, в эту комнатку, еще полную аромата ее духов и нашей любви; цветы жасмина и ломоноса ночью будут заглядывать в наше окно, как заглядывали и в прошлую ночь, когда во время сна они овевали нас своим благоуханием, которое побуждало меня залеживаться в постели допоздна. Эта комната запирается; окно выходит в сад, дверь — на лестницу, еще одно окно — на улицу; поставьте двух драгунов под каждым окном и еще одного у подножия лестницы, или сделайте и того лучше — возьмите слово чести с меня и моей жены, что мы не будем пытаться бежать; если нужно, я вам в этом распишусь собственной кровью, господин майор; завтра в пять утра я буду готов, но до той поры будьте великодушны, как подобает такому доброму, честному и храброму офицеру, как вы: отдайте мне мою жену на тот срок, что мне остается прожить.

Майор почувствовал, что его сердце готово разорваться, горло перехватывает; он принялся чесать в затылке и часто моргать, чтобы избавиться от слезы, повисшей на кончиках ресниц; он кашлял и расхаживал по кабинету, стараясь вырвать из души ту пронзительную жалость, которую самой своей дерзостью вселило в него это предложение.

— Ах, майор! — продолжал Баньер мягко. — Если вы откажетесь, не спешите с этим: у меня еще столько времени для страданий! Если же вы согласитесь, соглашайтесь скорей: у меня так мало времени, чтобы побыть счастливым!

Майор издал громкое «гм!» и стал звенеть шпорой, постукивая по полу сапогом.

Он задыхался, этот достойный майор.

Потом он, видимо, наконец принял решение и топнул ногой.

По этому его зову явился младший драгунский офицер.

— Шесть человек, — сказал он, — для получения задания, а еще…

— Бригадира?

— Нет, офицера.

Баньер понял, что его просьба будет исполнена. Он бросился на колени, он целовал майору руки, он плакал.

— Гром и молния! — проворчал майор. — Да полно вам, приятель!

Олимпия, без сомнения, подслушивала у дверей, поскольку в эту минуту она вошла и бросилась мужу на шею.

— Олимпия, — сказал Баньер, — поблагодари господина майора. Мы возвращаемся вдвоем, до пяти часов, в нашу комнатку, в гостиницу.

Не произнеся ни слова, Олимпия выразила свою признательность печальным кивком и беззвучным движением губ.

— Прежде чем уйти, — прибавил Баньер, — дай господину майору, которому мы обязаны этим счастьем, честное слово благородной женщины, что ты ничего не будешь предпринимать, чтобы избавить меня от участи, которая мне уготована.

— Ничего, — прошептала она. — Даю слово.

— И я, господин майор, — продолжал Баньер, — прибавляю к нему свое; впрочем, вам тоже ничто не мешает принять меры предосторожности. Спасибо, и завтра, если мне еще дано будет вас увидеть, ждите от меня самой горячей, самой искренней благодарности, какой когда-либо сердце человеческое платило за благодеяние.

Майор пожал Баньеру руку и отдал распоряжения офицеру, которому было поручено следить за гостиницей.

Олимпия и Баньер вместе с Шанмеле пошли вперед по бульвару, ведущему к их жилищу.

С ними шел только офицер.

Драгуны шагали следом шагах в десяти.

Шанмеле, войдя в комнатку, благословил Баньера, со слезами расцеловал несчастных супругов и тихо шепнул на ухо приговоренному:

— В котором часу вы хотите, чтобы я разбудил вас завтра, во имя Господа?

— В четыре, мой дорогой, бесценный друг, — отвечал Баньер.

Когда они заперли свою дверь, в соседней церкви прозвонило одиннадцать и Олимпия, рыдая, упала в кресло, которое пододвинул ей муж.

Загрузка...